Мы с Заком кинулись к окну. Высокий красноармеец в очках и в добела выстиранной многими дождями гимнастёрке привязывал коня к столбику, на котором красовалась яркая, как пламя, вывеска: «Художественный салон Е. Зак».
Завидев нас, он крикнул:
— А который тут Заков?
— Это… скорей всего… я! — ответил чуточку побледневший Зак.
Красноармеец подошёл к окну.
— Получите… из штаба! — Он снял будёновку, вынул из неё конверт, чернильный карандаш и бумажку, на которую щедро цыкнул: — Распишитесь!
Потом он сел на коня и поскакал, с восхищением оглядываясь на огненную вывеску «салона».
Фейга опустилась на топчан. На груди её отпечатались все десять пальцев:
— Что там, скорей! У меня бьётся сердце! Зак разглядывал письмо:
— У всех оно бьётся, Фейгеле, и это ничего не значит. Гиршеле, подай очки. Посмотрим. Второе письмо за этот год. Что-то меня стали забрасывать письмами!
Он осторожно разлепил конверт, стал читать и вдруг рассмеялся. Фейга бросилась к нему. Я схватил письмо, прочитал:
— «Товарищ Зяк. Просьба к вам явиться в штаб, не откладывая. Комиссар Бубенчик».
Зак засмеялся, протирая очки:
— У них сломалось «а». Я уже стал «Зяком».
Я спросил:
— А как это может сломаться «А» или «Б»?
— Это же напечатано на пишущей машинке, — ответил Зак. — Скоро, наверное, и для вывесок придумают такую машинку, которая сама будет печатать любым стилем «мясо», «часовой мастер», «уик» и «уползаг». И мы с тобой, Гиршеле, останемся без работы.
Он снял заляпанный красками халат, надел пиджак, на котором тоже немало было разноцветных пятен, причесал на лысине три волоска, которые всё равно опять вздыбились, и отправился в штаб.
Он вернулся не скоро. Фейга напекла миску кукурузных блинов, дети успели их расхватать, я натёр гору киновари, а Зака всё не было.
Наконец он пришёл и, перешагивая через порог, снял шляпу:
— Пролетар де ту ле пей, унитеи ву! — Что? Что-о?.. — испугалась Фейга.
— Ничего! — Он сел к столу, снял пиджак, подхватил холодный блин. — Я пришёл, вижу дверь с надписью: «Комиссар». Написано неважно, чернилами… Ты бы, Гиршеле, это лучше сделал. Ведь каждая буква имеет свой закон построения. Возьмите букву «О». Её надо…
— Ефим! — перебила Фейга.
— А-а-а, да. Так я зашёл в ту комнату. И угадай, кого я там встретил? Мусю из Дубравичей! Я говорю: «Мусечка, ты не знаешь, где тут комиссар?» Она говорит: «Знаю». — «Так скажи мне скорей, потому что мне некогда с тобой разговаривать!» А она смеётся: «Придётся, потому что это я, и я вас уже жду. Садитесь!» Я так и сел!
— Я помню её рождение, — сказала Фейга. — Она была семимесячная… Дальше!
— Сейчас!.. Дай-ка мне ещё блин!.. Нам предстоит большая работа. По эскизам! Это, Гиршеле, самая солидная, самая настоящая работа. Эскиз — это предварительная…
— Ефим! — Фейга стукнула вилкой.
— Да. Она сказала: «Зак, вы должны нам помочь воевать с бароном Врангелем!» Я сказал: «Мусечка, то есть, извиняюсь, товарищ комиссар, стрелять я не люблю. Если выстрелишь и не попадёшь, так нечего было и браться, а если выстрелишь и, не дай бог, попадёшь в человека, так это ещё хуже. Ефим Зак, — сказал я, — человек искусства». Она сказала: «Мы как раз хотим, чтобы человек искусства помог нам». Я сказал…
— «Я сказал, она сказала»!.. — передразнила Фейга. — Оставь хоть один для мальчика. —Она пододвинула миску поближе ко мне: — Ешь, Гиршеле!
Зак смутился:
— «Вы знаете, — спросила она, — что такое агитваг?» Я говорю: «А это случайно не то, что уползаг?» — «Нет, это агитационный вагон. И вы нам должны его расписать. Снаружи! Чтобы каждый, кто увидит этот агитваг, записался в Красную Армию. И надо сделать эскизы. А наверху надо написать…» Сейчас… — Зак достал из кармана бумажку, прочитал: — «Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Пролетар де ту ле пен, унитеи ву!»
Фейга стала убирать со стола:
— А сколько они дают?
Зак поднялся, зашагал из угла в угол:
— Фсйгеле, это же не «Мясо Лейзера Бланка», не «Сапожник Блюмберг»… Это же агитваг! — Он постоял у окна. — Не обидят! Не такие люди!
— Вагоны красить! — сказала Фейга. — Нет, заказ мне не нравится! — и вышла на кухню.
Я спросил:
— А что же надо нарисовать?
— В том-то и дело! Я её тоже спрашивал: «Что?» Она говорит: «Вы же мастер, вы должны сами придумать». С тем я и ушёл… Давай, Гиршеле, думать.
И вот мы стали думать. Мы всё время думали. По утрам, когда мы встречались, Зак говорил:
— Ну как? Что придумал? — Ничего! А вы?.
— Ещё меньше!
Он садился на топчан, закуривал:
— Давай, Гиршеле, рассуждать! Чего хотят красные? Чтобы не было бедных, чтобы все стали богатые…
— Ага! — подхватил я. — Ой, давайте нарисуем человека и около него много денег! Как будто вот он был бедный и вот он стал богатым…
— Ты думаешь? Нет, это не совсем то. А если, Гиршеле, нарисовать райский сад, эдем? Значит, жизнь на земле будет, как там. Нарисовать Адама, Еву, ну, кто там ещё был…
Он стал набрасывать эскиз:
— Видишь, так вот Адам, здесь Ева, тут яблоки, тут какие-нибудь пальмы… — Он посмотрел на рисунок. — Пойду к Мусс, посоветуюсь. Она же комиссар всё-таки!
Два часа он пропадал в штабе и вернулся весёлый:
— Гиршеле, эдем не годится! Она всё объяснила, всю программу. Никакого Адама не было. Слушай! Диктатура пролетариата! Классовая борьба! Дружба народов! Кто не работает, тот не ест! Очень хорошая программа! И надо делать скорей, потому что эшелон ждать не будет. Теперь я знаю: на одной стенке — дружба народов и ту ле пеи, на другой — союз между рабочими и середняцким хозяйством… Даёшь эскизы, Гиршеле!
Он сел рисовать. Я в меру своих сил помогал ему. Мы торопились. Потом мы аккуратно раскрасили эскизы акварелью и понесли в штаб.
Муся утвердила их. И мы пошли на вокзал выбирать вагон. Нас провожал тот самый красноармеец, высокий, в очках. Его звали Филат.
— Ты сделаешь хорошо, товарищ Заков! — говорил он, перешагивая через рельсы. — Я твою руку видел там, на вывеске около вашей хаты. Удалая работа!
В тупике стоял длинный, необычный вагон.
— Так называемый международный, — сказал Филат и похожим на пробочник ключом отпер дверь. — Раньше в нём самые миллионщики катались!
— Классовая борьба! — ответил Зак.
Мы прошлись по узенькому коридору, посидели на мягких диванах, погляделись в зеркала. Вдруг Зак нахмурился.
— Окна! — закричал он. — Что я сделаю с окнами? Восемь окон — восемь дырок!
Но рассуждать было некогда. Филат поторапливал нас. Он принёс много всяких красок, олифу, сиккатив, кисти, стремянку. В роскошном купе мы устроили мастерскую, развели белила и загрунтовали наружные стенки вагона.
На другой день Зак стал разрисовывать его сообразно с эскизом.
— Окна, окна! — ворчал он. — Зачем столько окон?
По соседним путям сновал маленький маневровый паровозик, расталкивая теплушки. Проезжая мимо нас, машинист высовывался из будки и кричал:
— Эй, художники, быстрее малюйте! Скоро я ваш пульман заберу!
Зак отвечал со стремянки: — Не гони! Не паровозная машина!
Он увлёкся работой. Дотемна он стоял у вагона то на лестнице, то на платформе — красил, подправлял, очищал… Мне тоже доставалось. А ночевали мы в купе, на мягких полосатых диванах. Фейга приносила нам еду на станцию. Развязывая узелок с пайковым хлебом и селёдкой, она сердито сопела:
— Я не могу лазить через ваши рельсы и шпалы. Я же не кондуктор. — Она оглядывала ярко расписанный вагон, качала головой. — Что это за компания?
— Фейгеле, это же дружба народов! Вот еврей, вот китаец…
— Ефим, там пришёл этот… за уползагом…
— Подождёт!.. — отвечал Зак, наскоро съедал липкий хлеб, иногда кукурузный блин, и принимался за кисти. — Теперь, Гиршеле, я хорошо понимаю, чего добиваются красные. Чтобы все — еврей, татарин, какой-нибудь цыган или даже самоед, — чтобы все были равны! Очень хорошая программа! А если барону не нравится, так ему надо утереть нос!
Иногда по главному пути проходили эшелоны с красноармейцами. Они мчались на юг, на Врангеля.
Красноармейцы махали нам руками, кричали что-то громко и неразборчиво. В некоторых составах тоже были «агитваги», только не такие, как у нас. Наш был лучше.
Очкастый Филат приходил каждый день, хвалил: «Аи, добре, аи, ладно получается!»
Один раз он сказал:
— Кончайте, художники! Расписывайтесь! Сегодня комиссар придёт! Погрузка будет… Слыхали, белые напирают!
Зак разволновался:
— Так надо им дать отпор!.. Гиршеле, эту звёздочку поярче крась, поярче!
Дотемна Зак стоял у вагона — красил, подправлял, очищал…
Мне тоже доставалось.
Муся пришла вечером. На ней была кожаная куртка, сапоги, сумка, револьвер. Она быстро шла по платформе, поглядывая на вокзальные часы, которые давно заснули на половине третьего.
Каждая фигура нарисована в простенке, а руки соединяются под окнами.
А наверху, вдоль крыши, под выпуклыми словами «Международное общество спальных вагонов», я написал русскими буквами, как на эскизе: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Пролстар де ту ле пей, упитеи ву!»
— Дружба народов! — объяснил Зак, вытирая тряпкой кисть.
— Очень хорошо! — ответила Муся. Она спрыгнула с платформы, обошла вагон и посмотрела с той стороны.
Там тоже всё готово.
Слева нарисован рабочий в синих штанах, в синей рубашке со сборками на груди. На плече у него громадный молот. У ног — груда пёстрого ситца. А сзади — фабричная труба. Много труб, и они страшно дымят.
А справа, на зелёном поле, крестьянин — с бородой, в панамке, лаптях, в полосатых штанах. На плече у него серп. Около лаптей — пузатые мешки с мукой или зерном. Через всё поле, через красные трубы он протягивает руку рабочим.
— Союз с середняцким крестьянством! — объяснил Зак. — Ещё не совсем кончено!
— Нет, очень хорошо! Больше ничего не нужно!
Муся крепко пожала руку Заку, а потом даже мне:
— Спасибо, Ефим! Вот записка: получите хлеба, крупы немного, селёдки… Филат, беги в комендатуру, скажи: «Всё готово!» Пусть ведёт на посадку. Оружие раздашь ты. Добровольцев — по особому списку. Литературу — сюда… Вы слышали новости, Ефим?
Она зашагала по платформе. Филат побежал вперёд. Из вокзальных дверей повалили красноармейцы. Некоторые были в форме, а некоторые — просто так, в своём. Среди них мы узнали знакомых. Вот подручный мясника Лазарь, вот сапожник Блюмберг, которому белые спалили бороду. Все они бежали к пакгаузу — получали оружие.
Зак позвал:
— Блюмберг!
Но сапожник не ответил. Длинный состав подошёл к нашему вагону и легонько толкнул его. Сцепщик накинул кольцо, свистнул. И международный вагон, с которым мы сжились, который стал для нас вторым домом, двинулся на главный путь. На платформе стало светло, просторно и пусто. Зак посмотрел на пакгауз, потом на меня, подёргал свою закапанную бороду и сказал:
— Гиршеле, вот что… Подержи-ка кисточки!.. Он сорвал с себя халат, кинул его и побежал к пакгаузу.
— Учитель, куда?
Он не обернулся. Вот он скрылся за тяжёлой железной дверью. Вот он снова показался. В руках у него была большая настоящая винтовка со штыком. Он держал её неумело обеими руками, словно лопату, и шагал с ней вдоль эшелона. Красноармейцы в теплушках закричали:
— Папаша, к нам, к нам! У нас баян, папаша!
Вдруг откуда-то из-под вагона вынырнула Фейга:
— Битый час я вас ищу. Я принесла ужин. Картошечка… А где Ефим?
Она оглянулась, увидела Зака, уронила миску и побежала к нему:
— Ефим, что это? Ефим! Отдай сейчас же, Ефим!
Красноармейцы в теплушках засмеялись:
— Тётка, не трогай! Папаша, не поддавайся!
Фейга дёргала приклад, хваталась за штык:
— Ефим, ты же человек искусства! Отдай, или я брошусь под колесо!
Она вырвала винтовку и поволокла её обратно в пакгауз.
— По вагона-ам!
— По вагонам! — откликнулись дневальные у теплушек.
Паровоз загудел. Лязгнули буфера. Состав дёрнулся. Тронулся и наш агитвагон. Еврей, татарин, негр, рабочий, пожимавший руку крестьянину, поехали на фронт.
Подбежала запыхавшаяся Фейга, схватила Зака за рукав:
— Ефим, а они рассчитались с тобой?
Но Зак не ответил, глядя, как всё уменьшается поезд, который увозит агитваг на юг, на барона, на Врангеля…
— Ну вот, уехали… — сказал он потом и невесело улыбнулся. — А мы с тобой, Гиршеле, уползаги, вот кто!.. И ты тоже, Фейгеле.
ВСЕОБЩАЯ ВЫСТАВКА
На Базарной площади стояла огромная пожарная бочка. В пятнадцатом году она загорелась, но её спасли. К её рассохшимся и пробитым пулями бокам приклеивали всякие распоряжения и объявления. Ещё недавно на ней висели грозные приказы белых:
«Немедленно сдать лошадей, несдавшие будут расстреляны. Есаул Серьга».
«Немедленно сдать оружие, несдавшие будут повешены. Атаман Маруся».
Теперь там старая Ариша торговала семечками — по три миллиона за стакан. Я дал ей пять и, получая сдачи, заметил на бочке только что наклеенный плакат:
Губнаробраз.
ОТДЕЛ ИСКУССТВ
Подотдел ИЗО.
1 сентября 20 года.
В бывшем Художественном училище
ВСЕОБЩАЯ ВЫСТАВКА
«Искусство народу!»
Для всех желающих.
Я позабыл про семечки и побежал к своему учителю, живописцу вывесок Ефиму Заку:
— Учитель, вы сегодня читали бочку?
— Нет, а что? — спросил Зак, который деревянной ложкой кормил свою младшую дочь.
— Там же выставка!.. Искусство народу! Для всех желающих…
— Для всех желающих? — Зак стал громадными порциями вбивать в дочку пшённую кашу, потом облизал ложку, крикнул жене: — Фейгеле, я на минуточку! — и побежал со мной к бочке.
Плакат был виден издалека. Голодная коза облизывала свежий клейстер. Зак палкой прогнал её, прочитал плакат и торжественно сказал:
— Гиршеле, твой час пробил!
— Почему только мой? А вы?
— Нет, моя песенка уже спета. — Он отвернулся и снова стал читать: — «Губнаробраз… ИЗО».
— Учитель, а что такое «ИЗО»?
— В городе мы всё узнаем! Давай отбирать экспонаты.
Мы вернулись в мастерскую и притащили ворох своих рисунков. Зак отобрал два автопортрета, набросок с козы, портрет Ариши и эскиз картины: «Мальчик попал в плен к белым, они его пытают, а он не отвечает на вопросы».
— Интересно, что скажет жюри? — проговорил Зак, складывая рисунки в папку с тесёмками. — Это особенное чувство, когда твои работы на выставке. Ты стоишь в толпе, будто чужой, а сам всё ловишь: кто что скажет, кто что подумает…
— Учитель, а вы много раз выставлялись? Зак завязал тесёмки:
— Нет, не приходилось. Но я знаю. Мой земляк Исаак Левитан рассказывал. Давай собираться…
Я побежал домой, нацедил в солдатскую фляжку молока, захватил кусок хлеба и вернулся к учителю. Он повязывал вокруг шеи чёрный бант. Его жена ворчала:
— Куда ты вырядился?
— Допустим, что в город.
— Это же двенадцать вёрст! — ужаснулась она.
— Там будет всеобщая выставка, Фейгеле! Наш Гиршеле будет.
— Чтоб вас обоих выставили оттуда!.. Дети, не пускайте его!
Но Зак шмыгнул за дверь. Я схватил шапку и — за ним. Мы зашагали по старой дороге. Денёк был хороший — синий с золотом. Такие, кажется, бывают только осенью.
— Смотри, Гиршеле, — вздохнул Зак, — какой замечательный пейзаж!
Поля были изрыты окопами, которые ещё не успели зарасти травой. За кладбищем тянулась длинная братская могила. Кое-где, уткнувшись дышлами в землю, лежали зелёные двуколки и военные кухни с заржавленными трубами.
— Конечно, — рассказывал Зак, — будь у меня хороший меценат, я бы давно выставлялся. Помню, приехал к нам богатый лесной торговец: «Ефим, я тебя возьму в Киев, будешь художником, я меценат». Пришёл я к нему в гостиницу, а он сидит пьяный и в компании. Увидел меня, ткнул пальцем в грязную скатерть: «Вот тебе полотно, пиши мой портрет!» — «Полотно, — это я ему, Гиршеле, говорю, — хорошее, но где же краски?» Он схватил горчицу: «Вот тебе краска!» Я говорю: «Краска чудная, но ведь кистей нет!» Он вынул из чемодана кисть для бритья, суёт мне, хохочет. Тут я не выдержал и горчицей прямо на скатерти нарисовал на него карикатуру. А в глазах у меня слёзы — немножко от горчицы, немножко от обиды… Ах, Гиршеле, какие берёзки! Это же прелесть!..
Дорога шла лесом. Берёзы стояли тоненькие и беленькие, будто колонны сказочного дворца. За ними блестела река и синел луг. Далеко было видно, потому что воздух был очень прозрачный. Зак опустился на траву:
— Посидим, сынок! Всё-таки ноги уже не те!
Он взял папку, нашарил в кармане уголёк и стал на обороте моего эскиза «Мальчик в плену…» рисовать с натуры. Я лёг в сторонке, чтобы не мешать. Берёзы позировали хорошо — не качались, не шумели, только изредка роняли оранжевый лист то на лысину Зака, то на рисунок, то на прозрачную воду, и тогда листок медленно уплывал, точно маленькая жёлтая лодочка…
Я позвал:
— Учитель, пора!
— Сейчас, сейчас!.. — А сам всё рисует, всё кряхтит и бормочет.
— Учитель, уже время!
— Сейчас! Какой быстрый!..
Наконец он повалился на выгоревшую траву. Я кинулся к рисунку. Свет, тени, блеск реки, крапинки на белых стволах — всё это было сделано обломком простого, вроде самоварного, уголька. Я осторожно побрызгал молоком на рисунок, чтобы уголь не стёрся. А Зак уже храпел, и чёрный бант на его шее взмахивал крыльями, будто настоящая бабочка.
В город мы пришли вечером. Высокие колонны сторожили парадный подъезд Художественного училища. При свете керосиновых ламп в зале шла какая-то непонятная работа. Стучали молотки, шипели рубанки, кто-то кричал: «Давайте гвоздочков», кто-то горячился, размахивал вилкой: «Прошу меня не учить, я сам футурист».
— Это, наверное, самый главный, — решил Зак и подошёл к нему. — Скажите, коллега, а где здесь жюри?
— Какие вам тут жюри!.. — ответил тот сквозь зубы, так как у него был полон рот гвоздей.
— Надо же записать экспонаты… для каталога…
— Место, место захватите! Это же сплошная стихия…
— Может быть, зайти завтра?
— Интересно, где вы завтра будете вешаться! — сказал главный.
Но мы ошиблись. Главным оказалась наша знакомая Муся из Дубравичей. Она помогла нам отвоевать кусочек стены, и Зак развесил мои работы: эскиз мальчика посередине и рисунки с натуры по бокам. Потом велел подписать: «Гирш Липкин, 13 лет». Ночевали мы в канцелярии, под белой фигурой с отломанными руками. Мне не спалось.
На рассвете я прокрался в зал. Мои рисунки висели такие важные, будто не мои. Я тихонько встал на стул, снял эскиз пленного мальчика и снова увидел на его обороте замечательные берёзы учителя. Оглядываясь, я стал прибивать рисунок к стене. Вдруг открылась дверь.
— Ты что тут делаешь?
Я чуть не упал со стула:
— Учитель, пускай!.. Такой хороший этюд!..
— Кто тебе позволил? — Он взял рисунок и повернул его берёзками к стене. — Это твой лучший эскиз, а ты его будешь прятать!
Я поплёлся в канцелярию. Мы с Заком бродили по залам. Больше всего нас заинтересовала картина футуриста «Обед». Нарисован круг, и в него воткнута настоящая вилка с чёрным черенком.
— Учитель, а зачем она?
— Сейчас спросим у автора, — ответил Зак и пошёл искать футуриста.
А я прокрался к нашему кусочку стены и снова повернул свой эскиз лицом к стене. А под берёзками подписал: «Ефим Зак, 47 лет».
Через пять минут было открытие. Муся сказала речь. Зак увидел свой рисунок и схватил меня за шиворот. Я взмолился:
— Учитель, сейчас уже нельзя трогать. Уже было открытие!
— Тоже меценат нашёлся! — ворчал он. — И вовсе не сорок семь, а сорок шесть! Что ты меня старишь!
Потом мы пошли в столовую. Футурист жаловался:
— Народ не понимает искусства! Из моей картины всё время выдёргивают вилку. Это варварство!
После обеда мы снова мчались на выставку. Однажды мы под этюдом Зака увидели записку: «Приобретено губмузеем».
Зак покраснел:
— Это, наверно, всё твои штучки!
Он побежал к Мусе. Она взяла толстую тетрадь:
— Сейчас выясним. Вот протокол: «…Постановили приобрести этюд с берёзами для музфонда. Автора в счёт развёрстки Наркомпроса направить в Москву, в студию ИЗО».
Зак побледнел, покраснел и налил себе кипячёной воды из графина:
— Я… я не поеду! — Вода в стакане покачивалась и капала на тетрадь. — Учтите, сорок шесть — это уже не тот возраст… Потом мой ученик Липкин…
Муся забрала стакан:
— Липкин? Он ведь ещё мал. Его нельзя отрывать от семьи.
— А я? — сказал Зак. — Я же ему буду лучшая семья!
Он повёл Мусю наверх и заставил сё снять этюд и посмотреть на изнанку, где был изображён мальчик, который попал в плен к белым, и они его пытают, а он не отвечает на вопросы.
— Хорошо, соберём комиссию, — сказала Муся.
Через неделю нам обоим выдали командировочные удостоверения и командировочный паёк: по осьмушке махорки, по две нитки грибов и по фунту детской муки «Геркулес».
Самое трудное было расставаться с семьёй. Фейга плакала:
— Куда тебя, старая лысина, несёт? Что там ещё за ИЗО на нашу голову?!
— Фейгеле, я же скоро вернусь… Я буду посылать… Вот за один рисунок. — И Зак положил на стол грибы, «Геркулес» и семьдесят пять миллионов, вырученных за этюд с берёзами.
Фейга смягчилась и стала собирать мужа в дальнюю дорогу.
Посадка была тяжёлой. Московский поезд был доверху набит пассажирами. Мы с Заком метались по платформе, сзади бежала его жена:
— Ефим, скорей, а то он уйдёт. Пиши письма, ты слышишь!
— Обязательно!
Зак на ходу поцеловал её и махнул мне рукой:
— А ну, меценат, давай на второй этаж!
Он ловко стал карабкаться на крышу вагона. Я едва поспевал за ним; Поезд тронулся.
— Гиршеле, держись за вентилятор! — весело крикнул Зак.
Он с треском распечатал новенькую пачку махорки и задымил не хуже, чем паровоз, который не торопясь вёз нас в Москву, в Центральную студию ИЗО…