Он позвал Зели.
— Послушай, Зели, тут нечего зевать; прикажи выкинуть весла, привести все в возможный порядок; поворотим оверштаг и уберемся в море: клюв и когти «Копчика» не больно тверды, чтобы зариться на такую добычу.
Затем он приложил ко рту свой рупор: — По местам, распускай марсели и брамсели! Готовь грот и форбом-брамсели! Станови марса и ундер-лисели! А вы, ребята, принимайтесь за ваши весла, лишь бы только нам войти в курс, а там «Копчику» нечего бояться. Помните, что у нас десять миллионов на бриге! Так выбирайте, или висеть на реях англичан, или возвратиться с полными карманами в Сен-Поль, пить грог и плясать с красавицами!
Экипаж Кернока понял его совершенно, в выборе нельзя было колебаться; поэтому с помощью поставленных парусов и дюжих гребцов «Копчик» начал пробегать три узла.
Но Кернок не полагался на ход своего брига; он хорошо видел, что английский корвет, идя с ветром, имел над ним очевидное преимущество. Поэтому пират, как рассудительный капитан, приказал выносить койки наверх, открыть крюткамеру, уставить на кранцах ядра, и внести на палубу абордажные копья и интрекели, надзирая над всем этим с неимоверной деятельностью и неутомимостью.
Английский корвет приближался все ближе и ближе... Кернок велел позвать Мели и сказал ей: «Милая моя, вероятно, каша заварится; спустись сейчас в трюм, забейся там, и будь неподвижна, как пушка на лафете. Да, кстати, если ты почувствуешь, что бриг кружится и спускается, то это будет значить, что мы идем на дно. Понимаешь... идем на дно, и ожидай скорее этого, нежели видеть англичанина, курящего трубку. Полно же плакать, поцелуй меня скорей, и чтоб я не видел тебя до окончания свалки, если только в ней я не оставлю моей кожи.
Мели так побледнела, что ее можно было счесть за алебастровую статую. — Кернок, позвольте мне остаться при вас, — пролепетала она и обхватила обеими руками шею пирата, который сначала затрепетал, потом оттолкнул ее.
— Убирайся прочь, — закричал он, — убирайся!
— Кернок... позволь мне заботиться о тебе! — молила она, обнимая его ноги.
— Зели, освободи меня от этой дуры, и спусти ее в трюм, — возразил пират.
И в ту минуту, как девушку хотели отвести вниз, она с усилием вырвалась и подошла к Керноку. Лицо ее пылало и очи сверкали.
— По крайней мере, — сказала она, — прими этот талисман, носи его, он будет охранять твою жизнь во время битвы. Действие его несомненно, мне подарила его моя престарелая мать. Этот талисман могущественнее самой судьбы... Верь мне, носи его.
И она протянула к Керноку руку с маленькой красной ладанкой, висевшей на черном шнурке.
— Прочь же эту дуру, — сказал Кернок, пожимая плечами, — ты не понял меня, Зели, а? В трюм!
— Если ты умрешь, то умрешь по своей воле, но, по крайней мере, я разделю с тобой твою участь. Отныне ничто более, ничто не защитит дней моих; я снова становлюсь женщиной, как ты мужчина! — вскричала Мели и бросила ладанку в море.
— Добрая девка, — сказал Кернок, провожая ее глазами, тогда как два матроса спускали ее в трюм на стуле, привязанном к длинной веревке.
Английский корвет приближался ближе и ближе... Зели подошел к Керноку.
— Капитан, англичане нас догоняют.
— Я сам это очень хорошо вижу, дурачина! Наши весла совсем не помогают, напрасно только утомляют людей; убрать их, зарядить коронады в два ядра, расположить абордажные дреги, и поместить каменобросы на марсах. Приходится резаться напропалую, отступать некуда. Прикажите также свернуть брамсели и снять лисели; если ветер закрепчает, мы будем сражаться под марселями.
Когда маневр был выполнен, Кернок обратился к своему экипажу со следующей речью:
— Друзья! Вот корвет, у которого жилы крепки, он так жестоко теснит «Копчик», что нам нет надежды выиграть ветер. Впрочем в этом и нет нужды. Если мы будем захвачены, нас повесят, если сдадимся, то же самое. Станем же драться, как следует храбрым матросам, и, может быть, что производя огонь, как говорится, со всех пяти концов, мы еще и удерем... Черт возьми, молодцы! «Копчик» умел славно потопить после двухчасового боя при берегах Сицилии, большой сардинский трехмачтовик, так неужели он побоится этого корвета с голубым флагом?
Подумайте также, что мы защищаем десять миллионов. Черт возьми! Ребята, десять миллионов или веревка!
Действием этого заключения было безмолвное согласие, а потом весь экипаж закричал в один голос:
— Ура! Смерть англичанам!
Корвет находился тогда так близко, что можно было различить совершенно его галсы и снасти.
Вдруг легкий дымок поднялся с его борта, молния блеснула, раздался глухой стук, и ядро со свистом пролетело мимо бушприта «Копчика».
— Корвет заговаривает, — сказал Кернок, — любопытный желает, верно, видеть наш флаг.
— Какой прикажете поднять? — спросил шкипер Зели.
— Вот этот, — сказал Кернок, — надобно быть вежливым.
И он швырнул ногой старый матросский парусинник, весь перемазанный дегтем и вином.
— Это забавно, — сказал шкипер, и ветошь величественно поднялась на высоту гардели.
По-видимому, шутка показалась слабой на борту корвета, ибо два пушечных выстрела были сделаны с него почти в одну минуту, и ядра в некоторых местах порвали снасти «Копчика».
— Ого! ты начинаешь уже и сердиться. Шалишь, красавец, — сказал Кернок. — Сюда, Мели! — и он склонился на пушку, окрещенную этим именем, навел, прицелился:
— Вот тебе, англичанин, — и выстрелил.
— Браво! — вскричал он, когда пороховой дым рассеялся и когда он мог видеть действие своего выстрела. — Браво! Смотри-ка, Зели, его крюйс-стеньга разлетелась вдребезги: дело идет, идет, друзья мои, но когда «Копчик» примется щекотать ему бока абордажными когтями, то-то будет смешно.
— Ура! Ура! — воскликнул экипаж.
Корвет не отвечал на ядро Кернока, исправил наскоро свое повреждение и пустился по ветру на корсара.
Тогда корвет находился так близко, что слышны были голоса и командование английских офицеров.
— Ребята, по пушкам! — сказал Кернок, устремясь на вахтенную скамью с рупором в руке. — По пушкам, не сметь стрелять прежде команды!
ГЛАВА XI
Битва
L'abordage!.. L'abordage,
On se suspend au cordage,
On s'elance des haubans.
Victor Hugo, Navarin.— Господин Дюран! Ядер! — Господин Дюран, в носовой части открылась течь. — Господин Дюран, посмотрите на мою голову, на мою руку, видите как течет кровь!
И имя господина Дюрана, тимермана-хирурга-констапеля, разносилось от палубы до трюма, невзирая на шум и сумятицу, всегда сопровождающие такое лютое и жаркое сражение, какое происходило между бригом и корветом. И действительно, «Копчик», при каждом производимом им залпе дрожал и трещал в своих составах, как бы готовясь рассеяться.
— Господин Дюран, ядер! — Течь! — Моя нога! — повторяли разные торопливые голоса.
— Но, Боже мой! Дайте срок, я не могу всего разом делать! Высылать ядра наверх, исправлять внизу повреждения, осматривать ваши раны. Надобно сперва исполнить необходимое, а потом уже заняться вами, негодные крикуны, ибо к чему вы теперь годны? Вы также бесполезны, как рея без парусов и ликтросов.
— Констапель! Ядер! Скорее ядер!
— Ядер? Праведный Боже! Какие выстрелы! Если эта песня продлится еще четверть часа, так и конец зарядам. Возьмите, друзья мои, берегите их. Это последние.
Тогда господин Дюран бросил кокор, взял конопатный молоток и поспешил остановить течь.
— Черт побери! Я сильно страдаю, — простонал шкипер Зели.
Он лежал на полу, в орлопе, едва освещенном тщательно запертым фонарем; правое бедро его висело только на одном клочке тела, левое совсем было оторвано.
Вокруг него стенали другие раненые, брошеные там и сям, в ожидании, когда господину Дюрану позволит возможность сменить конопатку на хирургический нож.
— Мочи нет! Какая у меня жажда, — продолжал Зели, — я чувствую себя крайне слабым. Едва слышу, как говорят наши пушки, насморк, что ли у них?
Напротив, залпы в то время были сильнее и громче, нежели прежде, но слух шкипера Зели был уже ослаблен приближением смерти.
— О! Какая у меня жажда, — простонал он опять, — и мне холодно, мне, которому сейчас было так жарко. Затем, обратился к одному собрату: Послушай ты, Поляк, что тебя так коробит? Ох! Ты бездельник! Плохо, что ли? Вот и глаза закатил.
— Дюран, приди же сюда, ради Бога! — закричал снова Зели, — приди осмотреть мою ногу, любезный.
— Через минуту я к твоим услугам; еще один удар конопаткой, и повреждение, имеющееся в грузовой ватерлинии, исчезнет, как след весла на поверхности воды. Ну, вот дошла и до тебя очередь; что, брат, видно пристукнули?
— Да, немножко, — отвечал Зели.
Дюран снял фонарь и поднес его к шкиперу Зели, который скорчил род улыбки, гордясь изумлением Дюрана.
— Смотри, пожалуйста, — сказал тимерман-хирург-констапель, — где же твоя другая нога, затейник?
— Там, на баке, еще может быть... Освободи меня, прошу, и от этой: она мне в тягость. Кажется, будто мне привязали тридцатишестифунтовое ядро к ноге.
Разглядывая ногу шкипера Зели, господин Дюран покачал головой, просвистел, правда, очень тихо, арию из «Розового Духа», и окончив ее, сказал: — Тебя отработали, друг мой...
— Ах! Да, правда, и очень!
— О! Очень.
— Так если ты добрый товарищ, возьми моей пистолет и раскрои мне череп.
— Я только что хотел предложить тебе это.
— Спасибо.
— Не будет ли наперед от тебя какого-нибудь поручения?
— Нет. Ах! Постой: на, вот мои часы, отдай их Грен де Селю.
— Хорошо. Ну...
— Ах! Я позабыл; если капитан не разорвется там наверху как мушкетон, передай ему от меня, что он командовал молодцом.
— Хорошо. Итак...
— Так ты полагаешь, что я, как говорится...
— Какой странный человек! Неужели ты думаешь, что я стал бы подшучивать над своим другом?
— Разумеется, нет. Между тем все-таки это грустно... Бррр. Как холодно! Я почти не в состоянии говорить... Мне кажется, будто язык мой тяжел как кусок свинца. Насилу ворочается... Прощай, любезный. Еще раз твою руку... Ну, готов ли?
— Совсем.
— Смотри же! Не дай промаха! Стреляй!.. Вот я и вылечен...
Он упал.
— Бедняга! — сказал Дюран. И это было надгробным словом шкиперу Зели.
Господин Дюран, может быть, желал бы окончить все свои операции таким геройским образом, но прочие его клиенты, устрашенные жестокостью припарки, которая однако столь хорошо помогла шкиперу Зели, предпочли пластыри из пакли с жиром, которые почтенный доктор прикладывал всем и на все, с добавлением утешений для умирающих. Например: «после нас конец всему миру», или: «Будущая кампания должна быть жестока, зима холодна, вино дурно...» и множества других подобных любезностей, предназначенных к услаждению последних минут этих бедных пиратов, которые с сокрушением расставались со своим буйным существованием, не зная, наверное, куда они идут.
Господин Дюран был внезапно прерван среди своих духовных и мирских забот, Грен де Селем, упавшим как бомба, в груду семи умирающих и одиннадцати мертвых.
— Мешать мне, что ли ты пришел сюда, собака? — сказал доктор и юнга получил пощечину, могущую сшибить носорога.
— Нет, господин Дюран, напротив, наверху спрашивают зарядов, ибо все вышли при последнем залпе; между тем, как английский корвет все еще держится; он теперь гладок как плашкоут, но такой производит огонь, что небу жарко... Ах! И к тому же у меня отстрелен палец пулей, — посмотрите господин Дюран.
— Не хочешь ли ты, чтоб я терял время, осматривая твою царапину, оборвыш негодный!
— Благодарю, господин Дюран; выходит, что лучше быть так, нежели без руки, — сказал Грен де Сель, обертывая наскоро остаток своего пальца паклею. — Но, смотрите, — прибавил он, — вот пациент к вам прибыл, господин доктор.
То был один раненый, которого спускали в трюм, но так как он был худо привязан, то упал и умер на рострах.
— Еще один вылечен, — сказал Дюран, который был погружен в размышление, чем можно заменить недостаток в ядрах.
— Черт возьми! Разве что станут юнгами заряжать коронады, тогда можно будет вести ответный огонь по англичанину, — вскричал Дюран, выходя поспешно на палубу.
Грен де Сель пошел за ним, не зная еще, была ли мысль, объявленная констапелем, употребить его вместо снаряда, одна только шутка или нет. Но, верный своей системе утешения, он сказал про себя: — Все же я скорее соглашусь на это, нежели быть повешенным англичанами.
ГЛАВА XII
Битва (продолжение)
Silence! tout est fait, tout retombe a l'abime.
L'ecume des hauts mats a recouvert la cime.
Victor Hugo, Navarin.— Ну, что же? Ядер! или нас потопят как собак! — закричал Кернок констапелю Дюрану, лишь только последний показался на палубе.
— Ни одного, — сказал скрежеща зубами доктор.
— Чтоб тысячи миллионов чертей побрали бриг! И нечем, совершенно нечем принять англичан, которые хотят нас абордировать! Смотри!.. видишь...
Сказав это, Кернок толкнул Дюрана на бортовую сеть, которая разорвалась на куски. Действительно, корвет, несмотря на то, что имел жестокие повреждения, шел фордевинд на бриг под клочком своего фока, между тем как «Копчик», потерявший почти все свои паруса, и управляемый только посредством своего кливера и бизани, не мог избежать абордажа, на который покушались превосходящие числом англичане.
— Ни ядра! Ни ядра! — кричал Кернок в страшном исступлении.
И пират, задыхаясь от бешенства, разбил на куски один из компасов, возле которого находился.
Но вдруг, как пораженный внезапной мыслью, закричал, ревя от радости:
— Пиастры!.. Боже мой! ребята, пиастры!.. набьем ими наши орудия по горло; эта картечь стоит всякой другой. Англичане желают монет, они получат их, да еще и горячих, которые, выходя из наших пушек, будут скорее походить на бронзовые слитки, нежели на добрые испанские гурды. Пиастры наверх!.. Пиастры!
Эта мысли одушевила экипаж. Господин Дюран бросился в трюм, и вскоре были выкачены три бочки серебра, около ста пятидесяти ливров.
— Смерть англичанам! — закричали остальные, бывшие в состоянии сражаться, девятнадцать пиратов, черные от пороха и дыма, и обнаженные до пояса, чтобы свободнее можно было действовать.
И какая-то дикая и упоительная радость оживила их.
— Собаки англичане не станут петь, что мы скупы, — сказал один, — ибо такой картечи весьма достаточно, чтобы заплатить цирюльнику, который будет перевязывать их раны.
— Видно, по всему, что мы деремся с дамой. Тьфу, пропасть! Какая вежливость! Серебряные ядра!.. Да мы волочимся за корветом, — сказал другой.
— Мне бы ничего более было не нужно, как прибавки такого зарядного картуза к моему жалованью; я бы лихо покутил в Сен-Поле, — подхватил третий.
Действительно, серебро полными горстями бросали в коронады, и наполняли их до краев. Пятьдесят тысяч ефимков было истрачено на это.
Лишь только все орудия были заряжены, как корвет находился уже возле брига, маневрируя так, чтобы запутать свой бушприт в вантах «Копчика»; но Кернок, искусным движением, спустился под ветер англичанам и оттуда подрейфовал на них.
На два пистолетных выстрела корвет дал последний залп; ибо он также истощил все свои снаряды; он также сражался мужественно, и показал чудеса храбрости в продолжение двух часов этой отчаянной битвы.
К несчастью, англичане не смогли прицелиться верно, и весь залп пролетел над судном корсара, не причинив ему ни малейшего вреда.
Один матрос брига выстрелил, не дождавшись приказания.
— Сумасброд! — вскричал Кернок, и пират, пораженный ударом интрекеля, покатился к его ногам.
— Ни под каким видом, — продолжал он, — не сметь стрелять прежде, чем мы сойдемся борт с бортом; в ту минуту, как англичане готовы будут спрыгнуть на нашу палубу, наши пушки плюнут им в рожу, и вы увидите, что это их славно озадачит, будьте в этом уверены.
В ту самую минуту два корабля сцепились. Все, что оставалось от английского экипажа, было на вантах и шхафутах, с интрекелем в руке, с кинжалом в зубах, в готовности одним прыжком вскочить на палубу брига.
Глубокое безмолвие на «Копчике»...
— Away! God-dam, away! Lascars, — кричал английский капитан, прекрасный двадцатипятилетний молодой человек, который, имея обе ноги оторванными, приказал поместить себя в бочку с отрубями, чтобы остановить течение крови и иметь возможность командовать до последней минуты.
— Away! God-dam! — повторял он.
— Стреляй, теперь стреляй по англичанам! — завопил Кернок.
Тогда все англичане устремились на бриг. Двенадцать коронад правой стороны изрыгнули им в лицо градом пиастров со страшным треском.
— Ура! — воскликнул экипаж брига в один голос.
Когда густой дым рассеялся, и можно было судить о действии этого залпа, то уже не видно было ни одного англичанина, ни одного... Все попадали в море или на палубу корвета, все были мертвы или жестоко изувечены. За бранными криками последовала могильная, торжественная тишина. И эти восемнадцать человек, оставшиеся в живых, окруженные трупами, одни посреди океана, не могли взирать друг на друга без некоторого ужаса.
Кернок, сам Кернок устремлял в оцепенении свои взоры на обезображенное туловище английского капитана; ибо серебряная картечь оторвала ему еще одну руку. Его прекрасные белокурые волосы были обагрены кровью, но улыбка оставалась на его устах... Без сомнения от того, что он умер, думая о ней, о ней, которая, заливаясь слезами, наденет на себя длинную траурную одежду, узнав о его славной кончине. Счастливый молодой человек! У него, быть может, также есть и мать для его оплакивания, его, которого она качала младенцем в колыбели. Быть может для него рушилась блестящая будущность, знаменитое имя исчезло с ним. Какие слезы он должен по себе оставить! Сколь много будут сожалеть о нем. Счастливый! Трижды счастливый молодой человек! Как много он обязан пушке Кернока! Одним ядром она создала героя, оплакиваемого в трех королевствах. Какое чудесное изобретение — порох!
Таков почти должен быть итог размышления Кернока, ибо он остался покойным и смеющимся при виде этого ужасного зрелища.
Его матросы, напротив, долго осматривались вокруг с каким-то безумным удивлением. Но это первое чувство миновало: беспечный и зверский нрав их снова взял верх и они в один голос закричали: «Ура! Да здравствуют «Копчик» и капитан Кернок!»
— Ура! Молодцы! — подхватил последний. — Каково! Видите, что у «Копчика» клюв острый, но теперь надобно позаботиться о исправлении наших повреждений. По моему мнению, мы должны находиться у островов Асорских. Ветер крепчает, проворней, дети, очистите палубу. А что касается раненых... что касается раненых, — повторил он задумчиво, ударяя машинально интрекелем по сетке: «Ты, Дюран, отвезешь их на борт корвета», — сказал он поспешно.
— Для чего? — спросил тот с удивлением.
— Узнаешь! — отвечал Кернок с мрачным видом, нахмурив густые свои брови.
Дюран пошел исполнять приказание капитана, бормоча: «Что он хочет с ними делать? Это что-то нечисто...»
— Юнга, сюда! — закричал Кернок Грену де Селю, который обтирал с грустным видом часы, отказанные ему шкипером Зели; ибо они были все покрыты кровью. Юнга приподнял голову, слезы наполняли его глаза. Он приблизился к грозному капитану, не чувствуя ни малейшего трепета. Одна мысль постоянно занимала его: воспоминание о смерти Зели, к которому он был истинно сильно привязан.
— Ступай в трюм и скажи жене моей, что она может прийти обнять меня, слышишь? — сказал Кернок.
— Слушаюсь капитан, — отвечал Грен де Сель, и крупная слеза упала на часы.
Он тотчас исчез через большой люк, чтобы позвать Мели.
Кернок с ловкостью взошел на марсы, и осмотрел снасти с чрезвычайным вниманием. Повреждения были многочисленны, но не слишком важны, и он увидел, что с помощью запасных стеньг и рей ему можно будет продолжать путь и достигнуть ближайшей гавани.
Грен де Сель возвратился на палубу, но один.
— Ну, что ж! — сказал Кернок, — где же жена моя, дуралей?
— Капитан... она... она...
— Ну что она? говори же, собака!
— Капитан... она в трюме...
— Я сам знаю. Почему же она не идет, негодный?
— Ах, капитан... потому... потому что она умерла...
— Умерла!.. умерла! — сказал Кернок бледнея, и в первый раз лицо его выразило скорбь и тоску.
— Так, капитан, умерла позади водоема, пораженная ядром, которое вошло под грузовую ватерлинию; и главное то, что тело госпожи, вашей супруги, заложило как раз отверстие, сделанное ядром, иначе бы вода вошла и бриг утонул. Как бы ни было, а госпожа, ваша супруга, спасла «Копчик», и для нее это гораздо лучше, нежели...
Грен де Сель, опустивший глаза в начале своего рассказа, не в состоянии перенести сверкающего взора Кернока, решился приподнять голову.
Кернока не было больше перед ним, он находился уже в трюме, и смотрел на Мели без слезинки на глазах, сложив накрест руки и стиснув судорожно кулаки; ибо согласно донесению юнги, голова и часть плеча ее, запертые в отверстии, пробитом ядром, воспрепятствовали течи усилиться.
Бедная Мели! Даже сама смерть ее была полезна Керноку.
Пират около двух часов оставался в трюме, подле останков Мели. Там он излил всю свою горечь, ибо когда взошел на палубу, черты его лица являли бесстрастие и холодность. Только незадолго до его возвращения, слышен был болезненный крик, и какая-то бесформенная масса исчезла среди вод. То был труп Мели. В продолжение этого времени, Дюран перевез раненых на английский корвет.
— Почему же не оставляют нас на бриге? — спрашивали они с настойчивостью почтенного доктора.
— Я ничего не знаю, друзья мои, может быть для того, что здесь чище воздух, а при опасных ранах, надобно переменить воздух, это известно.
— Но, господин Дюран, вот с корвета берут для брига все запасные реи и стеньги. Как же мы будем плавать?
— Может быть, посредством паров, — отвечал Дюран, который не мог удержаться от удовольствия пошутить.
— Куда?.. Вы уходите, господин Дюран, и вы также, товарищи? Что же! А мы?.. Господин Дюран... господин Дюран!
Так говорили раненые, имевшие довольно силы для того; чтобы кричать, но не для того, чтобы ходить, видя, что тимерман-хирург-констапель сходит в свой бот и отплывает к бригу с экипажем.
— Да, по всему видно, что нас для перемены воздуха послали сюда, — сказал один парижанин, у которого была оторвана рука и пуля влепилась в позвонки.
— Так для чего же нас переместили, парижанин? — спросили многие голоса с беспокойством.
— Для чего?.. в намерении нас уморить, между тем, как они воспользуются нашей долей добычи. Как это подло! Если б они имели хоть каплю человеколюбия, то сделали бы лучше пролом в трюме, чтобы потопить нас... вместо того, чтобы бросив здесь, довести добрых людей до необходимости пожирать друг друга, подобно акулам. Это будет нечто вроде Коленя, которого я видел на улице Монтабор у господина Франкони, — тут голос его начал ослабевать. — Ибо я слышал от них, что ничего не осталось из съестных припасов на борту корвета, и что отчасти для того чтобы снабдить себя ими он атаковал нас. К тому же прискорбно расставаться с жизнью, когда богат, ведь с моей долей приза я бы чудесно пожил в Париже... Боже! Шомьер, Воксаль, Амбипо... и красавицы! Ах! Да, это прискорбно, так как теперь самая пора приниматься за работу, а я сдохну... Я не чувствую больше моих ног, сердце мое как будто перевернулось... Прощайте, братцы. Вам-то приходится жутко... ибо вы не так-то мягки, мои ягнята... Вас трудно будет раскусить, а чтобы проглотить нужен будет отличный соус...
Затем язык у него начал путаться так, что невозможно было расслышать ни одного слова. Пять минут спустя он умер. Парижанин предугадал: нельзя передать всех ругательств и проклятий, какими Кернок и остальной экипаж были обременены. Один раненый англичанин, который понимал по-французски, рассказал своим соотечественникам об участи, их ожидавшей. Волнение увеличилось. Каждый богохульствовал на своем языке. То был шум, способный разбудить каноника. Но все эти несчастные были так тяжело ранены, что не имели возможности приподняться, и к тому же не было лодки...
Многие из них, предвидя всю жестокость участи, какой представлены были их товарищи, прикатывались к разрубам нительсов и падали в море.
— Исполнено! — сказал Дюран по возвращении своем Керноку.
— Мы готовы, — отвечал Кернок, — южный ветер крепчает. С этим фоком вместо грота, и брамселями вместо марселей, мы можем пуститься в путь. Тяни правые брасы, и правь на норд-норд-ост.
— Итак, — сказал Дюран, указывая на разоснащенный корвет, — этих бедняков оставим там?
— Да, — отвечал Кернок.
— Это распоряжение однако не совсем ловко.
— Да! Не ловко!.. Знаешь ли ты, сколько у нас на борту осталось съестных припасов после праздника, данного вам мною, мерзавцы?
— Нет.
— Ну! У нас осталось один только бочонок сухарей, три бочки воды и ящик рому, ибо в один день вы размытарили трехмесячный запас.
— В этом мы столько же виноваты, как и они.
— Я на... на это плюю, нам может быть, остается еще плыть восемьсот миль, и кормить восемнадцать матросов, о которых прежде всего надобно позаботиться, ибо они в состоянии работать.
— Но те, которых вы оставляете на корвете, передохнут как собаки, или переедят друг друга, ибо завтра, послезавтра они проголодаются.
— Я... на это плюю, пусть околевают! По крайней мере, околеют полумертвые, а не мы, которые еще в состоянии травить канат.
Матросы брига слышали этот разговор, между ними начался ропот.
— Мы не хотим покинуть наших товарищей, — говорили они.
Кернок бросил на них орлиный взгляд, взял свой интрекель под мышку, сложил руки за спину, и сказал грозным голосом:
— Что? вы... не хотите?..
Все молчали.
— Я вижу, что вы престранные животные! — вскричал он. — Знайте, канальи, что мы отдалены на восемьсот миль от всякого берега. Что для этого перехода нужно, по крайней мере, две недели и что если мы оставим раненых на борту, то они выпьют всю нашу воду, а пользы принесут нам не более, как весло линейному кораблю.
— Это правда, — прервал тимерман-хирург-констапель, — никто столько не пьет, сколько раненый, он как пьяница тянет досуха.
— А когда у нас не станет воды и сухарей, так разве Святой Кернок пошлет вам их? Мы вынуждены будем есть наше мясо и пить нашу кровь, как им приходится теперь — собачий корм. Вам этого видно хочется, мошенники? Напротив же, стараясь править на Байону или Бордо, мы можем еще увидеть Францию, и жить там добрыми гражданами с нашими долями приза, которые будут немаловажны, особенно когда преумножатся их долями... — прибавил Кернок, указывая на раненых, находившихся на корвете.
Этот убедительный довод победоносно утешил последние упреки совести упрямцев.
— Одним словом, — сказал Кернок, — этому быть так, потому что я хочу, ясно ли это, а? И первому, кто только пикнет, я заткну рот чашкой моего кинжала. Ну же! Живо! Держи на норд.
Восемнадцать человек, составлявшие тогда экипаж, повиновались безмолвно, бросили последний взгляд на своих товарищей, своих братьев, которые, при виде удаляющегося брига, испускали ужасные вопли. Ветер свежел, и «Копчик» вскоре находился далеко от места сражения. Но на другой день поднялась сильная буря; огромные горы волн с каждой минутой, казалось, готовы были поглотить бриг, который став в дрейф, уходил от волнения под своим грот-стакселем.
Наконец после трудного перехода «Копчик» достиг Нанта, вошел в порт, исправил свои повреждения, и, по приказу Кернока, снова пустился в море, чтобы еще раз бросить якорь в заливе Пампульском.
Там была создана следственная комиссия для освидетельствования законности трофея. Тогда Кернок поклялся всеми своими клятвами, что впредь он будет пришвартовываться в Сен-Томасе, ибо тамошние бакланы-чиновники вздумали ловить рыбу в водах, ему принадлежащих. То были его собственные выражения.
ГЛАВА XIII
Два друга
Un' ame si rare et exemplaire ne couste-t'elle non plus a tuer qu' un' ame populaire et inutile.
Montaigne, liv. II, en. XIII.В Плоньзоке есть трактир «Золотой Якорь» — трактир очень изрядный. У дверей его возвышаются два красивых густолиственных дуба, осеняющих столы из орехового дерева, тщательно навощенные и потому всегда блестящие; и поскольку «Золотой Якорь» находится на большой площади, то перед ним вид самый одушевленный, особенно во время рынка, в прекрасное июльское утро.
Два добрых товарища, два ценителя этого удобного местоположения, заседали за одним из столов, столь гладких и блестящих. Они говорили о том, о сем, и разговор, по-видимому, продолжался долгое время, ибо порядочное количество пустых бутылок образовало величественную и прозрачную ограду вокруг собеседников.
Один из них — где-то лет шестидесяти, безобразный, смуглый, весьма коренастый, имел широкие и длинные как луна белые усы, которые выделялись странным образом на его смуглом лице. Он был в голубом, просторном, без вкуса скроенном, кафтане, в широких холстяных панталонах и в ярко-алом с якорями на пуговицах жилете, коротком по его росту, по крайней мере, дюймов на шесть. Наконец, огромный, туго накрахмаленный воротник рубашки стоял торчком гораздо выше ушей этого человека. Сверх того, большие серебряные пряжки блистали на его башмаках, и лакированной кожи шляпа, неловко надетая набекрень, довершали его глупый и щеголеватый наряд, который странно противоречил его пожилым летам. Впрочем, он, казалось, был одет по-праздничному, и этот наряд заметно стеснял его.
Другой, наружности менее изысканной, очевидно, был его моложе. Суконные камзол и панталоны составляли весь его наряд, и черный галстук, небрежно повязанный, позволял видеть его жилистую шею. Загорелое лицо было открыто и весело.