- Вообще, молодой человек, нужно ли утруждать себя поиском новых путей в построении основ геометрии? Что худого в том, что мы получили геометрию в виде совершенно законченном, как тысячелетнее, не нами накопленное богатство? Разве плоды ее, обобщенные так блистательно Евклидом за двести семьдесят лет до нашей эры, не стали азбучными основами знания, фундаментом всех точных наук? И разве были какие-нибудь сомнения в ее истинности, побуждающие к новому обоснованию?
Лобачевский молчал, хотя все новые противоречивые мысли не давали ему покоя. "Действительно, практика жизни всегда подтверждает справедливость Евклидовой геометрии. Было когда-нибудь, чтобы дом развалился оттого, что в основании Евклидовой геометрии лежат темные понятия? И все-таки..."
- Герр профессор, - решился он возразить, - кто не согласится, что никакая наука не должна бы начинаться с таких темных понятий, с каких, повторяя Евклида, мы начинаем геометрию?
- Не забудьте, молодой человек, еще до сегодняшнего дня Евклидова система была никем непревзойденной, замечательной математической абстракцией... - снисходительно улыбнулся Бартельс, но закончить не успел.
- Однако чрезмерная отвлеченность в "Началах" как раз и мешала этой абстракции найти для себя реальную основу, - горячо перебил Лобачевский. Я не могу примириться с тем, - продолжал он с увлечением, - что за двадцать веков, прошедших со времен Евклида, происхождение абстрактных понятий и аксиом геометрии так и осталось невыясненным. Именно это я и считаю причиной застоя в геометрии... Еще Гераклит говорил, что все течет, все изменяется...
Бартельс внимательно слушал его с доброй улыбкой в уголках тонко очерченных губ. В этой улыбке чувствовалась снисходительность маститого ученого к нетерпеливой горячности юного и неопытного геометра.
- Верно, что науки с неба не падают, а постепенно и медленно развиваются трудами многих и многих, - сказал он, продолжая улыбаться. Верно также, что теперь в началах геометрии путаница мыслей не имеет предела.
Смею думать: причиной тому служит отсутствие единого подхода к выбору первоосновы при разработке системы геометрических понятий. Я попытаюсь объяснить: в древнем мире геометрия возникла из потребности межевания или раздела земель на участки. Измерение длины и ширины частей производилось тогда с помощью канатов или собственных шагов. Посему и не удивительно, что у всех античных геометров первоосновой были такие понятия, как часть, длина и ширина. С помощью их получали свое определение точка, линия и поверхность.
- Каким образом? - нетерпеливо спросил Николай.
- Очень просто. Установление точных границ земельных участков, наряду с другими потребностями, например с необходимым сужением пограничной зоны, привело к понятию линии как длины, не имеющей ширины. К другому древнему геометрическому понятию - точка есть то, что не имеет частей, - скорее всего пришли в абстрактном процессе уменьшения размеров какого-нибудь земельного участка или тела путем беспредельного деления...
- Но всякое реальное тело, будучи материальным, имеет части, - возразил Николай, волнуясь, - процесс деления материального тела не может завершиться.
Бартельс довольно кивнул: этот горячий, думающий студент начинал его интересовать.
- Согласен с вами. Еще древнегреческий философ Анаксагор говорил: "В малом не существует наименьшего, но всегда имеется еще меньшее. Ибо то, что существует, не может перестать существовать от деления, как бы далеко ни было продолжено последнее".
- Как хорошо сказано, лучше не скажешь! Герр профессор, разрешите, я это возьму себе на заметку, - и Лобачевский, вынув из кармана маленькую тетрадь, записал эти слова Анаксагора. - Все же по затронутому вопросу я не могу быть согласен с древними геометрами, - продолжал он, пряча записную книжку. - Ведь понятия части, длины и ширины не существуют в природе, а только в мысли. Следовательно, они производные или составленные, требующие существования других, и поэтому не должны приниматься за первоначальные понятия.
Бартельс опять кивнул и, раскрыв на столе коробку с табаком, начал набивать свою трубку.
- Разумеется, в определениях древних геометров, - сказал он, - много наивности и Несовершенства. Но в те времена и сама геометрия понималась не в столь широком смысле, как теперь. А мы сами-то чем отличились от своих предков? Разве только тем, что дело обоснования геометрии еще больше запутали. В наше время каждый придирчивый геометр в качестве первоосновы старается выдумать что-нибудь свое, вроде: троякое протяжение или трехмерное пространство, движение, даже прикосновение тел и также их...
- Рассечение, - подсказал Николай, от удивления широко раскрыв глаза. Откуда вам известны мои мысли, герр профессор?
- Вчера я получил письмо от господина Корташевского, - смеясь, объяснил Бартельс. - Да, замысел у вас интересный. Однако и Декарт и Кант по-своему правы. Декарт, основатель универсальной математики, объяснение всех явлений полагает в движении. И его новое понятие движения куда проще, чем понятия поверхности и линии в Евклидовых "Началах". Вот что писал он по этому поводу в своем "Трактате о мире". - Бартельс взял с письменного стола книжку в роскошном переплете и, открыв страницу, заложенную пером, прочитал: "Это видно хотя бы из того, что линию геометры объясняют посредством движения точки, а поверхность - посредством движения линии..." Ну, что вы теперь изволите сказать, молодой человек? Разве понятие движения не достойно быть первоначальным? Да вы и сами, наверное, наблюдали ночью падающую звезду, которая огненной точкой чертит на небе отчетливую линию. А фейерверка, оставляющего за собой блестящий след, не видали?
" Как не вждал, герр профессор, вндал!..= ответил ему Лобачевский, вспомнив случай с ракетой. - Да, мне тоже кажется, что движение достойное первоначальное понятие.
- А трехмерное пространство? Кто же не согласится, что каждое естественное тело имеет три протяжения. Раз так, отсюда сделан и такой вывод. - Бартельс теперь заглянул в другую раскрытую книгу и прочитал, отчеканивая каждое слово: - "Геометрия есть наука, определяющая свойства пространства..."
- Чье суждение? - заинтересовался Лобачевский.
- Моего соотечественника Иммануила Канта, - профессор, придерживая пальцем нужную страницу, показал обложку.
- "Критика чистого разума", - прочитал Николай заглавие этой книги.
- Как видите, мой друг, каждый кз нас по-своему прав, и поэтому каждый старается отстаивать именно свою точку зрения. А в конечном итоге - полная неразбериха, пугающая всех еще в самих началах. Вот результат наших умствований...
- Но, герр профессор, источником всех знаний является одна и та же природа, а отсюда и система геометрии должна быть единой, - настаивал Николай.
- А почему же тогда выбор первоосновы сей науки столь произволен? ответил вопросом профессор. - Чем вы это объясните?
Бартельсу не раз уже приходилось обсуждать начальные проблемы геометрии. И на все вопросы и сомнения у него давно сложились готовые ответы. Профессор, пожалуй, как никто, видел слабые стороны геометрии Евклида.
Но ради сохранения душевного спокойствия давно уже отказался от всяких попыток построить геометрию на новых началах.
- В молодости я сам имел надежду раскрыть перед человечеством сокровенные тайны геометрии, - медленно заговорил он после минутной паузы. - Но сейчас безвозвратно потерял надежду. Такая участь постигла не только меня одного, но и многих других математиков. Теперь у нас, в Германии, некоторые неудачники стараются успокоить себя той мыслью, что потребность в строгом доказательстве или обосновании чего-либо свойственна только людям низшего умственного склада.
"Вот еще не хватало", - подумал Николай, но сказал совсем другое:
- Я прошу, герр профессор, у вас разрешения посещать ваши лекции.
- Это само собой разумеется, - ответил Бартельс. - Господин Корташевский не ошибся: вы достойный ученик.
Я надеюсь, что мы еще продолжим наш сегодняшний разговор. - И, взяв со стола книгу, он протянул ее Лобачевскому. - Вам нужно прочитать "Историю математики"
Монтюкла. Должно быть, вы еще с ней не знакомы.
Поблагодарив, Лобачевский попрощался и вышел на улицу. К университету шел он медленно. Ему надо было разобраться в целом ворохе мыслей, рожденных беседой.
Голова горела. Да, никогда не следует спешить с выводами, какими бы они достоверными ни казались. Ведь Бартельс, пожалуй, прав: не только прикосновение тел, но и троякое протяжение, а также и движение могут быть приняты за первооснову. Тогда не исключено, что имеется еще немало других, подобных основ. А если так, то не может быть единого подхода к построению геометрии. Значит, вообще невозможно избежать произвола и темноты в самих началах...
Он шел, не замечая ни улиц, ни домов, ни сильного, пронизывающего ветра. Мороз обжигал щеки. Николай миновал университет, прошел мимо бывшего гимназического манежа и начал спускаться к Рыбнорядской улице.
Вечерело. С базара торопливо уходили озябшие лотошники. Покрикивая на лошадей, спешили засветло вернуться домой водовозы-татары.
Лобачевский не заметил и сам, как очутился на Рыбном базаре. Несколько раз он прошел мимо дощатых лавок и поредевших обозов с мерзлой рыбой. Приказчики астраханских, байкальских и пермских рыбопромышленников предлагали покупателям за полцены остатки своих товаров.
Тут же, чтобы согреться, боролись и тузили друг друга наемные возчики, одетые в нагольные тулупы. Не чувствуя ни холода, ни усталости, Николай долго бродил по базару.
Вдруг кто-то тронул его за плечо:
- Лобачевский, что с вами? Уж не заболели вы средь бела дня лунатизмом? Битый час наблюдаю, как вы бродите, аж сам промерз до костей.
Николай вздрогнул и остановился. Перед ним стоял незнакомый студент в совсем еще новенькой шидели.
- Тут, за углом, чайная. Идем погреться! - весело, мягким окающим говорком предложил юноша и решительно потянул Николая за рукав.
Дверь чайной простуженно скрипнула, и теплый воздух клубами пара выкатился наружу. Холод промерзшей на ветру шинели, казалось, только теперь, в помещении, понастоящему охватил застывшее тело: Николай приметно поежился.
- Пару чая! - попросил еще с порога незнакомец. - Вот сюда, здесь тепло, - сказал он, увлекая Николая в глубину комнаты.
Проворный половой в белой косоворотке поставил им на стол два чайника: маленький с заваренным чаем и большой - с кипятком.
Наливая чай и размешивая сахар, незнакомец двигался почти так же быстро, как говорил. Это был юноша лет шестнадцати, выше среднего роста, широкоплечий и довольно полный. Круглая, гладко стриженная голова держалась гордо и прямо. На широком, со следами оспин очень смуглом лице блестели узкие глаза: они словно прятались под густыми бровями. На тонких губах играло то строгое, то по-детски забавное выражение, как-то не вязавшееся с крутым энергичным подбородком. Лобачевскому юноша понравился.
- Да вы и вправду вовремя догадались меня отогреть, - заговорил он, приходя в себя, и вдруг спохватился. - Постойте, а вообще-то кто вы сами да и откуда меня знаете?
В ответ юноша добродушно улыбнулся, протянул руку.
- Ну, что ж, давайте знакомиться по всем правилам.
Симонов, Иван. Из Астрахани. Три месяца готовился в здешней гимназии к слушанию университетских лекций.
Во время торжественного акта был провозглашен студентом. Вот шинель, видите? Еще на плечах не обмялась. Вы почему-то в самом начале торжества куда-то исчезли. Ну и меня, понятно, там не заметили.
- Откуда же вы меня знаете? - продолжал Николай, все больше удивляясь.
- Тайна эта не слишком глубокая, - усмехнулся Иван Симонов. - Сказали знакомые студенты. А заинтересовался я вами по разговорам. Вы, говорят, и математик и химик. И за последнюю специальность три дня в карцере отсидели. Правильно?
Лобачевский помолчал.
- Желание, - ответил он медленно, - еще не достижение. Ведь не всякий, кто интересуется математикой, может почитать себя геометром... И не каждый пиротехник становится настоящим химиком. А за ракету я действительно три дня отсидел. Было такое!
Оба рассмеялись.
Николай почувствовал себя свободно в обществе нового знакомого.
- Спасибо вам, - сказал он. - Я только сейчас ощутил по-настоящему, как это приятно согреться.
- Вот то-то, - кивнул Симонов. - Химия химией, - добавил он, добродушно улыбаясь, - но и от геометрии не отмахивайтесь. Только мне вот не очень близки эти слишком уж отвлеченные понятия, по сердцу больше настоящая действительность.
Он отодвинул в сторону стакан и, достав платок, вытер вспотевший лоб.
- Я люблю природу, - продолжал Симонов, - и поначалу в гимназии увлекся физикой. Потом все больше и больше стали волновать вопросы о строении Вселенной, о природе ее частей. На эти вопросы отвечает, главным образом, астрономия. Желая глубоко изучить эту науку, я и приехал сюда, в Казань...
Дверь с улицы распахнулась. В чайную с мороза вваливались один за другим озябшие извозчики. Стало тесно.
Лобачевский поднялся и протянул Симонову руку.
- Видно, с вами у нас будет разговор... Давайте дружить [Впоследствии Симонов станет знаменитым ученым, первооткрывателем Антарктиды и основателем Казанской астрономической школы, почетным членом ученых обществ и учреждений многих стран]. А сейчас идемте, здесь не до разговоров.
По дороге в университет они уже не только перешли на "ты", но и рассказали о своих стремлениях и неудачах, во всем обещали помогать друг другу.
Прощаясь, Николай пригласил его:
- Приходи ко мне завтра в четыре пополудни, - Спасибо. Не опоздаю, пообещал Симонов.
Однако наутро, чуть свет, Николай проснулся не совсем здоровым. Долго не мог найти себе места в жаркой и неудобной постели. Все тело его ломило, во рту было сухо.
- Пить, - попросил он брата.
- Наконец-то! - воскликнул Алексей. - Ты уже давно стонешь, а глаза у тебя закрыты... Сейчас принесу...
В комнату вошел надзиратель. Потрогав больного, велел он вызвать врача немедленно, Алеша растерялся: - Какого? Фукса? - Да, Карла Федоровича.
- Спасибо, - сказал Николай.
С конца 1806 года врачом университетской больницы был назначен доктор медицины Карл Федорович Фукс, известный далеко за пределами Казани. Обруселый немец, веселый, общительный, страстно увлекающийся наукой, он покорил студентов.
Одно время под его влиянием и Лобачевский был сильно увлечен естествознанием, целые вечера проводил за микроскопом...
Фукс явился тут же. Добродушно улыбаясь, подошел к постели больного и, потрепав его по голове, сказал что-то веселое, ободряющее. Затем проверил пульс.
- Обыкновенная простуда, мой друг, - объявил он. - Придется полежать. И принимать лекарство. Иначе можно дождаться худшего...
Прошли четыре горьких, как прописанное лекарство, дня, показавшиеся Николаю целой вечностью. Но больше, чем сама болезнь, угнетало вынужденное безделье. Стоило утром почувствовать себя хоть немного легче, он тут же старался найти себе занятие.
В этот яркий весенний день, лежа в постели, Николай уже несколько часов подряд наблюдал, как в золотистом пучке солнечных лучей носились тысячи мельчайших пылинок. Что за беспорядочное движение! Пылинки метались и кружились в луче, словно рой мошек теплым летним вечером. Лобачевскому вспомнилось: такие же запутанные, сложные узоры выписывает цветочная пыльца в капле воды под микроскопом. Пылинки были неутомимы. Они постоянно, с одинаковым усердием, продолжали свою бесконечную пляску. В чем причина этого движения? Что заставляет частицы изменять свой путь и, как бы наскочив на невидимое препятствие, неожиданно бросаться в сторону? Лобачевский все больше убеждался, что объяснить это вовсе не просто и нелегко. "Что же такое пыль? - рассуждал он. - Это мелкие частицы песка, угля и других веществ. Но и песок и уголь тяжелее воздуха и должны бы тонуть в нем, как тонет в воде камень. А почему пылинки этих же веществ не только не падают, наоборот, они мчатся вверх, в стороны, книзу, чтобы в следующее мгновение опять подняться? Может, потому, что они так малы?.. Нет!
Ведь самая мелкая свинцовая дробь так же хорошо пойдет ко дну, как и большой кусок свинца, ибо имеет значение не размер, а удельный вес. Раз так, что же мешает пылинкам упасть?.."
Николаю не терпелось поделиться с кем-нибудь своими наблюдениями. Он обрадовался, когда Симонов пришел его навестить. Раскрасневшийся от мороза, с доброй приветливой улыбкой Симонов сразу же спросил:
- Можно сесть на кровать?
- Садись, садись, - кивнул Николай. - Мне как раз надо показать... Видишь, как солнечный луч пронизывает воздух, а в нем пляшут пылинки?
- Ну и что с этого? - с удивлением ответил Симонов и, прищурив глаза, посмотрел туда, куда показывал Николай. - Ты их считаешь, что ли? Пылищи-то здесь хватит!
- Я не о том, - Николай приподнялся на локоть. - Скажи мне, чем вызвано движение пылинок?
- Ах вот оно что! - Симонов смутился, вопрос-то был задан серьезный. Подумав, он ответил: - Полагаю оттого, что воздух никогда не бывает спокоен: в нем движутся навстречу друг другу и перемешиваются потоки теплого и холодного воздуха. Эти потоки, пожалуй, и заставляют пылинки двигаться.
- Нет! - возразил Николай. - Потоки воздуха должны увлекать всю пыль в одном и том же направлении.
Я наблюдал это, когда Салих-бабай топил печку. Если, например, пускать табачный дым вблизи горячей печки, то потоки воздуха уносят его вверх, к потолку. Наоборот, у холодных окон потоки гонят дым к полу. А пылинки ведут себя совсем по-другому: одна из них летит вверх, ее ближайшая соседка может стремительно падать вниз или в сторону. Беспорядочная пляска.
- Хм... - задумчиво протянул Симонов. - Стало быть, потоки воздуха не являются причиной беспорядочного движения пылинок. Да, пожалуй, ты прав...
- Я знаю, что прав, - перебил его Лобачевский. - Да что в этом проку? Ведь я все-таки не знаю главного: какая же неведомая сила все время пылинки швыряет из одной стороны в другую?
- А ты, Николай, пока не думай об этом. И так у тебя голова болит.
Лобачевский усмехнулся.
- Как же не думать? В движении пылинок должна быть своя определенная причина, должен быть какой-то смысл! Ведь здесь, как в науке о строении Вселенной, мы имеем дело с теми же основными факторами: пространством, движением и телом, хотя и ничтожно малым по сравнению с какой-нибудь звездой.
- Хорошо, что припомнил! - воскликнул Симонов, стараясь отвлечь друга от трудного вопроса. Он вынул из большого свертка с книгами брошюру. Сегодня в гимназической библиотеке нашел интересное сочинение профессора Тимофея Осиповского...
- Осиповского, говоришь?.. Дай-ка сюда! - Лобачевский нетерпеливо протянул руку. - Наверное, тот самый, который написал учебник по геометрии?.. "О пространстве и времени... Речь, говоренная в торжественном собрании императорского Харьковского университета, бывшем 30-го августа 1807 года..." - прочел он заглавие брошюры.- - Интересно, что же Осиповский пишет о пространстве?
- Он резко выступает против одного из новейших философов Германии Канта...
- Против Канта? - переспросил Лобачевский, еще больше волнуясь. Недавно профессор Бартельс очень хвалил его книгу "Критика чистого разума".
- Точно! Осиповский как раз ее и разбирает...
Но тут разговор неожиданно прервался: в комнату вошел директор-профессор Яковкин в сопровождении доктора Фукса.
- Великолепно, великолепно! - воскликнул директор еще с порога, обращаясь не то к Фуксу, не то к сидящим на кровати. - Дружба - великое дело. Я доволен, что верные друзья не забывают больного товарища.
Симонов поднялся ему навстречу. Но Яковкин покровительственно махнул рукой и, подойдя к постели, бесцеремонно уселся на нее, так что Лобачевский вынужден был подвинуться.
- У вас, мой друг, слабый организм, - внушительно говорил директор. Его надо беречь, охранять от всего, что может оказаться вредным. Вы бледны, худы, словно перенесли тяжелую болезнь.
- Я, господин директор... - попытался что-то сказать Лобачевский, но Яковкин прервал его:
- Я слышал, вы много читаете. Такое пристрастие к разным книгам для больного крайне опасно. И главное, увлекаясь чтением, вы пропустите такие важные предметы, как лекции профессора Бартельса.
"Что такое? - не понял Николай, глядя во все глаза на Яковкина. - Ведь сам же не давал разрешения посещать уроки Бартельса. Потерял из-за него целый год, целый курс лекций".
- Будьте любезны, после выздоровления, - договорил Яковкин, подымаясь, - посещать все лекции, особенно лекции многоуважаемого Бартельса. И дайте слово, что будете заботиться о своем здоровье.
- Хорошо, - совершенно сбитый с толку, пробормотал Николай.
- Это мне от вас и нужно. Всего вам хорошего! - Приветливо помахав рукой, директор вышел в сопровождении Фукса.
Приятели посмотрели друг на друга и рассмеялись.
- Тут какая-то собака зарыта, - решил Симонов, согнутым пальцем вытирая прослезившиеся глаза, - Этот плут, что бы ни делал, три увертки про запас в кармане держит...
На следующий день Лобачевский впервые присутствовал на лекции Бартельса.
Профессор читал приложение тригонометрии к сферической астрономии и математической географии. От основных свойств тригонометрических функций он перешел к их применению при геодезических и астрономических вычислениях. Перед студентами раскрывалась широчайшая картина единства математики. Аудитория замерла в напряженном внимании.
Лобачевский жадно слушал, боясь проронить хотя бы одно слово. А сколько важных и необходимых знаний было упущено за год!
На лекциях Бартельса Николай впервые узнал, что не только для природы геометрии, но и для всего математического знания характерны поразительные внутренние связи. Отсюда вытекало и то бесчисленное множество приложений, которые одна область математики находит в другой.
Это неожиданное открытие еще больше увеличило интерес Лобачевского к лекциям Бартельса.
Дни летели один быстрее другого. Лобачевский даже не заметил, как наступила весна. С головой ушел он в занятия по высшей математике, все больше углубляясь в теорию. Этому, кроме успеха Бартельса, немало способствовало и другое обстоятельство.
Почти сразу же по выздоровлении Лобачевского студентов перед вечерней молитвой собрали в зал заседаний.
Там были все профессора и преподаватели. Яковкин огласил полученное из Петербурга послание Румовского.
- "Желал бы я, чтобы между студентами и кандидатами больше находилось таких, - торжественным голосом прочел Яковкин, - кои бы приготовляли себя к математическим, физическим и философским наукам..."
Лобачевский почувствовал, как кто-то крепко сжал его руку. Обернувшись, встретился со смеющимися глазами Симонова.
- Теперь я разобрал, почему Яковкин твоим здоровьем озаботился и к лекциям Бартельса допустил, - прошептал он.
Лобачевский кивнул головой: вот где, оказывается, была разгадка директорского благоволения.
Действительно, друзья верно разгадали поступок лицемерного директора-профессора. Получив послание Румовского еще во время болезни Лобачевского, Яковкин немало был перепуган.
"Спросит, спросит старик, почему этого нахального студента не удержал в математике, - сокрушенно думал он. - Сам же и доложил ему, что, дескать, он переключился на медицину. Ну не лопоухий ли? А?"
Горестно покачав головой, директор отложил дела и немедленно явился к Лобачевскому, надеясь все уладить.
Волноваться теперь нечего, наоборот, можно почтительно доложить, что его, Яковкина, заботами Лобачевский от медицины отторгнут и возвращен к математическим наукам.
Больше того, субинспектор Кондырев вскоре получил указание подать в совет рапорт об особо отличившихся в этом году студентах. В числе их оказался и Николай Лобачевский, хотя Кондырев и затаил к нему ненависть.
Субинспектор сообщал: "Отличившиеся хорошим поведением, принимая в рассуждение целый год, а не части:
Николай Лобачевский, Доримедонт Самсонов, Алексей Пятов... заслуживают быть упомянутыми пред начальством..."
На этом основании собрание совета решило "записать о сем в протокол и, собрав студентов, в присутствии всего совета отдать справедливость отличившимся, о чем и довести особым рапортом его превосходительству г. попечителю и кавалеру".
Чтобы отвести подозрение Румовского, Иковкин не ограничился этим, а пошел еще дальше. По его представлению, Николай Лобачевский был утвержден камерным студентом - "с целью поощрения в поведении".
Согласно инструкции, камерный студент должен был "надзирать в спальных комнатах за поведением своих товарищей, за правильным употреблением времени их в занятиях наукою".
Николай не стал "оком и ухом начальства". В обращении с товарищами он по-прежнему был искренним, не терпел двуличия и предательства. Зато звание "камерного студента" давало ему право на получение жалованья - пяти рублей в месяц. А это пришлось весьма кстати, так как материальное положение братьев Лобачевских давно уже было довольно трудным. Выделить необходимые деньги для своих сыновей одинокой вдове зачастую оказывалось не так-то просто.
Поэтому сразу же после официального уведомления Николай, радостный и возбужденный, сел за письма.
"Милая маменька, - с нежностью выводил он в первом письме. - Итак, скоро получу жалованье. Как я думаю его распределить? Два рубля пошлю вам, куплю одну весьма нужную книгу и еще... маленький подарок, не решаюсь еще вам сказать - кому. Но вы меня, дорогая маменька, знаете и уверены, что я дурного поступка не совершу".
Николай отодвинул письмо, задумался. Вспомнилась теплая, лунная августовская ночь. Они, студенты, после ужина собрались на большом крыльце университета, обращенном во двор. В тишине послышались нежные трели кларнета. Студент-выпускник Гроздовский играл простодушно-милую, всем знакомую песенку, слова которой сочинил Ибрагимов:
Во поле березонька стояла,
Во поле березонька стояла.
Студенты дружно подхватили ее:
Люли, люли, стояла,
Люли, люли, стояла...
Пели все. В том числе и мечтательный университетский поэт Панаев. С глубоким чувством, еще ломающимся голосом, пел брат Алексей.
Вдруг наверху, в квартире Яковкина, звякнуло и раскрылось окно. Лобачевский невольно взглянул туда: в ярком свете луны хорошо была видна громоздкая фигура директора. Видимо, лунная ночь и пение студентов даже на него произвели впечатление. Вскоре с Яковкиным рядом появились две стройные светлые фигурки. Наклонились они, опираясь на подоконник. Свет луны упал на девические лица, так не похожие на грубое лицо Яковкина.
И два свежих голоса присоединились к студенческому хору.
Люли, люли, горевала,
Люли, люли, горевала.
В чистом кудрява бушевала,
В тереме девица горевала.
Николай незаметно подошел ближе. Увлеченные пением, девушки его не заметили. Они были еще совсем юны:
Параше лет шестнадцать, Анне - пятнадцать. Их мягкие, задушевные голоса для Николая перекрывали весь хор, увеличивая очарование ночи. Другие студенты тоже это почувствовали, продолжая петь, все обратились к силуэтам в окне.
Такое внимание к его дочерям директору не понравилось. Окно стукнуло и закрылось. Николай еще постоял в тени сиреневого куста и, никем не замеченный, вышел из ворот.
Люли, люли, горевала,
Люди, люли, горевала,
неслось ему вслед. Но милых девичьих голосов уже не слышалось в хоре, и песня перестала для него существовать.
Долго бродил Николай по уснувшим улицам и лишь ночью вернулся в пансион. Удалось незаметно пробраться в открытое окно.
А утром Алексей спросил:
- Думаешь, окно-то само тебе открылось, шатальщик?.. Я уж видел: куда собрался.
- Почему так подумал? - удивился Николай.
Алексей усмехнулся.
- Соответственно впечатлению, которое произвело на тебя пение двух юных волшебниц.
- Пустяки, - ответил Николай, чувствуя, что краска заливает его щеки. Просто...
- Я не говорю, что не просто, - прервал Алексей.
Николай, схватив полотенце, опрометью кинулся в умывальную, пораженный тем, что брат разбирался в его чувствах лучше, чем он сам...
Николай вздохнул. Письмо к матери лежало недоконченное. И, хотя он держал перо в руке, мысли возвращались к той лунной ночи.
...Вскоре он был представлен обеим барышням. Встречаясь на улице, почтительно им кланялся. При этом одна из девушек всегда немного краснела. Это была Анна.
Наконец он получил разрешение бывать иногда на вечерах, которые Яковкин устраивал дома и на даче для старших дочерей.
Встречаться часто не могли они, посещать постоянно дом, где есть девушки на выданье, имел право только близкий родственник или жених. Он же не был ни родственником, ни женихом. Разве мог он, бедный студент, разночинец, помышлять о согласии Яковкина, даже если бы Анна...
Как многое изменила эта внезапно вспыхнувшая любовь. Доныне Николая интересовала только наука, Ей он уделял все время. Но вот пришла пора, и в заветной тетрадке около математических формул появились новые стихи...
Закончив письмо к матери, Николай начал писать Корташевскому. Сначала об университетских делах. Разве не интересно узнать Григорию Ивановичу о том, что новое здание на Воздвиженской улице почти готово к перемещению гимназии, так что скоро университет начнет существовать самостоятельно.
"Нынче летом и осенью вновь назначенный адъюнкт технологии Федор Христианович Вуттиг, - писал далее Лобачевский, - первый среди ученых нашего университета, совершил путешествие на Урал с целью изучения минеральных богатств и технических производств края. До его возвращения, в ночь на 26-е октября 1809 г.. умер дорогой Федор Леонтьевич Эвест, основатель химического класса, - так что лекции по химии прекратились, а вещи лаборатории поручейо было временно принять мне.
Об открытии университетской типографии я Вам, кажется, уже писал. Вот недавно вышла ее первая ласточка - "Азбука и грамматика татарского языка" адъюнкта Хальфина. Как получу первое жалованье, куплю эту книгу и начну изучать.