Конечно, она не может устоять перед такими неодолимыми соблазнами… Но затем следует охлаждение любовника; ее бросают. А привычка к праздности уже приобретена, страх нищеты, после того как девушка вкусила от благ житейских, увеличился непомерно; трудом, даже непрестанным трудом, удовлетворить потребности становится невозможно… И вот из слабости, из страха, из легкомыслия, несчастные опускаются все ниже по пути порока… а там доходят и до последней степени позора… и, как говорила Сефиза, одни этим позором живут, а другие от него умирают.
Если они умирают, подобно Сефизе, их надо скорее жалеть, чем порицать. Общество не имеет права осуждать, если, несмотря на неимоверный труд, честное и трудолюбивое существо не может иметь здорового помещения, теплого платья, достаточного питания, нескольких дней отдыха, возможности учиться и развиваться, так как духовная пища необходима не меньше, чем телесная, а труд и честность имеют права на то и на другое.
Да, эгоистичное и жестокое общество ответственно за все пороки, за все дурные поступки, потому что начальной их причиной является:
Материальная невозможность жить, избегая падения.
Мы повторяем: огромное количество женщин имеет перед собой только такой выбор: смертельная нищета, проституция и самоубийство. И все потому, что вознаграждение за труд до смешного низко… и не всегда из-за несправедливости и жестокости хозяев, а потому, что последние, сильно страдая от бесплановой конкуренции, раздавленные тяжестью неумолимого промышленного феодализма (положение дел, поддерживаемое и определяемое инертностью, заинтересованностью или злой волей правителей), вынуждены каждый день урезать заработную плату, чтобы избежать полного разорения.
Да есть ли для большинства несчастных хоть отдаленная надежда на лучшее будущее? Увы! Трудно в это поверить…
Представим себе, что искренний человек, без увлечения, без горечи, без злобы, но с болеющим за этих несчастных сердцем, предложит нашим законодателям такой вопрос:
Неопровержимые факты доказывают, что тысячи парижанок вынуждены существовать самое большее на 5 франков в неделю… Слышите: на пять франков в неделю… из них надо оплатить квартиру, отопление, еду, платье. Многие из этих женщин — вдовы, у них маленькие дети. Я не буду цветисто выражаться! Я попрошу вас только подумать о ваших сестрах, женах, матерях, дочерях: ведь эти несчастные, осужденные на столь ужасную, развращающую жизнь, ведь они тоже матери, сестры, дочери, жены. Во имя милосердия, во имя здравого смысла, во имя общего блага, во имя человеческого достоинства, спрашиваю я вас: возможно ли терпеть такое положение вещей, тем более что оно все ухудшается? Можно ли это терпеть? Как можете вы это допустить? Как можете вы это выносить, особенно если подумать о тех ужасных страданиях и отталкивающих пороках, какие порождаются подобной нищетой?
Что же ответят наши законодатели?
Они заявят с глубокой грустью (будем хоть на это надеяться) о своем бессилии:
— Увы! Это ужасно! Такая нищета приводит нас в ужас, но сделать мы ничего не можем!
Мы ничего не можем сделать!!
Вывод прост, заключение легко сделать… особенно тем, кто страдает… и они делают свои выводы… делают… и ждут…
И, может быть, настанет день, когда общество горько пожалеет о печальной беззаботности. И счастливые мира сего потребуют тягостного отчета у нынешних правителей, потому что они могли бы, без насилия, без переворотов, обеспечить и благосостояние тружеников и спокойствие богатых.
А в ожидании какого-либо разрешения наболевших вопросов, касающихся всей будущности общества и целого мира, несчастные создания, вроде Горбуньи и Сефизы, будут умирать от нищеты и отчаяния.
Сестры быстро приготовили солому, чтобы законопатить отверстия, дабы воздух не проходил, а угар действовал быстрее и вернее.
Горбунья сказала сестре:
— Ты выше, Сефиза, поэтому займись потолком, а я возьму на себя дверь и окно.
— Будь спокойна… я кончу раньше твоего, — отвечала Сефиза.
И они стали тщательно заделывать отверстия, преграждая доступ сквозняку, который до этого свободно гулял по полуразрушенной мансарде. Покончив с этим, сестры сошлись и молча взглянули друг на друга. Наступала роковая минута. На их лицах, хотя и спокойных, все-таки слегка отражалось то особое возбуждение, которое всегда сопровождает совместные самоубийства.
— Теперь, — сказала Горбунья, — скорей жаровню…
И она опустилась на колени возле наполненной углями жаровни, но Сефиза подняла ее за руку и сказала:
— Пусти… я сама раздую огонь… это мое дело!..
— Но… Сефиза…
— Ты знаешь, милая, как у тебя болит голова от запаха углей!
При этом наивном, хотя и серьезно сделанном замечании сестры не могли удержаться от улыбки.
— А все-таки, — сказала Сефиза, — зачем доставлять себе лишние страдания… раньше чем надо?
И, указав сестре на тюфяк, где оставалось еще немного соломы, она прибавила:
— Поди, ляг там… Я сейчас разведу огонь и приду к тебе, сестренка!
— Поскорее только… Сефиза!
— Через пять минут… не дольше…
Часть здания, выходившая на улицу и отделявшаяся от главного корпуса только узким двором, была настолько высока, что, едва солнце опускалось за его остроконечную крышу, в мансарде делалось почти совсем темно; свет, с трудом пробивавшийся сквозь жалкие, тусклые стекла окна, скудно освещал старый соломенный тюфяк в белую с синим клетку, на котором полулежала Горбунья в черном изорванном платье. Опираясь подбородком на левую руку, она со страдальческим выражением лица смотрела на сестру. Сефиза усердно раздувала угли, по которым уже пробегало синеватое пламя… Красный отсвет от огня падал на лицо молодой девушки.
Вокруг царила глубокая тишина… слышно было только усиленное дыхание Сефизы, раздувавшей угли; они легонько потрескивали и от них уже начал распространяться тяжелый неприятный запах.
Сефиза, заметив, что угли загорелись, и чувствуя, что голова у нее слегка кружится, подошла к Горбунье и сказала:
— Все готово!..
— Сестра, — сказала приподнимаясь Горбунья, — как мы поместимся? Я хотела бы быть поближе к тебе… до самого конца…
— Подожди, — отвечала Сефиза, — вот я сяду здесь в, головах и прислонюсь к стене, а ты, сестренка, вот здесь приляг… Положи голову ко мне на колени… вот так… дай мне свою руку… Хорошо так?
— Но я тебя не вижу.
— Это и лучше… Говорят, что на одно мгновение… правда, очень короткое мгновение… но мучения все-таки довольно сильные… Лучше если мы не будем видеть, как страдает каждая из нас… — прибавила Сефиза.
— Верно… Сефиза…
— Дай мне в последний раз поцеловать твои чудные волосы, — сказала Королева Вакханок, прижимая губы к шелковистым косам, лежавшим короной над грустным, бледным лицом Горбуньи. — А потом не будем больше шевелиться.
— Твою руку, — сказала Горбунья, — в последний раз… Я думаю, если мы не будем шевелиться… нам недолго придется ждать… Кажется, у меня голова уже кружится, а ты… как?
— Нет… я еще ничего… я чувствую только запах углей… — отвечала Сефиза.
— А ты не знаешь, на какое кладбище нас отвезут? — спросила Горбунья после нескольких минут молчания.
— Нет… почему ты это спрашиваешь?
— Потому что я предпочла бы Пер-Лашез… я была там раз с Агриколем и его матерью… Как там красиво: деревья… цветы… мрамор… Знаешь… мертвецы лучше устроены… чем… живые… и…
— Что с тобой, моя милая? — спросила Сефиза, замечая, что Горбунья начала говорить тише и не закончила речи…
— Голова кружится… в висках стучит… — отвечала Горбунья. — А ты как?
— А я только как будто отуманена… Странно, что на меня… это действует не так быстро…
— Знаешь, ведь я всегда была впереди, — стараясь улыбнуться, заметила Горбунья. — Помнишь, и в школе… монахини говорили… что я всегда впереди… Так же случилось… и теперь…
— Да… но я надеюсь тебя догнать! — сказала Сефиза.
То, что удивляло сестер, было между тем вполне естественным. Как ни истощена была горем и нуждой Королева Вакханок, но она все-таки оставалась сильнее и здоровее своей слабой и болезненной сестры. Немудрено, что угар на нее действовал медленнее.
После минутного молчания Сефиза положила свою руку на голову сестры, лежащую у нее на коленях, и промолвила:
— Ты ничего мне не говоришь… сестра! Ты страдаешь?
— Нет, — слабым голосом отвечала Горбунья. — У меня веки… точно свинцом налиты… Я чувствую какое-то оцепенение… и говорить скоро… не могу… но мне не больно… а тебе?
— Пока ты говорила… у меня закружилась голова… в висках стучит…
— И у меня сейчас стучало… я думала, что умирать труднее и тяжелее…
Потом, помолчав, Горбунья задала совершенно неожиданный вопрос:
— А как ты думаешь… Агриколь обо мне очень пожалеет? Долго не забудет?
— Как ты можешь даже спрашивать об этом? — с упреком отвечала Сефиза.
— Ты права, — тихо отвечала Горбунья, — в этом сомнении проявилось нехорошее чувство… Но если бы ты знала!
— Что, сестра?
Горбунья с минуту колебалась, а потом прибавила с тоской:
— Ничего… К счастью, я знаю, что я ему теперь не нужна… он женился на прелестной девушке… они любят друг друга… и я уверена… что она составит его счастье…
Последние слова Горбунья произнесла уже едва слышно. Вдруг она вздрогнула и дрожащим, робким голосом сказала:
— Сестра… обними меня… я боюсь… у меня в глазах сизый сумрак, и… все кружится передо мной…
И несчастная девушка немного приподнялась, обхватила сестру руками и прижалась головой к ее груди.
— Мужайся… сестра! — слабеющим голосом отвечала Сефиза, прижимая к себе Горбунью. — Скоро конец! — Затем она с завистью и ужасом прибавила: — Почему же сестра так быстро потеряла сознание?.. А я еще совсем здорова… голова свежа… Но нет! Это долго не протянется… Если бы я знала, что она умрет раньше меня, я пошла бы и сунулась головой к самой жаровне… да, я так и сделаю, сейчас пойду…
Сефиза сделала движение, желая встать, но слабое пожатие руки сестры удержало ее.
— Ты страдаешь… бедная малютка?.. — спросила Сефиза с дрожью.
— Да… теперь… очень… не уходи… прошу тебя…
— А я ничего… со мной почти ничего не делается… — сказала Сефиза, с гневом глядя на жаровню. — А нет… я начинаю задыхаться, — с мрачной радостью прибавила она. — И мне кажется, голова у меня лопнет… сейчас…
Действительно, ядовитый газ наполнял теперь всю комнату, отравив мало-помалу воздух. Было почти совсем темно!.. Мансарда освещалась только горящими углями, отбрасывавшими кровавый отблеск на обнявшихся сестер. Вдруг Горбунья несколько раз конвульсивно вздрогнула, голова ее откинулась, и она прошептала угасающим голосом:
— Агриколь!.. Мадемуазель де Кардовилль… прощайте… Агриколь!.. Я тебя…
Еще несколько непонятных слов, и она перестала двигаться, а руки, обнимавшие Сефизу, безжизненно упали на тюфяк.
— Сестра моя! — с ужасом воскликнула Сефиза, поднимая голову Горбуньи и заглядывая ей в лицо. — Ты… уже… а я… я-то?
Нежное лицо Горбуньи не казалось бледнее обыкновенного; только полуоткрытые глаза были безжизненны, а на посиневших губах еще блуждала кроткая, грустная полуулыбка, и из них вылетало едва уловимое дыхание… Затем ее губы стали неподвижными, а лицо приобрело ясность великого спокойствия.
— Ты не должна была умереть раньше меня… — говорила с отчаянием Сефиза, покрывая поцелуями холодевшее под ее губами лицо сестры. — Подожди… подожди же меня, сестра!
Горбунья не отвечала; голова, которую Сефиза перестала поддерживать, упала на тюфяк.
— Боже мой!.. Клянусь, я не виновата, что мы умерли не разом, не вместе!.. — с отчаянием воскликнула Сефиза, стоя на коленях возле распростертой Горбуньи. — Умерла! — с ужасом повторяла несчастная. — Умерла раньше меня… значит, я сильнее… но кажется… к счастью, и у меня в глазах все начинает синеть… О! Я страдаю! Какое счастье… я задыхаюсь… Сестра! — и она обняла за шею Горбунью, — сестра… я здесь… я иду за тобой…
Вдруг на лестнице послышался шум и голоса. Сефиза еще не настолько потеряла сознание, чтобы не слышать этого. Она приподняла голову, продолжая лежать рядом с Горбуньей. Шум приближался. Вскоре у самых дверей послышался возглас:
— Боже! Какой угар!..
И в ту же минуту дверь затряслась от ударов, а второй голос закричал:
— Отворите!.. Отворите!
— Сейчас войдут… меня будут спасать… а сестра умерла… о нет! Я не труслива… я не соглашусь пережить ее!
Это была последняя мысль Сефизы. Собрав остаток сил, несчастная бросилась к окну, открыла его… и в ту минуту, как дверь, уступая мощному удару, слетела с петель, бедняжка бросилась с высоты третьего этажа во двор. В эту минуту Адриенна и Агриколь показались на пороге.
Несмотря на удушливый запах углей, мадемуазель де Кардовилль вбежала в мансарду и, увидав жаровню, закричала:
— Несчастное дитя!.. Она себя убила!
— Она выбросилась из окна! — воскликнул Агриколь, заметивший, когда дверь отворялась, что какая-то женщина исчезла за окном. — Это ужасно! — прибавил он, закрывая рукой глаза и оборачиваясь с бледным, испуганным лицом к мадемуазель де Кардовилль.
Не понимая причины его ужаса, Адриенна, указывая на Горбунью, которую она успела уже заметить, несмотря на темноту, повторяла:
— Да нет же… вот она.
И, встав на колени, она повернула к кузнецу бледное лицо швеи… Руки Горбуньи были уже ледяные… сердце, на которое Адриенна положила ладонь, не билось… Однако через несколько секунд, благодаря свежему воздуху, врывавшемуся в комнату через дверь и через окно, сердце Горбуньи, как показалось Адриенне, еле уловимо встрепенулось. Тогда она воскликнула:
— Ее сердце еще бьется… Господин Агриколь… скорее доктора… скорее помощь… Хорошо, что со мной мой флакон…
— Да, да, за помощью для нее… и для той… если еще не поздно!.. — с отчаянием воскликнул кузнец, стремительно выбегая из комнаты, где Адриенна осталась одна на коленях возле бесчувственной Горбуньи.
21. ПРИЗНАНИЯ
Во время описываемой тяжелой сцены от сильного волнения побледневшее и похудевшее от огорчения лицо мадемуазель де Кардовилль порозовело. Ее щеки, такого чистого овала прежде, слегка впали, а синие круги залегли под черными глазами, затуманенными теперь печалью, вместо того чтобы блестеть живым огнем, как бывало прежде. Только ее прелестные губы, несмотря на скорбную складку, были по-прежнему свежи и бархатисты. Чтобы было удобнее ухаживать за Горбуньей, Адриенна отбросила шляпу, и шелковистые волны ее золотых кудрей почти совсем скрывали лицо, склоненное над соломенным тюфяком, возле которого она стояла на коленях, сжимая в своих руках, словно выточенных из слоновой кости, хилые руки бедной швеи. Горбунья была окончательно возвращена к жизни благодаря воздуху и солям из флакона м-ль де Кардовилль. К счастью, обморок молодой девушки был вызван скорее слабостью и волнением, и она потеряла сознание, раньше чем ядовитый газ достиг необходимой концентрации.
Необходимо бросить взгляд назад, прежде чем продолжать описание свидания между работницей и молодой аристократкой. Со времени необыкновенного приключения в театре Порт-Сен-Мартен, когда Джальма на глазах мадемуазель де Кардовилль бросился на черную пантеру с опасностью для жизни, Адриенну волновали противоположные чувства. Забывая свою ревность и унижение при виде Джальмы, дерзко выставлявшего напоказ свою связь с недостойной его особой, Адриенна, ослепленная на мгновенье рыцарским и геройским поступком принца, говорила себе: «Несмотря на внешне ужасное поведение, Джальма все-таки настолько меня любит, что не побоялся рискнуть жизнью, чтобы достать мой букет!» Но затем рассудок и здравый смысл молодой девушки, обладавшей нежной душой, великодушным характером, прямым и ясным умом, указывали ей на суетность подобного утешения, которое не в силах было залечить жестокие раны, нанесенные любви и достоинству.
— Сколько раз, — не без оснований говорила себе Адриенна, — принц из каприза, в пылу охоты, находился в такой же опасности, которой он подвергался, желая поднять мой букет? Да и кто знает!.. Быть может, он его достал, чтобы предложить той женщине, с которой он был в ложе?
Мысли Адриенны о любви, быть может и странные в глазах света, но высокие и справедливые перед лицом Бога, и ее гордое самолюбие являлись непреодолимым препятствием для того, чтобы она могла, даже допустить мысль наследовать этой женщине (какова бы она ни была), раз принц открыто признавал ее своей любовницей.
А между тем Адриенна, не смея даже самой себе в этом сознаться, чувствовала нечто вроде жгучей, унизительной ревности, хотя соперница и не могла с нею сравниться.
Но бывало и так, что, несмотря на сознание своего достоинства, мадемуазель де Кардовилль, вспоминая прелестное личико Пышной Розы, говорила себе, что неприличные, развязные манеры, дурной вкус хорошенькой девушки еще не являлись, быть может, доказательством ранней испорченности, а просто могли зависеть от полного незнания обычаев света. В последнем случае незнание, бывшее следствием естественной и простодушной наивности, являлось весьма привлекательной чертой, и если к этой наивной прелести и неоспоримой красоте прибавить искреннюю любовь и чистую душу, то темное происхождение и плохое воспитание молодой девушки не значили ничего, и она могла внушить глубокую страсть Джальме.
Подобные мысли, позволявшие Адриенне допускать, что Пышная Роза, несмотря на сомнительное поведение, не могла быть погибшим созданием, возникали еще потому, что она не могла забыть отзывов путешественников о возвышенной душе молодого принца, а главное, разговора между Джальмой и Роденом, свидетельницей которого она была сама. Она не могла поверить, что человек, одаренный таким высоким умом, таким нежным сердцем, такой поэтической, мечтательной, стремящейся к идеалу душой, мог полюбить низкую, развратную тварь и даже выставлять дерзко свою любовь перед всем светом… Тут была тайна, проникнуть в которую Адриенна пыталась напрасно.
Ужасное сомнение и жестокое любопытство разжигали еще больше роковую любовь Адриенны, и легко понять ее отчаяние при мысли, что ни равнодушие, ни презрение Джальмы не могли убить это чувство, более страстное и пылкое, чем когда-либо. Иногда, видя в этом нечто роковое, она говорила себе, что должна любить Джальму, что он заслуживает этой любви, что наступит день, когда непонятное поведение принца объяснится самым естественным образом. Иногда, напротив, стыдясь своего желания извинить Джальму, она мучилась и терзалась сознанием своей слабости. Жертва ужасных страданий, она никого не хотела видеть и жила в полном уединении.
Вскоре, как молния, вспыхнула эпидемия холеры. Слишком несчастная, чтобы лично бояться этого бича, Адриенна страдала только при виде несчастий других. Одна из первых внесла она большую сумму на помощь больным; эти вклады текли со всех сторон, и порождавшее их милосердие было достойно восхищения. Флорина заболела холерой; несмотря на опасность заразы, хозяйка пришла ее навестить и подбодрить. Камеристка, побежденная этим доказательством доброты, не могла больше скрывать своей измены. Она надеялась, вероятно, что смерть освободит ее из-под страшного гнета ее тиранов и что она может, наконец, открыть все Адриенне.
Итак, последняя узнала и о постоянном шпионстве Флорины и о причине внезапного исчезновения Горбуньи. При этом открытии привязанность и нежная жалость к бедной работнице еще сильнее охватили сердце мадемуазель де Кардовилль. По ее приказу были предприняты энергичные шаги, чтобы разыскать бедную швею. Признания Флорины привели и к другим серьезным результатам: Адриенна, страшно встревоженная новым доказательством интриг Родена, вспомнила о своем плане, когда, под влиянием счастливой любви, она хотела предохранить Джальму и всю семью Реннепонов от опасностей, о которых говорил ей инстинкт любви. Собрать всех своих, соединиться с ними против опасного врага — вот к какому решению пришла Адриенна после признаний Флорины, в этом она видела свой долг. В опасной борьбе с такими страшными и сильными врагами, как Роден, отец д'Эгриньи, княгиня де Сен-Дизье и их союзники, Адриенна не только ставила себе задачей разоблачить алчных лицемеров, но надеялась в ней найти если не утешение, то хотя бы достойную ее великодушного сердца возможность отвлечься от своих горестей.
С этого времени грустная и мрачная апатия молодой девушки сменилась беспокойной, лихорадочной деятельностью. Она объединила вокруг себя всех своих родных, кого могла собрать, как это и говорилось в тайном донесении, переданном отцу д'Эгриньи. Особняк Кардовилль стал вскоре очагом деятельных и беспрерывных действий, центром частых собраний семьи, на которых живо обсуждались способы нападения и защиты.
Вполне верное во всех пунктах тайное донесение, о котором говорилось ранее, высказывало предположение (правда, с оттенком сомнения) о свидании Адриенны с Джальмой. В этом оно отступало от истины. Дальше мы узнаем, почему это неверное предположение могло оказаться истинным. В горячих заботах об интересах семьи Реннепонов мадемуазель де Кардовилль тщетно старалась найти хотя бы временное забвение от роковой любви, терзавшей ее втайне и в которой она горько себя упрекала.
Утром того дня, когда Адриенна, узнав, наконец, адрес Горбуньи, почти чудом вырвала ее из когтей смерти, Агриколь Бодуэн зашел на минутку к ней поговорить о господине Гарди. Узнав, куда она отправляется, кузнец просил разрешения сопровождать ее на улицу Хлодвига, и они оба поспешно отправились в путь.
Итак, снова можно было наблюдать трогательное и символическое зрелище: мадемуазель де Кардовилль и Горбунью, два крайних звена социальной цепи, объединяло трогательное равенство: работница и аристократка стоили друг друга по уму, по душе и по сердцу… Они стоили одна другой, потому что обе являлись образцами: одна — красоты, богатства и грации, другая — покорности судьбе и незаслуженного несчастия… Увы! Разве несчастие, переносимое с достоинством и мужеством, не имеет также своего ореола?
Горбунья, распростертая на соломе, казалась такой слабой, что если бы Агриколя не задержали внизу заботы о Сефизе, умиравшей ужасной смертью, мадемуазель де Кардовилль решила бы подождать еще некоторое время, прежде чем предложить Горбунье встать и спуститься к карете.
Благодаря находчивости и благому обману Адриенны швея была уверена, что Сефизу унесли в больницу, где ее приведут в чувство и вылечат. Так как сознание Горбуньи было еще не вполне ясно, она поверила этой выдумке без малейшего подозрения и не знала даже, что Агриколь сопровождал мадемуазель де Кардовилль.
— И это вам мы с Сефизой обязаны жизнью! — говорила Горбунья, грустное и нежное лицо которой было обращено к Адриенне. — Вы… на коленях, в этой мансарде… возле этого нищенского ложа, где мы с сестрой хотели умереть!.. Ведь Сефиза тоже будет спасена… не правда ли?.. Помощь не опоздала?
— Да, да, успокойтесь… мне сейчас говорили, что она приходит в себя!
— А ей сказали, что я жива? Бедняжка стала бы жалеть, что пережила меня!
— Успокойтесь, дорогое дитя! — говорила Адриенна, сжимая ее руки в своих руках и не сводя с нее влажного от слез взора. — Сказали все, что нужно было сказать! Не тревожьтесь и думайте только, как бы скорее выздороветь… и надеюсь, — к счастью… которого вы почти совсем не знали!
— Сколько доброты, мадемуазель Адриенна!.. И это после моего бегства!.. Ведь вы должны были считать меня страшно неблагодарной!
— Вот когда вы поправитесь… я вам многое должна буду рассказать… теперь это бы вас утомило. Ну, как вы себя чувствуете?
— Гораздо лучше!.. свежий воздух… а главное, мысль, что вы здесь и, значит, моя бедная сестра не впадет снова в отчаяние… Ведь и мне надо много вам сказать… Я уверена, что вы пожалеете Сефизу, не так ли?
— Рассчитывайте на меня во всем и всегда, дитя мое, — сказала Адриенна, скрывая тягостное замешательство. — Вы знаете, я интересуюсь всем, что касается вас… Но скажите мне… — прибавила она растроганным голосом, — прежде чем дойти до такого ужасного решения, вы писали мне, не правда ли?
— О да!
— Увы! — грустно продолжала Адриенна. — И, конечно, не получая ответа, вы, должно быть, подумали, что я весьма забывчива и ужасно неблагодарна!
— О! Никогда я вас не обвиняла! Моя бедная сестра подтвердит вам это! Я была вам благодарна до конца!
— Я верю вам… я знаю ваше сердце! Но… как же, наконец, могли вы объяснить мое молчание?
— Я считала, что вы справедливо обижены моим неожиданным бегством…
— Я… обижена!.. Увы! Вашего письма я не получила.
— Но как же вы знаете, что я вам писала?
— Да, мой бедный друг: я знаю даже, что вы писали письмо у моего привратника. К несчастью, он отдал это письмо Флорине, сказав, что письмо от вас.
— Мадемуазель Флорина? Но она была всегда так добра ко мне!
— Флорина меня низко обманывала: продавшись моим врагам, она служила у меня шпионкой!
— Она! Боже! Возможно ли это?
— Да… она! — с горечью отвечала Адриенна. — Но ее приходится больше жалеть, чем порицать: она была вынуждена повиноваться страшной необходимости… И ее сознание и раскаяние были так искренни, что я не могла не простить несчастную перед ее смертью!
— Как, она умерла, такая молодая… красивая?
— Несмотря на вину Флорины, ее смерть меня глубоко тронула. Она так оплакивала свою вину. Тут же она призналась, что перехватила ваше письмо ко мне; она сказала, что вы в нем умоляли меня о свидании, которое могло спасти жизнь вашей сестры.
— Это правда… я писала вам именно об этом. Но какая была выгода скрыть от вас это письмо?
— Боялись, что вы вернетесь ко мне… вы, мой ангел-хранитель… вы, так нежно меня любившая… Мои враги боялись вашей преданности, боялись безошибочного инстинкта вашего сердца… Ах! Я никогда не забуду того ужаса, какой вам внушал негодяй, которого я защищала от ваших подозрений!
— Господин Роден? — с дрожью спросила Горбунья.
— Да… — отвечала Адриенна. — Но не будем теперь говорить об этих людях… Воспоминание о них отравит мою радость при виде вашего возвращения к жизни… Ваш голос становится немного тверже, щеки не так бледны. Слава Богу! Я так счастлива, что нашла вас!.. Если бы вы знали, как много я жду от нашего общения! Ведь мы больше не расстанемся, не так ли? Обещайте мне это во имя нашей дружбы.
— Мне… быть вашим другом! — воскликнула смиренно Горбунья.
— А разве за несколько дней до вашего ухода я не называла вас другом? Что же изменилось? Ничего… решительно ничего, — прибавила растроганная Адриенна. — Мне кажется даже, что роковое сходство нашей судьбы сделало для меня вашу дружбу еще более дорогой… ведь она принадлежит мне… да? Не отказывайте мне… я так нуждаюсь в друге!
— Вы… вы нуждаетесь в дружбе такого несчастного существа, как я?
— Да, — отвечала Адриенна, глядя на Горбунью с глубокой скорбью. — Я скажу больше… вы являетесь единственным существом, которому… я могу доверить… свои невзгоды… очень горькие…
И щеки Адриенны ярко вспыхнули.
— Чем я заслужила такое доверие? — спросила Горбунья с удивлением.
— Чуткостью вашего сердца, твердостью характера, а главное, — с легким колебанием сказала мадемуазель де Кардовилль, — вы, как женщина… лучше меня поймете и, я уверена, больше всех меня пожалеете…
— Жалеть вас, мадемуазель Адриенна! — с возрастающим удивлением говорила Горбунья. — Я, такая несчастная и ничтожная, могу пожалеть вас, знатную даму, которой все завидуют?
— Скажите, мой бедный друг, — промолвила Адриенна после нескольких минут молчания. — Не правда ли, самое тяжкое горе — это то, которое приходится скрывать от всех из боязни насмешек и презрения?.. Как решиться просить участия к страданиям, в которых самой себе признаться не смеешь, потому что краснеешь за них?
Горбунья не верила своим ушам. Значит, ее благодетельница, так же как и она, страдала от несчастной любви; иначе бы она так не говорила. Но швея не могла поверить в такое предположение и, приписывая горе Адриенны чему-нибудь иному, грустно заметила, думая о своей несчастной любви к Агриколю:
— О да!.. Горе, которого приходится стыдиться, — это ужасно… более чем ужасно!
— Поэтому какое счастье встретить благородное сердце, которому не только можно все доверить, но и знать, что это сердце, испытанное горем и страданиями, даст совет, принесет поддержку и сочувствие!.. Скажите, дитя мое, — прибавила Адриенна, внимательно глядя на Горбунью, — если бы у вас было горе, заставлявшее вас краснеть, разве вы не были бы счастливы, найдя себе сестру по страданиям, которой вы могли бы излить свое горе и облегчить его наполовину, поделившись им с человеком, достойным полного доверия?
Горбунья взглянула на свою собеседницу со смутным чувством тоски и опасения.
Последние слова молодой девушки показались ей знаменательными.
«Несомненно, она знает мою тайну, — думала Горбунья. — Мой дневник был у нее в руках. Она знает о моей любви к Агриколю или подозревает о ней. Все, что она до сих пор говорила, все это сказано для того, чтобы вызвать меня на откровенность и убедиться в истинности своих предположений».
Эти мысли не возбудили в душе Горбуньи горького или неблагодарного чувства против ее благодетельницы, но сердце несчастной было так болезненно чувствительно, так пугливо и недоверчиво во всем, что касалось ее роковой страсти, что, несмотря на свою глубокую и нежную преданность Адриенне, она жестоко страдала от мысли, что та знает ее тайну.
22. ПРИЗНАНИЯ (ПРОДОЛЖЕНИЕ)
Мысль о том, что мадемуазель де Кардовилль знает о ее любви к Агриколю, столь тягостная в первую минуту, скоро утратила свою горечь в благородном и великодушном сердце Горбуньи, и это чудесное, редкое создание взглянуло на мадемуазель де Кардовилль с выражением трогательной преданности и обожания.
«Быть может, — думала Горбунья, — побежденная редкой добротой моей покровительницы, я и сама решилась бы доверить ей тайну, которую не доверила бы никому и унесла бы с собой в могилу… Это было бы по крайней мере доказательством моей благодарности, а теперь я лишена грустного счастья открыть ей единственную свою тайну.