Россия и Запад (Антология русской поэзии)
ModernLib.Net / Отечественная проза / Тарас Бурмистров / Россия и Запад (Антология русской поэзии) - Чтение
(стр. 8)
Автор:
|
Тарас Бурмистров |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(833 Кб)
- Скачать в формате fb2
(342 Кб)
- Скачать в формате doc
(356 Кб)
- Скачать в формате txt
(338 Кб)
- Скачать в формате html
(343 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28
|
|
О последней приведенной строфе он и сам говорит с немалым вдохновением: "Это барабанная дробь, раскат военной трубы, призыв к бесчисленным русским штыкам, гордая песнь о величии России; поэт готов бросить вызов всей Европе, перед которой он кичится беспредельностью русских пространств и неисчислимыми царскими полчищами, вызванными на битву могучим голосом императора" ("C'est un roulement de tambour, un eclat de trompette guerriere; c'est un appel lance aux innombrables baionnettes russes, un chant orgiaque suscite par la grandeur de la Russie; le poete est pret a defier l'Europe entiere, devant laquelle il etale l'infini des espaces russes et innombrables regiments du tsar, entraines au combat par la voix puissante de l'empereur"). Но, как впечатляюще ни выглядел этот горделивый вызов Западу, главным здесь было все же не это. Несмотря на весь свой боевой задор, стихотворение Пушкина полно также и томительного сомнения, колебания по поводу будущего России и ее исторического предназначения: Славянские ль ручьи сольются в русском море? Оно ль иссякнет? вот вопрос. В августе 1831 года Пушкину казалось, что вопрос этот решается сейчас, на его глазах, и судьба этого великого спора напрямую зависит от участи восставшей Польши. 8 Между тем история уже давала свои ответы на вопросы, поставленные Пушкиным. К середине августа русским войскам наконец удалось окружить Варшаву. После неудачных переговоров с польским правительством (их проводил Суворов, внук генералиссимуса), Паскевич приступил к штурму мятежной столицы. 24 августа он занял западное предместье Варшавы - Волю, после чего снова последовали переговоры. Наконец 26 августа начался решительный приступ русских войск, который и увенчался успехом, несмотря на отчаянное сопротивление защитников города. Варшава была взята; после ее сдачи правительство, сейм и войска ушли из столицы на запад - они все еще надеялись на помощь Западной Европы. Но Польша была уже обречена. Известие о взятии Варшавы, привезенное тем же Суворовым, только 4 сентября достигло Царского Села (где тогда располагался двор), и было встречено там с неописуемой радостью и облегчением. Пушкин, также живший в то время в Царском, узнает о падении Варшавы в тот же день, а на следующий он пишет еще одно, на этот раз заключительное стихотворение своей польской "трилогии". "Нас разом прорвало, и есть отчего", говорит по этому поводу Жуковский (который еще 4-го числа, при первых же известиях о "великом деле, подлинно великом" создает свою "Русскую песнь на взятие Варшавы", написанную "на голос "Гром победы, раздавайся""). Пушкин называет свое стихотворение "Бородинской годовщиной". По странной случайности, как бы в подтверждение стойкого убеждения Пушкина в том, что польское восстание - ничуть не меньшая угроза для России, чем нашествие Наполеона, взятие Варшавы день в день совпало с годовщиной Бородинской битвы (26 августа 1812 года). Пушкин напоминает в своем стихотворении об этом великом сражении, решившем судьбу вторжения Наполеона, после чего говорит: И что ж? Свой бедственный побег, Кичась, они забыли ныне; Забыли русский штык и снег, Погребший славу их в пустыне Знакомый пир их манит вновь Хмельна для них славянов кровь, Но тяжко будет им похмелье; Но долог будет сон гостей На тесном, хладном новоселье, Под злаком северных полей! Пожалуй, никогда еще русская патриотическая поэзия не подымалась до таких художественных высот. "Бородинская годовщина" - это в полном смысле слова "стихотворение на случай". В таких произведениях, где поэт прежде всего ставит перед собой задачу как можно четче и полнее высказаться по какому-нибудь важному для него поводу, чисто поэтическая образность обычно отходит на задний план. Не так получилось у Пушкина; то таинственное, темное, иррациональное начало, которое исподволь питает всякую истинную поэзию, здесь проявляет себя ничуть не меньше, чем государственные, исторические соображения Пушкина или его патриотический пафос. Мистическое влечение Запада к России, о котором говорил позднее Тютчев в своем трактате, выглядит у Пушкина как упоение и опьянение славянской кровью, как пир, который манит Запад и который снова завершится тяжким похмельем и долгим сном гостей "на тесном, хладном новоселье". В этой образности есть что-то влекущее, будоражащее, завораживающее. Само словоупотребление здесь далеко не случайно; оно еще очень долго будет определять эту тематику. В роковом 1917 году Анна Ахматова начнет свое знаменитое стихотворение ("Мне голос был...") словами: Когда в тоске самоубийства, Народ гостей немецких ждал... Вацлав Ледницкий замечает, что текст "Бородинской годовщины" насыщен реминисценциями из "Бронзового века" Байрона. Интересно сопоставить два этих очень разных политических стихотворения, созданных их авторами почти в одном и том же возрасте. Вот как Байрон описывает пожар Москвы: Какой вулкан! Что Этна пред тобой? Что грозный Геклы отблеск вековой? Везувий пошло блещет всякий раз, Как зрелище для сотен праздных глаз: Ты заревом откликнулась в века, Не ведая соперницы, пока Иной огонь весь мир не озарит, Что все державы в пепел превратит! Ты, грозная стихия! Чей урок, Безжалостный, воителям не впрок!.. Морозным взмахом злобного крыла Толпы врагов дрожащих ты гнала, Пока не падал, сломленный тобой, Под каждою снежинкою - герой! В последних строках приведенного отрывка в самом деле чувствуется некоторое сходство с тематикой "Бородинской годовщины". Дальше оно становится еще заметнее: Так грозен клюв, обхват твоих когтей, Что цепенели полчища людей! И тщетно Сена с тихих берегов Зовет ряды родимых смельчаков! И тщетно в виноградниках своих Готовит кубок Франция для них: Им из него отведать не дано, Их кровь течет сильнее, чем вино; Иль стынет там, где их угрюмый стан Раскинулся во льдах полярных стран! И все-таки, несмотря на все сходство, различие между произведениями Байрона и Пушкина - это непреодолимый рубеж между талантливым (или, что то же самое, посредственным - как заметил Флобер), и гениальным. Я говорю это без малейшего предубеждения против Байрона, ибо чрезвычайно высоко ценю его творчество и во многом "Дон-Жуана" предпочитаю "Евгению Онегину". Но здесь, в этой многословной политической сатире, Байрон оказался не на высоте своего гения. Тем интереснее нам наблюдать, как кровь героев, текущая "сильнее, чем вино" ("their blood flows faster than her wines"), превращается под пером Пушкина в "знакомый пир" с хмельной для Запада русской кровью и долгим сном гостей "на тесном, хладном новоселье". И еще один отрывок из "Бронзового века" напоминает соответствующее место "Бородинской годовщины". Обращаясь к Александру, вознамерившемуся подавить революцию в Испании, Байрон восклицает: Вперед! Тебе то имя жребий дал, Что сын Филиппа славой увенчал, Тебя Лагарп, твой мудрый коновод, Твой Аристотель маленький, зовет. Снищи же, скиф, средь Иберийских сел, Что македонец в Скифии обрел; Но не забудь, юнец немолодой, К чему пришел у Прута предок твой. "Ловкость Екатерины выручила Петра (называемого из вежливости Великим), когда он был окружен мусульманами на берегах реки Прут", делает здесь примечание Байрон. Его намеки на Александра Македонского (чьим учителем, как известно, был Аристотель), вызваны тем, что воспитанием Александра I поначалу занимался швейцарец Лагарп, "ходячая и очень говорливая либеральная книжка", как называет его Ключевский. И вновь оказывается, что у Пушкина, "северного Байрона", близкий по смыслу отрывок звучит несравненно емче и художественнее: Ступайте ж к нам: вас Русь зовет! Но знайте, прошенные гости! Уж Польша вас не поведет:[ ]Через ее шагнете кости... Здесь Пушкин снова не удерживается от того, чтобы напомнить о польских легионах в составе наполеоновской армии. Польша всегда казалась себе форпостом христианского, европейского, цивилизованного мира, культурным авангардом Запада, поставленным на страже там, где начинаются дикие и мрачные азиатские степи, по которым кочуют бесчисленные орды варваров. Но иногда она эту свою благородную миссию понимала слишком уж буквально, не желая отставать от Европы и стремясь принять посильное участие в великолепном пире Запада, на котором приобщались к цивилизации дикари Африки и Америки, Индии и Китая. Никакой другой окраины, кроме России, у Польши не было, а русские каждый раз во время приобщения к культуре вели себя как-то странно, не так, как другие дикие и варварские племена. Но Польша упорствовала в своих намерениях. Можно понять, как при таком отношении к делу она восприняла взятие Варшавы русскими войсками и подавление восстания за независимость. В "Бородинской годовщине" Пушкин, как и в более ранней оде "Клеветникам России", даже не обращается к Польше, как это делал, скажем, Тютчев в своем стихотворении, написанном по тому же поводу. Описав "раздавленный бунт", он снова, и с большим чувством, через голову Польши обращается к Западу, ее кумиру и вдохновителю: Но вы, мутители палат, Легкоязычные витии; Вы, черни бедственный набат, Клеветники, враги России! Что взяли вы?.. Еще ли росс Больной, расслабленный колосс? Еще ли северная слава Пустая притча, лживый сон? Скажите: скоро ль нам Варшава Предпишет гордый свой закон? Здесь, конечно, немного смещены понятия: истинное, глубокое, нравственное превосходство России перед Западом, на котором всегда настаивал Пушкин, подменяется грубым преимуществом ее военной силы. Одно, вообще говоря, нисколько не подразумевает другое (на этом много останавливался в свое время Владимир Соловьев); но сразу же после новой "победы над врагом", которую торжествовала Россия, на радостях можно было и позабыть некоторые метафизические тонкости. Однако Пушкин не только участвует в этом новом торжестве, он обращает к Западу речь, которая может показаться ему воинственной угрозой, как позже жутковатые слова Блока "виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелет в тяжелых, нежных наших лапах?": Куда отдвинем строй твердынь?[ ]За Буг, до Ворсклы, до Лимана? За кем останется Волынь? За кем наследие Богдана? Но и теперь Пушкина, видимо, по-прежнему одолевали те же сомнения, что и во время написания "Клеветникам России". Как бы предчувствуя будущий распад России, он пишет дальше: Признав мятежные права, От нас отторгнется ль Литва? Наш Киев, дряхлый, златоглавый, Сей пращур русских городов, Сроднит ли с буйною Варшавой Святыню всех своих гробов? Но эта мимолетная тревожная нота исчезает так же внезапно, как и появляется. В стихотворение Пушкина снова вторгаются властные, грозные интонации, и снова они обращены к Западу: Ваш бурный шум и хриплый крик Смутили ль русского владыку? Скажите, кто главой поник? Кому венец: мечу иль крику? Как будто через силу Пушкин заглушает в себе все свои сомнения и глухие предчувствия. Последние строфы "Бородинской годовщины" у него звучат как горделивый гимн России и ее могуществу: Сильна ли Русь? Война и мор, И бунт, и внешних бурь напор Ее, беснуясь, потрясали Смотрите ж: все стоит она! А вкруг ее волненья пали И Польши участь решена. 9 Стихотворения Пушкина произвели ошеломляющее действие на русское общество. В 1835 году, через четыре года после их появления, Лермонтов пишет "по случаю новой политической тревоги на Западе" (возникшей опять в связи с беспокойством в Польше) свою оду в том же роде, которая начинается со слов: Опять, народные витии,[ ]За дело падшее Литвы[ ]На славу гордую России, Опять, шумя, восстали вы. Уж вас казнил могучим словом Поэт, восставший в блеске новом[ ]От продолжительного сна, И порицания покровом Одел он ваши имена. "Поэт, восставший в блеске новом от продолжительного сна" - это Пушкин. После катастрофы на Сенатской площади и "примирения" Пушкина с правительством его популярность в России резко падает. Пушкин как будто утратил точки соприкосновения с читающей публикой, особенно с молодой ее частью. Как пишет Лотман, его стали обвинять "в консерватизме и отсталости", и даже "в предательстве идеалов молодости и раболепии перед властями". Шестнадцатилетний Лермонтов, видимо, разделявший эту точку зрения, обращается к Пушкину в 1830 году: О, полно извинять разврат! Ужель злодеям щит порфира? Пусть их глупцы боготворят, Пусть им звучит другая лира; Но ты остановись, певец, Златой венец не твой венец. В 1831 году, написав "Клеветникам России" и "Бородинскую годовщину" Пушкин смог разорвать на какое-то время эту пелену непонимания, тяжело им переживавшегося. При этом он, однако, нисколько не разошелся ни со своей, ни с правительственной точкой зрения. Дело в том, что осенью 1831 года Россия снова, как в 1812 году, пережила краткий миг национального единства. На этот раз, правда, он оказался совсем уж мимолетным, да и повод к нему был далеко не столь возвышенным, как во время борьбы с Наполеоном. Но все-таки он был, этот момент, и сыграл существенную роль в жизни Пушкина: стихотворное выражение антипольских чувств было истолковано наверху как верноподданническое усердие, и правительство, хотя и не утратило своей обычной подозрительности в отношении Пушкина, стало обращаться с ним с несколько большей снисходительностью (что, впрочем, еще сильнее уронило поэта в глазах русской читающей публики, которая всегда была настроена необыкновенно либерально). В первой половине августа, когда ода "Клеветникам России" была уже написана, а Варшава еще не взята, Жуковский (живший тогда в Царском Селе, по случаю холеры превратившемуся в столицу) присылает Пушкину записочку следующего содержания: "Сейчас государь присылал у меня просить твоих стихов; у меня их не случилось. Но он велел просить у твоей жены экземпляра. Не худо, когда и для государя и для императрицы перепишешь по экземпляру и скорее им доставишь экземпляр". Николай I всегда читал Пушкина с удовольствием (особенно такие вещи, как "Граф Нулин"); ему особенно удобно было это делать, так как без его просмотра Пушкин не имел права ничего печатать даже с дозволения официальной цензуры. Но в данном случае такая поспешность выглядит немного странно (сбивчивый, беспокойный тон хлопотуна Жуковского передает ее как нельзя лучше). В записке Жуковского речь идет, конечно, о стихотворении "Клеветникам России", о написании которого Николай, наверное, узнал от самого Жуковского. Императору не терпелось ознакомиться с тем, что написал Пушкин о польском бунте и его действиях по усмирению мятежной провинции. Когда в Царское пришло долгожданное известие о падении Варшавы, Пушкин пишет свою "Бородинскую годовщину" - и в тот же день оба его "польские" стихотворения, вместе со "Старой песней на новый лад" Жуковского, передаются Николаю. Их было решено объединить в книжечку, которая и издается с быстротой, которую можно назвать молниеносной. Тираж это брошюры, названной "На взятие Варшавы", был невелик - всего две сотни экземпляров, но эффект она тогда произвела просто оглушительный. Я уже приводил более позднее мнение Лермонтова по этому поводу; но и непосредственные отклики были не менее восторженными. Брошюра шла нарасхват, а слух о ней еще опережал ее распространение. Сразу же после публикации Елизавета Хитрово посылает Пушкину письмо, в котором говорит: "я только что прочла ваши прекрасные стихи - и заявляю вам, что если вы не пришлете мне экземпляр (а говорят, что их нельзя найти), я вам этого никогда не прощу". В конце сентября П. А. Осипова, еще одна великовозрастная поклонница Пушкина, пишет ему из Тригорского: "После чтения в прошлую субботу с невыразимым удовольствием "Три стихотворения на взятие Варшавы" мое воображение так было ими занято, что я всю ночь видела вас во сне. Я помню, что во сне целовала ваши глаза судите же о моем приятном удивлении, когда в то же утро почтальон принес мне ваше письмо" (в этом письме Пушкин сообщает Осиповой о падении Варшавы и снова выражает свое беспокойство по поводу того, как поведет теперь себя Европа). Позднейшие советские комментаторы Пушкина, видимо, очень огорченные тем, что на этот раз его точка зрения не разошлась с официальной, доказывали, что это случайное сближение не имело ни малейшего значения и брошюра, в сущности, осталась никому не известной. П. Е. Щеголев пишет об оде "Клеветникам России": "В этом ярком произведении барабанной поэзии нашли точное отражение империалистические и шовинистические взгляды русского правительства, но замечательно вот что: заказчик не дал широкого распространения оде Пушкина. Она была напечатана в военной типографии только по-русски, в ничтожном сравнительно количестве, но клеветники России по-русски не читали, и политические выступления Пушкина и Жуковского оказались только для внутреннего употребления". Это неправда: еще при жизни Пушкина появилось множество переводов его стихотворений, в основном, конечно, на французский язык. Уже через неделю после публикации брошюры "На взятие Варшавы" было дано цензурное разрешение на ее немецкий вариант, названный "Der Polen Aufstand und Warschau's Fall". Елизавета Хитрово в конце сентября присылает Пушкину и свое переложение, сделанное, по-видимому, французской прозой; в ответном письме Пушкин благодарит ее за "изящный перевод оды" ("l'elegante traduction de l'ode") и указывает на несколько неточностей, вкравшихся в текст. Неделей позже Пушкин получает письмо и от С. С. Уварова (бывшего сотоварища Пушкина по литературному обществу "Арзамас", президента Академии Наук и автора знаменитой формулы "Православие, самодержавие, народность"): "Инвалид, давно забывший путь к Парнассу, но восхищенный прекрасными, истинно народными стихами вашими, попробовал на деле сделать им подражание на французском языке. Он не скрывал от себя всю опасность борьбы с вами, но вами вдохновенный, хотел еще раз, вероятно в последний, завинтить свой Европейский штык. Примите благосклонно сей опыт и сообщите оной В. А. Жуковскому". Стихи Уварова - это в самом деле "imitation libre de Pouchkine", а не перевод стихотворения "Клеветникам России"; в этом "вольном подражании" Уваров увлекается и пишет вещи, которых у Пушкина не было и быть не могло. Главное новшество - это то, что "для торжества одного из народов необходимо, чтобы погиб другой" ("pour que l'un d'eux triomphe, il faut que l'autre expire"). Вообще переложение Уварова, переводящее несравненную пушкинскую краткость в утомительное французское многословие, производит во многом скорее комическое, нежели грозное впечатление. Вот как Уваров обращается к клеветникам России (в буквальном обратном переводе): Чего достигнете вы, осыпав царя-колосса Своими устарелыми нападками? Разве он, презирая позорную участь, Среди пламени Москвы не отверг закона Тирана, попиравшего ваших скованных орлов? И далее: Или голос царя стал едва слышен В цивилизованном мире? Или мы потеряли право на победу? Иль у нас мало рук? На призыв славы Да знаете ли вы, что от склонов бурного Кавказа До ледяных побережий, где замирает природа, От берегов Немана до Небесной империи, Двадцать смелых народов, как один воин, Ринутся в бой? Патриотические преувеличения Уварова шокировали, по-видимому, даже "шефа жандармов" Бенкендорфа, который наложил резолюцию на его стихотворение "non imprimer" (не печатать). Можно представить себе, как они подействовали на Пушкина, который долго не отвечал Уварову и наконец написал ему внешне почтительное, а на самом деле очень злое и ироничное письмо: "Князь Дундуков доставил мне прекрасные, истинно вдохновенные стихи, которые угодно было вашей скромности назвать подражанием. Стихи мои послужили вам простою темою для развития гениальной фантазии. Мне остается от сердца вас благодарить за внимание, мне оказанное, и за силу и полноту мыслей великодушно мне присвоенных вами". Посылали Пушкину и русские творения, вдохновленные его последними произведениями, наделавшими столько шуму. Знаменитейший гр. Дм. Ив. Хвостов, "поэт, любимый небесами", писал Пушкину: "Имею честь послать к вам мои стихи вскоре после творения вашего, Клеветникам России сочиненные. Против крамол писал я много, Изобличал безумцев строго. Но убедясь в печальной истине опытом, что развращенные сердца завистливых крамольников ожесточенны и слухи их не внемлют прелестей гармонии сынов Аполлона, я ограничиваюсь желанием, чтобы знаменитая лира ваша предпочтительно воспевала богатырей русских давнего и последнего времени". В этом послании Хвостова были строки: Я, сгорбяся, равняюсь злаку, Но стал союзник Зодиаку. Пушкин, по его словам, хотел "достойно отвечать союзнику Водолея, Рака и Козерога", да что-то так и не собрался. 10 Осенью 1831 года "антипольские" стихотворения Пушкина читались всеми в России. Быстро дошли они и до Варшавы, откуда гр. Паскевич специально благодарил Пушкина, "столь много обязавшего его двумя отличными своими сочинениями". Сохранились многочисленные свидетельства того, что пушкинские стихотворения горячо обсуждались в светских салонах, на обедах и собраниях. На одном из таких обедов Уваров читал свой французский перевод "Клеветников России". Вскоре на эти стихи был написан и романс, который также исполнялся с немалым успехом. Отзывы об "антипольских" произведениях Пушкина то и дело мелькают в частной переписке того времени, и в своем огромном большинстве эти отзывы были очень одобрительными. "Каково прогремел Пушкин Клеветникам России?", вопрошал А. А. Муханов. "Какие возвышенные, прямо русские чувства!", восклицал А. И. Философов. В октябре Баратынский благодарит И. В. Киреевского за присылку брошюры "На взятие Варшавы", и сообщает ему, что в стихотворении "Клеветникам России" "сказано дело и указана настоящая точка, с которой должно смотреть на нашу войну с Польшей". Но всех превзошел здесь философ Чаадаев, который писал Пушкину: "Я только что прочел ваши два стихотворения. Друг мой, никогда еще вы не доставляли мне столько удовольствия. Вот вы, наконец, и национальный поэт; наконец вы угадали свое призвание". "Стихотворение к врагам России особенно замечательно; это я говорю вам. В нем больше мыслей, чем было высказано и осуществлено в течение целого века в этой стране". "Не все здесь одного со мною мнения, вы, конечно, не сомневаетесь в этом, но пусть говорят, что хотят - а мы пойдем вперед; когда найдена одна частица подталкивающей нас силы, то второй раз ее наверное найдешь целиком. Мне хочется сказать себе: вот наконец явился наш Данте". Этот отзыв Чаадаева - величайший триумф Пушкина, говорит Вацлав Ледницкий. Чаадаев, основоположник русского западничества, утверждавший всего несколькими годами ранее в своем знаменитом первом "Философическом письме", что Россия - это исключение среди народов, что она ничего не дала миру и ничего не взяла у мира, не внеся ни одной мысли в мировую сокровищницу идей - Чаадаев теперь рукоплещет Пушкину по поводу написания им откровенно антипольских и антизападных стихотворений! Было время, когда Чаадаев, убежденный западник с католическими симпатиями, пытался привлечь на свою сторону и Пушкина, наделенного могучим и грозным оружием, поэтическим даром; он стремился обратить его в свою веру и завербовать под свои знамена. Письма Чаадаева к Пушкину за 1829-1831 годы пестрят призывами познать "тайну века", пробудить "все силы своей поэтической личности" и тем самым "принести бесконечное благо этой бедной России, заблудившейся на земле" ("a cette pauvre Russie egaree sur la terre"). Пушкин сдержанно и тактично уклонялся от этой великой чести, но спорил с Чаадаевым по вопросам, касающимся исторической судьбы России и ее отношений с Западом. И вот теперь Чаадаев как будто признает правоту Пушкина, стоящего на несравнимо более "имперских", антизападных позициях, да еще в момент наибольшего торжества этих идей в сознании Пушкина! Что же вызвало такую резкую перемену в его убеждениях? Несмотря на то, что Чаадаев стихов не писал (хотя и пробовал себя в этой области, и, видимо, сокрушался, что не наделен этим даром), было бы непростительным упущением не коснуться здесь, хотя бы бегло, его основных работ. По крайней мере одна из них, опубликованная в 1836 году, сыграла для формирования национального самосознания России роль ничуть не меньшую, чем пушкинские стихотворения 1831 года. Правда, роль эта была отрицательная: на протяжении многих десятилетий русская мысль оттачивалась на опровержении "горьких истин", высказанных Чаадаевым. Я еще вернусь к истории появления в печати первого "Философического письма" и той бури возмущения, которую вызвало оно тогда в русском обществе. "Письмо" это было написано еще в 1828 году, и сейчас для меня важнее проследить эволюцию взглядов Чаадаева от этого времени до польского восстания 1831 года. Петр Яковлевич Чаадаев родился в 1794 году (он был на пять лет старше Пушкина) и рано лишился отца и матери. Четырнадцатилетним мальчиком он поступил в Московский университет, но пробыл там не очень долго. В 1812 году Чаадаев определяется в Семеновский полк, с которым он и проделывает весь военный поход против Наполеона, от Бородинского сражения до вступления русских войск в Париж. По окончании войны Чаадаев переходит в Гусарский полк (известно стихотворное высказывание юного Пушкина о Чаадаеве: "он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес, а здесь он - офицер гусарской"). К этому времени относятся блестящие успехи Чаадаева в петербургском светском обществе и дружба его с Пушкиным. В 1821 году Чаадаев вступает в тайное Северное общество и демонстративно уходит в отставку с военной службы. Двумя годами позже он отправляется в путешествие по Западной Европе, растянувшееся на три года и спасшее его от последствий разгрома восстания на Сенатской площади. Узнав об этом восстании, Чаадаев возвращается в Россию, в Москву, и проводит там пять лет "запершись у себя в кабинете". Это было время полного уединения, глухого затворничества; Чаадаев почти никого не видит, ни с кем не встречается, он всецело поглощен чтением и умственным сосредоточением. За это время и был написан главный труд его жизни - "Философические письма". Неудивительно, что появление первого из этих писем в печати произвело столь потрясающее действие на тогдашнее русское общество. Никогда еще до этого Россия не слышала о себе таких "горьких истин". Мрачные обвинения Чаадаева на удивление метко попали в самые болевые точки русского самосознания. Еще один раз позднее это удалось сделать только французскому литератору Астольфу де Кюстину (которого советские историки упорно именуют Адольфом - ошибка знаменательная!). Книга Кюстина, "Россия в 1839 году", конечно, глубоко оскорбила всю мыслящую и читающую Россию (это была, несомненно, самая хлесткая и звучная оплеуха, полученная нами когда-либо от Европы), но все-таки Кюстин был иностранцем, да еще французом... Из уст русского мыслителя услышать такие мысли казалось диким и нелепым. Можно понять, почему не только Николай, но и многие друзья Чаадаева усомнились в его умственной состоятельности. Что же такое высказал Чаадаев в своем "Философическом письме"? Главный его тезис заключается в том, что Россия "по странной воле судьбы" оказалась выключена из "всеобщего движения человечества" ("du mouvement universel de l'humanite" - все философские работы Чаадаева написаны по-французски). "Весь мир перестраивался заново", говорит Чаадаев, "у нас же ничего не созидалось: мы по-прежнему ютились в своих лачугах из бревен и соломы". "Одна из самых прискорбных особенностей нашей своеобразной цивилизации состоит в том, что мы все еще открываем истины, ставшие избитыми в других странах и даже у народов, гораздо более нас отсталых. Дело в том, что мы никогда не шли вместе с другими народами, мы не принадлежим ни к одному из известных семейств человеческого рода, ни к Западу, ни к Востоку, и не имеем традиций ни того, ни другого. Мы стоим как бы вне времени, всемирное воспитание человеческого рода на нас не распространилось". "Явившись на свет как незаконнорожденные дети, без наследства, без связи с людьми, с предшественниками нашими на земле, мы не храним в сердцах ничего из поучений, оставленных до нашего появления". "То, что у других народов является просто привычкой, инстинктом, то нам приходится вбивать в свои головы ударом молота. Наши воспоминания не идут далее вчерашнего дня; мы как бы чужие для себя самих". Мысли Чаадаева - это самое горькое национальное самоотречение, на которое оказалось способно русское сознание. Но Чаадаев стоял у истоков не только русского западничества, но и его отрицания, то есть славянофильства. Безысходность и отчаяние Чаадаева уже в первом "Философическом письме" таковы, что при небольшом повороте угла зрения его мрачные и пессимистические воззрения неожиданно превращаются чуть ли не в мессианские мечты о грядущей мировой роли России. "Про нас можно сказать, что мы составляем как бы исключение среди народов. Мы принадлежим к тем из них, которые как бы не входят составной частью в род человеческий, а существуют лишь для того, чтобы преподать миру великий урок". Это можно воспринимать как крайнее смирение и самоуничижение, но можно и как великую гордыню. В "Письмах" Чаадаева, этом первом проблеске философской мысли в России, уже содержатся семена будущих славянофильских и мессианских идей. "Раскинувшись между двух великих делений мира, между Востоком и Западом, опираясь одним локтем на Китай, другим на Германию, мы должны сочетать в себе два великих начала духовной природы - воображение и разум, и объединить в нашей цивилизации историю всего земного шара". В дальнейшем Чаадаев еще будет развивать эти идеи о великом будущем России, и в частной переписке, и в "Апологии сумасшедшего", этом великолепном комментарии к "Философическим письмам", написанном уже после "катастрофы 1836 года" (связанной с появлением первого "Письма" в печати и крайне резкой реакции на него правительства и общества). Мы к ним еще вернемся в следующей главе, посвященной славянофильству; здесь же меня больше интересует тот духовный кризис, который, по-видимому, пережил философ в 1831 году, после написания своих "Писем", и который привел к тому, что Чаадаев приветствовал подавление польского восстания и посвященные этому стихи Пушкина.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28
|