Пролог
Эдвард Клэр чистил зубы в гулкой ванной дома номер пять по Анн-стрит в Эдинбурге. Он считал про себя движения щетки, как учила мама — ни в коем случае не меньше двухсот. Он уже почти закончил, когда вспомнил, что накануне вечером остановился на ста пятидесяти, потому что не терпелось сесть за книгу — одно из произведений г-жи Блайтон[1], где речь идет о «Славной пятерке» и злом смотрителе маяка.
Достигнув рубежа в двести движений, он сошел с уютного резинового коврика перед умывальником и совершил еще пятьдесят движений щеткой, переступая босыми ногами по холодному линолеуму. Он знал, что Бог наблюдает и радуется, видя, как примерно ведет себя Эдвард Клэр.
Прополоскав рот после зубной пасты, Эдвард Клэр протер умывальник тряпочкой, которую мама повесила на полотенцесушитель. После чего подошел к унитазу и аккуратно поднял сиденье из красного дерева. Потом спустил нейлоновые пижамные штаны, оторвал от катушки на стене квадратик туалетной бумаги марки «Бронко» и аккуратно обернул им свой крошечный розовый пенис.
Он все еще писал, когда в гостиной на первом этаже раздался телефонный звонок. Звонили назойливо и долго. Мама в больнице и не может снять трубку, но где же папа?
Но вот хлопнула дверь в сад, отец протопал по паркету, и звонки прекратились. Эдвард услышал, как отец прогудел: «Алло, Перси Клэр».
Эдвард стряхнул последние капельки мочи в унитаз, освободил пенис от бумаги и натянул штаны. Дважды кратко дернул цепочку унитаза и посмотрел, как туалетная бумага, покружившись, постепенно исчезает. Когда вода в унитазе успокоилась, он опустил сиденье. Дверь в сад опять хлопнула, и Эдвард, наскоро помыв руки, прошел к окну спальни. Отец удалялся по неровно вымощенной дорожке; плечи его тряслись, словно от хохота. Эдвард улыбнулся, предвкушая, как за завтраком отец поделится с ним шуткой или анекдотом.
Мама лежала в больнице уже семь недель и три дня, с тех пор как родилась Памела, сестра Эдварда, — и теперь за завтраком папа разговаривал с ним, а не читал письма или «Морнинг стар»[2].
Вчера утром отец спросил Эдварда, не желает ли он научиться играть на каком-нибудь музыкальном инструменте. Эдвард торопился доесть хлопья, пока они не размокли, и поэтому быстро ответил: «Да, папа». И назвал первый инструмент, который пришел в голову. «На гитаре». Отец рассмеялся: «На гитаре! По-моему, мама собиралась… По-моему, мама мечтает, чтобы ты играл с ней в ее кружке по четвергам, так сказать, в струнном квартете».
Эдвард подумал о маминых знакомых, которые собираются по четвергам. До чего же они скучные, когда в прихожей снимают пальто и шляпы. Обычные мужчины и женщины в тяжелой одежде и приличной обуви, с добрыми некрасивыми лицами. А когда они играют на своих инструментах, лица их светятся таким счастьем.
Эдвард увидел, как в саду отец сел на скользкую и пустую зеленую скамейку. Поначалу Эдвард решил, что отец все еще смеется — лицо его растягивала широкая ухмылка. Эдвард улыбнулся. В последнее время, после того как маму положили в больницу, отец все время ходит такой мрачный. Может, это звонил тот врач с черными усами и красной губной помадой? Может, маму выпишут?
Эдвард обрадовался, что его молитва услышана. Он взглянул на аляповатое изображение Иисуса над своей кроватью. Слева у Иисуса под мышкой ягненок, а в правой руке пастушеский посох. У босых ног сгрудились еще овцы. Отец Эдварда иногда бурчал по поводу картинки: «Эдди, твой чертов Иисус похож на Эррола Флинна[3] в женской одежде». Зато маме, наверное, Иисус в спальне Эдварда нравился, потому что раз в неделю она до блеска протирала стекло в рамке розовым тампоном.
Эдвард напряг все силы, стараясь открыть окно. Наконец рама поднялась настолько, что он сумел просунуть в щель голову. До него донесся гниловатый запах осени, а вместе с ним и звуки, которые издавал отец, — такие ужасные, что Эдварду от страха чуть не стало плохо. Отец выл — точь-в-точь как всякие иностранки в новостях по телевизору.
Эдвард втянул голову обратно в спальню и спрыгнул с подоконника. Сел, привалившись спиной к стене. Повезло еще, что отец не заметил. Он нащупал в пижамных штанах пенис и сжал его в кулаке. Мама не велела там трогать, но Эдвард знал, что сегодня утром мама не узнает.
В тот день Эдвард не пошел в школу. Он тихо сидел в своей комнате и прочитал две главы.
В доме потихоньку собирались люди. Музыканты, папины друзья коммунисты, соседи, прихожане англиканской церкви, где Хезер играла на органе — на свадьбах, крестинах и похоронах.
Никто так и не сказал Эдварду, что его мать умерла. Родственники, все в слезах, обнимали его и рыдали над ним.
Его любимая тетка Джин воскликнула:
— Ах, Эдди, как же мы теперь без нее?
Все думали, что кто-то ему уже сказал, поэтому никто ничего так и не сказал. В дни перед похоронами Эдвард превратился в шпиона. Он подслушивал под дверями, жадно читал любой клочок бумаги.
В миг, когда маму сожгли и превратили в пепел, он отковыривал окаменелость от скалы на школьной экскурсии в Бамбург[4]. Взрослые решили, что похороны станут слишком большой травмой для такого малыша. Эдвард подслушал, как тетя Джин сказала его отцу:
— Ему нельзя идти, Перси. Бедняжка был противоестественно привязан к матери.
Из их разговора он узнал, что Памелу, его сестренку, которую он еще не видел, увезут в страну под названием Англия и она будет там жить с тетей Джин и дядей Эрнестом.
В одиннадцать часов, 1 октября 1959 года, Эдвард прекратил ковырять скалу и вытащил из кармана листок, на котором было написано: «Похороны Хезер Мери Клэр».
Он представил маму в гробу. Во что ее одели? Причесать не забыли? Точно ли она умерла? А что, если этот врач с накрашенными губами и черными усиками ошибся и мама вовсе не умерла, а просто заснула? Ведь папа сказал своим друзьям коммунистам, что этот доктор — позор всей этой сраной системы здравоохранения.
Эдвард стиснул в пальцах похоронное приглашение и опустился на колени. Осколки скалы больно впились в голые коленки, но Эдвард не обратил внимания. Он старался молиться Иисусу, но из головы все не шла картинка: вот мама просыпается в гробу и зовет, чтобы он ее освободил. А разве он сможет? Он же за сто с лишним миль от нее. Даже если прямо сейчас побежать на скорый поезд, все равно не успеть.
Тут раздался окрик учителя геологии, мистера Литтла:
— Клэр, пошевеливайся! До прилива полчаса. Остальные мальчишки, долбившие скалу, оглянулись и тут же успокоились: сердитый мистер Литтл орал не им, а этому Клэру, который по десять раз на дню хнычет без причины.
Джек Шпрот впервые осознал, что он беден, грязен и не из приличной семьи, когда мать послала его к соседям одолжить кастрюлю. Ему было шесть лет, и он брел по снегу в парусиновых туфлях. Носить резиновые сапоги была очередь Стюарта, его старшего брата. Стюарта послали в магазин с запиской, в которой родители просили отпустить в кредит нарезанный белый батон, две банки фасоли и десяток дешевых сигарет.
Джек увидел красный ковер, ощутил тепло от батареи рядом с входной дверью. В конце коридора виднелась кухня. На конфорках стояли четыре кастрюли. Из-под крышек вырывался пар, и в воздухе витал аромат, от которого у Джека тотчас потекли слюнки.
Тут появилась мама Грэма и спросила:
— Джек, а где твое пальто?
— Не знаю, — ответил он.
— В такую погоду нельзя ходить в одной рубашке. Мама знает, что ты без пальто?
Джек объяснил, что мать послала его спросить, не одолжат ли им кастрюлю, а то их кастрюля прохудилась, потому что мама задремала, картошка-то и сгорела.
Миссис Уорт уставилась на него в неверии:
— У вас только одна кастрюля?
— Одна, — подтвердил Джек.
Грэм Уорт, маячивший рядом с матерью, загоготал. С кухни доносился чудный запах, словно пахла соблазнительная корочка.
— Заходи и закрой дверь, — раздраженно велела миссис Уорт.
Джек закрыл входную дверь и протопал по коридору. Грэм Уорт вернулся в гостиную, шмякнулся на синий пушистый коврик перед газовым камином и продолжил смотреть «Синего Питера»[5]. Рядом с камином стояла мусорная корзина, и с ее края свисала апельсиновая кожура. Джек не успел еще разглядеть кожуру, а Грэм уже протянул руку с апельсином, который он чистил перед тем, как открыть дверь.
Мать Грэма загремела посудой в шкафчике, который ломился от металлической утвари. Наконец она распрямилась, и Джек увидел у нее в руках кастрюлю с крышкой. Миссис Уорт протерла нутро кастрюли красно-белым клетчатым полотенцем, закрыла ее крышкой и вручила Джеку.
— Пальто надо носить, — сердито сказала она.
— Его Стюарт надел, — ответил мальчик странным баском.
Миссис Уорт наблюдала, как Джек шагает по ее чистенькой дорожке, с которой тщательно сметен весь снег, как он переходит замерзшую проезжую часть и направляется к своему дому номер десять. Щедрый добрый снег скрыл поломанные игрушки, мусор и старые автопокрышки, которые захламляли маленький палисадник Шпротов. По крайней мере сейчас их дом выглядел так же чисто и респектабельно, как остальные дома на улице.
Глава первая
Тридцатого марта констебль Джек Шпрот стоял на пороге дома Номер Десять по Даунинг-стрит, потея в пуленепробиваемом жилете, и беседовал с премьер-министром. Его только что доставил автомобиль из ангольского посольства. Сквозь редеющие волосы премьер-министра пробивалось солнце.
— Как ваша мать, Джек?
— Поправляется помаленьку, спасибо, сэр. Сегодня вечером поеду в Лестер, проведаю.
— Групповое хулиганство — подлинная проблема, — сказал премьер-министр.
Джек согласился — в последний раз он видел лицо матери все в синяках цвета грозовых туч. Премьер-министр сжал руку Джека и шепнул:
— Передайте ей, что я буду за нее молиться, Джек. Бог слышит все.
Джек не очень утешился. Премьер-министр робко улыбнулся и наставленные на него камеры, расстегнул пиджак темно-синего костюма-тройки и помахал фотографам. Невидимая рука раскрыла дверь, и премьер-министр исчез внутри.
Джек сообщил в крошечный микрофон на лацкане, что ПМ доставлен благополучно. Джек сомневался, что от молитвы премьер-министра его матери будет какой-то толк. Она убежденная атеистка, бросила верить в Бога, когда его брат, Стюарт, умер от передозы дрянного героина в убогой комнатушке в Бристоле.
Голос в ухе Джека сказал, что на подходе к дому Номер Десять находится миссис Амелия Бадсток с группой подростков, они намерены вручить петицию, в которой требуют создать места досуга для молодежи в городе Ньютаун-Линфорд.
Джек буркнул «о'кей» и приготовился к приему первой из пяти ожидавшихся сегодня петиций.
В доме Номер Десять шел обычный день. Сотни раз блестящая черная дверь открывалась и закрывалась, впуская бизнесменов, цветочников, диктаторов, нефтяного шейха, группу пенсионеров, госслужащих, маникюршу, массажиста, Су Ло — няню Поппи, министров, секретарей и одетых телефонистами офицеров МИ-5.
Посетители настолько привыкли видеть у двери полицейского, что просто забывали, что под мундиром и каской скрыто разумное существо с ушами и мозгами. Джек слышал и запоминал обрывки бесед, реплики.
Внутри здания премьер-министр обсуждал пути спасения Африки со своим ближайшим политическим другом и коллегой, пресс-секретарем Александром Макферсоном.
Макферсон пользовался популярностью с младых ногтей. Он рос младшеньким из шести детей, остальные пятеро — сплошь девочки — все детство его баловали и во всем потакали, и, если что-то было не по нему, малыш Макферсон мигом разъярялся и закатывал жуткий скандал прямо в торговом центре спального района, где обитало его семейство.
Первым воспоминанием Макферсона было, как его везут в коляске по парку, а сестры препираются, чья очередь толкать коляску. Женское внимание он воспринимал как должное и девственности лишился в тринадцать лет. Сестры обожали романы с сильными героинями — «Грозовой перевал», «Что сделала Кэти», «Лолита» — и читали про них ему перед сном.
После оксфордского Баллиол-колледжа его занесло в издательский бизнес, и он стал редактором отдела писем эротического журнала «Фетиш». Вооружившись трудом Краффта-Эбинга[6], Макферсон сочинял непристойные ответы на письма читателей, письма были в основном жалостливые, но попадались и хвастливые.
В предвыборную пору ходил гнусный слух, будто именно через эту переписку Макферсон и познакомился с Эдвардом Клэром, на самом же деле они встретились впервые в Кембридже, куда Макферсон привез несколько своих подружек на концерт любительской рок-группы «Грязные Намеки». Будущий премьер-министр играл на бас-гитаре, а его волосы локонами спадали до плеч. Но Макферсон в возмущении ушел, прихватив своих девиц, когда Клэр объявил очередной номер: «Надеюсь, это вам тоже понравится, песня называется „Рок вокруг креста“ и появилась на свет благодаря Господу Всемогущему».
Позже их пути пересеклись на благотворительном приеме в палате общин, куда издателей пригласили для сбора пожертвований в фонд Лейбористской партии. Макферсон выложил пятьдесят фунтов и сказал Эдварду Клэру — тогда еще лидеру оппозиции, — что именно должны сделать лейбористы, чтобы выиграть выборы:
— Надо все спускать на тормозах, надо лавировать и попадать в струю, надо быть другом для всех мужиков и нравиться всем бабам, и если пресса не станет врать, что ты насмерть запинал собаку или что-то типа того, и если ты будешь всем мило улыбаться и помнить о манерах, и если я займусь твоим имиджем, то ты прорвешься.
Теперь эта парочка сидела в кабинете дома Номер Десять. На кофейном столике лежала папка с курсовой работой по географии к выпускным экзаменам средней школы.
— Мы можем спасти Африку, Алекс. — Голос премьер-министра дрожал от волнения.
Александр стащил свое тучное тело с подлокотника кремового дивана и заходил по комнате.
— Африку? — повторил он. — Шутишь?
Это был не риторический вопрос. Александр полагал, что Африка — могила для белого человека, а желание спасти Африку — признак серьезного умственного расстройства. Ничто и никто не в силах спасти Африку, кроме самих африканцев.
Алекс начал:
— Вот что я тебе скажу, Эд. Вряд ли уместно сейчас говорить об Африке, ведь мы не сумели добиться даже того, чтобы поезда ходили по расписанию.
Но Эдвард с готовностью парировал:
— Африка — темное пятно на совести мира. Кто-то обязан вывести людей из мрака умирающей экономики и привить им чувство финансовой ответственности.
— Эд, надо разобраться с охотой на лис, — нетерпеливо возразил Алекс, — прежде чем рисковать своей жопой на африканском континенте.
— Ты все-таки не выражайся, Алекс, — попросил Эдвард, — в соседней комнате Адель кормит Поппи.
— Извини, что я ржу, только разве не Адель написала книжку «Роль жопы в истории»?
Улыбка на миг исчезла с лица Эдварда.
— Эта книга — серьезное исследование. Генри Киссинджер сказал мне, что держит ее на тумбочке в спальне.
Адель крикнула из соседней комнаты:
— И эта книга двенадцать недель подряд возглавляла список бестселлеров «Нью-Йорк таймс».
— Ну ладно, — сказал Александр, — давай хоть с чем-нибудь разберемся, Эд, а? На этой неделе мы просто в дерьме. В газетах истерика, преступность растет; по сведениям агентства «Раунтри», пять из десяти граждан нашей великой державы в каждый данный момент пребывают в отрубе от алкоголя или наркоты. И кстати, в понедельник начнут забастовку работники погребальных контор, если не отвоюют себе десять процентов к зарплате и тридцатипятичасовую рабочую неделю.
— Но в Африке каждые десять секунд умирает ребенок — от инфекции, полученной через питьевую воду.
— Ага, у меня при этой мысли сердце кровью обливается, — согласился Алекс. — Только у нас тут трупняков будет тоже по пояс, если не решим проблему с их обмыванием, а на носу жара, как обещает Майкл Рыбья Рожа… Ничего, если я верну тебя на наш черный континент, Эд?
В кабинет вошел Дэвид Самуэльсон, о его появлении возвестил аромат «О Соваж». В это утро Дэвид неуклюже опрокинул на себя флакон, но не успел переодеть рубашку и пиджак, которые насквозь пропитались парфюмом.
Самуэльсон был аристократом рабочего движения. Его дед, Гектор Самуэльсон, организовал в выставочном комплексе «Эрлз Корт» самую первую выставку «Идеальный дом», которая побила рекорды посещаемости, среднее число посетителей тогда перевалило за триста тысяч в день. Считалось, что именно эта выставка с ее революционными паровыми утюгами, антипригарными сковородками и кофейными столиками, сделанными по космическим технологиям, пробудила в британской общественности ненасытную жажду к потребительским товарам длительного пользования и послужила трамплином для производственного бума.
Один современник из Оксфорда назвал Дэвида, внука Гектора Самуэльсона, «дьявольски умным», другой современник, которому он задолжал крупную сумму денег, назвал его «злодеем».
Наименее примечательным свойством Дэвида Самуэльсона была гомосексуальность. Его слабость к португальским официантам была общеизвестна, и, чтобы находиться к ним поближе, он поселился в просторном доме в Ладброук-Гроув. Время от времени репортеры фотографировали Дэвида с очередным дружком-официантом, но невозможно ведь вечно удерживать интерес публики, — в конце концов, все смазливые молодые португальцы в униформе на одно лицо.
Другой слабостью Самуэльсона были деньги, он обожал роскошь. Дэвид вырос, таскаясь по шахтам и фабрикам на промышленном севере, где его дед и отец баллотировались в парламент от лейбористов. Уже в детстве у него сформировалось стойкое отвращение к запахам и быту пролетариата. Господи, да ведь даже пища на их тарелках — это же кучи не пойми чего, которые переваливаются через край!
В школе Дэвид преуспевал по истории, демонстрируя зрелое и сочувственное понимание эволюции рабочего движения в Великобритании. Порой его до слез трогали описания чумазых, истощенных фабричных детишек, которые засыпали на ходу, босиком возвращаясь с фабрики в свои переполненные лачуги.
Книжный пролетариат нравился Дэвиду гораздо больше, чем реальный, который его ужасал, и он содрогался, заслышав на улице громкие и грубые рабочие голоса. Не то чтобы Дэвид всех их ненавидел — иных он даже приглашал на вечеринки, — но он мечтал о временах, когда в каждой пролетарской кухне страны будет лежать терка для сыра пармезан.
Самуэльсон произнес с характерным драматизмом:
— Я просто обязан с тобой поговорить, Эдди.
— У нас совещание, Дэйв, — отмахнулся Александр. Эдвард лишь посмотрел на Дэвида.
— Нет, — продолжил тот, — ты просто должен выслушать, Алекс, это важно. Я изучил данные фокусной группы. Всю ночь глаз не сомкнул, но это не имеет значения, — мученически добавил он. — Пора раз и навсегда целиком изменить имидж пашей партии, начиная с названия. Я провел разведку и вижу, что время настало.
Эдвард и Александр целые две минуты помалкивали, пока Дэвид излагал свои планы:
— Мы уберем из названия партии слово «лейбор», то есть «труд». У этого слова совершенно негативная коннотация, оно ассоциируется с потной и тяжкой работой, с профсоюзным движением и затяжными болезненными родами. Вдумайтесь: ведь почти никто из нас даже не потеет на службе, а большинство беременных женщин добровольно выбирают кесарево сечение — как Адель.
— Если из названия «Новая лейбористская» убрать «лейбористская», — сухо заметил Александр, — то останется только одно слово: «Новая». Ты меня прости, но это меня не греет.
— А какие у тебя предложения, Дэвид? — спросил Эдвард.
Дэвид длинными бледными пальцами зачесал шевелюру назад.
— Пока никаких, я просто поставил проблему. Прежде чем сосредоточусь на решении, хочу услышать ваши предложения.
— Ты предлагаешь нам оставить только слово «Новая»? — уточнил Эдвард.
Александр возмутился:
— Как это, оставить «Новая»? «Новая» была новой в 1997 году, сейчас уже старее и не придумаешь.
Эдвард посоветовал:
— Ты лучше пойди и поразмысли над решением, Дэвид. А то останемся ни с чем. Вообще.
И премьер-министр уставился в отчет службы безопасности: «Боб Маршал Эндрюс, депутат парламента, Королевский советник». Отчет лежал на столе и ждал подписи, а Эдвард ничего не понимал. У партии нет имени. Эдварду казалось, словно он расщепляется на элементы и разлетается в стороны. Он извинился и прошел в свой личный туалет, закрыл дверь, сел на край ванны, потом вынул два листочка туалетной бумаги марки «Бронко» из пакетика, который держал в шкафчике под умывальником, и со знанием дела обернул пенис. Через несколько мгновений тишины он спустил бумажки в унитаз, вымыл руки и улыбнулся своему отражению в вогнутом зеркале для бритья, которое увеличило лицо до гигантских размеров и заверило его, что он все еще существует.
Затем Эдвард вернулся в кабинет, где Алекс с Дэвидом все еще спорили о законопроекте об охоте на лис. Дэвид предлагал вместо живых лис использовать голографические изображения, которые спутники с орбиты будут проецировать в охотничьи угодья всей Великобритании.
Александр орал:
— А по мне, так хоть распни всех этих рыжих сучек, уже запарили эти хреновы дебаты.
Когда они ушли, Эдвард сел за стол и подписал документ, разрешающий контрразведчикам из МИ-5 вести прослушивание дома, автомобиля и офиса Боба Маршала Эндрюса, депутата парламента, Королевского советника.
В комнату вошла Адель и попросила:
— Эд, милый, останься и полюбезничай с журналисткой, ради меня, ладно? Улыбнись ей и погладь меня по волосам. Ее зовут Сюзанна Николсон, она редактор отдела женской прозы в «Джой». Это новый журнал, они поместят меня на обложку.
Нос у Адель был необычайно длинный. Ее отец, Ги Флорэ, увидев дочку буквально через мгновение после появления ее на свет, заявил: «Mon dieu, ma pauvre enfant. Elle est Pinocchio»[7].
Эдвард сунул нос между пахнущих молоком грудей и с хрипотцой сказал:
— Ты должна быть на развороте журнала, Адель.
— Какой он славный, — прошептала Сюзанна Николсон, когда премьер-министр поцеловал жену, погладил ее по голове и вышел из комнаты, бесшумно и почти виновато прикрыв за собой дверь.
Адель вытянула длинные ноги и отхлебнула чай с ромашкой.
— Славный, но не тщеславный.
Сюзанна вспомнила о своем муже, который в семь утра хлопнул дверью, крикнув напоследок: «Чертова дура!» Он разозлился, когда она призналась, что забыла, в какую из трехсот пятнадцати химчисток Лондона сдала три его сшитых на заказ костюма. Квитанция таинственно пропала. Ее не было ни в одной из многочисленных сумочек, не было в карманах одежды, в машине, в ящиках столов и шкафов, ни дома, ни на работе. Целую неделю Сюзанна увиливала, а потом расплакалась и выложила мужу страшную правду. Она объясняла случившееся стрессом — ей ведь предстоит интервью с Адель Флорэ-Клэр.
— Это же самая умная женщина в мире, — причитала Сюзанна. — О чем я стану ее спрашивать? Ведь она меня заживо съест!
Сюзанна наблюдала, как Адель снимает телефонную трубку и гнусавит:
— Венди, милочка, нам бы еще этого чудного чайку. Сюзанна спешно застенографировала: «Нос кошмарный. Кожа безупречная, макияж профессиональный, зубы отбелены (недавно), туфли от „Прада“, узнать цену на Бонд-стрит. Вульгарный акцент отчетливее, когда говорит по телефону».
Адель издавала в телефон короткие сочувственные звуки, адресуя их явно расстроенной Венди. Затем взглянула на часы, бросила Сюзанне: «Минуточку» — и бодро произнесла в трубку:
— Единственный здравый вариант — ампутация. — Она собралась положить трубку, но Венди, очевидно, желала продолжить разговор. — Только не сейчас, Венди, я занята.
Положив трубку, Адель улыбнулась Сюзанне:
— Прямо и не знаю, звонишь насчет чаю, а тебя втягивают в чужую психодраму. Бедняжка Венди, это наша экономка. Ее сын, Барри, совершенный олух, между нами, покалечился на своем мотоцикле. Нога у него никак не заживает, он валяется в больнице на дико дорогих антибиотиках… Конечно, все это не для публики…
Сюзанна сделала серьезное лицо.
— Разумеется, у вас есть право просмотреть текст интервью до опубликования…
— Я не должна была говорить вам о бедняжке Венди, но я так переживаю за персонал, так близко к сердцу принимаю и их маленькие проблемы. Простите, я сейчас постараюсь перестать беспокоиться о Венди и Барри. Ну, давайте, что там у нас.
Сюзанна взглянула на свой список вопросов.
— Хорошо. Каково это, когда журнал «Пипл» называет вас самой умной женщиной мира?
Адель скромно улыбнулась:
— Не мира. Только Европы. Сюзанна перешла ко второму пункту:
— Каков типичный день в жизни Адель Флорэ-Клэр?
Адель рассмеялась:
— Не бывает типичных дней. С философской точки зрения, нет и таких вещей, как «жизнь» или «день». Что вы имеете в виду под «жизнью» и «днем»?
Сюзанна почувствовала, как у нее запульсировало в виске.
— Ладно. Чем, в таком случае, вы занимались вчера? На лице Адель появилось озадаченное выражение:
— Вчера? То есть в предыдущие двадцать четыре часа?
Сюзанне хотелось заорать на самую умную женщину Европы, но тут открылась дверь и особа с лошадиным лицом и красными опухшими глазами внесла поднос со стеклянным чайником и тарелкой шотландского песочного печенья, разложенного веером.
Когда она поставила поднос, Адель хохотнула и спросила:
— Венди, милочка, вы нам смерти желаете? Песочное печенье? Господи, ведь это жир и сахар!
— Мне в отделе снабжения велели покупать все только британское, — сказала Венди.
— Ну а как насчет овсяного, которое мы раньше брали?
— Его теперь по лицензии делают в Польше, — ответила Венди.
Глядя на часы, Адель поплескала в чашках пакетики с чаем, потом резковато заговорила, обращаясь к Венди:
— Насчет ноги Барри. Ведь он сможет передвигаться. На прошлой неделе мы с Эдвардом вручали награду за детское мужество мальчику, которому старинный паровоз отрезал обе ноги. Теперь дитя в инвалидной коляске играет в баскетбол…
Сюзанна взглянула на Венди и с удовольствием заметила, как та с неприкрытой злобой зыркнула в спину Адель, прежде чем закрыть дверь.
— Итак, вернемся к вашему замечательному вопросу. Будильник звонит в полшестого, но к этому времени мы, как правило, уже на ногах. Это ценные минутки, пока на нас не обрушился весь мир. Впрочем, если вас интересует именно вчера… Ну да, встали в пять, Эд заварил чай, поговорили. У нас есть правило: утром никакой политики и семейных дел. Разговор вышел интересный.
— О чем? — спросила Сюзанна, хотя не ожидала разъяснений.
— Да так, о транссубстанциации.
— Транссубстанциация… — запнулась Сюзанна. — Это что-то про транспорт?
Адель засмеялась:
— Сразу видно, Сюзанна, что вы не теолог. — Она откинулась на спинку кресла и закинула руки за голову. — Транссубстанциация — это преображение Господне в процессе евхаристии… Следует ли весь хлеб и вино считать телом Христа? — требовательно вопросила она.
— Чудесно, — пробормотала Сюзанна, имевшая весьма смутное понятие о том, что такое евхаристия.
Адель отхлебнула чаю и скорчила гримасу:
— Ну нет, это же не ромашка, это лапсанг соучонг! Честное слово, чем скорее Барри разберется со своей ногой, тем лучше будет для всех нас. — И она продолжила рассказ о событиях предыдущего дня: — В шесть, после молитвы Эда и моей медитации, Эд включил программу «Сегодня», принял ванну, а я душ, потом Венди нам принесла французский завтрак, затем Поппи поела — я все еще кормлю ее грудью, — потом прическа, маникюр, отправила детей в школу, десять минут на газету. Обсудила с Венди угощение для приема «Ассоциации жен и подруг команды „Манчестер Юнайтед“» здесь, в доме Номер Десять. Дальше машиной в Лондонский институт экономики и политики, прочла там лекцию на тему «Феминизация западного мужчины». Машиной сюда. Написала восемьсот слов в «Спектейтор» о перегрузке электронной почты, потом ланч с Камиллой П. Б.[8], она обещала меня научить кататься верхом, когда на следующей неделе поедем в Хай-гроув[9]. Что дальше? Ах да, покормила ребенка, ходила покупать обувь с Гейл Ребак[10], приняла делегацию монахинь из Руанды, поднялась на второй этаж, съела сандвич со старшими детьми, Морганом и Эстель. Сын сейчас готовится к школьным экзаменам, а дочь только что пошла в школу для девочек в Кэмдене. Машиной к Андре, на урок тенниса, потом назад сюда, душ, прическа, макияж. Потом звонки, письма, электронная почта, снова кормление, прием «Манчестерских жен». Эд пришел, он обожает футбол. Потом… Ах да, на второй этаж к детям, помогла Моргану с сочинением по «Королю Лиру». Прическа, макияж, переоделась, обед во французском посольстве с Шарлоттой Рэмплинг и Эдди Иззардом[11]. Все согласились, что…
Сюзанна, поклонница Эдди Иззарда, прервала ее:
— А какой он, Эдди?
— В черных колготках и красных туфлях. И похоже, смеялся над чем-то, что известно только ему одному. Не в моем вкусе.
Когда Венди проводила Сюзанну, Адель посидела в одиночестве, проигрывая интервью в памяти. Она знала, что не понравилась Сюзанне. Еще в детстве Адель поняла, что ум следует скрывать. Бабушка предупреждала: «Умников не любят, Адель». Иногда она завидовала этим тупицам из электората Эда, с их банальным трепом и тривиальными заботами. Она потрогала кончик носа и подумала, не сделать ли операцию. Эд все время твердит, что ему нравится ее нос, и целует его во всю длину и ширину. Но она устала таскать нос перед собой, словно вымпел.