Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Похвала тени

ModernLib.Net / Классическая проза / Танидзаки Дзюнъитиро / Похвала тени - Чтение (стр. 6)
Автор: Танидзаки Дзюнъитиро
Жанр: Классическая проза

 

 


На этом мосту будто бы однажды дремал Ёсицунэ, но, думается, это просто легенда, придуманная в последующие века. Так или иначе, этот хрупкий красивый мостик, повисший над тонкой нитью кристально чистой воды, почти тонул в лесной чаще, а сверху над ним был устроен маленький изящный навес, похожий на крышу старинной лодки для переправы, не столько для защиты от дождя, сколько от опадающих листьев, иначе в такой сезон, как сейчас, мостик был бы, пожалуй, мгновенно погребен под палой листвой. Неподалеку виднелись две крестьянские хижины; как видно, жители использовали этот навес как собственную кладовку – мостик был завален вязанками дров, только посредине оставлена узенькая дорожка, чтобы можно было пройти. Место это называлось Хигути, дорога здесь снова раздваивалась, одна тянулась вдоль берега к деревне Нацуми, другая вела через мостик к храму Сакураги, к деревне Кисатани и дальше – к Верхней Роще, в Кокэ-но Симидзу и к хижине Сайге. «Сквозь снега на вершинах однажды пробрался…» – поет о Сайгё[75] в своей арии Сидзука. Должно быть, поэт проходил по этому мостику, направляясь к долине Тюин в глубину гор Ёсино…
* * *

Мы не заметили, как перед нами внезапно выросли крутые утесы. Полоска неба сузилась еще больше; казалось, и дорога, и река, и дома – все упирается здесь в тупик, но на склонах гор, по крутым берегам реки, в похожих на мешок впадинках виднелись окруженные с трех сторон нагромождением камней террасы полей, камышовые крыши, распаханная земля. Это и была деревня Нацуми – как видно, нет конца человеческому жилью, было бы хоть маленькое пространство, куда можно его пристроить…

В самом деле, и бурная река, и горные цепи – все подходило здесь для убежища беглецов.

Мы спросили дом Отани и сразу же его отыскали. Это был дом под великолепной крышей, стоявший на спускавшемся к реке склоне, посреди поля, где росли туты. Камышовая крыша с выложенными черепицей карнизами выглядела поистине восхитительно, издали только она и виднелась над тутовыми деревьями, похожая на островок среди моря. По сравнению с крышей сам дом, однако, оказался заурядным крестьянским жилищем. В двух смежных комнатах по фасаду сёдзи были раздвинуты, и в той из них, где имелась парадная ниша, сидел мужчина лет сорока, по-видимому хозяин. Завидев нас, он вышел и поздоровался прежде, чем мы успели представиться. Грубоватое, сильно загорелое лицо, дружелюбный взгляд подслеповатых маленьких глаз, небольшая голова, широкие плечи – все выдавало в нем честного, простого крестьянина.

– Комбу-сан говорил мне о вас, я вас ждал!.. – сказал он на деревенском диалекте, который я с трудом разбирал. В ответ на наши расспросы он только вежливо кланялся, ничего толком не отвечая. Я подумал, что род этот, очевидно, захирел, утратив былой почет и достаток. Но такой простой, скромный человек был мне, напротив, гораздо больше по душе.

– Извините, что помешали вам в горячую пору… Мы слыхали, что в вашем почтенном доме хранятся семейные сокровища, которые не показывают посторонним. С нашей стороны это, конечно, очень бесцеремонно, но мы все-таки надеемся их увидеть…

– Нет, не то чтобы мы не хотели никому их показывать, – смущенно и как бы с запинкой ответил он. – Видите ли, предки завещали нам семь дней совершать очистительные обряды, прежде чем доставать эти вещи… Но в наше время невозможно выполнять такие сложные церемонии… Мы охотно показали бы эти вещи всем желающим, но ведь мы целыми днями в поле, и когда приходят вдруг, без предупреждения, так и времени-то нет заняться с гостями. В особенности в такую пору, как сейчас, когда еще не закончилось осеннее кормление шелковичных червей… Обычно в эти дни все циновки в доме снимают, и если вдруг пожалует гость, так даже некуда его проводить, вот ведь как получается… Но если нас заранее предупредят, мы обязательно как-нибудь да устроимся и рады гостям… – как бы затрудняясь, говорил он, чинно опустив на колени руки с черными, перепачканными в земле ногтями.

В самом деле, очевидно, сегодня, ожидая нас, он специально застелил циновками эти две комнаты. Сквозь щелку в сёдзи виднелось соседнее помещение – кладовка, где на голом дощатом полу были грудой навалены разные крестьянские орудия труда, как видно заброшенные туда второпях. Все семейные сокровища, заранее приготовленные, уже лежали в парадной нише, и хозяин одно за другим благоговейно выложил их перед нами.


* * *

…Свиток, озаглавленный «История деревни Нацуми», несколько мечей и кинжалов – подарок рыцаря Ёсицунэ – и к ним каталог, старинные гарды, колчан, фарфоровая бутылочка для сакэ и, наконец, барабанчик Хацунэ, полученный в дар от госпожи Сидзуки… В конце свитка стояло: «По приказанию посетившего деревню Нацуми наместника Мокудзаэмона Найто, записал Гэмбэй Отани, семидесяти шести лет, как доклад о том, что он слышал», и проставлена дата: «2-й год Ансэй[76] Лето». Мы узнали, что, когда наместник прибыл в деревню, старый Гэмбэй Отани, доводящийся каким-то прапрадедом нынешнему хозяину, принял его, усевшись на землю в смиренной позе, но впоследствии, ознакомившись с этой рукописью, наместник уступил старику свое место и в знак почтения сам уселся на землю… Впрочем, бумага так загрязнилась и почернела, как будто ее насквозь прокоптили, разобрать, что там написано, было трудно, и к свитку прилагалась начисто переписанная копия. Не знаю, каков был оригинал, но копия изобиловала ошибками, многие иероглифы и даже буквы были искажены, так что никак невозможно было поверить, что писавший был по-настоящему образованным человеком. Из содержания явствовало, что предки семьи Отани владели здесь землей еще до эпохи Нара[77]. В смуту годов Дзинсин[78] некий Оёри, старейшина деревни Муракуни, держал сторону императора Тэмму, содействуя поражению принца Отомо. В те времена этому старейшине принадлежали пятьдесят тё земли, простиравшейся от упомянутой деревни вплоть до селения Камиити, а река Ёсино, на том отрезке, где она протекала по его землям, называлась тогда рекой Нацуми… Что же касается Ёсицунэ, то в свитке значилось: «Князь Ёсицунэ Минамото встретил Праздник пятой луны в верховьях реки на горе Белая Стрела, Сирая, а затем, спустившись с горы, поселился в доме Муракуни и прожил там тридцать или сорок дней. Увидев мост Сиба в Миятаки, он сложил нижеследующие стихотворения…» Засим следовали два стихотворения танка.

Сколько живу, ни разу еще не встречались мне стихи, которые сложил бы Ёсицунэ. Не нужно было быть специалистом, чтобы понять, как не похожи эти примитивные вирши на стихи XII столетия. Далее в свитке шла речь о госпоже Сидзуке: «В то время госпожа Сидзука, возлюбленная князя Ёсицунэ, пребывала в доме Муракуни. Когда князь Ёсицунэ бежал в северные провинции, она с горя утопилась в колодце. В деревне есть колодец, куда она бросилась, его называют Колодцем Сидзуки».

Получалось, стало быть, будто Сидзука умерла в этих местах. В заключение говорилось: «Но так как госпожа Сидзука очень тосковала в разлуке с Ёсицунэ, она целых триста лет кряду каждую ночь выходила из колодца в виде огненного клубка. Когда деревню посетил праведный Рэннё, наставлявший всех живущих на путь спасения, деревенские жители попросили его помолиться за упокой души Сидзуки на том свете, и праведник, не колеблясь ни минуты, привел ее к Будде. В доме Отани сохранилось ее кимоно с длинными рукавами, на этом кимоно праведник написал стихотворение танка…» Затем следовало стихотворение.

Пока мы читали свиток, хозяин, не проронив ни слова, сидел по-прежнему все в той же неподвижной, почтительной позе, но по выражению его лица было ясно, что он безоговорочно верит каждому слову этого манускрипта, доставшегося ему от предков. На наш вопрос, где теперь это кимоно, на котором написал стихи праведник, он ответил, что еще предки его пожертвовали это кимоно в местный храм ради успокоения духа госпожи Сидзуки, но теперь в храме его нет, и куда оно подевалось – неизвестно… Потом мы рассматривали кинжал и колчан, они выглядели довольно старыми, в особенности сильно поврежден был колчан, но точно определить время их создания мы не могли. Пресловутый барабанчик Хацунэ вовсе не имел кожи, сохранился только корпус, покоившийся в ящичке из дерева павлонии. О нем мы тоже не смогли вынести никакого определенного суждения: гладкий, без всяких узоров лак казался сравнительно новым. На первый взгляд это был ничем не примечательный корпус черного цвета, без росписи, дерево, правда, выглядело довольно старым, так что, возможно, его когда-то вторично покрыли лаком. «Да, может быть…» – невозмутимо согласился хозяин.

Его добрый, смиренный взгляд удержал нас от каких-либо замечаний. Какой смысл было сообщать ему, какому времени соответствуют годы Гэмбун[79] или приводить цитаты из «Восточного зерцала»[80] или из «Повести о доме Тайра», где говорится о жизни госпожи Сидзуки? Хозяин свято верил всему, что было написано в свитке. Женщина, жившая в его воображении, не обязательно была той самой Сидзукой, которая танцевала перед Ёритомо[81] на Журавлином холме, Цуругаока[82]… Для него она была благородной дамой, символом дней его дальних предков, милого сердцу прошлого… Фантастический образ знатной дамы, «госпожи Сидзуки», был средоточием его почтения и преданности «предкам», «господину» и «старине»… Зачем было спрашивать, правда ли, что эта благородная дама действительно искала убежища в его доме и некоторое время жила здесь? Не лучше ли было оставить его не поколебленным в своей вере, имевшей для него такое значение? А если отнестись еще снисходительней, то почему бы не допустить, что, когда дом его процветал, мог произойти случай, связанный если не с Сидзукой, так с какой-нибудь принцессой Южной династии или с беглянкой, спасавшейся от междоусобиц XVI столетия, и случай этот постепенно слился с легендой о Сидзуке?


* * *

Мы уже собрались уходить, когда хозяин сказал: «Угостить вас мне нечем, но прошу, отведайте „спеляков“!» Он подал нам чай и принес на подносе горку хурмы и чистые металлические пепельницы.

Очевидно, спеляками назывались зрелые плоды хурмы. А пепельницы предназначались не для окурков, а чтобы пользоваться ими вместо тарелочек. Хозяин усиленно уговаривал нас отведать хурму, и под его уговоры я не без опаски взял в руки плод, такой спелый, что казалось, он вот-вот лопнет. Большой, конусообразный, с заостренным кончиком плод, такой спелый, что стал почти прозрачным, раздулся, как резиновый мячик, и, хотя казалось, готов каждую минуту треснуть, был прекрасен, как драгоценная яшма. Какой бы зрелой ни была хурма, которую продают в городах, она никогда не бывает такого великолепного цвета и, став мягкой, совершенно теряет форму. Хозяин пояснил, что для «спеляков» отбирают хурму с толстой кожурой, сорта «мино». Снимают плоды с дерева, когда они еще твердые, терпкие, складывают в ящик или в корзинку, которую ставят куда-нибудь в уголок, по возможности защищенный от ветра, и примерно дней через десять, без всяких дополнительных ухищрений, плод становится мягким, приобретает сладкий, как нектар, вкус, наливается вязкой жидкостью. Хурма других сортов становится водянистой и никогда не бывает такой плотной, вязкой, как хурма сорта «мино». Ее можно есть, как едят сваренное всмятку яйцо, – проделать отверстие и выбирать содержимое ложечкой, но все-таки гораздо вкуснее положить на тарелочку и есть, очистив от кожуры, хотя руки при этом, конечно, пачкаются… Однако приятный вид и вкус сохраняются лишь короткое время; если передержать плоды, так даже «спеляки» становятся водянистыми, пояснил он.

Слушая его, я глядел на лежавший у меня на ладони драгоценный шар, и мне казалось, будто я держу в руках сгусток солнечного света и духа гор. Говорят, в старину, побывав в столице, люди увозили оттуда горсть столичной земли на память; а я, если бы кто-нибудь спросил меня, какова осень в Ёсино, показал бы вместо ответа вот такой плод хурмы, который бережно привез бы домой.

В конечном итоге, самое сильное впечатление произвели на меня в доме Отани не старые рукописи, не барабанчик, а эти вот «спеляки». Мы оба с Цумурой с жадностью проглотили по целой паре сладких, тягучих плодов, наслаждаясь прохладой, заполнившей, казалось, все наше существо. Я досыта изведал на вкус осень в Ёсино… И думается, даже плоды манго, о которых говорится в священных буддийских сутрах, вряд ли были вкуснее…

IV. Зов лисы

– Послушай, в этой старой записке сказано только, что барабанчик принадлежал госпоже Сидзуке, а насчет лисьей кожи там нет ни слова…

– Да. Поэтому мне кажется, что рукопись старше пьесы, иначе в ней были бы какие-нибудь намеки на сюжет спектакля… Иными словами, вполне возможно, что автор «Вишен Ёсицунэ» побывал в доме Отани или просто где-нибудь услышал эту легенду, и это натолкнуло его на создание пьесы, так же как реальный пейзаж подсказал создателю «Имосэямы» идею его драмы… Правда, тут есть известная неувязка – ведь написал-то «Вишни Ёсицунэ» Такэда Идзумо, значит, пьеса появилась уж во всяком случае гораздо раньше, чем эта рукопись, датированная 2-м годом Ансэй… Впрочем, там ведь сказано: «Гэмбэй Отани, семидесяти шести лет, записал, что слышал…» Значит, можно предположить, что сама легенда возникла намного раньше, а, как по-твоему?

– Пожалуй… Но барабанчик-то этот никак не выглядит старым.

– Да, возможно, он новый. Его могли еще раз покрасить или даже целиком сделать заново. Очень может быть, что это, так сказать, уже второе или третье «поколение», а раньше в ящичке лежал другой, гораздо более старый…

Мы беседовали, сидя на камнях у реки, неподалеку от моста Сиба, тоже причисленного к местным достопримечательностям. Чтобы вернуться в Миятаки, нужно было перейти на другой берег.


* * *

В своих «Записках о путешествии в провинцию Ямато» Каибара Экикэн[83] пишет:


«Миятаки не водопад[84], как можно предположить по названию. Река Ёсино течет здесь между огромных скал, вышиной около пяти кэн, и таких отвесных, что они похожи на стоящие ширмы. Ширина реки здесь около трех кэн, в самом узком месте устроен мост. Река стиснута берегами и поэтому очень глубока, вид исключительной красоты».


Эти строчки точно передают пейзаж, который открывался нашему взору с того места, где мы сидели.


«Местные жители прыгают с этих скал в воду, – продолжает далее Экикэн, – и выплывают ниже по течению реки. Во время прыжка руки у них прижаты к телу, ноги составлены вместе. Погрузившись в воду на целый дзё, они расставляют руки в стороны, благодаря чему выплывают».


В старинном свитке «Знаменитые места Ёсино» есть иллюстрация, изображающая эту сценку. В самом деле, очертания берегов, река – все было точь-в-точь как на той картинке. Река делает здесь крутой поворот, поток бьется о могучие скалы, брызжет белой пеной. Не удивительно, что каждый год плоты нередко разбиваются об эти скалы, как рассказал нам сегодня хозяин Отани… Обычно деревенские жители удят здесь рыбу или работают поблизости в поле, а завидев путника, тотчас зовут его посмотреть на их прославленную ловкость. Прыжок с утеса пониже стоит сто мон[85], с утеса повыше – двести, отсюда названия «Скала Сто мон», «Скала Двести мон»… Но сейчас остались одни названия, в последнее время мало кто интересуется таким зрелищем, и занятие это постепенно сошло на нет, хотя, рассказывал хозяин Отани, в молодости он тоже видал эти прыжки.


* * *

– Видишь ли, в старые времена не так-то просто было добраться в Ёсино, чтобы полюбоваться сакурой… Люди приходили сюда кружным путем, через уезд Уда, тогда ведь не было таких дорог, как теперь. Так что Ёсицунэ бежал в Ёсино совсем не тем путем, которым ехали мы с тобой… Поэтому я считаю, что Такэда Идзумо определенно побывал здесь и видел барабанчик Хацунэ… – Цумура почему-то все еще не мог отделаться от мыслей о барабанчике. – Я, конечно, не лис, но меня тянет к этому барабанчику, пожалуй, посильнее, чем лиса. Когда я его увидел, мне показалось, будто я вижу родную мать…


* * *

…Здесь нужно немного подробнее рассказать читателям о личности и образе жизни молодого человека по фамилии Цумура. По правде сказать, многое было неизвестно мне самому, пока он не рассказал мне все откровенно, когда мы сидели на тех камнях. То есть, как я уже говорил, мы вместе учились в колледже в Токио и в те годы очень дружили, но, когда настало время поступать в университет, Цумура по семейным обстоятельствам вернулся домой, в Осаку, и с тех пор забросил учение. Я знал, что он вырос в Осаке, в квартале Симаноути, в старинной купеческой семье, из поколения в поколение державшей ломбард. Кроме Цумуры в семье были еще две дочери, его сестры, но родители умерли рано, и детей растила главным образом бабушка. Старшая сестра давно вышла замуж, младшую тоже уже просватали, и бабушке не хотелось, да и боязно было оставаться одной; она пожелала, чтобы внук вернулся домой, к тому же кто-то должен был присматривать за делами, и Цумура внезапно решил бросить учение. «В таком случае почему бы тебе не поступить в университет в Киото?» – посоветовал я, однако в то время Цумура стремился не столько к занятиям наукой, сколько к литературному творчеству, так что, судя по всему, собирался, доверив коммерческие дела приказчикам, на досуге заняться сочинением романов – такая перспектива привлекала его гораздо больше…

Иногда он писал мне, но ничто не указывало, чтобы он занимался литературой. Впрочем, когда человек, вернувшись домой, начинает вести жизнь обеспеченного молодого барина, честолюбие и задор улетучиваются сами собой… Вот и Цумура незаметно для себя свыкся с новым окружением и, как видно, вполне довольствовался мирной жизнью купеческого сословия. Когда года через два он сообщил мне в одном из писем о смерти бабушки, я живо представил себе, как в скором времени он наверняка женится, возьмет в жены истинную уроженку Камигаты, настоящую «госпожу-хозяюшку», как принято на старинный манер именовать таких женщин, и постепенно окончательно превратится в типичного обитателя купеческого квартала Симаноути…

Он и после отъезда несколько раз бывал в Токио, но до этой поездки у нас все как-то не было случая поговорить по душам. Увидев Цумуру после долгого перерыва, я убедился, что в общем и целом мой товарищ стал именно таким, как я себе представлял. Когда студенты, будь то юноши или девушки, закончив учение, возвращаются в свои семьи, они меняются даже внешне, становятся белее лицом, полнеют, как будто вдруг стали лучше питаться… Вот и Цумура располнел, приобрел повадки молодого осакского барина. И хотя в его речи еще проскальзывали словечки студенческого жаргона, но осакский акцент – он немного чувствовался и раньше – стал теперь гораздо заметнее… Думаю, этого описания достаточно, чтобы читатели могли составить себе представление о внешности молодого человека по фамилии Цумура.

Мы сидели на камнях, когда он внезапно начал рассказывать мне о связи между барабанчиком Хацунэ и его собственной жизнью, о мотивах, побудивших его отправиться в эту поездку, о тайной цели, которую он до сих пор держал ото всех в секрете. Все это было довольно запутано, переплетено между собой, но я постараюсь по возможности сжато передать главное содержание его рассказа…


* * *

– Только тот, кто родился и вырос в Осаке, – начал Цумура, – кто, как я, потерял родителей в раннем детстве, только тот, повторяю, может в полной мере понять мое душевное состояние.

Как известно, в Осаке сложились три своеобразные формы музыкальных произведений – баллады «дзёрури», песни «дзиута» и пьесы школы Икута для исполнения на кото. Я не бог весть какой знаток музыки, но она была частью моего окружения, и, таким образом, я имел возможность приобщиться к этим музыкальным произведениям, они как бы сами собой запечатлелись в сознании и незаметно оказали на меня большое влияние. Помню – мне было тогда лет пять, – в глубине нашего дома в Симаноути изящная белолицая женщина с ясными, большими глазами играет на кото, а слепой учитель музыки аккомпанирует ей на сямисэне… Эта сцена осталась в памяти как отдельная, отрывочная картина, и мне кажется, будто утонченный облик той женщины, игравшей тогда на кото, – единственный образ матери, сохранившийся в моей памяти. Правда, потом бабушка говорила мне, что то была, наверно, она сама, потому что моя мать умерла еще раньше… Но вот что удивительно – я отчетливо помню, что женщина и учитель играли пьесу «Зов лисы», одну из пьес школы Икута… Впрочем, в нашей семье все женщины – и сестры, и бабушка – брали уроки музыки у этого мастера, так что мне и после того не раз случалось слышать эту же пьесу, и, может быть, поэтому первое впечатление так закрепилось в памяти… Вот слова этой песни:

Жизни печальной измерены часы –

Цветы поникли под бременем росы.

Что лисицу к людям так манит,

Зеркало мудрости туманит?

Вот на пути ей встретился монах.

Убегает матушка, прячется в горах.

На бегу лиса оглянулась,

Только больше уж не вернулась –

И напрасно я на тропке стою,

Все зову ее, слезы лью:

«Хоть скажи, к кому ты, лисонька, шла,

Через горы, через долы брела?»

«Только к тебе, родной!»

«Ты ответь, с кем свидеться хотела,

Или есть к кому какое дело?»

«Только к тебе, родной!»

«Так отчего же, матушка-лиса,

Ты убегаешь от меня в леса?»

«Сердце томится,

Снова я одна

И возвратиться

В дальний лес должна.

Там под лианами

Я найду приют.

Мне хризантемы

Убежище дадут.

Скроет тень высокого бамбука,

С каждым шагом тяжелее разлука!

Узкой тропинкой

Я бреду назад,

Всюду цикады

Жалобно звенят,

Жалобно, жалобно, жалобно звенят.

Хмурое утро,

Дождик моросит.

Сколько опасностей

Каждый луг таит…

Горы и долы,

Селенья прохожу,

Крадучись, крадучись

Перейду межу.

Крадучись, крадучись

Все дальше от сынка,

Крадучись, крадучись –

А в душе тоска…»

До сих пор помню наизусть и мелодию, и слова… Но если я так хорошо запомнил, как та женщина и учитель пели именно эту песню, значит, было в этих словах нечто вызвавшее отклик в душе наивного маленького ребенка.


* * *

Вообще-то в песнях «дзиута» концы с концами зачастую не сходятся, порядок слов перепутан, есть много мест, смысл которых трудно понять. К тому же содержание заимствовано из пьес театра Но или драм «дзёрури», так что, не зная источника, тем более трудно уловить, о чем идет речь. Песня «Зов лисы» тоже, как видно, основана на каком-то классическом сюжете. Но слова: «И напрасно я на тропке стою, все зову ее, слезы лью…» – и дальше: «Так отчего же, матушка-лиса, ты убегаешь от меня в леса?» – живо передают горе ребенка, тоскующего о покинувшей его матери. Очевидно, они-то и произвели на меня тогда такое сильное впечатление. А эти слова: «Крадучись, крадучись все дальше от сынка, крадучись, крадучись – а в душе тоска…» – напоминают колыбельную песенку… Я не знал тогда ни иероглифов, которыми пишутся слова «Зов лисы», ни что означают эти иероглифы, но, много раз слушая эту песню, я все же смутно уразумел, сам не знаю, по какой ассоциации, что она имеет какое-то отношение к лисе.

Может быть, я сообразил это потому, что бабушка часто водила меня на спектакли кукольных театров Бунраку[86] и Хориэ, и мне врезалась в память сцена расставания матери с сыном в пьесе «Листок Лианы»[87], это постукивание ткацкого челнока: «тон-карари, тон-карари», когда мать-лисица сидит за ткацким станом в осенних сумерках, и потом – финал, когда, скорбя о предстоящей разлуке со спящим мальчиком, она пишет на бумажных раздвижных ставнях стихотворение:

Если будешь грустить,

Навести мой приют одинокий –

А сейчас ухожу,

Чтобы в Идзуми, в облачном крае

От людей вдалеке поселиться…

Кто не ведал сиротства, тот вряд ли поймет, с какой силой эта сцена апеллирует к сердцу мальчика, никогда не знавшего родной матери. Я был всего лишь малым ребенком, но когда я слышал слова: «А сейчас ухожу, чтобы в Идзуми, в облачном крае от людей вдалеке поселиться…» – воображение рисовало мне узенькую тропинку в лесу, расцвеченном красками осени, белую лису, бегущую к своему старому логову, и, мысленно сопоставляя судьбу бегущего вдогонку за ней ребенка с собственной участью, я чувствовал, что тоска по умершей матери завладевает мной с новой силой. Добавлю, что лес Синода находится вблизи Осаки, – возможно, поэтому у нас с давних пор есть множество детских песенок для комнатных игр, например:

Мы в лесу Синода

Лисоньку ловили,

Белую ловили… —

поют дети. Один изображает лису, а двое других держат за концы веревку с петлей, это охотники. Игра называется «Охота на лису». В Токио тоже есть игра в этом роде; как-то раз, в одном чайном домике, я попросил гейш показать, как в нее играют, но оказалось, что в Токио играющие сидят, в то время как в Осаке все участники стоят, и тот, кто изображает лису, под звуки песни постепенно приближается к петле, с забавными ужимками подражая движениям лисы, – если это хорошенькая девушка или молоденькая женщина, игра становится еще интереснее… Мальчиком, на новогодних праздниках в гостях у родных я сам участвовал в этих играх. До сих пор помню одну юную красавицу, подражавшую лисице с необыкновенным искусством… Есть еще другая игра: все участники берутся за руки и садятся в кружок, а посредине садится «черт». Играющие прячут в руке какой-нибудь маленький предмет, например боб, и, распевая песню, украдкой передают этот боб друг другу. С окончанием песни все неподвижно замирают, а «черт» должен угадать, у кого в руке боб. Вот эта песня:

Кто траву-лебеду,

Кто овес соберет.

Прячем, прячем бобы,

Кому надо – найдет.

Коль захочешь найти,

Так найдешь меня тут:

Из плюща, из лиан

Мой печальный приют,

Зеленеет листва вместо свода –

Приходи ко мне в лес Синода!

В этой песне звучит смутная тоска ребенка по родному дому. В Осаке всегда много девочек и мальчиков из близлежащих провинций, отданных на срок в услужение. Холодными зимними вечерами эти маленькие работники, сидя вокруг очага вместе с семьей хозяина, играют в разные игры и поют эту песню – такие сценки можно часто наблюдать в купеческих семьях, в кварталах Сэмба или Симаноути. И в самом деле, когда эти дети, присланные из глухих деревень обучаться торговому делу и городским манерам, поют: «Приходи ко мне в лес Синода!» – они, наверное, вспоминают своих родителей, в этот поздний час уже спящих в тесных каморках под камышовой крышей… Много лет спустя, увидев в театре шестой акт «Сокровищницы вассальной верности»[88] – ту сцену, где неожиданно появляются два самурая в низко надвинутых на лоб плетеных шляпах, – я услышал, что музыкальным аккомпанементом к этому эпизоду служит именно эта песня, и был поражен, до чего хорошо она гармонирует с ситуацией, в которой очутились Ёитибэй, О-Кару и О-Каю…

В нашем доме, в Симаноути, тоже было много учеников, и, когда они пели эту песню, я и жалел их, и в то же время завидовал. Жалел, потому что, разлучившись с родителями, им приходится жить в чужих людях, а завидовал оттого, что стоит им вернуться домой, и они снова увидят отца и мать, а у меня родителей нет. И вот я решил, что, если пойти в лес Синода, я, может быть, встречу там мою мать… Помню – да, точно, я учился тогда во втором или в третьем классе, – я потихоньку, тайком от домашних, отправился туда вместе с одним мальчиком из нашего класса. Сообщение было крайне неудобным, даже в наше время туда нужно ехать сперва электричкой, а потом шагать пешком добрую половину ри, а в те времена даже электрички, кажется, не было, потому что большую часть пути мы, помнится, проделали в громыхающей повозке и потом довольно долго плелись пешком. В лесу, среди больших камфорных деревьев, стоял маленький храм, посвященный богу Инари[89], рядом был колодец, он назывался «Зеркало госпожи Листок Лианы». В храме мы долго разглядывали картину, изображавшую расставание лисицы-матери с сыном, и портрет какого-то актера, не то Дзякуэмона, не то кого-то еще. Несколько утешенный этим, я вернулся домой, а на обратном пути из крестьянских домов, встречавшихся по дороге, то и дело доносилось постукиванье ткацкого стана – «тон-карари, тон-карари», – и эти звуки рождали в душе невыразимо теплое чувство. Должно быть, в тех краях растет знаменитый хлопчатник Кавати, и потому во многих семьях имелись ткацкие станы… Так или иначе, не могу тебе передать, как отрадно было мне слышать эти звуки.


* * *

Но вот что странно – я постоянно тосковал не столько об отце, сколько прежде всего о матери. Правда, отец умер раньше нее, так что если мать я еще в какой-то степени помнил, то об отце у меня не могло сохраниться ни малейших воспоминаний. Возможно, моя тоска по матери была связана со смутным томлением по некоей «неведомой женщине», иными словами, может быть, это было первым проявлением своего рода любовных чувств, возникающих еще в детские годы? Ибо женщина, в прошлом ставшая моей матерью, и та, другая, кто в будущем станет моей женой, в равной мере были для меня «незнакомками», одинаково связанными со мной невидимой нитью судьбы… Впрочем, даже без таких обстоятельств, как у меня, ощущения такого рода знакомы каждому, и вот тебе доказательство: в этой песне – я говорю о «Зове лисы» – поется как будто о тоске матери по ребенку, но вместе с тем слова: «С каждым шагом тяжелее разлука» отражают переживания любовников, женщины и мужчины, их горе, когда приходится расставаться.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23