Свидетелем этого был и господин нотариус, который, вероятно, помнит, что, с чувством поцеловав аббата Габриеля, я назвал его вторым Венсаном де Поль.
— Все это правда, — честно отвечал Габриель. — Как ни поразила меня цифра состояния, но я ни минуты не думал об отказе выполнить свое обещание: я ведь не знал, что в этом замешаны интересы других людей.
— При этом, — продолжал отец д'Эгриньи, — пробил час срока выполнения завещания. Господин аббат Габриель был здесь единственным присутствующим наследником… Поэтому он… само собой разумеется… стал единственным наследником всего этого громадного богатства… Я с радостью повторяю… громадного богатства… так как, благодаря его размерам, много будет отерто слез, много помощи получат бедняки… Как вдруг этот господин, — д'Эгриньи указал при этом на Дагобера, — которому я от души прощаю его заблуждение, будучи уверен, что он в нем потом раскается, — этот господин, говорю я, прибегает сюда, осыпает меня угрозами и оскорблениями и обвиняет меня в насильственном задержании каких-то родственников, чтобы помешать им явиться сюда вовремя!..
— Да, я обвиняю вас в этой подлости! — закричал солдат, выведенный из себя дерзким спокойствием преподобного отца. — Да, обвиняю и…
— Еще раз прошу вас, позвольте мне закончить: вы выскажетесь потом, — смиренно, самым кротким и медовым тоном сказал отец д'Эгриньи.
— Да, заговорю и поражу вас! — гремел Дагобер.
Солдат замолчал.
— Несомненно, что если, кроме аббата Габриеля, есть и другие наследники, то весьма жаль, что они не явились сюда вовремя. Боже мой! Если бы дело шло не об интересах нищих и страдающих, а о моих личных выгодах, то, конечно, я не воспользовался бы своим правом, которым обязан только случаю. Но теперь в качестве представителя великой семьи бедняков я обязан поддерживать и защищать свои права, и я убежден, что господин нотариус вполне признает их законность и введет меня во владение моим неоспоримым имуществом.
— Моя обязанность, — взволнованным голосом произнес нотариус, — заключается только в точном исполнении последней воли завещателя. Господин аббат Габриель де Реннепон был здесь один в момент окончательно назначенного срока. Дарственная совершена вполне законным образом, и я не могу отказать в передаче имущества.
При этих словах Самюэль со стоном закрыл лицо руками. Он не мог не признать всей правоты строгих слов нотариуса.
— Но, милостивый государь! — воскликнул Дагобер, обращаясь к нотариусу. — Этого же быть не может! Вы не можете позволить, чтобы бедные сироты были так ограблены… Я говорю с вами от имени их отца… их матери… Клянусь вам честью, честью солдата, что, воспользовавшись доверчивостью и слабостью моей жены, их запрятали в монастырь и не дали мне их оттуда взять сегодня утром… Я жаловался даже судье…
— И что же он вам ответил? — спросил нотариус.
— Что моего показания мало для освобождения дочерей маршала Симона из монастыря, что суд наведет справки.
— Да, месье! — продолжал за него Агриколь. — То же ответили и мне, когда я явился заявить, что мадемуазель де Кардовилль засадили как помешанную в дом умалишенных, тогда как она совершенно здорова. Она, так же как и дочери маршала Симона, имеет право на часть в этом наследстве. Но мои попытки освободить ее были столь бесплодны, как и старания отца: моим показанием не удовольствовались и решили навести справки…
В это время у ворот позвонили, и Вифзафея по знаку мужа вышла из залы.
— Я далек от мысли, господа, поставить под сомнение вашу честность и правоту, но, к величайшему моему сожалению, я не могу придать вашим обвинениям, ничем не подтверждаемым, такое серьезное значение, чтобы благодаря им остановить законный ход дела. Вы сами сказали, что даже судейская власть не могла ими удовольствоваться до наведения формальных справок. Скажите по совести: могу ли я в таком важном деле взять на себя ответственность, какую не осмелились взять на себя сами судьи?
— Во имя чести и справедливости вы должны это сделать! — воскликнул Дагобер.
— Быть может, это и так, с вашей точки зрения. Но со своей, я остаюсь верен и чести и справедливости, исполняя точно и верно священную волю покойного. Впрочем, отчаиваться вам еще рано. Если особы, интересы которых вы защищаете, считают свои права нарушенными, то можно будет потом начать процесс против господина аббата Габриеля… Но пока… я должен отдать имущество по принадлежности… Поступив иначе, я бы нанес удар по своей репутации…
Слова нотариуса казались такими вескими и законными, что Самюэль, Дагобер и Агриколь были совсем убиты.
Габриель после недолгого размышления принял, казалось, отчаянное решение и сказал довольно твердым голосом, обращаясь к нотариусу:
— Если закон в этом случае не может оказать помощи правой стороне, то я решаюсь, милостивый государь, прибегнуть к крайней мере… Но прежде чем на это решиться, я в последний раз спрашиваю господина аббата д'Эгриньи, угодно ли ему удовольствоваться одной моей долей в наследстве, с тем чтобы остальной капитал был помещен в надежные руки до той поры, пока те наследники, во имя которых его требуют, не докажут своих прав на него?
— На это предложение я могу ответить только то, что говорил и раньше, — отвечал отец д'Эгриньи. — Дело тут не во мне, а в интересах благотворительности, и потому я отказываюсь исполнить предложение господина аббата Габриеля и напоминаю ему о его обещаниях.
— Итак, месье, вы отказываетесь? — взволнованным голосом переспросил Габриель.
— Я думаю о всех святых делах, какие будут совершены во славу Божию с помощью этих сокровищ, и не согласен ни на малейшую уступку.
— Тогда, месье, — взволнованным голосом проговорил Габриель, — если вы меня довели до этого, то я уничтожаю дарственную: я дарил только то, что принадлежит мне, а не чужое имущество.
— Берегитесь, господин аббат, — сказал отец д'Эгриньи. — Не забудьте, что у меня ваша клятва… письменная клятва.
— Я знаю, сударь, что у вас в руках мое заявление, где я клянусь никогда и ни в коем случае не отбирать назад своего дара, если не хочу заслужить презрения и ненависти всех честных людей. Пусть будет так, — с горечью сказал Габриель, — я подвергаю себя всем последствиям клятвопреступления… Говорите о нем всем. Пусть меня презирают и ненавидят… Бог будет мне судьей…
И молодой священник отер навернувшиеся на глаза слезы.
— Успокойся, милый мальчик, — воскликнул с возродившейся надеждой Дагобер, — все честные люди будут на твоей стороне!
— Вот это хорошо, брат мой, очень хорошо, — сказал Агриколь.
— Господин нотариус, — начал Роден своим пронзительным голоском. — Господин нотариус, растолкуйте же, пожалуйста, что господин аббат Габриель может сколько ему угодно нарушать свои клятвы, но гражданский закон не так-то легко преступать, как данную клятву… хотя бы это была и священная клятва!
— Говорите дальше, — сказал Габриель.
— Скажите же господину аббату Габриелю, — продолжал Роден, — что дарственная уничтожается только по трем причинам.
— Да, по трем, — подтвердил нотариус.
— Первая: в случае неожиданного рождения ребенка, — сказал Роден. — Но мне даже совестно говорить со священником об этой причине. Второй причиной является неблагодарность получившего дар… О! конечно, аббат Габриель не может сомневаться в нашей вечной и глубокой благодарности. Третьей причиной является неисполнение желания дарителя относительно употребления его дара. Но какое бы дурное мнение о нас аббат Габриель теперь ни составил, он все-таки не может не дать хоть немного времени, чтобы проверить, действительно ли пойдет его дар, как он выразил желание, на дела, имеющие целью прославление имени Божия!
— Теперь за вами остается, господин нотариус, право решить, может господин аббат Габриель уничтожить свою дарственную или нет, — заметил отец д'Эгриньи.
Только что нотариус собрался отвечать, как в красную гостиную вошла Вифзафея, сопровождаемая двумя новыми посетителями, следовавшими один за другим.
10. ДОБРЫЙ ГЕНИЙ
Один из вошедших и помешавших нотариусу отвечать был Феринджи.
При виде этой мрачной физиономии Самюэль подошел и спросил:
— Кто вы такой?
Бросив проницательный взгляд на Родена, независимо и невольно вздрогнувшего, но очень скоро снова овладевшего собой, Феринджи отвечал Самюэлю:
— Принц Джальма недавно прибыл из Индии для того, чтобы быть здесь сегодня, как ему предписывала надпись на медали, которую он носил на шее…
— И он тоже! — воскликнул Габриель, ехавший, как известно читателю, по морю вместе с молодым индусом от самых Азорских берегов. — И он наследник… Действительно, во время нашего плавания принц говорил мне, что его мать была родом француженка… Но он, конечно, считал нужным скрыть от меня цель своего путешествия… О! этот молодой индус — образец мужества и благородства. Где же он теперь?
Душитель снова взглянул на Родена и медленно проговорил, подчеркивая слова:
— Вчера я расстался с принцем вечером… Он сказал мне, что хотя весьма важное дело призывает его сюда, но, может быть, ему придется пожертвовать им в силу других обстоятельств… Я ночевал в той же гостинице, что и он… Утром, когда я к нему явился, мне сказали, что он уже ушел… Дружба к нему заставила меня явиться сюда в надежде, что мои сведения о принце могут быть полезны…
Умолчав о ловушке, в которую он вчера попал, не говоря ни слова об интригах Родена против принца, а главное, приписывая отсутствие того добровольным желанием, душитель, видимо, хотел оказать услугу социусу, ожидая от него награды за свою скромность. Излишне упоминать, что Феринджи нагло лгал. Вырвавшись утром из засады, для чего ему пришлось проделать чудеса хитрости, ловкости и смелости, он бросился в гостиницу, где оставил Джальму. Там ему сказали, что какой-то почтенный господин и дама явились в гостиницу и пожелали увидеться с Джальмой, назвавшись его родственниками. Опасное состояние сонливости, в какое он был погружен, их очень испугало, они велели перенести его в свою карету и увезли к себе домой, чтобы окружить необходимыми заботами и уходом.
— Очень жаль, — сказал нотариус, — что и этот наследник не явился. Теперь его права на громадное наследство, о котором шла речь, пропали.
— Ах, так дело в громадном наследстве! — заметил Феринджи, пристально глядя на Родена, но тот благоразумно отвернулся.
В эту минуту подошел и второй посетитель, о котором мы только что упомянули. Это был отец маршала Симона, высокий старик, бодрый и живой для своих лет. Его коротко остриженные волосы были седы, слегка красноватое лицо одновременно выражало кротость, тонкий ум и энергию. Агриколь с живостью пошел к нему навстречу.
— Вы здесь, месье Симон? — воскликнул он.
— Да, брат, — ответил отец маршала, дружески пожимая руку кузнеца. — Я только что вернулся из поездки. Господин Гарди должен был находиться здесь, как он предполагает, по поводу какого-то наследства. Но ввиду его отсутствия из Парижа, он поручил мне…
— Он также наследник… господин Гарди? — воскликнул Агриколь, прерывая старого рабочего.
— Но как ты бледен и взволнован, мой мальчик! Что такое? — спрашивал отец маршала, с изумлением оглядываясь кругом. — Что здесь происходит? В чем дело?
— В чем дело? А в том, что ваших внучек здесь ограбили! — воскликнул с отчаянием Дагобер, подходя к старику. — И я, оказывается, только для того привез их сюда из глубины Сибири, чтобы присутствовать при этой подлости.
— Вы? — спросил его старый рабочий, вглядываясь в лицо Дагобера и стараясь его узнать. — Значит, вы…
— Я Дагобер.
— Вы! Самый преданный друг моего сына? — воскликнул отец маршала и сжал руки Дагобера в горячем порыве. — Вы, кажется, говорили о дочери Симона?
— О его дочерях. Он счастливее, чем думает, — сказал Дагобер. — У него родились близнецы!
— Где же они? — спросил старик.
— В монастыре… Да, благодаря преступным махинациям этого человека, который, задерживая их там, лишил их прав на наследство.
— Какого человека?
— Маркиза д'Эгриньи…
— Смертельного врага моего сына! — воскликнул старый рабочий, с отвращением взглянув на отца д'Эгриньи, наглость которого нисколько не уменьшилась.
— И этого мало, — начал Агриколь. — Господин Гарди, мой достойный и честнейший хозяин, тоже, к несчастью, потерял свои права на это громадное наследство.
— Да что ты говоришь? — сказал отец маршала Симона. — Но господин Гарди и не подозревал, что дело это для него так важно… Он уехал внезапно, вызванный письмом друга, который нуждался в помощи.
Каждое из этих последовательных открытий увеличивало отчаяние Самюэля. Но ему оставалось только тяжко вздыхать, потому что воля покойного была, к несчастью, слишком определенно выражена.
Отец д'Эгриньи, несмотря на внешнее спокойствие, страстно желал прекращения этой сцены, которая, разумеется, ужасно его стесняла; он заметил нотариусу суровым и убедительным тоном:
— Надо же положить этому конец, месье. Если бы меня могла задеть эта клевета, я, конечно, сумел бы самым эффективным образом ее опровергнуть… К чему приписывать отвратительным интригам отсутствие наследников, за право которых таким оскорбительным образом вступаются этот солдат и его сын? Почему не объяснить их отсутствие так же просто, как объясняется отсутствие молодого индуса и господина Гарди, который, по словам его доверенного, не имел и понятия о важности дела? Не проще ли предположить, что и дочери маршала Симона и мадемуазель де Кардовилль по такой же простой причине не явились сюда сегодня? Повторяю, все это слишком затянулось. Господин нотариус вполне, надеюсь, разделяет мое мнение, что открытие существования новых наследников нисколько не меняет сущности дела; как представитель бедняков, которым господин аббат Габриель подарил свое имущество, я остаюсь, несмотря на сделанный им позднее незаконный протест, единственным владетелем всего этого богатства, которое еще раз обязуюсь при всех употребить для прославления имени Божия… Прошу вас, месье, отвечайте как можно яснее и положите конец этой тяжелой для всех сцене…
— Милостивый государь, — торжественно начал нотариус. — В качестве верного исполнителя последней воли господина Мариуса де Реннепона я, по долгу совести, во имя закона и права, признаю вас, вследствие дарственной господина аббата Габриеля де Реннепона, единственным владельцем этого состояния, которое и передаю вам в руки для исполнения вами воли дарителя.
Эти слова, произнесенные со всей серьезностью и убеждением, окончательно убили последние смутные надежды, которые еще оставались у защитников отсутствующих наследников. Самюэль еще больше побледнел; он судорожно сжал руку Вифзафеи, приблизившейся к нему, и крупные слезы медленно потекли по щекам обоих стариков.
Дагобер и Агриколь казались совершенно убитыми. Они были поражены словами нотариуса, разъяснившего им, что он не мог полностью доверять их заявлениям, раз им в этом доверии отказали судьи. Они поняли, что приходится оставить всякую надежду. Габриель страдал больше всех. Он испытывал мучительные угрызения совести при мысли, что вследствие своего ослепления сделался причиной и невольным орудием отвратительного грабежа. Так что, когда нотариус, проверив по списку содержание шкатулки из кедрового дерева, сказал отцу д'Эгриньи: «Получите, месье, эту шкатулку в свое владение», молодой священник, в глубоком отчаянии и с горькой безнадежностью, воскликнул:
— Увы! Можно сказать, что в этом деле по какой-то роковой случайности пострадали как раз те, кто всего больше достоин участия, преданности и уважения!.. О Боже! — прибавил он, с горячей верой сложив руки. — Твое небесное правосудие не может потерпеть такого беззакония!!!
Казалось, небо услышало молитву миссионера… Не успел он кончить своих слов, как произошло нечто необыкновенное.
Роден, не дождавшись конца призыва Габриеля к милосердию Божию, с разрешения нотариуса захватил в свои руки шкатулку и не в состоянии был удержать громкий вздох торжества и радостного облегчения. Но в ту самую минуту, когда иезуиты считали себя обладателями неисчислимых сокровищ, дверь из комнаты, где в полдень били часы, внезапно отворилась.
На пороге появилась женщина.
При виде ее Габриель громко вскрикнул и остановился, словно пораженный молнией.
Самюэль и Вифзафея упали на колени. В их сердцах возродилась смутная надежда.
Все остальные действующие лица, казалось, окаменели от изумления.
Роден, сам Роден невольно отступил и дрожащей рукой поставил шкатулку обратно на стол.
Хотя ничего не могло быть естественнее, что дверь отворилась и на пороге появилась женщина, но воцарившееся глубокое молчание было полно торжественности. Все замерли, едва дыша. Наконец, все при виде этой женщины были охвачены чувством изумления, смешанного с ужасом и какой-то неопределенной тоской… так как эта женщина казалась живым оригиналом портрета, написанного полтораста лет тому назад: та же прическа и платье с небольшим шлейфом, то же выражение покорной и беспредельной грусти.
Женщина медленно приближалась, не замечая как будто впечатления, произведенного ее появлением. Она подошла к одному из шкафов с инкрустациями, нажала пружинку, скрытую в позолоченной бронзовой резьбе, — причем открылся верхний ящик шкафа, — и вынула оттуда запечатанный пакет из пергамента. Потом она подошла к столу, положила пакет перед нотариусом, который, онемев от изумления, взял его совершенно машинально, и, бросив на Габриеля, казалось, совершенно околдованного ее присутствием, нежный и грустный взгляд, пошла по направлению к дверям, отворенным в вестибюль.
Проходя мимо коленопреклоненных Самюэля и Вифзафеи, женщина на секунду остановилась, наклонила свою красивую голову к старикам и с нежным участием посмотрела на них. Потом, дав им поцеловать свои руки, она так же медленно удалилась, как и вошла, бросив последний взгляд на Габриеля.
Казалось, ее уход уничтожил чары, под которыми находились все присутствующие в течение нескольких минут.
Габриель первый прервал молчание, повторяя взволнованным голосом:
— Она!.. Опять она!.. Здесь!.. В этом доме!
— Кто она, брат мой? — спросил Агриколь, испуганный переменой в лице и растерянным выражением миссионера.
Кузнец не видал портрета и поэтому не заметил поразительного сходства, но был смущен не меньше других, хотя и не отдавал себе отчета в причинах этого.
Дагобер и Феринджи находились в таком же неведении.
— Кто эта женщина? Кто она? — продолжал Агриколь, взявши Габриеля за руку.
Рука была влажная и холодная, как лед.
— Посмотрите… — сказал молодой священник. — Уже полтораста лет, как эти портреты висят здесь… — И он указал на висевшие на стене изображения.
При этом жесте Габриеля Агриколь, Дагобер и Феринджи обернулись и взглянули на портреты, висевшие по бокам камина.
Разом послышались три восклицания.
— Это она… та самая женщина! — воскликнул изумленный кузнец. — И уже полтораста лет, как ее портрет здесь!
— Кого я вижу? Друг, посланник маршала Симона! — вырвалось у Дагобера, разглядывавшего портрет мужчины. — Да… несомненно, это лицо человека, явившегося к нам в Сибирь в прошлом году… Я хорошо его узнаю по кроткому и печальному выражению, а также по черным сросшимся бровям.
— Мои глаза меня не обманывают… нет… Это он… человек с черной полосой на лбу, которого мы задушили и похоронили на берегу Ганга… — шептал Феринджи, содрогаясь от ужаса. — Тот человек, которого год тому назад видел один из сынов Бохвани, как он нас в этом уверял, в развалинах Чанди, у ворот Бомбея, после того как мы его убили и похоронили… Этот проклятый человек… следом за которым идет смерть… Да, это он, а между тем его портрет висит здесь уже полтораста лет!
И Феринджи, так же как Дагобер и Агриколь, не мог оторвать глаз от страшного портрета.
— Какое таинственное сходство! — думал и отец д'Эгриньи; затем, пораженный внезапной мыслью, он обратился к Габриелю:
— И это та женщина, которая спасла вам жизнь в Америке?
— Да, она! — отвечал, вздрогнув, Габриель. — А между тем она мне сказала, что идет на север Америки… — прибавил про себя молодой священник.
— Но как она могла попасть в этот дом? — сказал отец д'Эгриньи, обращаясь к Самюэлю. — Отвечайте, сторож… Значит, эта женщина вошла сюда раньше нас… или вместе с нами?
— Я вошел сюда один и первый переступил порог двери, остававшейся запертой в течение полутораста лет, — сурово отвечал Самюэль.
— Как же вы объясните присутствие здесь этой женщины? — продолжал отец д'Эгриньи.
— Мне не нужны объяснения! — отвечал еврей. — Я вижу… я верю… и теперь даже надеюсь… — прибавил он, многозначительно взглянув на Вифзафею.
— Но вы обязаны объяснить, как могла эта женщина очутиться здесь? — настаивал отец д'Эгриньи, начинавший слегка тревожиться. — Кто она и как сюда попала?
— Я знаю только одно, месье, что, по словам моего отца, этот дом имеет подземные сообщения с очень отдаленными частями города.
— Тогда все объясняется очень просто! — сказал отец д'Эгриньи. — Остается узнать, с какой целью явилась она в этот дом. Что касается необыкновенного сходства с этим портретом, то тут просто игра природы.
При появлении женщины Роден разделил овладевшее всеми волнение. Но когда он увидел, что она подала нотариусу запечатанный пакет, социусом овладело страстное желание поскорее унести подальше завоеванное сокровище; необыкновенное появление странной посетительницы его нисколько не интересовало. Он невольно тревожился при виде запечатанного черной печатью пакета, который подала нотариусу покровительница Габриеля; нотариус до сих пор машинально держал его в руках. Однако социус полагал, что будет очень кстати исчезнуть вместе со шкатулкой как раз во время общего замешательства. Поэтому он легонько подтолкнул отца д'Эгриньи, сделал ему выразительный знак и, взявши шкатулку под мышку, направился к дверям.
— Одну минуту, месье, — сказал Самюэль, вскочив на ноги и загораживая выход. — Я попрошу господина нотариуса посмотреть, что заключается во врученном ему пакете; после этого вы можете уйти…
— Но, месье, — возражал Роден, стараясь пробиться к дверям, — дело решено в пользу отца д'Эгриньи, и ждать больше нечего… Позвольте пройти.
— А я вам говорю, — загремел старик, — что эта шкатулка не уйдет из комнаты, пока господин нотариус не ознакомится с содержанием врученного ему пакета.
Слова Самюэля возбудили всеобщее внимание. Роден вынужден был вернуться назад.
Несмотря на свою твердость, еврей задрожал от взгляда, полного ненависти, брошенного на него Роденом.
Нотариус начал внимательно читать содержимое пакета.
— Боже! — вскрикнул он. — Что я вижу!.. А, тем лучше!
При этом восклицании все взоры устремились на нотариуса.
— О! Читайте, месье, читайте! — воскликнул Самюэль, складывая руки. — Быть может, мои предчувствия оправдаются!
— Но, месье, — сказал нотариусу отец д'Эгриньи, начиная разделять тревогу Родена, — что это за бумага?
— Это приписка к завещанию, — отвечал нотариус. — Приписка, которая меняет все дело.
— Как! Что вы говорите? — с гневом воскликнул д'Эгриньи. — Меняет дело? По какому праву?
— Это невозможно! — закричал Роден. — Мы протестуем!
— Габриель… Батюшка… Слушайте же, — повторял Агриколь. — Еще не все потеряно… есть надежда… Габриель, слышишь? Есть еще надежда!
— Что ты говоришь? — переспросил молодой священник, недоумевая; он не знал, верить ли ему словам приемного брата.
— Господа! — сказал нотариус. — Я должен вам прочитать, что написано в этой приписке. Она изменяет или, лучше сказать, отсрочивает исполнение завещания.
— Габриель! — кричал Агриколь, обнимая миссионера. — Отсрочка! Значит, ничего не потеряно!
— Прошу вас выслушать, — продолжал нотариус и прочитал следующее:
«Здесь находится приписка к моему завещанию, по которой я откладываю срок прочтения и исполнения моего завещания, не изменяя его сущности. Причины выяснятся при чтении того, что здесь написано. Новый срок — 1 июня 1832 года. До этого дня дом мой должен быть снова заперт и деньги оставлены у хранившего их ранее, для того, чтобы 1 июня они были розданы моим наследникам.
Мариус де Реннепон.
Вильтанез, того же 13 февраля 1682 года, 11 часов вечера».
— Клянусь, что эта приписка подложная! — воскликнул отец д'Эгриньи, побледневший, как смерть, от гнева и отчаяния.
— Женщина, вручившая эту приписку, нам кажется весьма подозрительной, — прибавил Роден. — Это подложная приписка.
— Нет, месье, — строго заметил нотариус. — Я тщательно сверил обе подписи, и они оказались совершенно одинаковыми… Впрочем… то, что я говорил раньше относительно отсутствующих наследников, применимо и к вам: вы можете официально заявить о подложности этой приписки… Но если срок для исполнения завещания отложен еще на три с половиной месяца, до тех пор все останется по-прежнему!
Когда нотариус произнес последние слова, на ногтях Родена показалась кровь… В первый раз его бледные губы стали красными.
— О, Боже! Ты меня услышал… Ты исполнил мою мольбу! — твердил Габриель, опустившись на колени, сложив с горячей верой руки и обратив к небу свое ангельское лицо. — Твое божественное правосудие не допустило торжества беззакония!
— Что ты говоришь, мой милый? — спрашивал Дагобер, не совсем ясно понявший, в чем заключалась сила этой приписки к завещанию.
— Все отложено, батюшка! — воскликнул кузнец. — Срок явиться сюда отложен на три с половиной месяца. А так как теперь с этих людей сорвана личина, — прибавил он, указывая на иезуитов, — то бояться их больше нечего. Мы будем настороже! И сироты, и мадемуазель де Кардовилль, и мой славный хозяин Гарди, и молодой индус — все, все получат свои доли!
Трудно описать безумную радость, овладевшую Агриколем, Дагобером, отцом маршала Симона, Самюэлем и Вифзафеей. Один Феринджи стоял в мрачной задумчивости перед портретом мужчины со сросшимися бровями.
Описать гнев, с каким отец д'Эгриньи и Роден смотрели, как Самюэль снова уносит шкатулку из кедрового дерева, тоже невозможно.
По совету нотариуса Самюэль решил отвезти деньги в банк, потому что держать при себе, когда это стало многим известно, такую громадную сумму было неразумно. Пока все эти честные люди, так сильно огорченные вначале, предавались радости и счастливым надеждам, д'Эгриньи и Роден покидали дом с яростью и смертельной тоской в душе. Преподобный отец, садясь в карету, крикнул кучеру:
— Во дворец Сен-Дизье! — затем, откинувшись на подушки, он закрыл лицо руками и тяжко застонал.
Роден, сидевший с ним рядом, смотрел с гневом и презрением на своего начальника, совершенно убитого и обессиленного.
— Трус! — шептал он про себя. — Он пришел в полное отчаяние!.. а между тем…