Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сибириада - Университетская роща

ModernLib.Net / Историческая проза / Тамара Каленова / Университетская роща - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Тамара Каленова
Жанр: Историческая проза
Серия: Сибириада

 

 


А знаете почему? Потому что он показал им свои мирные намерения. Пришел в деревню, где жили людоеды, без оружия. Улегся на траву и заснул. Дикари обступили его и долго смотрели, как он спит. И поверили ему, – рассказывая, Крылов продолжал работать: обрезал сломанные корешки, размял комочки земли; дети слушали его, притаив дыхание. – Так вот, эта елочка зовется араукарией… Хотя местные жители, австралийцы, называют ее «буния-буния». Смешно, говоришь, Федя? Верно, смешно. Буния-буния. А вырастает она могучая да красивая. Любо-дорого поглядеть! В Австралии той тепло. Можно сказать, даже жарко. Снега не бывает. Вокруг теплый океан. А у нас в России зима, холодно. Как сделать, чтобы такие вот бунии-бунии и у нас росли? И надумали люди большие стеклянные дома для растений строить. Оранжереи называются. В таких домах заморские цветы, деревья и живут. Тепло. Земля хорошая. Воды вдосталь. Отчего не расти?

Он заметил, как изменилось отношение детворы к содержимому корзин, и вновь загорелись интересом внимательные глаза.

– А ты откуль будешь, дяденька? – солидно спросил длинноногий Федька.

– Из Казани.

– Там стеклянные дома есть?

– Есть.

– Куда ж ты сейчас? Продавать ли чо ли?

– Нет, – улыбнулся Крылов. – Не продавать. А везу я их всех, – он сделал широкий жест, как бы обнимающий обоз, – в город Томск. Слыхали про такой?

– Ага! Это знаем! – обрадованно замотали головами ребятишки. – Ну еще бы! Город Томской не Австралия, о которой, конечно же, никто и слыхом не слыхивал, а свой, сибирь-город. Сосед, можно сказать. Случалось, успенские мужики-кислороты в извоз к томским купцам нанимались. Воротясь ко двору, рассказывали: мол, большущий город, на улицах сальные свечи в фонарях горят, городовые стоят. А купцы томские бога-а-тые да чудные люди! Один, сказывали, себе терем построил. На берегу реки. А из подполья – ход такой. Кто с золотишком зайдет, того топором по голове тюк – и в подкоп. А золотишко – себе…

– Ну, это сказки, – рассмеялся Крылов. – Вы, не больно-то всему верьте. Даже вашим бывалым-хожалым. Город Томск – хороший город. Там живут, конечно, разные люди, но много добрых и умных. Вот и университет скоро там откроется…

– А кто это? – спросила Нюшкина сестра.

– Университет? – озадачился Крылов, как бы половчей объяснить непонятное слово. – Университет – это школа. Большая школа.

Для взрослых. Поучатся они годов пять – и врачами, докторами сделаются. Вас лечить смогут. Понимаете?

– Понимаем! Только у нас дохтура нет. Бабка Швейбиха есть. Дед Балюк зашоптыват. Я однова серпом ногу срезал, дак он зашоптал. «Кров, кров, бегла через ров. Рова не стало – и кров перестала», – сказал Федька, доверчиво глядя Крылову в глаза. – А еще он с лешими говорит.

– Ваш дед Балюк не лечит, а сказки рассказывает, Федя, – ласково тронул мальчика за плечо Крылов. – Тем более про леших и про чертей.

– А что, леших и чертей не быват? – замирающим голосом спросила стриженая девочка, застенчиво натягивая белый платочек на лысенькую, как после тифа, голову.

– Не бывает.

– А бабушка говорит – есть. В доме – домовой али дедушка-суседушка. В лесу – лесной. В воде – водяной, а в поле – полевой! Если огороды начнешь зорить, то придет полудница, старуха в лохмотьях и с клюкой, и уташшыт.

– А еще ходит Шулюкин, – несмело поддержала ее другая девочка, некрасивая, с застывшей в неестественном положении кривенькой шеей.

– Это еще кто такой? – весело удивился Крылов. – Что-то не встречался он мне раньше. Расскажи, милая.

– Он это… молодой такой, – послушно начала девочка. – Парень такой… В красной рубахе и синих штанах. Где хочет, там и вскочит. Когда святки, в куклы играть нельзя. Шулюкин-наряжунчик уташшыт. Все девчонки его боятся!

Крылов с жалостью смотрел на детей, сидевших полукружком возле него. Качал головой. Добро бы сеять в этих сердцах, а не сорняки предрассудков. И семена уж взращены, и светильники разума возжжены, да пахарей не хватает… Немного ныне наберется желающих нести светильник во тьму. Велика Россия, необъятна, сотней плугов не вспашешь, десятком светильников не разгонишь мрак…

«Бог даст, может, для этих-то ребятишек хоть что-нибудь переменится к лучшему. Им еще расти и расти», – попробовал утешиться Крылов, в который раз чистосердечно и неопределенно надеясь на светлое будущее. Без надежды, без веры он не мог существовать, иначе сама жизнь делалась непосильной, бессмысленной.

– Шулюкин – это тоже сказка, – вздохнул он. – Да вы не гневайтесь на меня! Я не против сказок. Только не надо всего на свете бояться. Человек сильный. Он силен разумом. Знаниями. Он сильнее Шулюкина, потому как сам же про него и сочинил, придумал. Уразумели, воробьи?

Дети нерешительно переглянулись; речи доброго дяденьки казались непонятными, пугали.

– Давайте я вам лучше кое-что покажу, – предложил Крылов. – Однако условимся: не только глядеть, но и помогать!

«Кое-что» оказалось для ребятишек чрезвычайно интересным занятием. Они охотно копали ямку, закладывали в нее угли из костра, сырой глиной обмазывали сплетенную барином узкогорлую корзинку, сажали ее в разогретую ямку, накрывали дерновиной…

Когда прутья сгорели и дым перестал клубиться, Крылов посмотрел на часы и торжественно сказал:

– Приготовьтесь, господа!

И лопаткой поддел дымящуюся дерновину.

Нетерпеливым ребячьим взорам открылся… обыкновенный горшок. Не очень ровный, не очень ладный. И все же они смотрели на него, как на чудо. Этот горшок был, конечно, лучше и пригожей, чем расписные городские, которые привозили с ярмарок в Успенку мужики. Потому что он был сделан их собственными руками.

– Ну как, нравится? – спросил Крылов, вынимая теплое издельице из ямки.

– Хороший! – хором воскликнула, как выдохнула, ватажка, и горшок заходил по рукам.

– Вот и добро, – потеребил бородку довольный Крылов. – Берите себе на память. А для бунии-бунии мы сейчас еще слепим. Да, Нюша? Повыше да пошире…

Второй горшок получился не хуже первого. Буния-буния укрепилась в нем удачно, словно век там сидела.

Дети помогли и с поливкой. Все подводы быстренько облазили, напоили растения. Даже маленькая Нюшка старательно ковыляла вслед за старшими, прижимая к груди кружку с водой.

– Спасибо вам, дорогие помощники, – похвалил Крылов. – А теперь давайте-ка поближе к костру. У меня каша знатная осталась, хлеб… Чай с душицей да с сахарком попьем!

Ватажка окружила обмякший костер, и на лесной поляне сделалось уютно, как в просторном доме.

Дети ели нежадно, степенно, как и положено в гостях. Деликатно поскребли дно котелка и, облизав струганые ложки-щепочки, отодвинулись от костра, показывая хозяину, что сыты и довольны.

Маловато каши, конечно. На девятерых-то. Крылов прикинул, чем бы еще угостить ребятишек. Вспомнил! Достал из узелка остаток колониального товара – кишмиша, подаренного ему на прощанье казанским аптекарем. Отсыпал каждому поровну в протянутые ковшичком ладошки.

И тут заметил ревнивый взгляд подошедшего незаметно Акинфия.

– Держи и ты, – сказал ему Крылов. – А это старику отнесешь. Да смотри, не обижай его. Я вижу. Старых да малых обижать грешно. Запомни, Акинфий.

Федька стоял рядом и внимательно слушал. В другое время Акинфий не преминул бы щелкнуть мальчишку по носу за чрезмерное любопытство, но в присутствии барина не посмел.

Неожиданно стало темнеть. Сначала пропали очертания дальних кедров, потом размылись фигурки на поляне, ярче сделался костер.

– Пора и домой, – напомнил ребятишкам лёля. – Там вас, поди, уж обыскались.

– Не-е! Не хочется… Не пойдем, – забунтовали те. – Пусть барин расскажет еще что-нибудь!

– А расскажу – пойдете?

– Тада пойдем.

– Хорошо, пусть будет по-вашему. Идите сюда, от огня подальше.

Крылов отвел ребятишек за кедр, велел зажмурить глаза, а сам скользнул к подводе, где в стеклянных банках и картонных коробках хранились лекарственные растения и прочие редкие находки, собранные им по пути. Вынул из-под рогожки какой-то предмет и накрыл его широкими ладонями, как птенца.

– Смотрите…

Развернул руки – и в густых сумерках на его ладонях возникло нежное свечение, бледное и загадочное. Свечение завораживало, околдовывало.

– Самосветы! – внезапно охрипшим гоосом выдал свое волнение Акинфий.

Словно очнувшись, дети враз потянулись к мягким кудрям холодного огня.

Дав им полюбоваться, потрогать, – на ощупь огонь действительно мягок, сыроват, – Крылов сказал:

– А вы знаете, дети, это мох. Обыкновенный мох. Я нашел его верстах в тридцати отсюда, на прошлой стоянке. Вот вырастете, в тайгу пойдете… Станете смелыми охотниками, будете свой край изучать. Может статься, вечером или ночью повстречается и вам такая свет-полянка. Не топчите ее. То мох самосветящийся растет. Редковато встречается… Про него тоже сказки складывают. Будто бы маленькие лесные жители, лесовички, зажигают по ночам фонарики-огоньки. Стерегут свои зачарованные сокровища… А на самом деле это мох, дети. Травка такая, которая днем лучи солнца как бы в себе накапливает, а ночью светиться начинает.

– Самосвет-трава, – прошептал Федька.

– Можно и так сказать, – поощрил его Крылов. – Понравилась сказка? Вот и отлично. Возьми, Федя, эту травку. От меня на память. Может, когда-нибудь встретимся. Вырастешь, выучишься, приедешь в Томск, в Сибирский университет – меня спроси… И ты, Акинфий… И вы все…

– А как спросить-то? – поинтересовался Федя, принимая светящийся комочек.

– Спроси Крылова. Ботаник Порфирий Никитич. Запомнил?

– Ага.

– Вот и ступайте. С Богом!

Ребята попрощались и нехотя побрели по домам. Они шли через поляну гуськом, о чем-то переговариваясь. Их было долго видать, особенно Федю с самосвет-травой.

Крылов проводил ребятишек, постоял в темноте. Грустное томление, печаль, разлитые в недвижном ночном воздухе, завладели и им. Хотелось сокровенной беседы, дружеского участия…

Прежде времени осина пожелтела.

Лист широкий осинушка обронила.

Стояла осинушка на отбросе…

Стараясь не хрустнуть веткой, Крылов сделал несколько шагов вперед. Так и есть, не ошибся: пел старик-лёля. Он сидел у догоравшего костра; вздернутая бородешка его, похожая на пучок степного ковыля, легко шевелилась, трепетала в горячем потоке, шедшем от красноватых пыхающих углей.

Ветром осинушку качнуло,

Сучья у осинушки приломило,

Листья дождиком обстегало,

Вершинушку красным солнышком подсушило,

Кору зайки белые обглодали…

То была старинная песня сибирских обозников. Крылов уже слыхал ее прежде, но дребезжащий тенорок старика сообщал ей нечто новое, сокровенное. Глубочайшая мужская печаль о нескладной судьбе, о невозвратной поре недолгой и неяркой молодости звучала в песне так обнаженно, что делалось не по себе.

Прежде времени головушка поседела.

Прожила головушка на чужбине,

На послугах ты у вязниковца,

У приезжего купчины-ковровца;

Тридцать лет головушка служила,

Золотой казны она не накопила,

Силу крепку в обозах надорвала,

По большим дорогам силу растеряла.

Накопила только, голова, ты долгу,

Выслужила только грубое ты слово:

«Ах, мужик, дурак ты, неотес сибирский!»

Старик умолк. Опустил голову, задумался, глядя на угли. Издали казалось – задремал.

Крылов неслышно прошел к своей подводе, лег на расстеленную палатку и долго смотрел в темный клочок неба с одной-единственной звездой над головой. Ему было грустно и… радостно. Счастливо от мысли, что все у него в жизни идет как полагается. У него есть жена, дорогая Машенька, обещавшая тотчас приехать к нему из Казани, как только он устроится на новом месте, не убоявшаяся Сибири. У него есть будущее – любимая работа на благо Отчизны. Он чувствовал в себе силы нерастраченные, жажду самоотречения жгучую; он стремился в неведомый Томск, словно к заветной цели…

А грустно было потому, что он один, и кругом особая ночная тишина, что умолк старик, а его песня еще продолжает звучать в ушах: «Выслужила только грубое ты слово: «Ах, мужик, дурак ты, неотес сибирский!..»

Милосердная песня

Раннее утро занялось бескровно, мглисто. Вяло, будто с ленцой, коротко прерываясь и начинаясь вновь, моросил сеянец. Уезженная дорога набухла, вот-вот готовая размякнуть и превратиться в слякоть. Спины, бока лошадей маслянились от влаги, шерсть на них походила на мятый плющ. Сыростью пропиталась одежда.

Пока запрягали, готовились в дорогу, Крылов нарезал в заболоченной низинке пушицы. Заложил в сапоги.

– Семен Данилович, не угодно ль теплой травы? – предложил он, указывая на оставшуюся охапку. – Возможно, кому-нибудь нужда… Преотлично сохраняет ноги!

Старшой хмуро махнул широченной рукой и зачвакал разбитыми сапогами прочь. Лень переобуваться. После вчерашнего трещит голова, невмоготу расцепить пересохшие губы.

Артель Семена Даниловича выглядела не лучше. Угрюмые, непроспавшиеся глаза, помятые и серые лица, всклокоченные бороды, как во сне, замедленные деревянные движения. Так что на призыв барина утеплить сырые ноги откликнулся только один старик-лёля.

С тем и отправились в путь.

И вновь обняла тишина. Окружила безлюдная вековая тайга: желтые сосны, шептун-дерево осина, копьевидные ели.

Как и в прежние дни, Крылов шел с первой подводой, погрузившись в свои мысли.

В Сибири он впервые. Как-то странно сложилась его судьба: родился в Минусинском уезде, на Енисее, но в Сибири – впервые. Много слышал о ней от матери, о деревне Сагайской, где временно, по разрешению помещика, жила семья и откуда Порфирий был увезен еще малюткой. Много читал о ней. А вот шагать по сибирской земле довелось только теперь, в тридцать пять лет…

Казалось бы, ничего особенного, сверхнеобыкновенного, не открылось перед ним после того, как закончилось восточное предгорье Урала и пошла обширная западной Сибири низменность, самая огромная в Старом Свете. Никаких резких отличий в растительном покрове.

Та же хвойная тайга, перемежающаяся светлым березовым лесом, кустарники, травы… Так же золотится володушка, ласкает взгляд горечавка, казак-трава. И однако – все было иным. Ощущение неожиданного приволья, суровой силы, схороненной в этом краю, не покидало его. Необозримые поляны одних и тех же цветов создавали величественную картину ничем и никем не стесненного пространства. Рождалось чувство неповторимой красоты, понятной и в то же время загадочной. Это чувство тревожило, делало восприятие обостренным.

За весь день пути крыловскому обозу повстречались всего лишь две повозки. Одна из них принадлежала чиновнику, мчавшемуся на тройке гладких, ухоженных коней. Другая была почтовая, с колокольцами. Лихой возница на высоком облучке по-разбойному свистнул, обгоняя плетущийся обоз с корзинами. От этого свиста, протяжного, неестественного, резкого, на миг похолодело в груди. Напомнились рассказы о сибирских чаерезах, что наживали бешеные деньги на загубленных душах проезжих людей.

И снова – долгое молчание густого нетронутого леса, медленный бег дороги, которая то сползала в ложбинки, то не спеша взбиралась на пологие холмы.

Притомившись от пешего хода, Крылов какое-то время ехал на подводе. Мысли его рассеянно скользили с предмета на предмет, ни на чем долго не задерживаясь. Неприятное состояние. Скорей бы хоть до Тюмени добраться! Высланные вперед помощники – Пономарев с Габитовым – должно быть, уж там, сидят в каких-нибудь номерах да чаи гоняют. А может, все наоборот: бредут где-либо сейчас, горемычные, обобранные до нитки ночными подорожниками, карманными тягунами, – ни еды, ни денег…

Крылов даже головой мотнул, будто лошадь, прогонявшая докучливого паута. Бог знает, какая чушь не взойдет в голову! И хоть на своего родственника, брата жены Марии, он не очень-то полагался, – старателен, да немощен в делах практических Иван Петрович, – но в Габитова верил крепко. Молчаливый татарин в одиночестве своем прибился к Крылову и выполнял любую хозяйственную работу в казанских оранжереях; он умрет, но слово сдержит. И Пономарева с деньгами остережет, и билеты на речной транспорт закажет. Бог даст, все будет хорошо…

Убаюканный раскачиванием и подергиванием телеги, Крылов задремал.

Разбудило его протяжное проголосное пение. Утишенное расстоянием, оно отражалось от ближних стволов, и казалось, будто низкими мужскими голосами жалуется-горюет сам лес.

Крылов приподнялся на локте, огляделся: дорога по-прежнему пустынна. Соскочил с подводы, отошел на обочину, пропуская телеги. Дождался старшого.

– Семен Данилович, что это? Вы слышите?

– Каторжники, – коротко ответил старшой и ни с того ни с сего зло стеганул по крупу покорную рыжую лошаденку.

Крылов остановил его руку, поднявшуюся было с кнутом во второй раз.

– Полноте, зачем же? – тихо проговорил. – И так ведь изрядно движемся.

Семен Данилович выдернул руку, но, встретившись со взглядом барина, переломил кнут, прижав ременную плеть к кнутовищу.

– Бедолаги, – незаметно пристроился к Крылову лёля. – Видать, село впереди. Вот и затянули милосердную. Може, подасть хто. Христа ради.

И в самом деле, вскоре они нагнали колонну этапников, бредущих по трое вдоль обочины широкой дороги. Склоненные головы, лохмотья, глухой звон ручных браслетов, ошметки грязи, облепившие ветхую обувь…

Не велел Господь нам жити

Во прекрасном раю.

Сослал Господь Бог

На трудную землю.

Ой раю, мой раю,

Прекрасный мой раю!

Кто они? Воры, душегубы, осударевы ослушники-возмущенцы, бунтари, безвинные страдальцы?.. Кто б ни были они в прошлом, сейчас они представляли одно целое, измученное обездоленное существо, голодное и жалкое.

Век правдой жити,

Нам зла не творити,

От праведных трудов

Пищи соискати…

Заметив обоз, певцы прибавили в голос гнусавинки – для жалости – и приостановились. Умерили шаг и сопровождавшие их солдаты. Равнодушными взглядами скользнули по обозу, по лицам возчиков. Подаяние на этапе не возбранялось, наоборот, дополняло скудное казенное пропитание, из которого тайно и явно приворовывали многочисленные чиновники и прочий служебный народец. Всем есть-пить хочется; тащи из казны, что с пожару, в поле и жук мясо.

Возчики поделились с этапными кто чем мог. Перекрестясь, вкладывали в протянутые грязные руки хлеб, давали картошку, луковицы, «картовны и морковны» пироги, набранные в Успенке, ватрушки со щавелем-кислоротом. Лица мужиков сосредоточенны, просветленны: как же, подаяние угодно Богу, после него душа свободно вздыхает.

Да и то подумать, жизнь – колючая нива, не пройдешь, ног не сколовши, от сумы да тюрьмы грех зарекаться. Кто ж его знает, как судьба своя собственная обернется – матерью али мачехой?

– Спаси тя Осподь… – бормотали этапные и проворно прятали подаяние в холщовые сумки, пустой тряпицей болтавшиеся на пеньковой веревке сбоку; у кого сумок не было, совали за пазуху, скрывали в лохмотьях.

Несколько горстей ржаных сухарей отсыпал из своего тощего узелка и Крылов.

– Не взыщите, – стыдясь чего-то, проговорил он положенные в таком случае слова и отошел в сторону.

И только тогда заметил, что один Акинфий никак не участвует в общем деле. Даже с места не сдвинулся: как сидел на телеге развалившись, так и остался сидеть. Лишь глаза расширились, горят, кожа на скулах побледнела. Уставился на каторжников, словно опоенный, ничего не соображает. Казалось, трясет парня какая-то лихорадка.

Нехорошее предчувствие тронуло Крылова.

– Что, Акинфий, здоров ли?

Акинфий с трудом выбрался из оцепенения, натужно осклабился.

– А чего мне, барин, сделается? – спросил, беря вожжи. – Мне всё ладно: либо так, либо сяк, либо эдак, либо как!

Гикнул, щелкнул распущенным кнутом по земле – грязь только визгнула – и покатил вперед. Нищенское братание с каторжниками не интересовало его. Или он делал вид, что не интересует. Не впервой встречал паренек кандальников, и в его уральской деревушке сердобольные сельчане по сибирскому обычаю на специальную полочку возле избы на ночь клали хлеб и махру для убеглых каторжан, но именно сегодня ожгла его душу острая потаенная мысль: сколь много на свете людей, переступивших закон, не убоявшихся его строгостей, – и ни-че-го! Оказывается, можно и так. И даже хлебом поделятся, последние сухари, как барин-тетерев, отсыпят. Оказывается, можно и так…

Милосердная песня осталась позади.

Ой раю, мой раю!

Прекрасный мой раю…

Лошади втянули обоз на крутолобый взгорок. Открылись поля – желтые, светло-зеленые; среди них свежей заплатой чернел клин, распаханный под озимые. Из темного ельника выбелела церковь. Затем показалось и само поселение, предусмотрительно отступившее от большака подальше к лесу, в уютный распадок между холмами.

Оно было добротное, чистое. Весь мирный облик его говорил о том, то живут здесь не рукосуи какие-нибудь, у которых от лени губы обвисают блинами, а люди работящие, толковые. Через каждые пять дворов – колодезный журавль. Огороды сплошь унавоженные; так и прут из земли густые кружева моркови, редьки, брюквы; дружно ощетинились луком высокие гряды. По изгородям малина топорщится, под шершавым белесым листом алую ягоду прячет. Вот только ботвы картофельной что-то не видать… Неужто столь разумны здешние земледельцы, что вывели картошку в специальные поля, оставляя место на своих огородах для прочей культурной мелочи? Или тут что-то не так? На усадьбах, обнесенных изгородью, срублены крепкие дома-пятистенки. Здесь же дровяники, сенники, завозни – навесы для телег, стайки для скотины. Двускатные крыши из теса и дранки венчаны охлупнем – коньком в виде птицы или головы оленя. Три-четыре окна по фасаду – да все стеклянные. Бычьих пузырей нет и в помине. Разве что у некоторых, видать, у более бедных, не могущих иметь дорогостоящее цельное стекло, в окна вставлены осколки, оправленные берестой.

«Привольно страннику на Руси. Стучись за полночь в любую крестьянскую избу, просись христа ради переночевать – не откажут.

Да и то – ночлега с собой никто не возит, мир не без добрых людей»… – так думает каждый путник в преддверии непогодной ночи, завидя желтое мерцание лучины в окнах», – вспомнились очерки Сергея Максимова, знатока жизни странствующего люда.

Но это мирное опрятное село жило по каким-то иным законам. В крайней избе, и в соседней, и в следующей обозникам в приюте было отказано.

– Ступайте к старосте, – однообразно отвечали неприветливые женщины, пряча глаза под низко сдвинутые на лоб темные платки, и захлопывали тяжелые ворота с деревянными вазами на опорах-столбиках.

– А и де староста? – сердито вопрошал Семен Данилович.

– По-за церковью. В конце села. Где у нас этапный дом. Туда и ступайте.

Да, не похоже было, что здесь выйдут с куском хлеба, заслышав милосердную песню.

Пришлось гнать обоз через все поселение, к церкви.

Маленький толстый человек в серой поддевке, босой, размахивая «курашкой»-картузом, бежал навстречу. Он и сказался здешним старостой.

– Пожалте… господа… сюда, – давясь словами от бега, выговорил он и повел за собой подводы – далеко за божий храм, на отшибину.

Как выяснилось, в селе имелся специальный дом для приезжих. Что-то вроде постоялого двора, где можно было переночевать на полу, распрячь, покормить лошадей – из собственных запасов, разумеется. Только дом, двор и ничего более. И все-таки это была крыша, ночлег.

– Располагайтесь, господа, – кланяясь, сказал толстяк. – Не сумлевайтесь, у нас чисто… как у людей…

С какими-то непонятными ужимками и поклонами, которые должны были означать, по-видимому, уважение к нежданным гостям, староста вернул Крылову проездной лист, где было написано о том, чтобы должностные лица оказывали посильное содействие данному обозу на всем пути следования от Казани до Томска. Пообещав раздобыть у односельчан немного фуражу, он укатился прочь на проворных коротенких ножках.

Какой, однако, нелепый этот староста. И село странное…

Вместо ребятишек, которые в каждой деревне прилипали к обозу, к этапному дому лениво подбрели трое молодцов, лузгающих семечки. Рослые, здоровые, и плечами Бог не обидел – им бы сейчас в тайге пни корчевать, пашню отвоевывать, а не кожуру на подбородок навешивать.

– Чегой-то везете, мужики? – полюбопытствовал один из них, и нездоровая алчба зажглась в его чистых голубых глазах.

– С вербы груши, из песка вожжи. Хочешь попробовать? – не очень приветливо ответил Семен Данилович, распутывая упряжь на рыжей лошаденке.

– Но-но, – предостерегающе возвысил голос голубоглазый детина. – Чать, не дома. У нас вожжами не балуются!

Парни как-то с умыслом, с намеком захохотали, но прочь пошли – не спеша, с достоинством, по-хозяйски.

В доме для приезжих держался упорно-тяжелый дух, словно бы под дощатым настилом, в подполье, прела козья шерсть. Крылов решил немного прогуляться.

Чистоту свою поселение соблюдало прежде всего оттого, что построено было на песчаном месте. Любой, самый настойчивый дождь уходил в него, как сквозь сито, не оставляя грязи. Беловатый песок украшал главную улицу, тускло просвечивал во дворах, расписанный волнистыми – от грабель – полосами, покрывал подступы к церквушке. Росшая под стенами божьего дома ярко-зеленая монастырская трава превосходно сочеталась с побеленными стенами невысокой звонницы и главным приделом церкви. Покой, умиротворенность, порядок и незыблемость…

– Господин Крылов!

Крылов даже вздрогнул: за восемнадцать дней дороги совсем отвык от своей фамилии. Огляделся. Покрутил головой. Никого.

– Постойте, господин Крылов, – повторил все тот же взволнованный мужской голос.

И тут наконец он заметил, что голос принадлежит болезненного вида юноше, который приотворил окошко наверху в двухэтажном доме, стоявшем как раз напротив церкви. Лицо его, почти вполовину закрытое большими очками и кудерчатой реденькой бородкой, было Крылову незнакомо. Тем не менее он остановился и стал ожидать молодого человека, окликнувшего его.

Тот скоро появился, застегивая на ходу потертую студенческую куртку. Руки его, худые и неестественно желтые, дрожали, отчего пуговицы не попадали в петли, и было жаль глядеть на эти руки, и отвести взгляд недоставало сил.

– Покорнейше прошу извинить меня за то, что окликнул вас таким неподобающим образом, – проговорил юноша. – Но я не мог, Порфирий Никитич, не мог-с… Глазам своим не поверил – вы ли это? В наших-то пустошах…

Крылов вежливо приподнял козырек фуражки, по-прежнему не припоминая, где он мог встречать этого юношу.

Уловив напряженность и сомнение в его взгляде, молодой человек вспыхнул.

– Простите великодушно, господин Крылов… Совсем зарапортовался от радости! Разрешите представиться: Троеглазов, Григорий Севастьянович. Студент Императорского Казанского университета.

То есть, бывший… – он смутился окончательно.

– Очень приятно, господин Троеглазов, – облегченно вздохнув, пожал ему руку Крылов.

Раз студент, значит, несомненно, встречались. А то, что так и не вспомнил лица молодого человека, следует отнесть за счет рассеянной избирательной памяти, в которой прочно удерживались лишь цветы да травы…

– Милости прошу в дом, Порфирий Никитич, – робко пригласил бывший студент, и Крылов не смог отказать.

Комнатка на втором этаже оказалась опрятной, выбеленной и заставленной самодельными полками с книгами. Передний угол, по правую руку, наискосок от небольшой голландки, расписан маслом: вместо икон – растительный орнамент из цветов и листьев. По стенам развешаны коллекции бабочек и жуков. Пахнет засушенными цветами, травами. Запах слабый, но Крылов уловил его и даже носом потянул от удовольствия.

Несмотря на довольно просторное высокое окно, в комнате, однако, светло не было. Может быть, свет заслоняла церковь, а может, оттого, что сам нынешний день заканчивался пасмурно.

– Прошу покорнейше садиться, – пригласил Троеглазов и умчался куда-то вниз, перескакивая через несколько ступенек.

Вернулся он с большим медным подносом, на котором стоял приземистый широкобокий самовар, чашки, сахарница и плоское берестяное блюдо с малиной.

– Не стоило беспокоиться.

– Как же, как же, – решительно запротестовал Троеглазов, устанавливая принесенное на трехногий венский столик возле окна. – Без чаю не отпустим!

Смешиваясь с нежным ароматом китайского чая, от блюда поднимался дразнящий запах малины.

– Благодарю вас, – сдался Крылов. – А вы что же здесь так и живете? На летних вакациях?

– Да, – опустил глаза юноша и грустно добавил: – Только мои вакации бессрочные. Отчислен я. По причине расстроенного здоровья. У меня бугорчатка. Чахотка скоротечная. Вот приехал домой, к отцу…

Крылов подосадовал на свой вопрос, хотел что-то сказать, перевести разговор на другое, но Григорий опередил его. Вскинул потупленный было взгляд, подтолкнул вверх двумя пальцами дужку очков и задорно произнес:

– А я не верю, что умру. Не верю-с! То есть умом я понимаю, что конец неизбежен, и, возможно, он даже близок – а не верю!

Крылов одобрительно кивнул.

– Батюшка мой священник, – продолжал Троеглазов. – Вот он ужо придет, вы увидите… Занятный человек, с ним поговорить прелюбопытно. Он не такой священник, как все, – подчеркнул он снова слова «как все».

– А чем вы сейчас занимаетесь?

– Гербаризирую. Ах, с каким удовольствием я гербаризирую в окрестностях, – с жаром ответил юноша. – Я ведь, Порфирий Никитич, у профессора Коржинского общий курс ботаники успел прослушать. И к вам уж записался в ботанический музей на практику.

Да заболел… Но я все помню! Вот, извольте взглянуть…

Он достал со шкафа папку с гербарными листами.

– Ну-ка, ну-ка, – оживился Крылов. – Что тут у вас? Любопытно, коллега…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7