И его лошадь поднимала на себе, по крайней мере, треть груза всей тартаны.
— Ага! Понимаю, — сказал францисканец, крайне испугавшись знака головой, сделанного Хитано, — понимаю. Господин капитан остается с нами, потому что ему известен потайной выход, посредством которого мы можем выбраться из этого ущелья, не поднимаясь по этой тропе высотой равной лестнице Иакова. Господин капитан сто раз мне это твердил, я теперь вспомнил.
Когда он договаривал эти слова, зубы его стучали; он был бледен как труп, и между тем осклаблялся, глядя на отверженца с самым покорным и почтительным видом.
Физиономия Хитана приняла выражение весьма двусмысленное, как при блеске ружейного огня, открывшегося с вершины горы. Показалась береговая стража, которая вытягивалась и занимала позицию. Вся надежда к отступлению была потеряна со всех сторон.
— Пресвятая Дева! Спасите нас, господин капитан, — сказал монах. — Где выход! Господи Боже мой! Укажите нам выход!
— Выход! — повторили контрабандисты с ужасом, не понимая, в чем состояло дело.
— Какой выход? — спросил Хитано, — вы бредите, Отец, и чуть ли не дурной сон вы видите, ибо кожаные камзолы начинают спускаться, и пули свистят. Слышите?..
— Но, Боже мой! Вы мне сказали, что посреди этих скал есть потайной ход, ведущий на берег. Ход, которым мы все могли бы выйти из этого тесного ущелья, настигаемого уже морем, и отовсюду окруженного утесами!.. Пресвятая Дева! Повсюду неприступные утесы! — вскричал в отчаянии монах, озираясь над своей головой.
— Повсюду неприступные утесы, — повторил Хитано.
— Ну-ка, преподобный, сотвори чудо, теперь оно кстати, — сказал Философ, смотря с прискорбием на свою нагруженную лошадь.
Несколько выстрелов снова послышались на вершине горы, но пули не долетели, ибо таможенные, по причине множества изворотов тропинки, двигались вперед медленно, находились еще в большом отдалении. Луна сияла посреди чистого неба, и ее тихий блеск освещал эту любопытную картину со всеми ее подробностями.
— Как я люблю прекрасную летнюю ночь! — сказал Хитано. — Цветы развертываются, чтобы впивать в себя свежесть воздуха, и запах от них становится ощутимее. Послушайте, братцы, чувствуете ли вы приятное благоухание алоев и золотолистников?
Новая ружейная пальба прервала этот неуместный монолог, но на этот раз один контрабандист упал.
— Ради Христа! Ты должен нас спасти. Именем Бога, я тебе это приказываю! — кричал монах Хитано, указывая ему на небо.
Это движение было величественно, но не произвело никакого действия, ибо Хитано отвечал, смеясь: — Именем Бога, да, Бога!.. полно-те, честный Отец! Перестаньте шутить. Минута важная! важная!.. Посмотрите лучше на сего христианина, который бьется и истекает своей кровью.
К ужасному смеху окаянного присоединился рев моря, которое поднималось, поднималось, и с каждой минутой наводняло и стесняло узкое пространство, на котором толпилось это малое число людей.
Испанцы с трепетом крестились. Один из них зарядил свой штуцер и направил его на Хитано. Монах подоспел в пору: — Несчастный! Он один только может нас спасти, он один знает этот выход!
Видя эту враждебную выходку, Хитано спустился в море по грудь своей лошади. — Вот уже таможенные сходят с последних уступов, дети мои, и вы видите, что теперь пули достигают, — кричал проклятый, указывая на смертельно раненого контрабандиста.
Тогда испанцы бросились к ногам монаха: — Отец, молись за нас!
И монах, и они упали ниц, восклицая:
— Сан-Жуан, Сан-Жуан! моли Бога о нас!
И они ударяли себя в грудь, между тем как при блеске ружейного огня виден был на коне Хитано, возвышавшийся над ними всем своим ростом; и этот странный образ, который ночь, казалось, удваивала измерения, рисовался черными чертами с ярким отражением огненного цвета, на брызгах пены ослепительной белизны.
Опять раздались выстрелы; другой контрабандист упал, и слышны были командные слова офицеров таможенной стражи.
Страх монаха достиг высшей степени; он дополз до самого края моря, и там, стоя на коленях в воде, кричал Хитану с выражением сильного ужаса: — Спаси меня! Спаси меня!!!
И монах заплакал!
— Ради души твоего отца, спаси нас! Мы дадим тебе золота, золотом мы засыплем твою тартану! — вопили контрабандисты.
И они умоляли его со сложенными руками, между тем, как трое из них костенели в смертельном судорожном томлении.
— Боже мой! Боже мой! — лепетал францисканец. И он ломал себе руки и метался по окровавленному утесу.
— Бог не внемлет, — сказал Хитано, — призывайте Сатану. — И он смеялся.
— Прочь, прочь, богохульник! — отвечал монах, вставая с ужасом.
Но море так поднялось, что волны начали разбиваться у ног и покрывать их пеной.
— Призывайте Сатану, и я спасу вас. Позади этих утесов есть потайной выход, заслоненный подвижным камнем. Вы можете в нем быть безопасны от береговой стражи. Есть еще время, ибо крутость берега скрывает вас от ее взоров, — продолжал Хитано, которого подняло возвышением воды вместе с лошадью.
И контрабандисты вопрошали каждый утес с отчаянием; и монах с неподвижными глазами, с помертвелым лицом, подумав о предложении проклятого, снова сделал движение ужаса... Потом однако он, казалось, поколебался.
И не мудрено, ибо в эту минуту, хотя не видно было таможенных, но слышно было бряцание их оружия и щелканье взводимых ими курков.
— Итак, — сказал исступленный францисканец, — итак, Сатана, спаси нас! Ибо ты не кто иной, как сам Сатана, ты не можешь быть другим.
— Да, Сатана, спаси нас! — закричали испанцы с выражением необъяснимого ужаса.
И задыхающиеся, с устремленными и сверкающими очами, они ожидали...
Хитано пожал плечами, повернул свою лошадь к тартане, и посреди града пуль достиг ее вплавь, напевая старый мавританский романс из Гафиза:
— О! Позволь, прелестная дева, обвить мою шею твоими руками...
Контрабандисты оцепенели.
— Бей! Ради святого Иакова, бей! Стреляй по лошади и по белому перу! Это сам разбойник! — кричал офицер, которого явственно можно было различить, ибо его отряд, остановись на предпоследнем уступе и свернувшись в густую толпу, производил непрерывный и сильный огонь по остальным контрабандистам.
Тем, которые были живы из этих безпатентных купцов, оставалось только, как сказал Хитано, выбирать огонь или воду.
— Бей! Бей этих нечестивцев! — повторял офицер для поощрения своего отряда. — Святейший епископ обещал нам индульгенции на этот пост, и так как атаман ушел от нас, то истребим остаток его шайки. Стреляй!..
— Но, капитан, я вижу монаха...
— Наглое, безбожное переодевание! Бей супостата!
— Ради Сан-Педро! Бей же. Вот тебе, честный Отец!
Францисканец получил удар в грудь, и упал на колена. Наконец остались только двое, он и Философ, также раненый. Из прочих, одни были перебиты, другие, желая добраться до тартаны, потонули среди подводных камней или увлечены были бурунами, которые становились ужасными.
— Дети мои! — кричал постриженник, — я монах из Сан-Жуана, посланный моим настоятелем, помилуйте, ради Христа, помилуйте!
И он цеплялся за острые края утеса.
— Это значит, — бормотал Философ, получив другую и смертельную рану, — что если бы я мог во что-нибудь верить, то не верил бы... и... я...
Руки его разнялись. Он выпустил край гранита, за который держался с усилием, глаза его закатились, и он исчез.
— Пощадите! Пощадите! Боже мой! Я утопаю! — вопил монах.
Он грыз скалу.
— Как! — сказал офицер, — безбожник жив еще! Бей его, ради святого Иакова!
Три карабина выстрелили разом; синяя ряса монаха всплыла на минуту, и не стало ничего, ничего... ни лошадей, ни людей, ни францисканца. Ничего, кроме пенящихся волн, завладевших уже первым уступом тропинки, и начинавших с сильным шумом разбиваться о второй.
— Хитано один спасся. Клянусь Христом! Его тартана разобьется о подводные рифы, — кричал офицер. — Бог правосуден! Он не выплывет из протока против течения, его гибель неизбежна.
Но окаянный неустрашимо лавировал в узком проливе, хотя ярость валов сделала его непроходимым.
ГЛАВА VI
Монахиня (LA MONJA)
Ah! ce coeur dans la tombe est descendu vivant;
Et les austerites de ce sombre couvent
D'un regret criminel ne m'ont point preservee;
En vain de pleurs amers je me suis abreuvee.
Delphine Gay, Madame de Lavaliere.Когда бы я был монахиней, и мне предоставили бы избрать монастырь, я конечно избрал бы монастырь Санта-Магдалины, эту почтенную обитель, печальную и мрачную, стоящую на берегу моря, в семи милях от Тарифы. К северу океан омывает ее стены; к югу непроходимые озера, к западу неприступные утесы; но к востоку... О, к востоку, прекрасный зеленеющий луг, орошаемый маленьким ручейком, который, образуя тысячу изворотов, блестит на солнце, как длинная серебряная лента; не говорю уже о фиалках и ломоносах, благоухающих на его берегах; не говорю о длинно-лиственных пальмах и миндальных деревьях, его осеняющих. Посреди равнины — прелестная деревенька Пельета, с ее высокой колокольней, тонкой и стройной, с ее белыми домами и кустами померанцев и жасминов. И наконец, на горизонте, мрачные горы Медины с покатостью, покрытою тисами и оливковыми деревьями...
Повторяю: когда б я был монахиней, я не избрал бы иного монастыря, кроме монастыря Санта-Магдалины.
А в праздники! Когда поселяне собираются плясать почти под стенами его! Признайтесь, что для бедной отшельницы большое удовольствие слышать упоительный звук кастаньетов, которые урчат в проворных пальцах андалузцев... видеть медленные, покойные движения болеро[6], махо[7], преследующего свою милую, которая бежит от него, уклоняется... потом приближается и бросает ему конец своего шарфа, который он целует с восторгом, и которым окружает одну свою руку, между тем как в другой звучит кастаньетами из словной кости!
Вертите, вертите ваши кастаньеты, юноши, ибо качуча заступает место болеро. Качуча! Вот истинная андалузская пляска! Шумная, одушевленная, резвая и сладострастная! Ступайте... ступайте... обхватите пламенной рукой стан вашей возлюбленной и увлекайте ее, быструю и распаленную, под гул звонкого инструмента. Ступайте... грудь ее волнуется, глаза сверкают, ветер развевает ее густые черные волосы и обрывает листья с ее цветочной гирлянды; потом шепните ей на ухо: — Душа моя... как бы мне было приятно подышать в нынешний вечер подле тебя, запахом миндального цвета... И она устремится живее, и ее рука прижмет вас столь крепко, что вы почувствуете биение сердца под ее мантилией.
Иди, не бойся ничего, добрая дочь, твоя мать ничего не слыхала, и в этот вечер после молитвы, когда твой престарелый дед поцелует тебя в чело, робкая, беспокойная, ты своими ножками слегка притопчешь дерн, остановишься двадцать раз, едва переводя дух. Наконец сядешь, трепещущая, при подошве этого прекрасного, цветущего миндального дерева, коего лоснистые листья будут отражать тихое сияние луны... Там, внезапно две мужественные руки обнимут тебя. Ах! Пресвятая! Какая смелость! Отважная дева, ты не испугаешься!
Но звук кастаньетов слабеет, солнце закатывается, резвая качуча кончилась, юные девы возвращаются в деревню, и смеются и поют, закладывая за уши длинные локоны своих влажных волос.
Теперь не скажете ли вы, подобно мне, что монастырь Санта-Магдалины есть почтенный монастырь; ибо наконец, вообразите себе бедную молодую девушку, заключенную там с ее восемнадцатью годами, с ее черными очами и испанским сердцем, трепетно бьющимся под строгими одеждами.
Сперва, в заутреню, долгая молитва в мрачной и холодной церкви; там обедня, там вечерня и потом — все не перечтешь! Для развлечения — два часа прогулки в саду древнего монастыря. Вам известен монастырский сад? Огромные, черные и молчаливые дубы, изредка дерн, обведенный рамою буксовых кустов, и полуденное солнце — вот и все.
Зато, признайтесь, когда в праздничный день удастся уйти украдкой на минуту из церкви в свою келью, сердце трепещет довольством и радостью.
Входишь, тщательно запираешь за собой дверь, и находишься дома. Дома! — понимаете ли вы это слово? Четыре голые стены, но они белы; распятие черного дерева над маленьким ореховым столиком, но он усыпан цветами; решетчатое окно, но оно обращено на зеленый луг; узкая и жесткая постель, но на ней мечтаешь. По истине, со всеми этими богатствами и вашими воспоминаниями о молодой деве, позавидуете ли вы участи первой камера-майор Королевы Испанской?
Но вот, между тем, юная дева там одинока. Распятие, столик, окно, постель, приятное и легкое благоухание — все там есть, но она не смотрит ни на луг, ни на пляски, ни на солнце, пылающее на закате.
Ее лицо закрыто руками, и слезы льются на нежные пальцы.
Она приподнимает голову: это Монха, которая присутствовала на травле волов.
Она не блестит более атласом и драгоценными камнями, как в день разлуки своей со светом. О! Нет! В широком шерстяном платье погребен ее прекрасный стан, как в саване; ее длинные, черные волосы обрезаны и скрыты под холстинной повязкой, обрисовывающей округлость белого, стыдливого чела, и спадающей по обе стороны ее ланит. Но как она бледна, Творец милосердный! Ее голубые глаза, столь прелестные, столь тихие, окружены легкой синевой, где лазурные жилки браздят эту нежную алую кожицу.
— Боже, помилуй! Помилуй! — сказала она, и пала на колени на камни.
Спустя немного, она встала с пылающими ланитами и сверкающими очами.
— Прочь... прочь... опасное воспоминание! — вскричала она, устремись к окну. — О! как душно, как душно, я горю! О! я хочу видеть солнце, деревья, горы, этот праздник, эти пляски. Да, я хочу видеть этот праздник, быть совершенно погруженной в это шумное зрелище. Счастливые!.. Конечно, они счастливы! Браво! Молодая девушка... какая легкость! какая приятность! как я люблю цвет твоего баскина и шнурки твоей головной сетки! Как я люблю этот голубой цветок в твоих белокурых волосах! Но ты приближаешься к твоему плясуну... Он прекрасен, его взоры устремляются на твои с любовью. Он также имел приятный взгляд, но...
Она опустила свою голову на руки и умолкла, сердце ее готово было разорвать грудь сильным своим биением; потом, как бы желая освободиться от тяжкого воспоминания, приняла прежнее положение и с живостью проговорила:
— Как лучезарно и светло заходит солнце! Боже! какое прекрасное пурпурное облако с золотым отблеском! как странен и изменчив его вид! Сейчас была красивая Мавританская башня с множеством зубцов, теперь это почти огненный шар; но его округлости опять разбиваются, они обозначаются гораздо яснее. Санта-Кармен! точно человеческий образ. Да... Это широкое чело... и... эти уста... О! нет... если... Боже... он с ним сходен!
И, тяжело дыша, она стояла на коленях со сложенными руками, в некотором роде исступления, перед этим фантастическим видением, которое покрылось паром, мало-помалу развеялось и совершенно исчезло.
Когда перед ее глазами остался один только воспаленный горизонт, она встала в жестоком волнении и бросилась, стеная, на постель.
— Он... все он же... он повсюду! — воскликнула она с видом отчаяния. — Ужас! Когда я припадаю к твоему святому лику, о Иисусе! Твои божественные черты изглаживаются... и я его только вижу! его боготворю!
«Когда безмолвная и смущенная, я готовлюсь слушать с вниманием чтение Священного Писания нашей игуменьи, что же! ее голос, кажется, слабеет и пропадает, и я его только слышу; ибо сладостные звуки его речей всегда отзываются в моем сердце!
Ужас! наконец, когда я с раскаянием влекусь пред судилище Божие, там опять он... ибо любовь есть единственное преступление, в котором я могу себя обвинять». — И она начала плакать.
— Преступление! разве это преступление? О, моя матушка! если б ты не умерла, ты находилась бы тут; моя голова покоилась бы на твоих коленях. Ты... твоя рука разбирала бы еще длинные, волнистые мои волосы; и ты научила бы меня, преступление ли это, ибо я тебе во всем бы призналась.
Видишь ли, матушка, меня уверили, что я должна быть счастлива в монастыре, но что для этого мне надобно покинуть свет; я сказала: да, ибо тогда еще не знала, что когда свет... будет он. Потом меня нарядили, убрали как святую и повели на праздник, на коем вол убил двух христиан; мне так сказали, ибо я во все продолжение сего ужасного зрелища скрывалась на груди игуменьи.
Но вдруг раздался крик удивления, и я подняла голову: то был... то был он, да, он устремил на меня взгляд... который убьет меня, и сказал мне первый раз: Для вас, синьора, и в честь ваших голубых глаз, прекрасных, как лазурь небес. Потом он устремился быстрее, и я содрогнулась против воли.
В другой раз таким же голосом, с таким же взглядом он сказал мне, улыбаясь и приветствуя меня правой рукой: Опять для вас, синьора, и в честь ваших алых уст, пурпурных как коралл Первана.
И, неустрашимо, он ожидал чудовища, рога коего были обагрены человеческой кровью, и поразил его у ног моих.
Трепет объял меня, я простерла вперед руки, столь я боялась за него; ибо, мне казалось, если б он был ранен, то я умерла бы от его раны. Тогда он взял мою руку, о! совсем против моего желания, добрая матушка... и поцеловал ее тут, да, тут... Видишь, мои губы зарумянили это место...
И утомленные ее веки сомкнулись. Она оперлась на изголовье и продолжала тихим и прерывистым голосом:
— И может быть, ты мне сказала бы, матушка: «Итак, ты его очень любишь, моя Розита! Хорошо, вы будете обручены, и Бог благословит вас». О! да... обручены... Вот мой обрученный, как он прекрасен!.. Цветы, повсюду цветы... Вот мои подруги в длинных белых покрывалах, торжественный звук органа... и толпа, повторяющая подобно мне: «Как прекрасен ее жених!» Ах! вот престарелый священник; его рука трепещет, соединяя нас: он мой!.. Это мой супруг! Это мой супруг!.. О! матушка, останься... Ты меня оставляешь? Твой супруг с тобою, мой ангел! Матушка! добрая матушка!..
Счастливая девушка! она спала. Не правда ли, я повторяю, что монастырь Санта-Магдалины есть почтенный монастырь?
ГЛАВА VII
Левант
...La muerte!!
Смерть!!
Дон-Кихот.Левант есть восточный ветер, при его дуновении неустрашимейшие моряки бледнеют. Он не из тех невинных ветерков, кои воздымают волны, подобные горам; нет, море тогда поднимается не высоко, ибо сила Леванта такова, что он разбивает валы, расстилает их могуществом давления, какое производит столп воздуха на поверхность воды.
Но при всем том необходимо, чтобы кормчий бодрствовал на руле; Пресвятая Дева! чтобы он неусыпно бодрствовал, ежели не хочет видеть свой корабль исчезнувшим в вихре шквала!
В это время солнце блестит, небо бесподобное, светло-голубое, с красивыми облаками ярко-розового цвета, составляющими прелестный вид.
Суда большого груза, как то: корабли, фрегаты и корветы, маневрируя со всевозможным благоразумием, должны, однако, опасаться порывов сего ветра; но галиоты, тартаны, шлюпы почти неизбежно должны погибнуть, по причине их великой наклонности к погружению, по коей справедливо названы эти суда нырками.
Если опасность велика днем, ночью она становится чрезвычайной, особенно во время лавировки у берегов, которые, не будучи удобопроходимыми, окружены быстринами в четыре и в пять узлов.
Итак, была ночь, и левант, свирепствовавший у берегов Вельды, усеянных скалами, был несколько сильнее достопамятного ветра в девяносто седьмом году, который потопил множество судов, стоящих на Кадикском рейде; известно, все тогда погибло: и люди, и добро.
Словом, то был один из тех мощных ветров, во время которых матросы робеют и веруют в Бога.
Звезды сверкали, и волны, сталкиваясь, излучали столько фосфорического блеска, что вся обширная темная равнина была почти освещена тысячами синеватых искр и, за исключением леванта, ревевшего пуще грома, поистине, то было великолепное зрелище.
Два шлюпа береговой стражи, преследовавшие тартану-двойника Хитано, крутились на этой зияющей пучине.
Они спустили марсели, стаксели, укрепили румпеля, и шестьдесят три человека, составлявшие оба экипажа, были крепко заняты в орлопе своим расчетом с совестью. Так как не находилось между ними священника, то они исповедовались друг другу.
Исповедание само по себе вещь удивительная; на берегу, например, в деревенской церкви, коей оконца пропускают веселый луч солнца, когда вы отправляетесь в долгий, долгий поход, и когда ваша престарелая бабушка, поставив за вас свечу Богородице, стоит там на коленях вся в слезах: о! да, тогда, благотворно исповедание на ухо добродетельному и умному седовласому священнику, который, выходя из исповедной и опираясь трепещущей рукой на вашу, говорит вам: «Сын мой, навестим мою паству, которая пляшет там, на берегу ручейка, и мимоходом занесем бутылку моего доброго вина старому бедному Жану-Луи.».
Исповедание такого рода, да, я понимаю: но на море, посреди бури, когда только силой руки можно избегнуть очевидной смерти, когда валы сталкиваются и разбиваются с яростью на корабле; когда каждую минуту вы видите исчезнувшим что-нибудь из вашего такелажа; когда мачты гнутся и трещат; когда волна бьется и ревет на палубе, развертывается, бежит и увлекает людей, реи, боты... О! по-моему, исповедание тогда дело почти неуместное.
Сказано, румпеля были привязаны на двух шлюпах, плывших по одному направлению, и никого, никого не оставалось на палубе судов, которые шли решительно по воле Божьей; но в тактике, как видно, это плохая выходка: ибо шлюп «Рака Св. Иосифа» по причине угла, который составился между его рулем и килем, уклонившись более, нежели его спутник: «Благословение Семи Скорбей Богородицы», набежал прямо на сей последний, ударил его в корму; и так как задняя часть судна слабее, нежели передняя, то бушприт «Раки Св. Иосифа» пробил гакаборт «Благословения Семи Скорбей Богородицы», и устремившаяся в отверстие вода потопила сей шлюп с его шестидесятью исповедниками. Но шлюп не сразу пошел ко дну.
«Рака Св. Иосифа» почувствовал от непомерного сотрясения, им испытанного, что произошло нечто необыкновенное, и потому был послан штурманский ученик, который готовился исповедоваться в своем шестьдесят третьем грехе, посмотреть, что случилось. Он тотчас вскарабкался на палубу, увидел бушприт и гальюн почти совершенно разбитыми и на расстоянии ружейного выстрела другой шлюп, корма которого была погружена в воду, а передняя часть возвышалась еще над волнами. На эту переднюю часть сбежались все, кто остался из экипажа.
Капитан тонущего судна сложил свои руки у рта наподобие воронки и с помощью этой наскоро изобретенной трубы кричал что-то с большим жаром ученику штурмана, который сделал также из своих рук род слухового рога.
Но к несчастью, «Благословение Семи Скорбей Богородицы» стоял под ветром, и ученик штурмана не слыхал ни слова; но так как ему приказано было посмотреть, что случилось, то он и устроился на стеме[8] и смотрел.
Некоторые из утопающих бросились в море, но, ракой Святого Петра! макрель не могла бы повернуться по ветру, а им надлежало плыть против ветра, волн и быстрины, чтобы достигнуть шлюпа, который, впрочем, находился весьма близко.
Невозможно. Они утонули, неосторожные, ослепленные отбоем валов, которые, хлестая по лицам, оставляли на них кровавые следы.
Ученик штурмана все это видел при свете своего фонаря, стараясь ничего не пропустить: ни судорог, ни скрежета зубов, чтобы донесение его было подробно; но он за них молился Богу, бедное, доброе дитя!
Вскоре передняя часть шлюпа погрузилась сильнее, и те, которые пережили это бедствие, взобрались на фок-мачту, которая одна возвышалась над морем, и любопытно было видеть эту мачту, на которой человеческие головы висели, да простят мне сравнение, как вишни на тех гибких прутьях, какие так нравятся детям.
Сей стержень, обремененный людьми, не остался и десяти минут над водой; он потонул; но в продолжение десяти минут, пока он погружался... какая произошла драма.
Тогда оставалось только двое на мачте, два брата, кажется, люди набожные и благомыслящие; но любовь к жизни взяла верх над братством; ибо будучи детьми, о! они очень любили друг друга! Прекраснейший из плодов был тот, который они делили между собой, и в одной сделанной шалости их мать всегда находила двух виновных. Позже они боготворили одну женщину; они убили ее, дабы она не принадлежала ни кому из них. Они были испанцы, извините их. За это их сослали на пять лет на галеры; старший бежал, но, не успев никакими способами освободить своего брата, снова простер свои руки к цепям и спину к палкам, не желая покинуть своего возлюбленного брата.
Словом, то были два добрых и верных товарища; но что же делать когда смерть перед глазами? тогда позволительно быть немного эгоистом.
Мачта возвышалась еще на шесть футов над водой, и тому, который занимал ее вершину, эта высота казалась равной высоте самых величайших гор; ибо в эти решительные минуты мгновение существования есть год, вершок земли — миля.
Старший брат, имевший, однако, место внизу, почувствовал свежесть моря, которое теснило его, как в ободах холодного железа, сделал жестокое усилие и уцепился за колена младшего.
Последний, обхвативший мачту со всей силой судорожного томления, покусился опереть свою ногу на грудь брата, дабы утопить его... Отчаяние! невозможно. Он сжимал ему колени, как в тисках.
И, страшная вещь! эти две головы, которые так часто радостно улыбались и так искренно обнимались, теперь бросали одна на другую жадные взоры, теперь убивали друг друга взглядом.
Наконец, занимавший верхушку мачты вдруг ее выпустил.
Другой приметил это, рванулся...
Этого-то и ожидал младший. Он кинулся обеими руками к нему на шею, не с нежностью, как некогда, говоря: «Здравствуй, брат!», но с неистовством. Придавив ему горло концом плававшей веревки к фок-бугелю, он задушил его. Бесполезное средство: последняя мысль замерла в этом теле, ибо руки трупа крепко сжимали колени братоубийцы и в то время, как они оба исчезли.
Когда ученик штурмана уже больше ничего не видел, то протер глаза, посмотрел еще раз и сошел вниз с донесением, которое всех весьма удивило; прекратили исповедь с обещанием после снова продолжить ее, и вахта бакборта, по приказанию капитана, взошла на палубу. Ветер дул с меньшей жестокостью, но ночь была светла; для избежания рысканья корабля, поставили к рулю исправного матроса, и продолжали плыть на запад.
Некоторое время они шли по этому направлению, как вдруг вахтенный на баке матрос закричал: «Корабль с штирборта!»
Все кинулись и при свете фонарей увидели тартану, совершенно разбитую! тартану, которую они преследовали с самого вечера; тартану, бывшую первой причиной всех их бедствий!
— Наконец, — возопил капитан береговой стражи, — Пресвятая Дева нам покровительствует! и Бог правосуден; ты нам заплатишь, проклятая тартана, за смерть наших собратьев.
И несмотря на неукротимость ветра, он старался поставить шлюп в траверс.
ГЛАВА VIII
«Рака Св. Иосифа»
Рог miedo?.. no senor...
Из страха? нет, государь!
Кальдерон.— Яго, Яго! — кричал капитан люгера «Рака Св. Иосифа». — Яго, правая моя рука, поставь канониров к орудиям.
— Капитан... я...
— Ты дрожишь, кажется?
— Нет, капитан, но левант крепко подействовал на мои нервы.
— Клянусь Христом! пусть так. Что можно подумать, видя, что лейтенант командуемоего мною судна трясется, как водорез перед бурей. Канониры, к орудиям; прочие, брасопь паруса в бакштаг, переймем ветер этой тартаны, черт ее возьми! и обходя корму, выстрелим по ней залпом. Слава Богу, левант утихает!.. Ах, клянусь Пресвятой Девой! славный будет праздник для жителей Кадикса, когда ты вступишь в него с цепями на руках и на ногах, с твоим демонским экипажем! Проклятая собака! — говорил простодушный Массарео, показывая кулак размачтованной тартане, покойной и мрачной, колебавшейся по произволу волн.
— Да, да, — продолжал Массарео, — божусь Святым Иосифом, меня не обманешь! Ты шевелишься, как томбуй[9], нарочно, чтобы я подошел к тебе на расстояние багра... Тогда ты накинешь на мой бедный люгер серную рубаху, которая выжжет его до щепки!.. или сыграешь со мной какую-нибудь другую бесовскую шутку; но Богородица не оставит старого Массарео. Не раз он вырывал богатые гальоны Мексики из когтей этих окаянных англичан, которые также в этом деле-то были крепко смышлены! Еретики! — И он перекрестился. Потом, обратясь к кормчему: — Держись ближе к ветру, поднимайся, поднимайся же, дурачина, да будь готов дать рей.
Левант слабел чувствительно, и по облакам, быстро поднимавшимся с горизонта, и по колебанию ветра, заметно было, что он обращается на юг. Звезды скрылись, и ночь, до этого весьма ясная, вдруг потемнела. Тартана погрузилась во мрак, одна только огненная точка сверкала на ее корме, по направлению каюты, но ни малейшего шума не слышно было на судне, и никто не показывался на палубе.
Капитан сторожевого люгера, удачно исполнив перемену галсов, пустился прямо и приблизился к тартане на половину пистолетного выстрела. Затем он позвал своего лейтенанта; но тот, полагая что его хотят заставить командовать орудиями, исчез с быстротой молнии.
— Яго! — повторил Массарео.
— Он в трюме, господин капитан, говорит, будто по вашему приказанию, для присмотра за выдачей зарядов!
— Негодяй! Клянусь Святым Иаковом! Пусть его приведут живого или мертвого на палубу; а ты, Альварец, подай мне мою боевую говорную трубу.
Тогда храбрый Массарео обратил к безмолвной тартане широкое отверстие инструмента и закричал:
— Алло!.. На тартане!.. Гей!
Потом опустил трубу, приложил руку улиткой к своему уху, чтобы не потерять ни одного звука, и слушал внимательно.