Дочери маршала Симона были еще погружены в печаль, когда в комнату вошла возвратившаяся сверху Франсуаза, которая, не застав сына в мансарде, казалась совсем расстроенной и испуганной.
2. ПИСЬМО
У Франсуазы был такой убитый вид, что Роза не могла удержаться и воскликнула:
— Боже, что с вами?..
— Увы! Дорогие дети… я больше не в силах скрывать… — отвечала Франсуаза, заливаясь слезами. — Я просто ни жива ни мертва со вчерашнего дня… Вечером я, по обыкновению, ждала сына к ужину… Он не пришел… Я не хотела вам показать, до чего это меня встревожило, и поджидала его с минуты на минуту… Потому что вот уже десять лет, как он ни разу не лег спать, не простившись со мною… Я провела большую часть ночи у дверей комнаты, прислушиваясь, не идет ли он… Но я ничего не услышала… Наконец, в три часа ночи я легла. Сегодня утром у меня все еще была надежда, правда, очень слабая, что Агриколь вернулся под утро, я пошла посмотреть, и…
— И что же?
— Он не вернулся!.. — промолвила бедная мать, вытирая глаза.
Роза и Бланш взволнованно переглянулись. Одна и та же мысль беспокоила их: если Агриколь не вернется, как будет жить эта семья? Не станут ли они вдвойне тяжелой обузой в подобных обстоятельствах?
— Быть может, господин Агриколь заработался допоздна и не стал возвращаться домой? — заметила Бланш.
— О нет, нет! Он вернулся бы даже среди ночи, зная, как я буду беспокоиться… Увы!.. Несомненно, с ним случилось несчастье… Быть может, его ранили в кузнице: он ведь так охоч до работы, такой смелый! Бедный сынок!!! А к заботам о нем у меня прибавилась еще и тревога за молоденькую работницу, что живет наверху…
— А с ней что случилось?
— Выйдя от сына, я зашла в каморку, где живет Горбунья… чтобы поделиться своим горем, потому что она для меня все равно что дочь… Я не нашла ее дома, а постель не тронута, хотя день только что занимается… Куда она могла деваться, совершенно не могу понять… Она почти никуда не ходит.
Девушки снова тревожно переглянулись. С Горбуньей они связывали надежды найти работу. Но сомнения их на этот счет и волнение Франсуазы рассеялись очень быстро, так как почти тотчас же в дверь постучали и послышался голос Горбуньи:
— Можно войти, госпожа Франсуаза?
Сестры разом бросились к дверям и впустили молодую девушку.
Снег, непрерывно падавший со вчерашнего вечера, промочил до нитки ситцевое платьице молодой работницы, ее дешевую бумажную шаль и черненький тюлевый чепчик, который, оставляя открытыми густые пряди каштановых волос, обрамлял бледное лицо, от холода посинели ее белые, худые руки, и только горевшие внутренним огнем голубые глаза, обычно кроткие и застенчивые, показывали, что это хрупкое существо, несмотря на свою обычную робость, нашло в себе необыкновенную энергию, раз обстоятельства того потребовали.
— Господи!.. Откуда ты, Горбунья? — спросила Франсуаза. — Я поднялась посмотреть, не вернулся ли сын, и заглянула в твою каморку… Не поверишь, как я была удивлена, когда не застала тебя там. Где ты была в такую рань?
— Я принесла вам известия об Агриколе!..
— О сыне! — воскликнула Франсуаза, задрожав от волнения. — Что с ним случилось? Ты его видела? Ты говорила с ним? Где он?
— Я его не видала, но знаю, где он находится.
И, видя, что Франсуаза бледнеет, Горбунья поспешила прибавить:
— Успокойтесь… он здоров; он не подвергается никакой опасности…
— Слава тебе, Господи!.. Ты не покидаешь меня, грешную, своими милостями… Третьего дня ты возвратил мне мужа… Сегодня, после мучительной ночи, ты даешь мне знать, что жизнь моего бедного сына в безопасности.
Говоря это, жена солдата бросилась на колени и набожно перекрестилась.
Пользуясь этим временем, Роза и Бланш подошли к Горбунье и с нежным сочувствием заметили:
— Как вы промокли… вам, верно, холодно… Смотрите не простудитесь… так легко заболеть!
— Мы не смели напомнить госпоже Франсуазе, чтобы она затопила печку… но теперь мы ее попросим.
Тронутая и чрезвычайно удивленная внимательной заботливостью дочерей маршала Симона, Горбунья, всегда испытывавшая благодарность за малейшее доказательство доброты и участия, отвечала с выражением бесконечной признательности:
— Очень вам благодарна, барышни, за внимание. Но не беспокойтесь, як холоду привыкла… Кроме того, я так тревожусь, что даже и не чувствую его теперь!
— Но где же мой сын? — спросила Франсуаза, вставая с колен. — Отчего он не ночевал дома? Так ты знаешь, голубушка Горбунья, где он?.. Скоро ли он придет? Отчего он медлит?
— Ручаюсь вам, что Агриколь здоров; что же касается до его возвращения, то…
— Ну, что же?
— Соберитесь с мужеством, госпожа Франсуаза.
— Боже ты мой!.. У меня кровь стынет в жилах… Что случилось?.. Почему я не могу его видеть?
— Увы!.. Он арестован!
— Арестован! — с ужасом воскликнули Роза и Бланш.
— Да будет воля твоя, Господи! — сказала Франсуаза. — Какое страшное горе… Он арестован!.. Он!.. Такой добрый, честный парень! За что его арестовали?.. Видно, случилось какое-нибудь недоразумение?
— Третьего дня, — начала Горбунья, — я получила анонимное письмо. Меня уведомляли, что Агриколя могут арестовать не сегодня завтра за его песню «Труженики». Я сообщила об этом Агриколю, и мы решили, что он отправится к богатой барышне с Вавилонской улицы, которая предлагала ему свою помощь, когда понадобится… Вчера утром он пошел к ней, чтобы попросить внести за него залог… чтобы его не посадили в тюрьму.
— Ты все это знала и ничего мне не сказала… да и он тоже… Зачем было скрывать?
— Для того, чтобы вас не тревожить понапрасну, так как, рассчитывая на великодушие этой молодой особы, я ждала, что Агриколь вернется скоро. Вчера вечером я себя все еще успокаивала мыслью, что, верно, его задержали какие-нибудь формальности по внесению залога… Но время шло, а он не являлся. Я ведь тоже не спала всю ночь, поджидая его…
— Это правда, милая Горбунья… Твоя постель не смята…
— Я была слишком взволнована. И этим утром, еще до рассвета, не в состоянии превозмочь опасения, я вышла. Хорошо, что я запомнила адрес барышни на Вавилонской улице. Туда я и побежала.
— О, да, ты права, — проговорила Франсуаза. — Ну, и что же?.. Агриколь ведь так хвалил эту барышню за доброту и великодушие.
Горбунья грустно покачала головой. Слезы блеснули на ее глазах; она продолжала:
— Когда я туда пришла, было еще совсем темно… Я подождала рассвета…
— Бедняжка… такая слабенькая, боязливая… — сказала глубоко тронутая Франсуаза. — Идти в такую даль… по такой погоде… Правда, можно сказать, что ты мне поистине родная дочь!
— А разве Агриколь мне не брат? — кротко возразила девушка, слегка краснея. Затем продолжила: — Когда совсем рассвело, я решилась позвонить в дверь маленького домика… Прелестная молодая девушка, правда, с очень бледным и грустным личиком, отворила мне дверь… «Сударыня, — сказала я ей тотчас, боясь, чтобы она не приняла меня за попрошайку, — сударыня, я пришла к вам по поручению несчастной матери, впавшей в полное отчаяние». Молодая девушка отнеслась ко мне по-доброму, и я ее спросила, — не приходил ли к ее госпоже накануне молодой рабочий с просьбой оказать ему услугу. — «Да… — отвечала мне она, — но, к несчастью, хотя мадемуазель и обещала ему помочь и даже спрятала от полиций в свое убежище, но все-таки молодого человека обнаружили и вечером, в четыре часа, его увели в тюрьму».
На лицах сирот, в их опечаленном взоре, хотя они и молчали, можно было ясно видеть, какое сочувствие вызывало в них несчастье семьи Дагобера…
— Но тебе нужно было постараться повидать эту барышню, милая Горбунья! — воскликнула Франсуаза. — Ты должна была умолять ее не оставить моего сына в беде… Она так богата… Ей все доступно… Она может нас спасти!..
— Увы! — грустно произнесла Горбунья, — мы должны отказаться от этой надежды!
— Почему же?.. Если эта барышня так добра, — сказала Франсуаза, — она непременно пожалеет нас, особенно когда узнает, что целая семья может впасть в крайнюю нищету из-за ареста моего сына, нашего единственного кормильца!
— Эта барышня, — продолжала Горбунья, — как мне сказала ее горничная, заливаясь слезами, кажется, признана сумасшедшей… Ее вчера свезли в больницу…
— Сумасшедшая! Какое несчастье!.. для нее… и для нас! Ну, значит, последняя надежда пропала! Что с нами будет? Господи!.. Сын мой!.. Господи!
И несчастная женщина закрыла лицо руками.
За воплем отчаяния Франсуазы наступило глубокое молчание. Роза и Бланш с тоской смотрели друг на друга, чувствуя, что своим присутствием они еще больше ухудшают положение семьи. Горбунья, разбитая усталостью, охваченная горьким волнением, дрожа под промокшей одеждой, беспомощно опустилась на стул, раздумывая о безнадежном положении семьи Дагобера.
Действительно, положение было безвыходное… Во времена политических смут или волнений трудящихся, являющихся следствием вынужденной безработицы или несправедливого снижения заработной платы, безнаказанно проводимым могущественной коалицией капиталистов, очень часто случается, когда из-за ареста одного из членов семьи ремесленника вся она попадает в такое же плачевное положение, в какое попала и семья Дагобера при аресте Агриколя.
Что касается предварительного заключения, которому нередко подвергаются честные и трудолюбивые рабочие, почти всегда доведенные да отчаянного положения компаниями из-за неупорядоченности работы, и недостаточности заработной платы, закон, по-нашему, действует очень несправедливо. Тяжело видеть, что тот самый закон, перед которым все должны быть равны, отказывает одним в том, что дозволяет другим… только потому, что у последних имеются деньги.
Почти всегда человек состоятельный, внеся залог, может избавить себя от неудобств и неприятностей предварительного заключения. Он вносит известную сумму денег, дает слово явиться, когда его вызовут, и возвращается к своим делам, удовольствиям и тихим семейным радостям… Что может быть лучше этой снисходительности, особенно если допустить, что каждый обвиняемый может оказаться и невиновным? Тем лучше для богача, который пользуется дарованным законом правом.
А бедный? Ему не только нечем внести залог — ведь все его имущество заключается в поденном заработке, — но и предварительное заключение для бедняка ужасно, безысходно и тягостно.
Для богача тюрьма — это отсутствие удобств и благ жизни, это скука, это горе разлуки с близкими; конечно, все это заслуживает внимания, поскольку нужно сочувствовать любой беде. Слезы богатого, разлученного со своими детьми, не менее горьки, чем слезы рабочего, удаленного от семьи… Но отсутствие богатого не обрекает его семью на холод, голод и неизлечимые болезни, причиняемые бедностью и истощением…
А для ремесленника тюрьма — это отчаяние… нищета… иногда смерть близких. Ему нечем внести залог: его сажают… Ну, а если у него остались, как это часто бывает, престарелые родители, больная жена, грудные дети? Что будет с этими несчастными? И раньше они едва могли перебиваться на почти всегда недостаточный заработок сына, мужа и отца… Что же будет с ними, когда и эта единственная поддержка исчезнет вдруг на три, на четыре месяца? К чьей помощи прибегнуть этой семье? Что будет с этими изнуренными стариками, больными женщинами, крошечными детьми, если никто из них не в состоянии заработать на пропитание? На неделю, дней на десять еще хватит одежды, белья, которое снесут в ломбард, а потом? А когда зима прибавит новые муки и страдания к ужасной и неизбежной нищете? Тогда ремесленнику-узнику предстанут в бессонные ночи его близкие существа — истощенные, исхудалые, изможденные нуждой, лежащие почти нагими на грязной соломе, прижимаясь друг к другу в надежде согреться…
Если ремесленника оправдают и он выходит из тюрьмы, — его ждут разорение и траур в его бедном жилище. После такого большого перерыва связи порваны, и много-много дней потребуется, чтобы он снова мог найти работу! А день без работы — лишний день голода!
Повторяем, если бы закон в определенных случаях не представлял привилегию внести залог, — тем, кто богат, оставалось бы только оплакивать неизбежное личное несчастье. Закон соглашается временно вернуть свободу людям, располагающим известной суммой денег, — почему же он лишает этого преимущества тех, кому эта свобода особенно необходима, потому что свобода для них — это сама жизнь, само существование их семей?
Существует ли возможность изменить такое плачевное положение вещей? Мы думаем: да! Минимум залога, требуемого законом, определяется суммой в пятьсот франков; эта сумма — средняя заработная плата рабочего за полгода.
Если мы предположим, что у него есть жена и двое детей (мы берем опять средний случай), то ясно, что скопить такую сумму для него невозможно. Таким образом, требовать от рабочего залог в пятьсот франков, чтобы рабочий мог еще поддерживать семью, — значит ставить его в невозможность воспользоваться этой льготой закона, которой именно он, более, чем кто-либо другой, имел бы право воспользоваться из-за тех разрушительных последствий для близких, которые влечет за собой его временное заключение. Не было ли бы справедливо, человечно, благородно согласиться — в тех случаях, когда залог дозволен и когда честность обвиняемого убедительно удостоверена, — на моральные гарантии для тех, чья нищета не позволяет предложить гарантии материальные и у кого нет иного капитала, кроме труда и честности? Нельзя ли положиться в этом случае на честное слово порядочных людей, которые пообещают явиться на суд в назначенный день? Нам кажется, что надежды на повышение моральной ценности клятвы не будут ошибочны, а в наше время особенно важно поднять нравственный уровень человека в его собственных глазах, чтобы клятва рассматривалась как достаточная гарантия. Неужели достоинство человека находится в таком пренебрежении, что по сему поводу будут кричать об утопии и невозможности? Спросим, много ли видано примеров, чтобы военнопленные, отпущенные под честное слово, нарушили его? А эти солдаты и офицеры почти все — дети народа.
Нисколько не преувеличивая значения клятвы для трудящихся классов, честных и бедных, мы утверждаем, что виновный никогда не изменит данному обязательству и честно вовремя явится на суд в назначенное время. Больше того: он будет более благодарен закону за оказанную снисходительность, потому что семья не страдала от его отсутствия.
Кроме того, надо сознаться к чести Франции, что судьи, столь же плохо оплачиваемые, как и военные, — люди образованные: человечные, безукоризненные и независимые; они добросовестно относятся к своему полезному и важному делу; более чем какая-либо другая корпорация они могут и умеют милосердно оценить беспредельные бедствия и невзгоды трудящихся классов общества, с которыми они так часто соприкасаются note 18. Поэтому, как бы ни были широки полномочия, которые можно было бы предоставить членам суда в определении случаев морального залога, эти полномочия следует допустить, так как моральный залог — это единственное, что может дать честный и нуждающийся человек.
Наконец, если те люди, которые создают законы и управляют нами, настолько презирают народ, что с оскорбительным недоверием отвергнут вносимое нами предложение, то нельзя ли по крайней мере понизить минимум залога до той цифры, которая будет доступна для тех, кому так необходимо избегнуть жестокостей предварительного заключения? Нельзя ли принять за норму месячный заработок среднего ремесленника, — например, восемьдесят франков? Конечно, сумма эта все-таки непомерно высока, но с помощью друзей, ломбарда и маленького аванса восемьдесят франков найдутся, правда, редко, но по крайней мере несколько семей будут вырваны из когтей нищеты.
Высказав это, мы перейдем к семье Дагобера, попавшей, благодаря аресту Агриколя, в отчаянное положение.
Тревога Франсуазы все более и более возрастала, чем больше она раздумывала о том, что случилось. Включая дочерей генерала Симона, четыре человека остались вовсе без пропитания. Но, главное, добрую мать мучила мысль, как должен страдать ее сын, думая о семье.
В эту минуту в дверь постучали.
— Кто там? — спросила Франсуаза.
— Это я, госпожа Франсуаза… Я… папаша Лорио.
— Войдите, — отвечала жена Дагобера.
Красильщик, исполнявший должность привратника, показался на пороге комнаты. Вместо ярко-зеленого цвета его руки блистали сегодня великолепной лиловой краской.
— Госпожа Франсуаза, — сказал он, — вот вам письмо… Его принес подавальщик святой воды из церкви Сен-Мерри; он говорит, что это от аббата Дюбуа и весьма спешное…
— Письмо от моего духовника? — сказала Франсуаза с удивлением. — Благодарствуйте, папаша Лорио.
— Вам ничего не нужно, госпожа Франсуаза?
— Нет, папаша Лорио.
— Мое почтение, господа!
И красильщик вышел.
— Горбунья, прочти-ка мне письмо, пожалуйста, — обратилась к девушке Франсуаза, видимо, встревоженная посланием.
— Извольте.
И молодая девушка прочла следующее:
«Дорогая госпожа Бодуэн!
Обыкновенно я исповедываю вас по вторникам и субботам. Но в этот раз я занят завтра и в субботу. Если вы не желаете отложить на целую неделю исповедь, то приходите сегодня утром, как можно раньше».
— Ждать неделю. Господи! — воскликнула жена солдата. — Увы, мне необходимо пойти сегодня же в церковь, несмотря на горе и волнение, в каком я нахожусь! — Затем, обратясь к сиротам, она прибавила: — Господь услышал, милые девочки, мои молитвы, которые я возносила за вас, и дает мне возможность сегодня же посоветоваться с достойным и святым человеком о тех опасностях, которым вы по неведению подвергаетесь… Бедные, невинные существа, без вины виноватые!.. Бог свидетель, что у меня о вас сердце болит не меньше, чем о сыне…
Сестры испуганно переглянулись. Они все же не могли понять, почему состояние их души внушало такие опасения жене Дагобера.
Последняя, обращаясь к Горбунье, сказала:
— Милая Горбунья, окажи мне еще одну услугу.
— Приказывайте, госпожа Франсуаза.
— Мой муж, уезжая в Шартр, захватил недельный заработок Агриколя. Больше денег в доме не было, и у бедного сына, верно, нет ни гроша в кармане… Между тем в тюрьме ему деньги могут понадобиться… Поэтому возьми мои серебряные вещи, две пары запасных простыней… шелковую шаль, которую Агриколь подарил мне к именинам, и снеси все это в ломбард… Я постараюсь узнать, в какую тюрьму его отвезли, и пошлю ему половину вырученных денег… а на остальные будем жить, пока не вернется муж… Не знаю, что мы будем делать, когда он вернется!.. Какой для него удар!.. и кроме удара… нищета, если сын в тюрьме… и я еще к тому же потеряла зрение… Господи ты мой Боже!.. — воскликнула несчастная мать с горьким отчаянием, — за что ты меня так наказываешь? Я, кажется, делала все, чтобы заслужить твою милость!.. если не для себя, то хоть для моих близких. — Затем, раскаявшись в невольном протесте, она прибавила: — Нет, нет! Господи, я должна принять все, что ты ниспосылаешь! Прости мне эту жалобу, но наказывай меня одну!..
— Успокойтесь, госпожа Франсуаза, Агриколь невиновен, его не могут задержать надолго, — сказала Горбунья.
— Я думаю, кроме того, — продолжала Франсуаза, — что, если ты пойдешь в ломбард… ты потеряешь много времени, бедняжка!
— Ночью нагоню… госпожа Франсуаза… Разве я смогу заснуть, зная о вашем горе? Работа меня развлечет.
— А освещение-то чего стоит!
— Не беспокойтесь… у меня есть небольшой задел, — солгала бедная девушка.
— Поцелуй меня, по крайней мере. Ты лучше всех на свете! — прибавила Франсуаза, прослезившись.
Она поспешно вышла из комнаты, и наконец Роза и Бланш остались наедине с Горбуньей. Наступил момент, которого они ожидали с таким нетерпением.
Жена Дагобера быстро дошла до церкви, где ее ждал духовник.
3. ИСПОВЕДАЛЬНЯ
Нет ничего печальнее приходской церкви Сен-Мерри в зимний, пасмурный, снежный день.
Франсуазу ненадолго задержало на паперти мрачное зрелище. Пока священник бормотал себе под нос какие-то слова, двое-трое певчих в грязных стихарях лениво и рассеянно тянули заупокойную молитву около простого, бедного, елового гроба, у которого стояли в слезах нищенски одетые старик и ребенок. Церковный сторож и причетник, весьма недовольные, что их побеспокоили ради таких жалких похорон, не удосужились даже надеть ливреи и, зевая от нетерпения, ожидали конца обряда, не сулившего им прибыли. Наконец священник брызнул на гроб несколько капель святой воды, отдал кропило сторожу и удалился.
Тогда произошла постыдная сцена, Явившаяся следствием бессовестной и святотатственной торговли в церкви, сцена, часто повторяющаяся при погребении нищих, которые не могут оплатить ни свечей, ни торжественной службы, ни скрипок, так как теперь для мертвецов имеются и скрипки note 19.
Старик протянул к причетнику руку, чтобы взять кропило.
— Возьмите, только живее! — произнес человек из ризницы, стараясь согреть дыханием свои пальцы.
Волнение и слабость старика были слишком сильны; он с минуту простоял неподвижно, сжимая кропило в дрожащей руке. В гробу лежала его дочь, мать оборванного ребенка, плакавшего рядом с ним… Немудрено, что сердце бедняка разрывалось на части при мысли о последнем прощании… Он стоял недвижимо… конвульсивные рыдания вздымали его грудь.
— Ну, вы там, поживее!.. — грубо заметил причетник. — Что мы ночевать тут из-за вас будем?
Старик заторопился. Он перекрестил гроб и, наклонившись, хотел вложить в руку внука кропило, но пономарь, считая, что довольно уже все это тянулось, выдернул из рук ребенка кропило и сделал знак, чтобы гроб унесли note 20.
— Экий канительный старикашка! — заметил сторож причетнику. — Мы едва успеем позавтракать и как следует одеться для важных похорон, которые предстоят сегодня. Вот для того покойничка стоит потрудиться… Алебарды вперед!
— И при этом ты нацепишь на себя полковничьи эполеты, чтобы обольщать даму, сдающую в прокат стулья, злодей! — насмешливо подмигнул причетник.
— Что делать, брат! Не моя же вина, что я красавец мужчина, — с торжествующей миной заметил церковный сторож. — Не могу же я выколоть глаза женщинам ради их сердечного спокойствия.
Они оба вошли в сакристию.
Вид похорон еще более усугубил тоску Франсуазы. Когда она вошла в церковь, в этом ледяном помещении сидело на стульях не больше семи или восьми человек молящихся.
Один из подавальщиков святой воды, с багровой, лукавой и сияющей физиономией, сказал тихонько Франсуазе, когда она подошла к святой воде:
— Пока аббат Дюбуа не вошел в «ящик», вы можете еще раз помолиться…
Эта грубая насмешка оскорбила бедную женщину, но она все-таки поблагодарила непочтительного служителя и, набожно перекрестившись, преклонила колени на плиты каменного пола. Окончив свою обычную молитву перед исповедью, она направилась к нише, в тени которой находилась исповедальня, построенная из дубового дерева, решетчатая дверь которой была задернута изнутри черной занавесью. Направо и налево два места оставались свободными. Франсуаза опустилась на колени с правой стороны и погрузилась в горькие думы. Через несколько минут высокий священник с седыми волосами, строгим и серьезным лицом, в длинной черной сутане медленно подошел из глубины храма. За ним следом шел маленький старичок, сгорбленный, плохо одетый, опиравшийся на старый дождевой зонтик. Порою он что-то говорил священнику тихо, почти шепотом, и в этих случаях священник останавливался и прислушивался к его словам с почтительным и глубоким вниманием. Когда они поравнялись с исповедальней, старичок заметил коленопреклоненную Франсуазу и вопросительно взглянул на аббата.
— Это она! — шепнул последний.
— Итак, через два или три часа девушек будут ждать в монастыре святой Марии… помните… Я на это рассчитываю! — сказал старичок.
— Надеюсь на это ради спасения их души! — почтительно ответил священник и прошел в исповедальню.
Старичок вышел из церкви. Это был Роден. Из церкви он отправился в лечебницу доктора Балейнье, чтобы удостовериться, как тот исполняет приказания относительно Адриенны де Кардовилль.
Франсуаза все еще стояла на коленях. Вдруг одно из боковых окошек открылось, и оттуда послышался голос.
Голос этот принадлежал аббату, двадцать лет уже бывшему духовником Франсуазы и окончательно подчинившему ее волю своему неотразимому влиянию.
— Вы получили мое письмо? — спросил голос.
— Да, отец мой.
— Ну… я вас слушаю!
— Благословите меня, отец мой, я согрешила, — сказала Франсуаза.
Голос произнес обычную формулу благословения.
Жена Дагобера ответила, как полагается: «Amen». Затем она произнесла свой «Confiteor» до слов: «В сем мой грех». Потом рассказала, как она выполнила последнюю наложенную эпитимию, и перешла к перечислению новых своих прегрешений. Эта прекрасная женщина, подлинная мученица труда и материнской любви, считала, что она постоянно нарушает Божьи заповеди, ее вечно снедал страх, как бы не совершить новый невольный грех. Это кроткое и трудолюбивое существо, имевшее после долгой жизни, полной самопожертвования, все права на душевное спокойствие, вечно было полно тревоги и мучилось о своем спасении, считая себя великой грешницей:
— Отец мой, — взволнованным голосом начала Франсуаза, — я обвиняю себя в том, что третьего дня не совершила вечерних молитв… Ко мне вернулся муж после долгой разлуки… Смущение, радость, изумление, вызванные этим неожиданным возвращением, заставили меня допустить великий грех.
— Что еще? — сурово прозвучал голос аббата, обеспокоивший Франсуазу.
— Отец мой… я и вчера впала в тот же грех… Я была в смертельной тревоге: мой сын не приходил домой… Я его ждала с минуты на минуту… и пропустила в своих опасениях час молитвы…
— Что еще? — произнес голос.
— Отец мой… я обвиняю себя в том, что всю неделю лгала сыну. Он упрекал меня в небрежном отношении к своему здоровью, и я его уверяла, что пью ежедневно вино, между тем как я сберегала вино для него же… ведь он сильно устает на своей тяжелой работе и нуждается в вине больше, чем я!
— Продолжайте! — сказал аббат.
— Отец мой… сегодня я возроптала на Бога, узнав об аресте сына… Вместо того чтобы с покорностью и благодарностью принять новое испытание, я осмелилась возмутиться и виню себя в этом.
— Плохо же вы провели эту неделю! — послышался голос, становившийся все строже и строже. — Все время вы заботились больше о создании, чем о Создателе… Продолжайте…
— Увы! отец мой, я знаю, что я великая грешница, и боюсь, что нахожусь на пути к еще большим прегрешениям…
— Говорите…
— Мой муж привез из Сибири двух молодых сироток, дочерей маршала Симона… Вчера утром я предложила им помолиться и к своему ужасу и отчаянию узнала, что, несмотря на свои пятнадцать лет, девушки не имеют ни малейшего понятия о религии: они сроду не бывали при совершении таинств и даже, кажется, не крещены… Понимаете, отец мой, не крещены!
— Так они, значит, язычницы? — воскликнул голос с выражением гнева и удивления.
— Меня приводит в отчаяние мысль, что так как эти девушки находятся На нашем попечении, то есть моем и моего мужа… то тяжесть их грехов несомненно должна обрушиться на нас. Не так ли, отец мой?
— Конечно… ведь вы заменяете тех, кто должен заботиться об их душах, пастырь отвечает за свое стадо.
— Итак, отец мой, если они совершат смертный грех, мы с мужем будем за него отвечать?
— Да, — произнес голос, — вы заменяете им родителей, а родители отвечают за грехи детей, если дети не получили христианского воспитания.
— Увы! отец мой, что же я должна сделать? Я обращаюсь к вам, как к Богу… значит, всякий лишний час, который эти девочки проводят в теперешнем языческом состоянии, увеличивает возможность вечного проклятия? Не так ли? — произнесла Франсуаза взволнованно.
— Да, — прозвучал голос, — страшная ответственность тяготеет теперь над вами и над вашим мужем. Вы несете ответственность за их души…
— О, Господи! сжалься надо мною! — плакала Франсуаза.
— Зачем отчаиваться? — произнес голос более мягким тоном. — К счастью, эти бедняжки встретили вас на своем пути… Вы и ваш муж можете подать им хороший пример благочестия… Надеюсь, что ваш муж, бывший прежде неверующим, теперь исполняет религиозные обязанности, как следует христианину?
— Надо о нем молиться, отец мой, — с грустью промолвила Франсуаза, — благодать еще не коснулась его… как и моего бедного сына… Ах, отец мой, — прибавила она со слезами, — тяжелый это для меня крест.
— Итак, ни ваш муж, ни ваш сын не исполняют обрядов, — задумчиво произнес голос. — Это серьезно, очень серьезно… Помните, за религиозное воспитание девушек надо взяться с самого начала… а у вас на их глазах будут столь прискорбные примеры… Берегитесь, говорю вам: на вас лежит ответственность за эти души… и она безгранична… Помните это…
— Боже! Отец мой… все это приводит меня в отчаяние… и я не знаю, что делать… Помогите мне… дайте совет… Вот уже двадцать лет ваши слова для меня — слова самого Господа…
— Надо переговорить с вашим мужем и поместить несчастных девочек в школу к монахиням… там их обучат всему.
— Но мы, к несчастью, слишком бедны, отец мой, чтобы платить за них… особенно теперь, когда моего сына посадили в тюрьму за его песни…
— Вот к чему ведет безбожие… — строго заметил голос. — А посмотрите на Габриеля… Он последовал моим советам… и теперь это образец христианских добродетелей.
— Но Агриколь тоже не лишен достоинств, отец мой… он такой добрый и преданный!
— Без религии, — еще строже заговорил голос, — нет добродетели… Все, что вы называете хорошими качествами, — только суетная видимость… При малейшем дьявольском наущении они исчезнут, как не бывало… А дьявол всегда живет в том, в ком нет религии…
— Бедный мой сын! — в слезах воскликнула Франсуаза, — а уж как я молюсь за него каждый день, чтобы Божья благодать его осенила…