Но спустя два дня, в тихий вечер, когда Мишка с отцом играли в шахматы, а Софья и тетка Маруша шептались под мурчанье веретена, послышался во дворе Гнаткин голос. Лётом вынеслись из избы: господи, свершилось чудо – Еленка сама, своей силой, с саней встает, к ним шагает, нетвердо еще, шатается на некрепких ногах, но идет, идет. Но и какая-то тревожная неясность всех остудила: Гнатка у саней мнется, в санях Юрка лежит, верховых паробков нет, матери нет – где они? почему нет? И вдруг Еленка падает на колени: «Таточка, Софья! Маму нашу убили!»
Не смерть страшна – она каждого ждет. Страшна смерть негаданная – она тайну судьбы открывает, судьба у всех разная, ее не провидишь. Горькая судьба и страшит: где мнилось счастье – оказалась смерть, воскресенье обернулось в успенье, вместо светлого праздника справляй тризну. Вот канула в неманские воды мать, и на семью нашло духовное помрачение, открылась потусторонняя прорва, дыра в леденящий мрак, куда падают жизни, мучительно отрываясь от живых. И надо постоять на краю этой бездны, чувствуя ее зов, и сказать себе истинную, нелегкую для души правду, принять на себя вину, достойную такой смерти, посовеститься за свою жизнь, когда другая оборвана уже навечно.
Старый Росевич винил себя, что не поехал вместе с женой, доверил ее неумелой обозной охране, и она оказалась в беззащитном одиночестве под мечами крыжаков, звала его, положила себя за Еленку, а он здравствует, в час ее муки праздновал у Волковича.
Мишка горевал, что остался дома по немощи, берег свою рану, свое счастье отыскивал, в церкви мысленно с Ольгой венчались, а мать со смертью обвенчалась на неманском льду. Вспоминалось, ему, как они с Гнаткой заталкивали волка мордой в окно, бабы в избе визжали от страха, а мать звала его на защиту: «Мишка!» и он вбежал с лживым удивлением: «Что, мамка?» И они с Гнаткой, заколов связанного волка, сказали, что убили, и числились спасителями. И вспомнились еще слова Кульчихи про большой страх для Еленки. Вот какой нужен был страх – во всю жизнь не избыть.
А Гнатка винился, что не вывез Марфу из сечи, должен был взять от Роговича в свои сани, но кто бы тогда Еленку оборонял? Юрка хорошо правил, а стрелял бы кто? А четверым в санях тесно, и как было в той суете все углядеть, все верно сделать? Мгновенья решали. Надо было вернуться к Марфе, биться возле нее и лечь рядом, но Юрку поранили – кто бы их спасал? И все равно: должен, должен был – под его защиту отдались, его силе доверились и обманулись. Грех и боль на весь остаток жизни.
Еленка горько проклинала свое исцеление; такою ценой это чудо окуплено, что совестно ходить и стоять, шагнешь шаг – и в ушах отдается прощальное: «Доченька!» Мать жизнь дала и свою жизнь взамен ее радости положила – как согласиться? А Софья плакала, что нет матери, пустеет обычное ее место, замолк ее голос, не услышится смех, некому рассказать свои страхи; приедут сваты, соберутся на обрученье люди – уже не порадуется она, как мечтала, не скажет благословенья, и проститься с ней не удалось, унеслась на санях морозной ночью, осиротив дом, оставив всех на полную волю...
И все это мученье, отчаянье, боль изливались в голос, в полоумных вскриках, в молении и проклятьях, в переходах ярого страдания в бессильный плач, кручины в бешенство, в толкотне вокруг раненого, полупамятного Юрки, свидетельствовавшего кровавой рубахой и раной в плече жестокую правду беды. Потом бабы накрыли стол, и тут за поминальной чарой, за слезными вспоминаниями пришла ко всем внятность судьбы, обрекшей их память на угнетение, требующей отдать свой дух мщению, чтобы успокоились живые сердца и возрадовались справедливости отошедшие души.
Наутро решили ехать в Волковыск – доставить скорбную весть и помолиться в церкви о преставившихся Марфе, паробках и полусотне других людей, соединенных с матерью смертною неманской купелью. Юрку по его просьбе отвезли к сестре.
Обласканный, успокоенный Ольгиной заботой Юрка впервые за последние дни крепко уснул. Ольга сидела возле брата, печалясь о нем, о Росевичах, о Мишке, которого разлучают с ней положенные недели скорбения. Ей стало страшно, что придется долго сидеть в одиночестве в этом опостылевшем доме; Юрка поднимется, уйдет в Волковыск, а она опять будет одна, никого не видя, никого не встречая... «Уеду с Юркой»,– думала она. Что этот двор, что здесь делать? Чужой он, не здесь им с Мишкой жить, намучилась здесь, пора уйти и забыть, освободиться для новой жизни. А там, в отчем доме, вернется на свое девичье место, там стены помнят ее сны, оттуда ушла в несчастье, оттуда и к счастью надо уходить. И Юрку доглядит. И Мишка сейчас часто в церковь будет приезжать с родными, они погреться, поговорить зайдут. Его сможет видеть.
Ольга открыла сундук и стала выкладывать вещи, отбирая свое.
Но тут некстати появился старый Былич.
– Добро глядишь? – спросил он, поздоровавшись, и по этим словам, по глазам свекра Ольга почувствовала в нем затаенную враждебность, сосредоточенность недоброй мысли.
– Раздевайтесь, погрейтесь с дороги,– предложила Ольга в тревожном ожидании.
Свекор отказался:
– Я ненадолго! – и, в чем-то колеблясь, не находил, что сказать.– Спит? – кивнул он на Юрия.
– Спит,– кивнула Ольга, ничего более не объяснив. Старик все же присел на лавку, помолчал, пересиливая
неловкость и смущение, и отважился приступить к своему делу.
– Сядь, Ольга. Стоючи не беседа. Она присела.
– Ты не обижайся на нас, а пойми,– сказал старик ласковым голосом.– Скоро Степка наш женится, останемся мы со старухой одни. Нам тоскливо, ты здесь одна... Так мы подумали: переходи к нам. Вместе будем жить, все веселее... И все же этот двор дал я Даниле, как вы женились. А Данилы нет... Кому он перейдет? Пусть Степке, брату, достанется. Ты молодая, не век же тебе тускнуть одной... По совести если глядеть, надо тебе этот двор нам вернуть.
– Верну,– глухо сказала Ольга.– Уже и вещи свои собираю.
Старик искренне обрадовался такой легкости согласия и не удержался оправдать себя добела:
– Я понимаю, тебе горько слушать, но и мне больно говорить. Да что поделаешь, такой обычай, когда детей не бывает. Были бы у вас дети, тогда другое дело, у них право по отцу. Сама знаешь, что правду говорю...
– Словом,– послужила собака – иди в лес помирать,– криво усмехнулась Ольга и, резко вскинувшись, выпалила хриплым криком старику в лицо: – Детей не было! А кто винен? Или не видел ты моего живота? Или не твой Данила меня бил, не здесь погибло дитя, не эти половицы его и моей кровью политы? А теперь: вон за ворота – детей не было! Зря ты сказал. Сама хотела уйти, вот, озирнись, собиралась. А теперь не пойду. Это все дитенка, твоим Данилой убитого. Я здесь столько отплакала, что все насквозь моими слезами пропиталось. Хочешь двор – убить меня придется. Не знаешь меня! Я в бедности выросла и дальше буду в бедности жить, но обидеть себя не дам. Я – хозяйка, по сыну наследую, захочу – уйду, захочу – останусь.
– Не ваше с Юркою, чтобы ты тут приказывала, а он валялся,– злобно сказал Былич.– Мною нажито, себе и верну.
– Вернешь, если отдам.
– Может, и мужа нового сюда приведешь?
– Захочется – приведу. Тебя спрашивать не стану.
– Ну, гляди,– поднялся старик,– не хочешь добром, возьму силой.
Он вышел, плюхнулся в сани, огрел кнутом лошадь и умчал.
Ольга подошла к брату – он спал. Слава богу, не слышал, подумала она с облегчением. Нельзя слышать такие споры, злую грызню. Что ему двор? Что ей в этом дворе? Главное отнято, бревнами не заменишь. Одного хочется: забыть эти годы. Ничего и не поняли, хоть и Данилы нет. Свербит жадность. Загорелось отданное назад вернуть. Думают, бессильная, слабая – отнимем; припугнем – смирится, поплачет – и пойдет вон. Или к ним: стоять у печи, кланяться в ноги, что не совсем прогнали, что приютили за печкой в углу, как сверчка,– навеки. Уж нет! Не нужен двор, на пасху отъедет. А они пусть ждут. Она не блудница, которую палкой выгоняют, она здесь мученица была. И где жить – выберет своей волей. Решив так, Ольга подумала, что ни брату, ни Мише о приезде старика, об обидных словах не скажет: ее дело, зачем им за ее прошлые ошибки терзаться.
Дней через десять Юрий окреп и ушел в Волковыск к отцу Фотию, и все эти дни прошли для Ольги в бодрости и покое. Брат открыл ей свою мечту об Еленке, они подолгу говорили о ней, и он старался втянуть Ольгу в гадания: откажет ему Еленка, если он посватается, или даст согласие? «Да что ж мучиться и через чужих людей узнавать,– учила его Ольга,– сам спроси; тебе можно, вы не чужие, вместе от смерти ушли, она тебе честно ответит. Скажет «нет» – и сватов посылать не надо, скажет «да» – без робости за сватами войдешь. А что скажет, никому не известно. Пока не спросишь – не откроется». «Как же спрашивать,– говорил Юрий,– только мать потеряли». «Да разве горит? Годами ждут люди,– говорила Ольга, думая о своем ожидании.– Не на месяц женитесь. Пройдут сороковины, привыкнет она к горю, подумает о себе, оглядится – тогда и спросишь, на ее трезвую душу». Но и сама однажды не выдержала, открылась, что решили с Мишей Росевичем пожениться. И чтобы брат все понял, пожалел ее, не подумал дурного, рассказала свою жизнь в замужестве за Данилой. «А я слеп был,– виновато сказал Юрий,– думал, ты счастлива!» И установилась между братом и сестрой давняя близость, словно утерянную опору отыскали, вернулась радость веры, что каждый из них друг для друга тот единственный человек, который все поймет и примет и, ничего себе от друга не желая, желает другу добра. При расставании Ольга сказала Юрию: «Через месяц приеду. Насовсем». Он загорелся: «Зачем ждать? Поедем сегодня! Вдвоем так весело, хорошо!» «Не уговаривай,– вздохнула Ольга.– Нельзя раньше».
После сороковин, на другой день, как Ольга и ожидала, приехал к ней Мишка. Вошел в дом – для нее сразу свет просветлел. В глаза друг другу посмотрели, обнялись – вот и блаженство, и вечной жизни не надо, только бы с таким чувством хоть год прожить.
Сели за стол. Ольга, подперев ладонями лицо, любовалась Мишкой, нравилось ей, как он глядит, как меняются его глаза, как улыбается ей, как горестно говорит о матери и жалеет отца, радуется за Еленку, хвалит за смелость Юрку, как с нежностью говорит о Кульчихе – приходила поглядеть на Еленку и отругала всех, что тоскуют, как сдохлые,– и о своем ожидании встречи и радостных, вопреки семейному горю, снах.
Опять засиделись до ночи, до огня. Где-то далеко стали выть волки, дворовые волкодавы неистово набрехались перед сном, сверчок завел свою вечернюю песню; потрескивая смолой, призывала к покою лучина... Ох, как не хотелось расставаться: ему – уходить в зимнее поле, ей – отпускать его в ночной мрак. Обнявшись, стояли у порога, шептались о новой встрече. Он вдруг отстранялся: «Ну, пойду!» Или она говорила: «Ну, иди, поздно!» И вновь льнули друг к другу... И мир, по жесткому закону которого им надо было сейчас разлучиться, удалялся от них, затуманивался, забывался, и горячечно подчиняла их себе истинная правда жизни – их любовь, биение их сердец, требующих счастья.
Мишка шагнул к печи, дунул на лучину, она не загасла, он вырвал ее из щипца и ткнул в воду. Стало темно. Стукнул, упав на пол, отстегнутый меч. Шелестя, опали одежды, и все былое, все лица и имена, заботы, сомнения, трезвость – все исчезло; они оказались в ярком своем мире, где страсть – залог верности, чистоты и веры.
Была ночь. И вдруг в ночной тишине им услышался далекий, нарастающий топот отряда.
– К нам? – спросила Ольга.
– Похоже,– сказал Мишка.
Они еще послушали и убедились, что скачут к ним.
Не зажигая огня, они оделись. Тогда Ольга запалила лучину. Мишка пристегнул меч и сел к столу. «Свекор» – подумала Ольга и сжалась, предчувствуя беду.
Разлаялись собаки. В ворота застучали дубиной. Скоро сонный паробок закричал: «Кто?»
– Свои! – крикнули ему.– Данилов отец!
Ольга пошла из избы. Паробок убирал на цепь псов. За воротами переговаривались люди. «Господи, что он хочет? – думала Ольга.– Зачем при Мишке?»
– Кого бог принес? – крикнула она.
– Свекра твоего,– ответил из-за ворот старик.– Ехал мимо с людьми. Пусти погреться.
– Отпирай,– махнула Ольга паробку.
Человек десять конных въехали во двор и сошли с седел. Ольга узнала Степку, Верещаков Петра и Егора; и Рудый, одетый в кожух, был среди них, хотя днем, в приезд Мишки, видела его во дворе. «Вот оно что,– поняла она,– Рудый позвал».
– Помнишь, Ольга, я тебя по-доброму просил,– сказал старик.– Ну, показывай гостя своего.
«Господи, будь что будет! – подумала Ольга.– Начнут биться, возьму топор, умру рядом с Мишкой».
– Заходите,– сказала она и пошла в дом.
Они входили в избу, здоровались и становились толпой у порога. Мишка отвечал: «Здорово, Петра! Здорово, Егор! Здорово, Рымша!» Ольга стала у печи, перед топкой, косясь на холодное острие секиры.
Все долго и неловко молчали. Наконец старик обратился к Мишке:
– Что, дома не спится?
– В гости заехал,– отвечал Мишка.– А что?
– А то! Нехорошо засиживаться во вдовьей хате. Все-таки невестка моя. Вдруг обида будет?
– Что же я, вор какой – вдову обижать?
– Вдруг мне обида будет?
– А какая тебе обида?
– Года не прошло,– ворчал старик,– а уж тут гости ночные.
– Не пойму тебя,– помрачнел Мишка.– Вот и вам всем по домам в мороз не сидится. Ищете кого? Или как?
– Может, и ищем,– наступал старик.– Все же скажи, чего тебе здесь торчать посередь ночи?
– Вы что, гнать меня взашей прибыли? – усмехнулся Мишка.– Наезд! И вы, Верещаки, не поленились? Что, обида у вас на меня? Вам-то чего морозиться?
Егор покривился.
– Вот,– кивнул на старика,– прискакал: пособите, невестка честь не хочет держать, молодцов принимает. Твое имя не говорил. Знали бы, что ты, не стронулись.
– Зачем, старый, Ольгу позоришь? – сказал, поднимаясь Мишка.– Не совестно?
– У честной вдовы гость рассвет не встречает. Тебе давно до дому пора. Езжай, хлопец, не держим, у нас с невесткой свой разговор будет.
– Ты, дядя Былич, вроде выпил,– сказал Мишка.– Стычки хочется? Про Ольгу запомни: ее брат нашу Еленку спас, так что она для нас теперь как родная. Обидеть не дадим.
– Вижу, что родная,– осклабился старик и прикрикнул на Ольгу: – Собирайся! К нам повезем. Поторопись! А то силой!
Мишка, неспешно ступая, придвинулся к старику:
– Силой? Ну, попытайся! – И, мгновение помедлив, объявил, как судьбу: – Она вдова, но через год женой моей будет. Как жену и защищаю. Пальцем кто тронет – убью!
– Так. Понятно,– передернулся старик.– Ясно, чего здесь сидел, как породнились. Подай ей овчину,– кивнул сыну.
Тот нехотя снял с торчка кожух и ступил к Ольге. Мишка махнул кулаком, и Степан прилип к стене. Из разбитой губы потекла кровь. Сверкнули вытянутые мечи.
– Ладно, наше дело сторона,– сказал вдруг Егор Верещака.– Сами разбирайтесь. Бывайте!
Братья вышли и увели своих паробков.
– Ну что, все выяснили – спросил Мишка.– Все знаете? Что еще?
Решимость старика с уходом Верещаков приметно ослабла.
– Уже хозяйствуешь,– укорил он,– в чужом доме. А он наш!– Вам и останется,– ответил Мишка.– У меня свой есть.– И всунул меч в ножны.
Былич вдруг обезволился, прошел к лавке и тяжело, как хворый, сел, облокотясь о стол.
– Да,– вздохнул он.– Эх, жизнь – минута! – И заплакал.
– Ты что, дядя Былич? – удивился и пожалел Мишка.
– А-а, все пустое,– махнул старик.– Был двор, был сын, жил Данила – все затерлось... Новая жизнь... нет правды.
Унылое молчание настало в избе. И о чем говорить: никто в смерти не винен, никто в желании жить не волен и в угоду чужой боли себя в жертву не принесет – нет одной правды, а разные правды не дружат.
Старик посидел до смирения души и безучастно, ничего не сказав, не прощаясь, пошел на двор. Люди его вышли следом. Послышалось ржанье, суета посадки и топот уходящих коней.
Утром Мишка отвез Ольгу в Волковыск к брату.
ВОЛКОВЫСК. ВЕРБНАЯ НЕДЕЛЯ
Истекали томительные для Софьи дни ожидания пасхи, приезда сватов, встречи с Андреем. Уже близилась вербница, уже могли в любой час прибыть желанные гости. Днем раз за разом выбегала на дорогу, вглядывалась в чистую даль, вслушивалась в тишину – не звенят ли радостно колокольцы, не везут ли к ней любимого лихие тройки? Сны ночные, покружив у изголовья, улетали; прижимая к сердцу подаренный складень, просила святых оберечь Андрея Ильинича от несчастий. В ночной темноте избы, затаивая дыхание, мечтала, что на пасху, когда в замковой церкви отец Фотий возгласит: «Друг друга обымем, рцем, братие!» и все начнут целоваться, она тоже поцелуется с Андреем и потом подарит ему крашеное красное яичко... Сердце замирало от близости великого счастья.
По вечерам, сидя с сестрой за куделью, вздрагивала при каждом стуке дверей, а стоило разлаяться дворовым псам – пряжа выпадала из рук, ноги отказывались держать; обомлевши, просила отца: «Таточка, едут, встречай!» Боярин Иван, проигрывая сыну в шахматы, сердился: «Ты, что, дура молодая, тоскуешь! Схудела – противно глядеть. Скажут: страхолюдину сбываем с рук». Мишка, вгоняя в стыд, смеялся: «Силу, сестра, береги! На медовый месяц много надо здоровья!» «Уж ты помолчал бы! – шикал на него отец.– Сам что натворил? Стыд потеряли! Была б мать жива, как в глаза поглядел?»
Еленка тоже жила близостью пасхи, того просветления, которое принесет ей этот день. После сорока дней скорби, после признания Мишки перед всеми о любви к Ольге, о своем решении жениться на ней после похода, после упреков Кульчихи в слабости души Еленка, видя трепет и счастливое волнение сестры, сама стала думать о своей будущей жизни. Скоро она почувствовала нехватку возле себя Юрия. Она вспоминала, как однажды Гнатка хвалил Юрия отцу, говоря, что хлопец готовится в попы – крестить, хоронить, а родился в батьку – воином, мало кто в первом бою не теряет рассудка, а он не потерял. Всплыло в памяти горькое воспоминание: как там, на льду, он упал на нее, а она царапала ему лицо. Теперь ей предстала истина: он своею спиной закрыл ее от стрелы. Ей захотелось его увидеть – он не приезжал. Она не сердилась, понимая причины: отходил от раны, потом не решился мешать их страданию, потом сестра переехала к нему под крыло. И все же Еленка ждала, какое-то чувство говорило ей, что он думает про нее и обязательно появится.
Из полусмешливых Мишкиных слов, что в этом году на покров пойдут у них сплошняком свадьбы, она поняла, что он и ее включает в невесты, у которой есть жених. Ей хотелось поговорить с Юрием, но в этом желании встречи она не чувствовала такого трепета, который видела в ожидании сестрой Андрея. И она думала: если Юрий спросит, любит ли она его, что она ответит? Решила, ответит: «Люблю. Люблю, как нового брата, которому со мной хорошо и с которым мне хорошо». А если он спросит: «Люблю тебя и хочу пожениться. А ты?» – она ответит: «Нет». Потому что нет воли к замужеству. Потому что за годы неподвижности поняла страдание, а что такое счастье, еще не поняла. Раньше ей казалось, счастье – ходить по земле. Но счастье – это нечто иное, неизвестное ей, оно должно показаться, оно придет, а пока есть его предчувствие. И есть неясность в душе ей казалось, счастье – ходить по земле. Но счастье – вдвоем. Если она скажет «нет», ему будет больно и обидно, а обижать его – совестно. Но соврать – бесчестно. Если он чувствует, думала Еленка, он не спросит. А если спросит, значит, не чувствует, и они останутся непонятны друг другу.
Юрий приехал на благовещенье, за две недели до вербницы. Гнатка и Мишка радостно его встретили. После обеда все вышли погулять на дороге. Юрий видел Еленку на ногах впервые после исцеления и радовался ее окрепшей походке. Она спрашивала, чем он так занят, что не нашел дня приехать раньше. Он отвечал, что сидит с Фотием – старик нездоров и торопится рассказывать для летописи.
– Юра, скажи,– спросила она,– как счастье открывается, кем дается?
– Никем не дается,– сказал он.– Оно в тебе. Только закрыто, если не чувствуешь. Откроется – узнаешь.
И ни о чем не спросил, хоть как она заметила, ему сильно хотелось ее спрашивать.
В субботу, накануне вербницы, были посланы в Волковыск две бабы посвятить охапку вербы. Спать легли рано, чтобы пораньше в праздничное утро встать; только Софья не спала, целовала складень, шептала молитвы. Вдруг услышала над головой воздушный трепет, легкое дуновение коснулось горячего лица. Софья, не дивясь и не пугаясь, поняла: ангел машет лебедиными крыльями, спустился сказать, что завтра следует ожидать Андрея. Зарылась лицом в подушку, всплакнула о маме, что не может увидеть и благословить, размечталась о завтрашнем дне и в самых светлых чувствах уснула. Пробудилась же от какого-то непонятного, колкого хлопания по спине. Отворила глаза – Мишка и Еленка смеются, бьют вербой. Теперь уже втроем пошли хлестать Гнатку. Богатырь сладко спал. Осторожно стянули кожух и ударили в три лозы, и еще, еще – мертвый бы очнулся, но не Гнатка. Пырская смехом, принялись щекотать старику сережками губы. Тот сквозь сон отмахивался огромной ладонью, как от назойливой, неуловимой мухи. «Вот же зубр! – дивился Мишка и предложил: – Неси воды – окропим!» «Я вам окроплю!» – вдруг грозно пробасил Гнатка и рассмеялся, довольный своим незатейливым обманом.
Скоро поднялся весь двор; позавтракали, стали собираться в церковь. Выехали большим поездом: все дворовые старухи и бабы упросились ехать, тесно понабились в сани; лишь двое подростков были оставлены сторожить двор. В дороге встречали рассвет. День, обещавший Софье долгожданную радость, начинался чудесно: впервые за зиму расчистилось от седых облаков небо, вспыхивали блестками в алых лучах всходившего солнца снега, сползал зимний покров с сонного леса. В городе, призывая народ в храмы, трезвонили колокола. Несколько человек стражи топталось на въезде, поглядывая на приезжих, здороваясь со знакомыми. Народ, истосковавшийся за нудные недели поста, весь высыпал на улицы. Благочинно шли слушать обедню семьи, старухи вели приодетых счастливых детей.
Росевичи всем своим скопом заехали сначала к возному Волковичу, где ожидали их бабы с освященной вербой. Тут вербу разобрали, украсили ленточками и уже вместе с Волковичами направились на замчище. На рыночной площади, перед Миколаевским костелом, толпились католики. Шли мимо, раскланивались: «Здорово, Сургайлы! С праздником!»– «Здорово, Комейки! С праздником!» – «Здорово, Журдак! Здорово, Матуш!» И те в ответ: «И вас с праздником!» Хоть и другой держались веры, но хорошие все были соседи. Вот когда приезжали молиться, тогда только и делились: одни перед замчищем поворачивали в свой костел, другие поднимались на Замковую гору в свою церковь.
Вокруг церкви и по всему замчищу стояло полно крестьянских возков; распряженные лошади хрустели сеном. На звоннице дьячок Семашка отбивал благовест; праздничная толпа, крестясь, снимая шапки, вступала в храм.
Здесь, у храма, Мишка встретил Ольгу. Они стояли рядом, держа в руках лозу, счастливые, как молодые перед венчанием. Мишка нарочно медлил заходить в церковь, чтобы все, кто шел мимо, видели их вдвоем, видели, что они счастливая пара, и чтобы тот, кого потянет обговаривать Ольгу за глаза, не посмел сказать ей обидного слова вслух, помня, что придется отвечать перед ним, избравшим ее. И люди, проходившие в церковь, кланялись: «Здорово, Мишка и Ольга! С праздником!» И они отвечали: «С праздником!» Только шедшие семьей Быличи, увидев Ольгу, отвернулись, будто не видят и не признают. Мишка решил, что после службы, когда весь народ высыплет из церкви расходиться по домам, рассаживаться в возки, он пройдет с Ольгой по всему городу, по площади, где полно будет людей, по улицам, где их увидят сквозь окна, и опять они вернутся на площадь и пойдут к Волковичу. Ольга благодарно глядела на него – карие живые глаза весело и влюбленно улыбались. Наконец и Мишка с Ольгой втиснулись в церковь, чуть ли не последними.
Старый отец Фотий, застыв у аналоя, с ликованием в душе глядел, как украшается огнями свечей господне место. Он воздел к небу очи – смолкли шумы, человеки затихли, освободили сердца от суетных забот для святого единения с духовным отцом. Шорох общего креста прошумел в церкви... Но вдруг, глуша и сбивая слова праздничной молитвы, донеслись в храм сквозь растворенные двери тяжелый гул конской лавины, гром страшных криков, дальний звон мечей, и тут же ввалился в церковь окровавленный человек с обнаженным мечом – толпа раздалась, шарахнулась в стороны, потом ближние огляделись, что это Стась Матуш, ятвяг. Матуш хрипло, истошно, страшно выкрикнул: – Немцы!
Стон изумления и ненависти вырвался из всех уст. Мужчины, хватаясь за мечи, поперли из церкви; через минуту в храме остались женщины, дети и бессильные старики. «Помолимся, братие и сестры! – воззвал отец Фотий.– Вознесем мольбу богу о помощи любящим его, о погибели с мечом приходящих, кощунствующих...» Слезы текли из глаз старика, душа раздиралась. Слышал за спиной сухой шелест молитвы, творимый матерями и женами воев, слышал всхлипывания страшащихся детей, недалекий лязг боевого железа, рев, ругань, вскрики.
Мужики же, высыпав на двор, побежали к замковым воротам, в которые отступали с рыночной площади теснимые крыжаками литовцы. Отчаянно дрались они, первыми приняли удар, заслоняя семьи, бежавшие из костела на замчище: толпа баб, старух, ребятишек искала теперь спасения в церкви. Жуткие были мгновения: пешие против конных, без панцирей, кольчуг, в одних ферязях и кафтанах, считай, голые, против стальных лат, с непокрытыми головами против укрытых коваными шлемами немцев, без единого щита, только с мечами и кордами против копий и арбалетов. Предстояло гибнуть, уже гибли в рубке у ворот, и многие замерли.
Сани бери, возки! – нашелся старый Росевич.– Ставь валом!» Уверенный его крик привел всех в движение. Побежали к саням брать оставленные луки. Дружно выкатили напротив ворот пяток саней, поставили валом. Кто не имел меча, отрывал оглобли. Василек Волкович вскочил в нераспряженный возок, хлестнул лошадь – та, взвившись, понеслась прямо на конных вожаков, смешала их строй; ее проткнули копьем, она повалилась, заграждая дорогу. Десятка два людей побежали с тиуном в замок брать сагадаки и топоры. Укрываясь от стрел за поваленными набок санями, ждали волковысцы ближнего боя, когда пойдут в ход мечи. Страшно близились к ним тяжелые кони, блестели на солнце острия копий и латы крыжаков. Наехали, ударили копьями, пятерых сразу наповал. Какой-то рыцарь правил копье на Гнатку. Силач вырвал древко, обернул, вонзил крыжаку в живот, пробив панцирь, и выдернул немца из седла, как выдергивают на остроге щуку. Мужики били оглоблями, секли мечами морды коней; кони вздымались, сбрасывали рыцарей, падали с подрубленными ногами. Наскок немцев сломался – уже от замка летели в них ответные стрелы и у вала из саней и трупов схватились биться на мечах.
Сеча шла и у костела, и на Песках, и на Слонимской, Виленской улицах. Немцы рубили не разбирая – женщина, мужчина, старуха, дитя; кто попадал под меч – валился с разрубленной головой.
На рыночной площади в окружении братьев и рыцарей стоял великий маршал ордена Фридрих фон Валленрод. Ни дикое ржание взбесившихся лошадей, ни вопли, ни гром битвы, ни удары молотов, которыми рыцарские слуги сбивали с лавок замки, ни рубка спасавшихся через заборы баб – ничто не отвлекало его от напряженного ожидания главной вести, вести о гибели великого князя. Смятение, страх, кровь, гибель ничтожных язычников – все было так, как и должно быть, когда карающий меч Тевтонского ордена исполняет господню волю. Мечи должны омываться кровью, русины, литва должны вопить, чтобы ангелам было легче считать унитоженную нечисть. Таков их удел. Если бы богу не было угодно допустить немецкие хоругви в это логово, он поставил бы им на пути препону. Он не вмешал-бы, значит, ему угодно. Наоборот, господь позаботился об ордене, помог, устранил все преграды. Вчера, когда отряд таился в лесу, гонец из Слонима сообщил, что Витовт под вечер выедет в Волковыск. Можно было поджидать поезд князя на дороге, но на узких лесных дорогах трудно развернуть в бою хоругвь, и велик был риск, что, пользуясь темнотой и сугробами, князь Витовт нырнет в какую-нибудь ему одному известную берлогу, к любимым медведям, где может просидеть до весны.
Он, великий маршал ордена, благоразумно решил захватить Волковыск в час обедни, когда вся шваль, вся литва и русины соберутся в своих церквах и вместе со своим князем будут молиться своему древнему богу плодородия – Вербе. Ночью одна хоругвь обошла город лесами, чтобы одновременно ударить с обоих концов. Дубоголовая стража без заминки пропустила несколько подвод с переодетыми в мужицкие кожухи рыцарями, которые тут же перерезали этим язычникам горло. И доблестные хоругви вступили в город, вошли неприметно, как неприметно приходит смерть; лишь несколько дураков, охранявших вот здесь ненужные никому солому и сани, кинулись орать всему стаду: «Немцы! Немцы!» – и заткнулись стрелами арбалетов. Да, немцы! Дивитесь и войте в последний раз, сходя в пекло, в котлы с огненной серой. К сожалению, многие волки, рычавшие песнь в этом похожем на хлев костеле, сумели спастись в замок, и, судя по остервенению, с которым они сдерживали рыцарский удар, князь Витовт сейчас прячется на замчище.
С замчища прискакал брат Альберт – белый плащ заляпан кровью, порван, на латах вмятины от мечей.
– Князь там? – поспешил узнать Валленрод.
– Неизвестно,– ответил монах.– Бешено отбиваются.
– Приведите кого-нибудь! – бросил рыцарям маршал. Скоро к нему подогнали копьем старика с лирой через плечо.
– Спроси, где князь Витовт? – сказал Валленрод переводчику.
Толмач спросил.
– Не знаю! – ответил лирник.
– Он прибыл в город?
– Нет! – ответил старик.
– Может, ты не видел?
– Точно не прибыл,– сказал лирник.– Был бы князь, вас бы здесь не было.
Услышав от толмача такой довод, великий маршал раздраженно повел рукой. Лирника отвели и зарубили.
«Однако какая обида,– подумал Валленрод,– если старый болван сказал правду и дьявол вновь уберег своего выкормыша!» Стоило ли ему, великому маршалу, мерзнуть всю ночь в лесу, слушая вой волков? Избить этот языческий городишко мог любой комтур.