Палата № 7
ModernLib.Net / Отечественная проза / Тарсис Валерий / Палата № 7 - Чтение
(стр. 3)
Между тем лысый незнакомец говорил своим шелестящим голосом: - Любопытная страна Россия - вся ее история исчерпывается формулировкой: сначала за здравие, а потом за упокой. От Петра Великого шаганула семимильно, создала величайшую в мире дворянскую питерскую культуру, горную цепь с самыми высокими вершинами - божественного Достоевского, глубочайшего мыслителя Василия Васильевича Розанова, - и прыгнула в пучину небытия. Была великая Россия, а стала какой-то недотыкомкой из Сологубовского "Мелкого беса". Между прочим, величайшая книга, тоже пророческая, как "Опавшие листья", как "Гряду-щий хам". Ныне и завладели Русью сии мелкие бесы; еще Достоевский их изобразил с гениальным пророчеством, именно мелких - ведь в его "Бесах" нет ни одного крупного, сильного, нет даже тени Люцифера; помните-с младого Верховенского, его чистосердечное признание: мы-де какие социалисты, мы - мошенники. Покатилась в пропасть жизнь российская, и литература - тоже: серый, неказистый мужичонка Шолохов, грошевые лебедевы-кумачи и прочая мелюзга. И вместо гордого Санкт-Петербурга - нищий Ленинград. Помилуйте, по какому праву? Великому городу было присвоено имя его великого основателя, поднявшего Россию на дыбы, а за что же, позвольте спросить, Ленину? За то, что он поставил ее на колени? Но вы не сумеете ответить на этот вопрос. А я ответил. Умнейший человек Столыпин - истинный птенец гнезда Петрова - об этом хорошо сказал, обращаясь к революционерам: "Вам нужны великие потрясения, нам нужна великая Россия". Но для чего, спрашивается, им нужны потрясения? Очень просто. Все эти "пролетарии", которым в конечном счете наплевать на Россию и на весь культурный мир, на самую идею европеизма, хотят хоть чем-нибудь возвеличится. Идейки у них убогие - ничего нет более убогого и скудоумного в истории мировой и общественной мысли, - так вот, давайте, товарищи, хлопнем дверью, - ничего, если крыша провалится, а заодно придушит жильцов, - и вот хлопают: эти "пролетарии" успели уничтожить несколько миллионов лучших русских людей, а теперь продают и раздаривают Россию направо и налево. А почему? Надо же и Хрущеву заработать себе бессмертие. Он больше ни о чем не думает. А ведь он самый мягкий из них, глуповат, но хватка - хватка мертвая! А такие пуще смерти боятся правды, - а вы вздумали правду говорить. Нельзя, нельзя, вы воистину безумец. Я - другое дело. Разрешите вам представиться. Профессия у меня неопределенная. То-есть был я всем, как истинно-русское перекати-поле. Инженером, преподавателем, лектором общества научных и политических знаний, журнали-стом, ктитором, - и нигде не мог ужиться. Если поверите, - мне пятьдесят семь лет, а можно и не поверить - мне кажется, что прожил я целый век, так много всего было в моей жизни, а выгляжу я на сорок. Даже иные особы опасного женского пола одобряют. Видите вот эту сдобную сестренку? Она меня будет сопровождать в Ростов-на-Дону. Это мой родной город. Чудесный был город когда-то, веселый, богатый. Меня уже туда сопровождают семнадцатый раз, - комната там у меня имеется - законная жилплощадь, невелика, правда, восемь метров, однако для советс-кого существования пригодна. Но я к оседлости, семейственности, партийности, вообще к любому виду постоянства мало пригоден. Можете себе представить, ни разу не женился, даже фиктивно, а предложений было много, и скажу вам - лестные предложения, даже одна врачиха влюбилась, хотела меня во что бы то ни стало одомашнить, как сибирского кота своего; обстановочка у нее была уютная, шифоньеры, трельяжи, канапе, но я ни к мягкой мебели, ни к мягким бабочкам, ни к сибирским котам тяготения не имею, извольте видеть; и еще меньше к домашнему хозяйству - никак не выношу этой категории материалистической диалектики, даже чемодана у меня нет, только, вот видите, этот выцветший, потрепанный, видавший виды буро-желтый портфель. И можете себе представить, удивительная судьба у этого портфеля, почти такая же, как у меня, его владельца (чуть было не сказал - законного, но какой же там законный?): достался он мне прямо фантастически по какому-то не менее фантастическому наследству. Понимаете, был я в трактир-чике на окраине, - такая уютная забегаловка, где, главным образом, выпивали отставные полковники. Хороший, скажу я вам, народ, - и выпить может, сколько душе угодно, и болтать может бесконечно, хоть до утра, - а что еще нужно российскому интеллигенту? Вот таким манером мы и судьбу свою проболтали за рюмкой водки, а ее и тяпнули у нас под носом. Так можете себе представить, прихожу я как-то ночью, изрядно на взводе, - один отставной так меня угостил, что я и не помнил, как на свою жилплощадь попал, - ну, просыпаюсь в полдень, гляжу - портфель этот самый лежит на столе. И можете себе представить, в портфельчике этом тогда он был именно портфельчиком, объем и вообще, так сказать, комплекция была примерно вдвое меньшей, - так вот, в портфельчике этом, который, как видите, стал портфелищем, я обнаружил поллитра особой московской, можете себе представить, нераскупоренной, и, как вы сами понима-ете, не замедлил опохмелиться. Затем приступил к дальнейшему исследованию и обнаружил пухлую записную книжицу с интересными и поучительными сентенциями, вроде нижеследую-щих: "Пей - дело разумей. А не уразумев дело, снова пей смело. Еще успеешь, уразумеешь". Прельстительная мудрость сентенции этой, можете себе представить, на всю жизнь мне в память врезалась и стала как бы моей путеводной звездой в дальнейшей жизни. Это - в смысле житейского поведения. А в смысле философском, так сказать, пролегоменами стали для меня мудрейшие слова из этой же книжицы: "Время - что посуда. Можно ее наполнить коньяком финьшампань, для услаждения души, а также мочей для анализа в поликлинике на предмет выяснения, страдаешь ли подагрой, раб Божий. Так вот тебе завет мой, раб ленивый и лукавый: наполняй не очень объемистую посудину, отпущенную тебе хозяином времени, не мочей, не отсиживанием за столом и просиживанием штанов в поликлинике, - не о теле бренном пекись, а о бессмертной душе твоей, - а также памятуй, что у рабов Божьих душа обретает бессмертие, наполняя скудный сосуд времени блужданиями по прекрасной планете, поисками неопределенной планиды, - и Боже упаси - пускать где-нибудь глубоко корень, ибо вся прелесть жизни - в перемене мест. Новый город это - как новая мебель. Старый город - это как опостылевшая жена. То же относится к занятиям. Меняй занятия, как постельное белье, хотя бы раз в два месяца..." Ну вот, значит, стала эта записная книжица моим евангелием. Было в портфельчике еще вафельное полотенце сомнительной чистоты, но чистота - понятие относительное и весьма сомнительное, так же, как гигиена, здоровье и советская власть. И я, будучи инженером по водоснабжению и канализации, - простите, зовут меня Дормидонт Ферапонтович Фиолетов, - что имя, что фамилия - замечательны! - бросил водопровод, канализацию и запер комнату; обстановка у меня была несложная, - железная койка со скрипом, стол шаткий со скрипом, стул венский со скрипом, алюминиевая кружка, оловянная ложка, еще два вафельных полотенца, две смены белья и Библия, которую мне подарила соседка, восьмидесятилетняя старушка, накануне кончины; наследников у нее не было. С тех пор я стал каждый день читать Библию, самую, скажу я вам с уверенностью, опасную и соблазительную книгу на свете. Не удивляюсь, что "товарищи" догадались и запретили ее распространение, а то ведь, знаете, начитаешься библейской мудрости и хохотать будешь, как оглашенный, над всеми мировыми революциями. И всё тебе нипочем станет, все эти священные реликвии, там, знаете, родина, жена, дети, долг, - всё суета сует и томление духа, можете себе представить, брось всё и иди за Мной, и тогда души не потеряешь, а будешь сидеть дома и душу потеряешь. Полюбил я особо Екклесиаста, а судить стал обо всем, как царь Соломон; и за Христом пошел бы охотно, если б Он только легкий путь указал, а то извольте радоваться - Голгофа. Не желаю-с, желаю наслаждаться жизнью, как сказал один философ... Взял я, значит, портфельчик, вложил белье, вафельные полотенца и Библию, - он, сами понимаете, вроде забеременел, - и отправился на вокзал. Вижу, идет поезд в город Раздольный - курортная, знаете ли, жемчужина, - давай, думаю, катну в Раздольный; взял, поехал. Приехал. Ну, надо чем-то заняться, а главное - прописаться; не прописывают там на постоянное жительство. А мне, говорю, зачем постоянное? Мне, говорю, и временное подходит. Если, говорят, будет требование местной организации, заинтересованной в вашей деятельности, можно прописать на шесть месяцев без права на площадь. Пошел я по улицам этого прекрасного города. Знаете, советским духом там и не пахнет, город праздничный. Пальмы, бананы, олеандры, магнолии. И предлагают мне, - тоже в забегаловке, один серьезный субъект, - поступить лектором в местное Общество политических знаний, - в общем, читать лекции о переустройстве курорта для блага граждан, о новой технике, космонавтах, Кара-Кумах и еще чего-то. А мне всё едино, - канализацией я решительно уже не мог заниматься. В общем, я трепался года два в этом чудном городе, - болтология повсюду в нашей стране заменяет жизнь и труд, - потом сократили меня, вычеркнули мою штатную единицу; и я тогда случайно познакомился с одним москвичом, поехал к нему в гости, и черт меня дернул написать в ЦК партии письмо, - некий проект прекращения разводов, которые дискредитируют нашу социалистическую державу, поскольку неимоверное их количест-во переходит в весьма сомнительное качество советской семьи. Помилуйте, до революции в России было за год не больше пятисот разводов, а нынче - миллион. Это не шутка. Статистика явно не в нашу пользу. Я и выдвинул проект, значит: всем, кто развелся, уменьшить зарплату на десять процентов; кто два раза - на двадцать, и так дальше, без права занимать ответственные должности, ибо разводящийся, да еще многократно, явно не может воспитывать кадры в комму-нистическом духе. Кроме того, - взыскания по партийной линии, а также издавать ежегодно сборник "Сомнительные супруги". Было это лет десять назад. Я, как говорится, для смеха написал это письмо. Мало ли идиотских проектов о так называемом коммунистическом воспитании серьезно обсуждают в тысячах комиссий, - как будто человека можно воспитывать в коммунис-тическом духе! Это всё равно что матерого волка сделать вегетарианцем, да я вам скажу, что можно скорее волка превратить в овцу, чем советского башибузука в Человека. Ведь не осталось у нас ничего святого, - можете себе представить, - не страна, а форменный бордель; и мне над всем этим посмеяться захотелось... Ну, вызвали меня в ЦК, какая-то упитанная баба со мной стала говорить, а я смотрю, извините, на ее декольте, груди выглядывают дебелые, пахнет духами, и говорю ей: - Знаете, дамочка, мне бы с вами не в скучном кабинете, а в интимной обстановке поговорить, - и так выразительно смотрю на ее декольте. А она рассердилась, куда-то позвонила. Пришел мильтон, а она толстым задом вертит - уходит, а мильтон мне говорит: - Пожалуйста, гражданин, я вас провожу по назначению. - Позвольте, говорю, я не за назначением пришел. - Ничего, гражданин, не волнуйтесь. Вы в ЦК пришли, а не в пивную. Тут знают, где кому место. И отвезли меня на Канатчикову дачу. И пошел я с тех пор колесить. Теперь я уже девятый раз там лечусь. Она стала для меня как бы домом родным, куда я возвращаюсь отдохнуть, о душе подумать. Все меня там знают, и я всех. Чудесная жизнь. Трепись хоть круглые сутки. Плохо только, что время от времени выписывают. Самые интересные люди там собираются. А где еще найдешь теперь интересного человека в России? На воле и поговорить не с кем - уши вянут, как послуша-ешь какого-нибудь советского мудреца... Вы, видимо, замешкались, а вам самое время... Есенин-сынок уже третий раз отдыхает, всё приглашают его. А я уж сам. У меня теперь и специальность есть, - я специалист по бессмертию Хрущева. Каждый год пишу ему послания, как скорее обрести ему бессмертие. Вы, конечно, об этом всерьез не говорите, а то и вам пришьют навязчи-вую идею и запишут в сумасшедшие. А я нарочно прикидываюсь, - говорю все, что думаю, - сумасшедший, инвалид первой группы - семьдесят два рубля получаю в месяц; не каждый у нас такие деньги зарабатывает, даже тяжелым трудом; деньги коплю, - ведь на воле я живу редко, а здесь всё бесплатно - коммунизм! Сиживал и в других больницах: у Соловьева, Ганушкина, на Матросской тишине, был и у Гронарева, но здесь, на Канатчиковой даче, больше интересных людей, можно и с женским полом побаловаться. Не боятся разоблачений бабочки. Кто поверит психу? И знаете, я только так разрешил для себя любовный вопрос. Иначе невозможно. Вы скажете, что я эгоист? Возможно. То-есть, безусловно. Помните замечательную книгу Джордана Мередита "Эгоист"? Его герой, так же как я, мучился из-за выбора и все-таки выбрал женщину - ведь он англичанин, ему необходим счастливый конец, а я - русский - для меня обязателен несчастный исход. Но рассуждение очень верное, понимаете, он правильно схватил самую суть проблемы. Вот как он сформулировал: его главным врагом был мир (масса), который смешивает нас всех в одну кучу, который запятнал уже заранее ту, которую мы выбрали, и мы никогда не сможем ее полностью очистить от соприкосновения с грязной толпой. Здорово сказано! А я вообще распространяю эту теорию на всё: не только на поиски невесты, - без нее еще можно прожить, - я вместо невесты душу человека, свою душу ищу - идею, мечту, Прекрасную Даму, - и чувствую, что всё это "товарищи" запачкали, загадили зловонным дыханием темной массы, толпы, которая, как справедливо заметил еще Флобер, всегда плохо пахнет. Они хотят, чтобы от моей Прекрасной Дамы пахло трудовым потом, а меня тошнит при одной мысли об этом. Все идеалы загрязнены этой саранчой-массой, и ничего не выйдет, - Фиолетов вдруг рассвирепел, повысил голос чуть ли не до крика, надел на голову пилотку из заглавного листа "Крокодила", подмигнул Алмазову, - да, сударь, ничего не выйдет, пока мы не уничтожим массу, и прежде всего китайцев. Китайцы - это образ безличия. Они все на одно лицо. Самая страшная масса из всех масс. Они могут затоптать всю Европу и даже перелететь через океан. Сделать мост из живых тел - пять тысяч километров могут отлично вымостить двадцать пять миллионов человек, - а их семьсот. Мир для спасения Человека необходимо индивидуализировать, освободить от косной массы, бездушной - ведь у нее есть только желудок. Толпа тянет человечество назад в первобыт-ное состояние, к стаду человекообразных обезьян. А когда останутся только личности, можно будет создать аристократическое всемирное общество личностей. Много не нужно - миллионов десять. Вот тогда будет жизнь по потребностям - человеческим, а не пайковым, как это планиру-ют коммунисты. Не будет солдат, полицейских, чинуш - разве для Личности нужна тюрьма, суды, чиновная сволочь? - Фиолетов нагнулся к самому уху сидевшего рядом Алмазова, - а уж я постараюсь, чтобы они все стали бессмертными, понимаете, пусть наши женщины будут только любовницами, вакханками, а не няньками, матерями, тещами, - подходяще? - Он опять подмиг-нул Алмазову. Глаза у него были красные, сердитые. - Вот мое мнение... три кита - личность, бессмертие, безмассовость. Закурим? - Я не курю, - сказал Алмазов. - Значит, я зря старался? - Нет... что вы, очень интересно. - Может быть, напишете обо мне. Надеюсь, вы не социалистический реалист... Вот, действи-тельно, опиум для дураков. Кончилась литература, искусство. Нечего читать, нечего писать... Я читал на днях, что какой-то институт провел опрос, и самые читабельные книги оказались "Преступление и наказание" и "Мадам Бовари". И вообразил, что эти авторы - Достоевский и Флобер - жили бы при советской власти. Пришел бы к редактору Флобер, а тот его сразу бы социалисти-ческо-реалистическим обухом по голове: - Друг мой, это нетипично, нереалистично: замечатель-ный врач, верный муж, труженик, любит жену, семью, а она имеет каких-то ловеласов. Зачем вы ищете уродливые явления в действительности, да еще не противопоставляете ничего положитель-ного? Опишите героический труд доктора Бовари, а ее - ну, пусть разок согрешит и покается, даже закается, что больше не будет... Потом приходит Федор Михайлович. Ну, с тем дело хуже: - Что вы натворили? Молодой человек, да еще юрист, мыслящий юноша, станет убивать какую-то процентщицу? Да это клевета на нашу молодежь. И эта Соня. Не могла найти себе работу... Нет, нет... всё это никуда не годится. Да... - А теперь вынуждены хвалить: как же, мы тоже не лыком шиты, понимаем, что такое шедевр... "Товарищи" даже не понимают, что такое искусство, литература... Не понимают, что только нетипичные характеры в нетипичных обстоятельствах могут быть героями книг. Найдите мне хоть один типично-стандартный характер в мировых шедеврах. Может быть, Анна Каренина? Или Безухов? Или Иван Карамазов? Или Гамлет? Да перечислять можно до утра... Искусство начинается там, где нарушается норма, покой, типич-ность. Только идиоты могут говорить, что писатель должен описывать героический труд, счастливую жизнь. Уж не говорю о том, что нет ни героического труда, ни счастливой жизни, - допустим, что они есть, - что же тут описывать? Тут еще может какой-нибудь работник месткома что-то сказать в отчете, но писателю абсолютно делать нечего... Ну да что говорить, пойду стрелять папиросу... Настала ночь. На узких деревянных скамьях кое-кто уже похрапывал. Другие расположились на полу, ели арбузы, тот же выплевывали семячки, швыряли корки в угол. Табачный дым сильно ел глаза. Санитары выкривали фамилии очередной группы уезжающих; те поспешно собирали свои пожитки и выходили во двор; там уже стояли машины. Сквозь открытые двери доносился шум дождя. Валентину Алмазову показалось, что он вновь перенесся в девятнадцатый год, на узловую станцию. И это ощущение было так сильно, что он не мог от него отделаться в течение всей ночи. Под утро ему померещилось, что он спит, его душит кошмар, и он никак не может проснуться. Но не спал он ни одной минуты, а все время шагал по дощатому скользкому полу, стараясь не наступать на спящих, и только на рассвете сел на край лавки, где лежал какой-то старик; хотелось плакать, кричать, но разве тебя услышат в аду? С той ночи Валентин Алмазов больше уже не выходил из ада, принимавшего разные обличья, и перестал верить в то, что можно отсюда вырваться. Но зато у него возникла новая вера - в то, что ад можно уничтожить. Уничтожить любыми средствами. Разгоралась ненависть. Всё проходит. Все чувства слабеют, гаснут. Ненависть - никогда. * * * Когда все вокруг спят и лица изуродованы кошмарами или просто разгримированные сном обнаруживают свое отталкивающее безобразие, единственному бодрствующему жить становится трудно. Это почти невероятная нагрузка - принять на себя третью стражу мира, и особенно страшно это в первую ночь в сумасшедшем доме, потому что кажется, что мир сошел с ума и тянет тебя за собой. Спасение только в одном - в больших, просторных, возвышенных мыслях. Они всегда, как мощные портальные краны, вытаскивают душу из трясины; и сейчас тоже уверен-но вытаскивали душу Валентина Алмазова из черной топи, куда ее забросила судьба. Собственно говоря, в этом и заключалась ее главное назначение - всеми силами и средствами губить Человека, если он дерзнул оторваться от стада. Мысли... Но кто-то сказал, что начать думать значит начать презирать мир. А разве это легко - ненавидеть дом, в котором ты живешь? И вот первая утешительница мысль: ведь дом, в котором ты живешь, - не весь мир. И если судьба тебя забросила в это логово коммунистических злодеев, то ведь она может и спасти тебя. Ты ведь знаешь, что у тебя есть друзья во всем мире, они думают о тебе, шлют тебе добрые слова. Творец Всевышний, прости мои грешные и дерзкие мысли. Ты должен простить, ибо мой разум - Твоя неотъемлемая частица. Просвети же меня, ибо я во тьме кромешной - в каком стиле Ты сотворил мир? Я прожил немало лет в искусстве, разбираюсь во всех его жанрах и вижу, что мир сотворен Тобою в стиле страшного гротеска. И, может быть, художники страшного правдивее всех изобразили его, и они-то и суть посланцы Твои - Достоевский, Гофман, Гоголь, По, Иероним Босх, Георг Гроссе, Сальвадор Дали? Я прислушиваюсь ко всем голосам людей, одаренных разумом Твоим, все меня по-разному убеждали, я соглашался с одними, а потом с их противниками, и никто меня не смог ни в чем убедить. И сейчас в этом безысходном аду я уже ничего не понимаю, не могу отличить света от тьмы и святость Твою от козней сатанинских. И если все - злодеи, то зачем Тебе надо было иных, обреченных, как учители мои, и меня грешного, наделить Твоим Разумом на вечную муку? Зачем мы не такие же злодеи, как все? Но зачем задавать вопросы? Лучше биться головой об стенку, разбить ее о камни, чтобы душа улетела к Тебе, если Тебе не угодно ее призвать. Но я слышу, - и это Твой голос, - что надо еще бороться с сатаной, овладевшим моей злосчастной родиной. Утро. Встаю. 3 МУЧЕНИКИ НАЧИНАЮТ ХОЖДЕНИЕ ПО МУКАМ - Но ведь десятки, сотни сумасшедших гуляют на свободе, потому что ваше невежество неспособно отличить их от здоровых. Почему же я и вот эти несчастные должны сидеть тут за всех, как козлы отпущения? Вы, фельдшер, смотритель и вся ваша больничная сволочь в нравственном отношении неизмеримо ниже каждого из нас, почему же мы сидим, а вы - нет? Где логика? - Нравственное отношение и логика тут ни при чем. Все зависит от случая. Кого посадили, тот сидит, а кого не посадили, тот гуляет, вот и всё. В том, что я доктор, а вы душевноболь-ной, нет ни нравственности, ни логики, а одна только пустая случайность. А. ЧЕХОВ Утром главный московский психиатр допрашивал Валентина Алмазова. Именно допрашивал, как следователь преступника. В кабинет к нему Алмазова привел стражник, который во время допроса оставался за дверью. Янушкевич даже и не пытался делать вид, что он разговаривает как врач с больным, он даже не упомянул о болезни, видно, привык уже к тому, что он полицейский. Упитанный, розовощекий, самоуверенный, он снисходительно поглядывал на Алмазова, который после ночного кошмара продолжал восхождение на Голгофу уже спокойнее, с высоко поднятой головой, неся свой крест обеими руками. - Что же вы, голубчик, пишете антисоветские письма в посольство? ехидно спросил Янушкевич. - Вы кто? - презрительно посмотрел на него Алмазов. - Тоже полицейский? А я по наивности думал, что в социалистической стране хотя бы врачи не превратились в шпиков. - Вот видите, как вы разговариваете. - А я с полицейскими вообще не желаю разговаривать. - Ну что тут толковать? Отправим вас к Кащенко - там разберут. - Он позвал стражника. - Отведите его. - Допрашивать не умеете. Еще неопытные полицейские,- сказал Алмазов. Опять шел дождь. К машине Алмазова проводила женщина-врач, которая дежурила, когда его привезли. Она плакала. Алмазова как тяжелого преступника сопровождали три стражника: врач и два студента-меди-ка. Последние проходили практику в качестве конвоиров готовились к полицейской службе. Тогда впервые Валентину Алмазову пришла в голову мысль, которую он затем проверил и подтвердил множеством фактов: что в советской стране окончательно восторжествовал не социализм, а самый оголтелый фашизм, почище гитлеровского; и он тихо, равнодушно ответил студенту, спросившему, удобно ли ему сидеть на носилках: - В фашистском застенке спрашивать жертву об удобствах - по крайней мере бестактно. Это напоминает мне анекдот о палаче, который, отрубая голову осужденному, спрашивал его, как вежливый парикмахер: - Вас не беспокоит? Студенты молча переглянулись. Их взгляды говорили достаточно красноречиво: "Чего с него возьмешь?" Но смолчали. Потом Алмазов узнал, что у психических "больных" есть одна существенная привилегия - они могут говорить, что им вздумается, как угодно оскорблять медперсонал, - возражать им запрещено. Надо только говорить спокойно, иначе грозит болезненный укол. Первое свидание с лечащим врачом, заведующей отделением Лидией Архиповной Кизяк состоялось через час после прибытия. Валентин Алмазов с первого взгляда почувствовал в ней тот уже примелькавшийся тип бесчеловечного полицейского, который широко известен под именем стопроцентного советского человека. Его прогноз оправдался. Они смотрели друг на друга молча, с той настороженностью, с какой обычно сходятся непримиримые враги на смертельный поединок. Лидии Архиповне Кизяк минуло сорок пять лет, - она была ровесницей Октября, вполне достойной. Карьеру она сделала всеми правдами и неправдами, цепко держалась за свое место, очень боялась его потерять. У нее была только одна страсть - властвовать над людьми, особенно стоящими выше ее. Вместе с тем, она была труслива, как нагадившая кошка. - Ну, что ж, давайте займемся,- начала она деловито,- расскажите, как вы заболели, о вашей семье, родных. - Дурака валять я вам не позволю, - строго, медленно скандируя каждое слово, произнес Алмазов. - Если вы не хотите скандала, то давайте условимся о наших взаимоотношениях... Кизяк заёрзала на стуле, стала беспокойно озираться,- разговор происходил в комнате для свиданий, и сейчас там никого не было. Но тут вошел санитар, принес какую-то бумажку на подпись. Она с торопливой готовностью подписала бумажку и сказала: - Володя, отнеси бумагу и приходи сюда. Алмазов посмотрел на нее так уничтожительно, что даже зарумянились ее бледные щеки. - Так вот, мадам, я вас врачом не считаю, человеком еще меньше. Ваше заведение вы можете называть больницей, но я его считаю тюрьмой, куда меня бросили, как это водится у фашистов, без суда и следствия. И если вы не хотите скандалов, то давайте условимся. Я - узник, а вы - мой тюремщик. Никаких разговоров о медицине, здоровье, родных не будет. Никаких лекарств, исследований. Ясно? - Мы вынуждены будем прибегнуть к насильственному методу. - Попробуйте. - Хорошо. Посмотрим. Ничем не напоминали Валентина Алмазова другие обитатели палаты № 7; и совсем другие пути привели их в это богоугодное заведение, - не потому ли они все полюбили друг друга? - Да, разные мы, но и одинаковые не в меньшей степени, - сказал Павел Николаевич Загогулин, - в конце концов всех нас привела сюда советская власть. Это она исковеркала наши жизни, поэтому мы всё равно как ее жертвы. - Да, пожалуй, - согласился Алмазов. Ему нравился Загогулин, походивший на спортсмена, альпиниста. Ему можно было дать лет на десять меньше, чем он успел сколотить. А годы его были нелегкие. Геолог, вечно странствующий по горам и долам, в зной и стужу, по восемь-девять месяцев вне дома, без семьи, которую он любил. Татьяна Львовна Загогулина была на пятнадцать лет моложе мужа. Вышла она за него семнадцатилетней. В ту пору она уже весила пять пудов и походила на солидную тридцатилетнюю даму. Всякое бывает. Человек тонких вкусов в искусстве и поэзии, Павел Николаевич любил грузные женские телеса. Жили они поначалу хорошо. Оклад и командировочные позволяли Татьяне Львовне нагули-вать жир (она была уверена, что только в крупных формах прелесть женщины), шить туалеты. Но через каждые два года рождались дети. Татьяна их не хотела, но мать убеждала: - Надо закрепить, дура. Отец детей не бросит. Человек он надежный. А тебя вполне свободно можно бросить, потому что ведешь ты себя, как последняя... Хорошо, что Павел всегда в отъезде, а то... - А тебе что, жалко? Убудет с меня, что ли? Так они переругивались беззлобно, в общем, жили. Ели очень много шесть раз в день. И всё жирное: масло, гусей, пирожные. Толстели. Когда Павел Николаевич возвращался из очередной экспедиции, Татьяна Львовна была с ним нежна, не изменяла, даже получала удовольствие, - как будто новый любовник. Романы ее все были без тени романтики - начинались и кончались в постели. Нелады начались два года назад. Павел Николаевич получил повышение стал заведующим отделом в тресте. Уезжал редко. Хранить верность в течение почти целого года Татьяне Львовне стало невмоготу. А тут как раз стал ходить к старшей дочери Любе, - ей только минуло семнад-цать,студент-путеец, который очень приглянулся мамаше. Через некоторое время Люба в слезах призналась матери, что она беременна. Татьяна Львовна критически, не жалеющим, а насмешливым взором смерила Любу... Что он в ней нашел? Худа, некрасива... Должно быть, квартира приглянулась. Да, квартира в три комнаты - редкость в наше время... Губа не дура... Знает, что отец пятьсот рублей в месяц зарабатывает... Нахал... Но парень стоящий... - Жениться предлагает, - тихо сказала Люба. - А жить где будете? Есть у него комната? - Нет... в общежитии. - Родители есть? - Беспризорный. Разговор этот происходил на даче. Татьяна Львовна недавно ее отстроила. Она и сама теперь зарабатывала много,- шила на дому, без патента. Жених пришел к ней вечером, поцеловал руку. Вечер выдался хороший, теплый, было начало августа, пошли гулять, - потолковать надо, - погуляли устали, решили отдохнуть в лесу на травке. А через час Татьяна Львовна говорила: - Ты переезжай-ка сюда. Будешь спать на сеновале... Мой-то такой усталый приходит, что засыпает как убитый... Павел Николаевич категорически отказался дать согласие на брак дочери: - Пусть сделает аборт. Мне этот ферт не нравится. Он её бросит, да еще комнату придется ему отдать. Произошла первая крупная ссора. Татьяна Львовна рыдала, Люба - тоже. Но Павел Николаевич заупрямился. Однажды ночью ему не спалось почему-то, вышел на улицу погулять, а в это время Татьяна Львовна в одной рубашке опускалась с сеновала. Что тут было! Павел Николаевич сам толком не помнил, он почти обезумел... Простив жену, мягкий и уступчивый Загогулин не шел, однако, ни на какие уступки, когда речь заходила о свадьбе Любы. Студента он прогнал и запретил ему показываться на даче. И вот тут у неутешной Татьяны Львовны созрел новый план - коварный, жестокий, бесчеловечный, вполне советский, даже модный и широко распространенный в наши дни.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8
|