Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь замечательных людей (№255) - Паскаль

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Тарасов Борис / Паскаль - Чтение (стр. 2)
Автор: Тарасов Борис
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Жизнь замечательных людей

 

 


Но ничто не может остановить оживленного движения. С самого утра, поднимая каскады грязи, натыкаясь на телят и овец, покорно бредущих к мясным лавкам, катятся к бойким перекресткам повозки, тачки и ручные тележки, наполненные разными продуктами, домашней утварью, посудой, старьем или рабочими инструментами. Толпы служанок, нянек и лакеев мнутся у лавок, навесы которых загромождают и без того узкие проходы, и возле торговцев, прямо на улице разложивших свои товары и с надрывом расхваливающих их: «Мяса, парного мяса!», «Рыбы, свежей рыбы!», «Уксусу, хорошего уксусу!», «Вишни, спелые вишни!», «Вина, чтобы повеселить душу!». Город наполняется торговым шумом, на который наслаивается адский грохот тянущихся из портов Сены повозок с дровами, углем, сеном, винными бочками. Мелькают выгрузчики и поденщики в больших, надвинутых на уши шляпах, носильщики тащат на скрещенных жердях громадные кули, мешки и бочонки. То там, то здесь промчится всадник с лихо закрученными усами, привлекая внимание разбежавшихся в стороны служанок, или прогрохочет, опрокидывая лотки и срывая вывески, многоместный дилижанс.

Но своего апогея торговый шум достигает на Сен-Жерменской ярмарке. Здесь собирается цвет парижской ремесленной аристократии — галантерейщики, скорняки, суконщики, золотых дел мастера, бакалейщики. Степенные негоцианты в пышных кафтанах и просторных штанах из темного сукна, в шерстяных чулках с подвязками, затянутыми красным бантом, раскладывают на прилавках кольца, серьги, пелерины, манто, гобелены, зеркала.

Крупные коммерсанты съезжаются сюда со всех городов Франции и даже из-за границы: португалец продает амбру и тонкий фарфор, турок предлагает персидский бальзам и константинопольские духи, провансалец торгует апельсинами и лимонами. Чего здесь только не встретишь: марсельские халаты и руанские сукна, голландские рубашки и генуэзские кружева; фландрские картины и алансонские брильянты, миланские сыры и испанские вина, маленьких болонских собачек и богато отделанные веера; на каждом шагу наталкиваешься на вафельщиков, пирожников и лимонадчиков. В питейных домах, богато украшенных зеркалами и люстрами, выпиваются сотни бочек глинтвейна и мускатного вина, заглядывают сюда и любители понюхать или покурить еще только входящий в моду табак. В изобилии процветают на ярмарке игорные дома, где подвизаются ловкие мошенники, и лотереи, вокруг которых при громких трубных звуках собираются жадные до зрелищ толпы народа.

Но еще больше возможностей для любителей бесплатных зрелищ предоставляет Новый Мост, выделяющийся белизной башен и перил, с бронзовым конем, с которого бронзовый Генрих IV созерцает двигающуюся у его ног парижскую толпу. Этот мост служит главным путем сообщения между берегами Сены. Как и на ярмарке, здесь такая бойкая торговля, что рябит в глазах и звенит в ушах. Вращается тут и «колесо фортуны», вокруг которого толпятся дезертиры, бежавшие из армии; ремесленники, потерявшие работу; крестьяне, покинувшие свои деревни из-за голода; маклеры, ротозеи, сводницы и публичные женщины. Это излюбленное место цирюльников и зубодеров, уличных хирургов и аптекарей-шарлатанов, продающих всевозможные мази, пластыри, чудесные лекарства и антикометные средства, спасающие от гибельного влияния комет и солнечных затмений. Кого только не встретишь на Новом Мосту: жалких и оборванных нищих, одетых в купленные у лоскутника лохмотья и причудливые шляпы, привезенные из далеких стран; служанок в опрятных серых юбках и деревенских чепчиках; наглых лакеев, наступающих на ноги; завитых господ, художников, всматривающихся в лица прохожих; прокуроры, писцы, нотариусы спешат на службу, студенты — в Сорбонну, августинцы, францисканцы, бернардинцы, якобиты, кармелиты — в свои монастыри; книгопродавцы предлагают только что вышедшие книги, зазывают менялы; крики, споры, драки не может заглушить даже звон колоколов ста церквей, призывающих благочестивых парижан к молитве.

Чем дальше от центра Парижа, тем реже встречаются теснящиеся друг к другу облупившиеся дома с фасадом в одно окно, кривые переулки, примыкающие к полуразвалившейся арке какого-нибудь старинного жилья. Постепенно замедляя свой неровный бег, улицы становятся чище, шире, тише и элегантнее. На них можно встретить внушительные особняки с собственными дворами, подъездами, а иногда и садом. Вот, например, особняк знаменитой маркизы де Рамбуйе, построенный по ее собственному проекту на улице св. Фомы, в «Голубой комнате» которого собирается самое изысканное общество Франции. А чуть дальше — королевская резиденция Лувр и Тюильрийский сад, разбитый на участки в виде «узоров». Здесь помещаются псарня и зверинец Людовика XIII — большого любителя охоты. Неподалеку от Лувра строится дворец кардинала Ришелье, задуманный как величественный памятник, призванный прославлять всесильного правителя Франции. Сквозь леса уже можно видеть главный фасад, который выходит на улицу Сент-Оноре и представляет собой длинный ряд аркад, украшенных корабельными кормами и якорями. Они должны напоминать о звании главнокомандующего флота, которым облечен славолюбивый кардинал, присваивающий себе многочисленные титулы.

Двигаясь от Лувра к западной части города, незнакомый с парижскими улицами новичок наталкивается на Шатле — большое мрачное здание с высокими стенами, незатейливыми башнями и узкими сводами, когда-то служившее главной опорой парижской крепости, сейчас же это учреждение городской полиции и суда, под липкими от сырости и пахнущими болотом сводами которого шныряют взад и вперед судейские чиновники.

Днем здесь можно встретить купеческого старшину, спешащего к расположенной чуть далее городской ратуше. На нем ярко-красное платье с поясом, пуговицами и шнурками и маленькая шапочка (тока), наполовину красная, наполовину коричневая. Он спешит, чтобы в сопровождении других представителей парижского муниципалитета (эшевенов[2] в двухцветных бархатных мантиях и колпаках с золотым шнурком, советников в мантиях из черного сатина, приставов в двухцветных мантиях, на которых вышит серебряный корабль) отправиться на улицу Сен-Дени приветствовать коронованную особу, куда вслед за этой процессией потянутся старшины ремесленных цехов в таком же пестром одеянии, чтобы достойным образом представить свою корпорацию и выразить преданность и почтение к короне. На Сен-Дени, эту наиболее почетную улицу Парижа, по которой проезжают государи и высокопоставленные иностранные гости, высокородные новобрачные и военные триумфаторы, спешит и простой народ. Ведь по такому торжественному случаю здесь устраиваются подмостки и декорации для представления аллегорий и мистерий, балаганы для борцов и жонглеров и, конечно же, выставляются бочки с бесплатным вином: пей, народ, веселись, но не забудь и прославить его величество.

Его величество, однако, не спешит. Поэтому новичку можно отправиться на Королевскую площадь, которая вместе с прилегающими к ней улицами составляет самую красивую часть Парижа, резко отличающуюся от шатких строений старых кварталов и вызывающую восхищение всех иностранцев. И пусть его не смущает расположенное рядом с ней массивное и грозное здание с бойницами и пушками, обращенными в сторону города (это Бастилия, куда может угодить всякий, кто неугоден Ришелье). Королевская площадь, классически правильная и изящная, с вытянутой аллеей из грабов, выделяющихся своей зеленью в квадратном пространстве, с клумбами посередине и многочисленными павильонами вокруг, скрадывает грозный вид Бастилии. Рядом с площадью образовался аристократический квартал, в котором выстроились большие и светлые особняки из красного кирпича с белым каменным бордюром и темно-голубыми черепичными крышами, с высокими окнами и просторными крытыми входами, принадлежащие знатным дворянам и крупным буржуа.

Время близится к вечеру, и нет-нет да и выпорхнет из такого крытого подъезда какой-нибудь щеголь, чтобы прогуляться по Королевской площади и встретиться со своей возлюбленной. Щеголь идет здесь грациозно, широко расставляя и вскидывая на ходу ноги, словно выделывая танцевальные па, понуждаемый к тому низкими раструбами сапог с высокими каблуками и шпорами. Он очень наряден: голубые шелковые чулки закрывают ногу до колена, а под коленом, по низу свободных прямых штанов, можно увидеть металлические наконечники на множестве лент, сделанные исключительно для украшения; на левом боку специальным поясом с драгоценными камнями и золотой бахромой поддерживается шпага. Так же изящно отделан яркий камзол с высокой талией и широкими рукавами, через продольные разрезы которых видна белая рубашка из тончайшего полотна. На большой отложной воротник с кружевами спускаются длинные, завитые внизу волосы (возможно, это парик), а один локон среди пышных кудрей перевязан бантом. На кудрях этих покоится мягкая широкополая шляпа, украшенная страусовыми перьями. Борода у щеголя сбрита, и только посредине подбородка едва приметен остроконечный кустик волос, над которым возвышаются торчащие кверху тонкие усы. Через руку перекинут бархатный плащ, чрезвычайно любимый франтом, ибо в нем можно принять множество картинных поз. Особую же примечательность его наряда составляет бант на плече, украшенный золотом и драгоценными камнями. Это залог любви, полученный от дамы его сердца.

В Париже юному Блезу не раз приходилось встречать таких франтов, и позднее он запишет в «Мыслях»: «Быть щеголем не слишком пустое дело, ибо это значит показать, что очень много людей работают на тебя, это значит показать на своих волосах, что у тебя есть слуга, парфюмер и т. д., на своих брыжах, лентах, позументах, что ты пользуешься услугами многих. А это не простая уж внешность, это не просто необходимые принадлежности одежды: это значит, что ты имеешь в своем распоряжении много рук. Чем больше рук в твоем распоряжении, тем ты сильнее. Быть щеголем — значит показывать свою силу».

Эта внешняя, бессодержательная и одновременно неодолимая сила словно заворожила франта, и в ожидании своей дамы он с завистью и восхищением разглядывает тех, у кого такой силы больше. Но вот появилась его дама — в бархатном платье с крупными узорами. К ее корсажу прикреплены ленты и цепочки с крайне необходимыми предметами: зеркалом, веером, часами и пр. Искушенный глаз непременно заметит и залоги любви, полученные от возлюбленного. Скорее всего это розетка из лент и жемчуга на груди у сердца или на шее, можно ее увидеть и на талии или на голове. Пускаясь в любовное приключение, дама предусмотрительно прикрыла белое личико маской из черного бархата (в эти годы еще находят нужным скрывать свои похождения), кокетливо усыпала его мушками.

Даме и ее возлюбленному в наступающих сумерках опасно слишком удаляться от Королевской площади, ведь они не запаслись фонарем и наверняка угодят в лужи. Но это еще полбеды. В ночном мраке никто не может поручиться за свои пожитки, драгоценности и даже за свою жизнь. Вы можете попасть в кружок ночных гуляк, которые сорвут с вас плащ, или в руки отрезывателей кошельков, которые стоят вдоль стен домов и ловко сбривают кошельки, носимые мужчинами и женщинами у пояса. Сопротивление бесполезно, в противном случае на следующее утро в какой-нибудь сточной яме полиция обнаружит очередной труп. Поэтому так спешат с наступлением сумерек в свои жилища одинокие пешеходы, реже встречаются кареты. Лишь иногда прогрохочет в мрачной тишине экипаж, окруженный лакеями с факелами, который возвращает своего усталого хозяина с бала или из театра... Уже давно почивают в постелях почтенные буржуа; слабо мигают качающиеся фонари у церквей и отбрасывают при каждом размахе причудливые тени; не обнаружив ничего подозрительного, проходят патрульные с фонарями...

Но вот пробиваются из-за высоких крыш первые лучи солнца, просыпаются в своих жалких конурах нищие и бродяги, одеваются мелкие торговцы и разносчики. На улице появляется водоноска, звук ее тяжелых деревянных башмаков гулко отдается на соседних улочках. Можно уже увидеть и крестьян в коричневых куртках и кирпично-красных штанах из полотна собственного изготовления, в полотняных гетрах и башмаках из грубой кожи: они пришли в столицу продавать свой немудреный товар. А через некоторое время потянулась вдоль улиц шумная толпа ремесленников и приказчиков, направляющихся к мастерским, стройкам и лавкам. Раздается звон церковных колоколов.

Многие парижане не стремятся к оседлой жизни и не имеют собственных домов, а кочуют из квартала в квартал, снимая жилье на определенный контрактом срок. Этьен Паскаль также не стал обзаводиться недвижимой собственностью и дважды в течение нескольких лет переезжал с места на место. Приехав в Париж, он поселился на улице Тисерандери, вблизи аристократического квартала Маре, в 1634 году перебрался на улицу Нев-Сент-Ламбер, а в следующем году снял дом на улице Бриземиш. Самой дорогой была квартира на улице Нев-Сент-Ламбер, расположенная напротив особняка Конде (600 ливров в год). На улице Бриземиш платили 295 ливров в год.

Управлять домашними делами Этьену Паскалю помогала служанка Луиза Дельфо, ставшая членом семьи, а рассудительная, спокойная и ласковая Жильберта заменяла брату и сестре мать: водила их гулять, урезонивала в играх и шалостях, следила за выполнением уроков. Освободившись от служебных обязанностей и наладив домашний быт, отец стал посвящать почти все свое время обучению детей, и труды его вскоре дали плоды: сын Блез быстро, почти молниеносно, продвигался в трудных и сложных науках.

2

В эпоху Паскаля дети получали образование либо с помощью домашних учителей, либо в коллежах и монастырских школах. Особой репутацией пользовались коллежи, находившиеся под руководством иезуитского ордена. В них обучались многие прославленные люди Франции: например, в XVII веке — Боссюэ, Декарт, Корнель, Мольер, в XVIII — Монтескье, Вольтер. В иезуитских коллегиумах обучались экстерны и интерны, которые набирались из богатых и знатных семей (обучение простого народа и вообще начальное образование принципиально не входило в планы ордена, что резко отличало его коллежи от протестантских школ). Чтобы сделать интернаты более привлекательными, иезуиты придумывали различные развлечения, пригодные для того, чтобы подготовить молодых людей к свету и дать им хорошие манеры. Манеры часто бывают лучшей рекомендацией, и наставники стремились отучить некоторых своих учеников от слишком простонародных привычек и оборотов речи, привить им внешний лоск, умение пользоваться носовым платком, салфеткой и т. п. Школьные здания в таких коллегиумах были большими и светлыми, в дортуарах и рекреационных залах царил идеальный порядок. Большое место отводилось физическому воспитанию — упражнениям в верховой езде, плаванию, фехтованию. В иезуитских учебных заведениях обычно существовали низший и высший курсы. Низший курс состоял из пяти классов; три первых назывались классами грамматики, за ними шли два класса риторики. Программой низшего курса было предусмотрено изучение чтения и письма, катехизиса, начатков греческого языка и особенно латыни. Латынь осваивалась настолько досконально, что выпускник коллежа мог изъясняться на ней не хуже, чем на своем родном языке (даже на переменах ученикам вменялось говорить на латинском языке, в противном случае они получали наказания).

В высших классах основой занятий служила философия Аристотеля. В течение первого года трехгодичного курса философии изучались логические труды и «Этика» Аристотеля. Второй год был посвящен географии, математике и физике. По курсу физики читали «Физику» Аристотеля, его книги «О небе и мире», «О происхождении и уничтожении». Трехгодичный курс заканчивался овладением аристотелевской метафизикой. Полный цикл занятий завершался четырьмя годами, посвященными теологии. В процессе всего обучения религиозному воспитанию было отведено самое видное место. В учебном плане конгрегации иезуитов говорится, что «религия должна быть основой и завершением, центром и душою всякого воспитания».

Однако для исполнения этого замысла иезуиты избрали не совсем соответствующие, можно даже сказать, противоположные ему средства, внешние достижения предпочитали внутренним преобразованиям. Так, например, основным стимулирующим средством обучения было соревнование, победители диспутов отмечались внешними знаками отличия — торжественным распределением призов, лентами, медалями и т. д. «Пусть, — говорится в одном из учебных наставлений иезуитов, — ученик не отвечает своего урока в одиночку, пусть у него будет соперник, готовый его критиковать, торопить, опровергать, наслаждаться его поражением... Устраивайте состязания, выбирайте борцов, назначайте судей... Лавры, приобретенные в качестве награды за труд, можно выставить напоказ в каком-нибудь видном месте...» Отличившиеся в диспутах и достойном поведении сидели на почетных местах, им присваивались особые школьные звания (цензоров, преторов, декурионов) или имена греческих и римских героев; отстающие же ученики располагались на позорной скамье («адской лестнице»), получали различные прозвища («дурацкий колпак», «ослиные уши» и т. д.). Это поощрение неравенства и разделенности в школьной среде, закрепляемых внешним успехом или поражением, усугублялось еще и тем, что отцы-иезуиты иногда использовали учеников для шпионства: случалось даже, что они обещали мальчику простить его проступок, если он поймает своего товарища на аналогичном промахе. Подобная практика развивала зависть и гордыню, честолюбие и эгоистические мотивы действий.

Немудрено, что у многих воспитанников иезуитских коллежей религиозное благочестие и ревностность отступали на задний план перед чисто мирскими или интеллектуальными запросами. К их числу относится и Декарт, обучавшийся в знаменитой иезуитской коллегии Ля Флеш. После десятилетнего пребывания в ней Декарт не стал ни священнослужителем, ни монахом. И даже более того: знания, полученные им в Ля Флеш, не удовлетворили его, ибо они представлялись ему неупорядоченным зданием, построенным несколькими архитекторами, казались разноречивыми книжными мнениями, основанными на зыбком фундаменте непостоянных человеческих чувств, суждениями, принятыми лишь на веру. Единственным предметом, за который особенно уцепился Декарт, была математика. И после выхода из коллегии он стремится строить свою жизнь и науку на «пустом» месте с помощью только одного архитектора и наставника — математического разума — и выработанных этим разумом правил и средств.

Видимо, идеи, захватившие Декарта, носились в воздухе века, и подобным «архитектором» (так сказать, воплотившимся математическим разумом) стал для Блеза его отец. Этьен Паскаль не отправил мальчика в коллеж, не нанимал для него домашних учителей, а сам был единственным учителем и воспитателем сына. Он учил Блеза внимательно наблюдать за окружающими явлениями, размышлять над ними, отдавать себе ясный и полный отчет во всех действиях и поступках. Этьен Паскаль заранее составил и тщательно обдумал план обучения сына. При этом он придерживался того правила, что трудность изучаемого предмета не должна превышать умственных сил ребенка и должна соответствовать его возрасту. Поэтому отец решил не учить сына латинскому и греческому прежде двенадцати лет (в иезуитских коллежах они начинали изучаться гораздо раньше), а математике, как одному из основных предметов плана, раньше пятнадцати или шестнадцати лет. Зато с восьми лет он стал давать Блезу общие понятия о различных языках, объясняя, как они складываются, передаются из одной страны в другую и подчиняются грамматическим правилам. Затем он показывал, как с помощью правил можно изучать иностранные языки. Давая основания всеобщей грамматики, отец учил Блеза мыслить сугубо рационально и теоретически, искать общие законы и принципы всех вещей и лишь затем вступать с ними в непосредственный контакт, переходить к отдельным частным вопросам. Таким образом, вспоминает Жильберта, когда брат начинал впоследствии изучать языки, он знал, для чего это делает, и занимался теми вопросами, которым следовало уделять больше внимания.

Ознакомив сына с началами языковедения, Этьен Паскаль стал беседовать с ним о порохе и других интересных явлениях природы — плавании тел, отражении света и т. п. Эти беседы, которые продолжались также во время трапез и игр, пришлись по душе и приносили большое удовлетворение любознательному мальчику. Но, когда отец не мог привести достаточного основания для объяснения тех или иных вещей или его доводы были слишком смутными, маленький Блез огорчался. В этом случае он надолго задумывался и не успокаивался до тех пор, пока сам не находил удовлетворительного ответа на занимавшие его вопросы. Жильберта отмечает, что, обладая ясным и проницательным умом, брат с раннего детства искал только очевидных истин и не принимал чисто словесных объяснений.

Однажды за столом кто-то из гостей нечаянно задел ножом фаянсовую тарелку. Раздался продолжительный звук, но, как только к тарелке прикоснулись, он тотчас же исчез. Блез долго размышлял над причиной возникновения и угасания звука, стучал по различным предметам, сравнивал полученные наблюдения. На основе этих наблюдений и выводов из них одиннадцатилетний мальчик написал небольшой трактат о звуках (несохранившийся), который был признан сведущими в науках людьми «удивительным и весьма разумным».

А через год неожиданно и ярко проявилось его математическое дарование. Отец Блеза, как известно, был ученым человеком и большим знатоком математики (Этьен Паскаль был включен в комиссию, утвержденную Ришелье для рассмотрения вопросов, касающихся определения долготы; вместе с известными математиками Ферма и Робервалем участвовал в ученом диспуте по проблемам геостатики; кроме того, он занимался исследованием кривых линий, и в истории математики его имя связано с открытой им алгебраической кривой четвертого порядка, названной «улиткой Паскаля»), и в его доме часто обсуждались актуальные вопросы этой науки. Мальчик с любопытством вслушивался в беседы гостей и просил отца обучить его математике. Но тот, следуя своему плану и методу, отмалчивался и старался вести ученые разговоры в отсутствие сына. К тому же Этьен Паскаль считал, что математика является той наукой, которая заполняет все способности ума и наиболее полно удовлетворяет человеческий разум, и поэтому занятия ею могли, по его мнению, помешать Блезу совершенствоваться в языках. На непрекращающиеся настойчивые просьбы сына он был вынужден отвечать уклончиво, обещая познакомить его с математикой «на десерт», в качестве вознаграждения за успехи в латинском и греческом языках.

Но судьбе было угодно нарушить волю Этьена Паскаля. Блез, видя упорство отца, все-таки не мог укротить свою жадную любознательность и не переставал засыпать его разными вопросами. Однажды, верный рано пробудившемуся в нем и укрепленному воспитанием принципу искать основания всех вещей, он спросил у отца, что это за наука геометрия и чем она занимается. Отец, уступив на этот раз, объяснил ему, что геометрия занимается построением правильных фигур и определением пропорций, между ними, однако запретил сыну упоминать о математике и даже думать о ней, закрыв на замок все математические книги. Но приказ отца не мог погасить внутреннего огня любознательности; Блез уходил в свою комнату, где, забыв обычные детские игры, чертил повсюду угольком окружности, равносторонние треугольники и другие правильные фигуры. Он стремился определить пропорции между элементами этих фигур и между самими фигурами, придумывая для этого собственные аксиомы. Так как отец скрывал от него геометрические термины и правила, то Блез называл окружность «колечком», а линию «палочкой». С помощью этих «колечек» и «палочек» он строил последовательные доказательства и продвинулся, по словам Жильберты, в своих исследованиях так далеко, что дошел до 32-й теоремы первой книги Евклида (сумма углов треугольника равна сумме двух прямых углов). За этим-то занятием и застал его однажды Этьен Паскаль. Однако Блез был столь сильно увлечен «колечками» и «палочками», что долгое время не замечал прихода отца. Когда их взгляды наконец встретились, то в глазах обоих можно было прочитать столь сильное удивление, что трудно было решить, кто же озадачен и поражен случившимся более — отец или сын. Когда Этьен Паскаль спросил мальчика, чем тот занимается, и услышал в ответ своеобразно сформулированное определение 32-й теоремы Евклида, его волнению не было границ. Блез же, пользуясь «колечками» и «палочками», стал «отступать назад» в доказательствах и вернулся к первоначальным аксиомам.

Отец был так потрясен мощью совсем не детских способностей своего сына, что на несколько мгновений потерял дар речи, а когда пришел в себя, отправился, не сказав ни слова, к своему близкому другу Ле Пайеру, который был ученым человеком и хорошо разбирался в математике. Придя к Ле Пайеру, Этьен Паскаль оставался некоторое время безмолвным, и в глазах его появились слезы. Ле Пайер, видя такое волнение, попросил открыть причину случившегося несчастья. На что отец, пишет Жильберта, немного успокоившись, ответил: «Я плачу не от горя, а от радости. Вы ведь знаете, как я тщательно скрывал от сына знание геометрии, боясь отвлечь его от других занятий. А вот посмотрите, что он сделал!»

Ле Пайер, выслушав рассказ друга, был изумлен не менее его и сказал, что несправедливо и жестоко держать в плену такой недюжинный ум и скрывать от мальчика математику. Этьен Паскаль на сей раз не стал возражать и изменил ранее составленный план обучения. Так был открыт Блезу доступ к математическим книгам, и во время отдыха от других занятий он знакомился с «Началами геометрии» Евклида, которые одолел очень быстро и без посторонней помощи, к тому же дополняя и развивая некоторые положения. Любознательный отрок не остановился на Евклиде и под руководством отца, хорошо знавшего греческую геометрию, стал систематически изучать труды Архимеда, Аполлония и Паппа. Затем перешли к Дезаргу. Продвижение вперед было столь молниеносным, что ученик вскоре превзошел своего учителе. «Не я его — он меня учит», — не без гордости говорил Этьен Паскаль и наряду с математикой продолжал обучать сына латинскому, греческому и итальянскому языкам, знакомил его с логикой, физикой и частично с философией (история, литература, большая часть философии, так сказать, гуманитарные области были опущены в его плане).

Отец мог быть доволен методом своего обучения: он успешно накладывался на природные склонности Блеза, укреплял и развивал их. В небольшом трактате «Рассуждение о любовной страсти», который традиционно приписывается Блезу Паскалю, сказано, что поистине зрелым и взрослым человек становится после двадцати лет, когда набирает силу активная деятельность разума и мысли. Для Блеза этот срок был укорочен вдвое, если не больше. Можно даже сказать, что в детстве у него не было детства. Любознательный и проницательный ребенок хочет постичь основания всех вещей; только знание через строгие, четко зримые причины способно обрадовать его. Не противоположно ли подобное состояние сознания подлинному детству, в котором бесконечные «почему» удовлетворяются скорее «фантастическим», нежели «научным», ответом? Ведь миры действительный и воображаемый слиты у ребенка в единое и нерасчлененное целое. С точки зрения нормального взрослого сознания жизнь ребенка имеет подобие некоего сказочного миража. Детское восприятие характеризуется своими собственными законами. Ребенок не способен к самонаблюдению. Для него нет времени, смерти, никому и ничему он себя не противопоставляет, ни из чего не выделяет. Он в мире, и мир в нем как данность, а не акт рефлексии. Сознание как обосабливающая и выделительная функция, делящая целое бытие на части, классифицирующее и иерархизирующее их, сознание, зарождающееся как отделение от общеприродного мира и потеря живых связей с ним, как господство над этим миром, еще не подчинило своей силе простых и наивных действий ребенка.

В нем словно бы еще жива память гнездового тепла материнской утробы, связующая его с животной и растительной жизнью, и мать для него, безусловно, центральная фигура.

Отсутствие в детские годы Блеза материнской мягкости и тепла, исподволь формирующих внутреннюю гармонию психики, усугублялось чрезмерно мужским, интеллектуальным направлением обучения, предложенного отцом. Успехи целенаправленной деятельности Этьена Паскаля, показавшего себя умелым педагогическим дирижером, были налицо и даже превзошли все его ожидания. Однако преимущественная ориентация на «чистое» мышление имела и существенный недостаток: такой метод подспудно формирует чрезмерное доверие к собственному уму и изобретательству, гордость и тщеславие, известное презрение к другим, потому что именно в порядке знания (и еще социального положения) более всего замечаются и подчеркиваются различия между людьми, «моя» и «твоя» особность. Эта разностность постоянно корректируется живым течением самой жизни, а также нравственным воспитанием, утверждающим ничтожность подобных различий перед лицом глубинного сходства общей судьбы и предназначения. Воспитываемый и обучаемый только отцом, Блез был лишен одновременно влияния школьного окружения, которое, несмотря на очевидные недостатки, обладает тем достоинством, что формирующаяся личность знакомится и «перемешивается» с иными существованиями и новыми точками зрения, становится во всех смыслах менее догматичной и обособленной и полнее вбирает в себя «пестроту» жизни в ее неисчислимых и многообразных проявлениях.

Что же касается нравственного воспитания, то нельзя сказать, чтобы Этьен Паскаль совсем пренебрегал им, однако оно отодвигалось на дальний план. В отличие от покойной матери отец Блеза не был столь набожен и ревностно благочестив, но он был искренне верующим человеком и прививал своим детям если не любовь, то почтительное отношение к догматам и обрядам религии. В практической жизни Этьен Паскаль находил возможным соединять дух светский с духом благочестия, заботы о собственном благосостоянии с выполнением евангельских заповедей. Он также был убежден, что вера не может быть предметом размышления и подчинения разуму, но, в свою очередь, не может привлекаться и к исследованию природных явлений. Такая позиция вела к установлению непроницаемых перегородок между повседневной жизнью и богословскими истинами, в чисто же философском плане она приводила к деизму. Позиция эта весьма противоречиво отзовется в дальнейшей жизни Блеза...

3

Увлеченный педагогической деятельностью, Этьен Паскаль находил тем не менее время для расширения круга парижских знакомств.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23