Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Агасфер. Том 1

ModernLib.Net / Исторические приключения / Сю Эжен Жозеф / Агасфер. Том 1 - Чтение (стр. 26)
Автор: Сю Эжен Жозеф
Жанр: Исторические приключения

 

 


Поймите же, наконец, что отсюда вы не выйдете до полного выздоровления, и мне бояться нечего: все сделано по закону… Ну, а теперь мы можем поговорить и о состоянии вашего здоровья; поверьте, что я с полным участием отношусь к вам…

— Если я и помешана, то все-таки нахожу, что вы говорите совершенно разумно!

— Вы помешаны!.. Избави Бог, дитя мое… этого нет еще… и надеюсь, что я не допущу вас до этого, но необходимо заняться вами заблаговременно… И скажу откровенно, это давно пора… было сделать. Вы смотрите на меня с таким удивлением… вы мне не верите… Но подумайте сами, зачем бы мне было это говорить? Неужели я потворствую ненависти вашей тетки? Какая же у меня цель? Что она может мне сделать? Поверьте, я о ней и сегодня думаю то же, что думал вчера. Вспомните, наконец, разве я не говорил вам и раньше того же?.. Разве я не говорил вам не раз об опасном возбуждении вашей фантазии… о ваших странных прихотях? Правда, я употребил хитрость, чтобы вас сюда привезти… Да, это так!.. Я с радостью ухватился за предлог, который вы сами мне дали… все это так, дорогое мое дитя… Но как же было иначе сделать?.. ведь добровольно бы вы сюда не пошли?.. Когда-нибудь да надо было найти предлог… ну, я и решил: ее собственная польза превыше всего… Делай, что должен делать… а там будь, что будет…

Пока Балейнье говорил, на лице Адриенны гнев и презрение постепенно сменялись выражением ужаса и тоски… Эти чувства овладевали ею тем больше, чем сознательнее, спокойнее, проще, искреннее и, если можно так выразиться, справедливее и разумнее говорил этот человек… Это было страшнее открытой ненависти г-жи де Сен-Дизье… Она не могла даже понять, до чего доходило тут это дерзкое, нахальное лицемерие… Ей оно казалось настолько чудовищным, что она не доверяла своим чувствам. Доктор легко читал на лице девушки ее чувства, видел, как на нее влияли его доводы, и с удовольствием подумал:

«Отлично… сделан громадный шаг… За гневом и презрением наступит страх… недалеко и до сомнения… Кончится тем, что при уходе я услышу дружественную просьбу: приходите поскорее, мой добрый доктор!»

И он продолжал растроганным тоном, как бы исходящим из глубины души:

— Я вижу, вы все еще мне не доверяете… Все, что я говорю, ложь, притворство, лицемерие, не так ли? Ненавидеть вас?.. Да за что?.. Что вы мне сделали худого? Наконец, какая в этом может быть выгода? Ведь для такого человека, каким вы меня считаете, — прибавил он с горечью, — последняя причина всего важнее!.. Я не понимаю только одного, как это вы… вы, которая и больна только вследствие преувеличенного возбуждения самых благородных чувств и болезнь которой — самое идеальное страдание высокой добродетели… и можете холодно и резко обвинять меня, до сих пор всегда выказывавшего вам расположение, обвинять в самом низком, подлом, черном преступлении, на какое только может решиться человек… Да, я повторяю, обвинять в преступлении… потому что иначе нельзя назвать ту ужасную измену, в которой вы меня подозреваете… Знаете, дитя мое, это нехорошо… очень нехорошо… Мне обидно, что светлый, независимый ум может оказаться таким же несправедливым и нетерпимым, как и самый узкий ум. Я не сержусь… нет… Но мне страшно больно… поверьте… я очень страдаю…

И он провел рукою по влажным глазам.

Передать взгляд, выражение, жесты и игру физиономии доктора было бы невозможно. — Самый ловкий адвокат, самый талантливый актер не разыграл бы этой сцены лучше господина Балейнье… Никто не мог бы так сыграть… Господин Балейнье настолько увлекся, что почти верил в то, что говорил. Понимая все коварство своей измены, он знал, что Адриенна не в состоянии будет постичь ее. Честная, правдивая душа не может поверить в возможность некоторых подлых и низких вещей. Когда перед глазами честного, благородного человека открывается бездна коварства и зла, он теряется, им овладевает такое головокружение, что он не в силах ничего различить. Наконец, бывают минуты, когда в самом подлом человеке проявляется искра Божия, таившаяся до той поры где-то глубоко. Адриенна была так хороша, а ее положение было так ужасно, что даже доктор в глубине своей души не мог не пожалеть несчастной. Он уже столь долго выказывал ей дружбу и симпатию, хоть и неискреннюю, столь долго девушка выражала ему самое трогательное доверие, что это невольно стало для него доброй и милой привычкой. Теперь симпатия и привычка должны были уступить место беспощадной необходимости… недаром маркиз д'Эгриньи, обожавший свою мать, не мог отозваться на ее предсмертный призыв. Как же было Балейнье не пожертвовать Адриенной? Члены ордена, к которому он принадлежал, находились, правда, у него в руках… но он, возможно, еще больше был в их руках. Ничто не создает таких ужасных неразрывных уз, как сообщничество в преступлении.

В ту минуту, когда Балейнье так горячо убеждал Адриенну, дощечка, прикрывавшая форточку в двери, тихонько отодвинулась, и в комнату заглянули чьи-то пытливые глаза. Балейнье этого не заметил. Адриенна не сводила глаз с доктора; она сидела словно зачарованная, удрученно молча, охваченная неопределенным страхом. Она не в состоянии была проникнуть в мрачную глубину души этого человека и невольно была тронута полупритворной, полуискренней речью и трогательным, грустным тоном доктора… Она даже начала сомневаться. Ей пришло в голову, что, быть может, господин Балейнье впал в страшную ошибку… и, возможно, искренно верил в свою правоту… Волнения прошедшей ночи, опасность ее положения, нервное расстройство — все это поддерживало смущение и нерешительность девушки; она все с большим и большим удивлением смотрела на доктора. Затем, сделав сильнейшее усилие над собой, Адриенна решила не поддаваться слабости, которая могла привести к самым печальным результатам.

— Нет… нет!.. — воскликнула она. — Я не хочу… не могу поверить, чтобы человек ваших знаний, с вашим опытом мог так ошибаться…

— Ошибаться? — серьезным и печальным тоном прервал ее Балейнье. — Вы думаете, я сделал ошибку?.. Позвольте мне от имени этого опыта, этих знаний, которые вы за мною признаете… позвольте мне сказать вам несколько слов… и тогда судите сами… я положусь на вас…

— На меня?.. — заметила удивленная девушка. — Так вы хотите убедить меня… — Затем она нервно рассмеялась и продолжала: — Да, действительно, вашей победе недостает только одного: убедить меня в том, что я помешана… что мое настоящее место именно здесь… что я даже вам…

— …должна быть благодарна… Это так, повторяю вам, и я докажу вам это. Слова мои будут жестоки, но есть раны, лечить которые надо огнем и железом. Умоляю вас, дорогое дитя… поразмыслите… оглянитесь на ваше прошлое. Прислушайтесь к своим мыслям… и вы сами испугаетесь. Припомните о тех минутах экзальтации, когда вам казалось, что вы не принадлежите больше земле… А потом сравните сами, — пока ваша голова еще достаточно свежа, чтоб сравнивать… — свою жизнь с жизнью других девушек, ваших ровесниц. Есть ли из них хоть одна, которая жила бы так, как вы живете, думала, как думаете вы? Если не вообразить, что вы стоите неизмеримо выше всех женщин в мире, и во имя этого превосходства признать ваши права на единственный в своем роде образ жизни… то…

— Вы хорошо знаете, что у меня никогда в голове не было столь нелепых претензий! — с возрастающим ужасом прервала Адриенна.

— Так чему же тогда приписать ваш странный, необъяснимый образ жизни? Можете ли вы сами признать его вполне разумным? Ах, милое дитя мое! Берегитесь… Пока вы все еще в периоде милых оригинальностей, поэтических чудачеств, нежных и неопределенных мечтаний… но это скользкая, наклонная плоскость… она неизбежно приведет вас к дальнейшему… Берегитесь, берегитесь!.. Пока еще берет верх здоровая, остроумная, привлекательная сторона вашего рассудка, она накладывает свой отпечаток на ваши странности… Но вы и не подозреваете, как скоро овладевает умом другая безумная сторона… как она подавляет проявление здоровой мысли в определенный момент. Тогда наступит время не изящных странностей, как теперь, а… время гадких, кошмарных, отвратительных безумств.

— Мне страшно!.. — с ужасом, прикрывая лицо руками, пролепетала бедняжка.

— И тогда… — продолжал Балейнье взволнованным голосом, — тогда погаснут последние лучи рассудка… и… сумасшествие… да… надо же, наконец, произнести это страшное слово… сумасшествие овладеет вами! Оно начнет проявляться то в бешеных, диких порывах…

— Как там… наверху… с этой женщиной! — прошептала Адриенна.

И с горящим, остановившимся взглядом она медленно подняла к потолку свою руку.

— То, — продолжал врач, сам испуганный действием своих слов, но подчиняясь безвыходности своего положения, — то настанет безумие тупое, животное. Несчастное создание, которым оно овладевает, теряет все человеческое… Остаются одни животные инстинкты: как зверь, накидывается больной на пищу; как зверь, мечется из стороны в сторону по комнате, где он заперт… И в этом проходит вся жизнь…

— Как та женщина… там…

И Адриенна с помутившимся взором указала на противоположное окно.

— Да, мое милое, несчастное дитя, — воскликнул Балейнье, — эти женщины были молоды и красивы, как вы… веселы и остроумны, как вы… Но — увы! — они вовремя не сумели подавить зародыш болезни, и безумие росло, росло… и навсегда заглушило их разум…

— О! Пощадите! — закричала мадемуазель де Кардовилль, потеряв голову от ужаса. — Пощадите… не говорите мне таких вещей… я боюсь… мне страшно… уведите меня отсюда!. Я говорю вам: уведите! — кричала она раздирающим голосом. — Я кончу тем, что действительно сойду с ума!..

Затем, стараясь освободиться от мучительного страха, невольно овладевшего ею, она продолжала:

— Нет… нет! Не надейтесь на это… Я не помешаюсь… я в полном рассудке, я еще не ослепла, чтобы не видеть, что вы меня обманываете!!! Конечно, я живу не так, как все… меня оскорбляет то, что других вовсе не трогает… Но что все это обозначает?.. Что я не похожа на других… Разве у меня злое сердце?.. Разве я завистлива, себялюбива? Сознаюсь, у меня бывают странные фантазии… Ну, что же, я этого не отрицаю… Но вы знаете, вы сами это знаете, господин Балейнье… они всегда преследуют хорошие, великодушные цели… — при этом голос Адриенны перешел в умоляющий тон и слезы потекли градом.

— Ни разу в жизни я не сделала дурного поступка… Если я и ошибалась в чем-нибудь, то только от избытка великодушия: стараться сделать всех вокруг себя счастливыми разве значит быть помешанной?.. Потом, всегда чувствуешь, если сходишь с ума, а я этого не чувствую… потом… я теперь просто ничего не знаю!.. Вы мне наговорили таких страшных вещей об этих женщинах… Ведь этой ночью… вы сами знаете это лучше меня… Но тогда, — прибавила Адриенна с отчаянием, — надо же что-нибудь делать! Зачем вы раньше не приняли мер, если вы меня действительно любите? Отчего вы не пожалели меня раньше? А самое ужасное… это, что я не знаю, должна я вам доверять или, быть может, здесь западня… Нет, нет… Вы плачете? — прибавила она, смотря на Балейнье, который не мог удержать слез при виде этих ужасных страданий, несмотря на весь свой цинизм и бессердечие… — Вы плачете обо мне?.. Но, Боже… Так, значит, еще можно что-то сделать?.. О! я все исполню, я все сделаю, что вы велите… все… все… Только спасите меня… не дайте мне сделаться похожей на этих несчастных… на этих женщин… Неужели уже поздно?.. Нет… ведь еще не поздно… не правда ли, мой добрый доктор? Простите, простите меня за все, что я вам говорила, когда вы пришли!.. ведь я тогда… поймите это… я тогда не знала!..

За отрывистыми словами, прерываемыми рыданиями и похожими на лихорадочный бред, последовало молчание, в продолжение которого доктор, глубоко взволнованный, отирал слезы. У него больше не было сил.

Адриенна спрятала лицо в руки. Вдруг она подняла голову и снова открыла лицо. Выражение его было спокойнее, хотя она продолжала дрожать от нервного волнения.

— Господин Балейнье, — произнесла она с трогательным достоинством, — не знаю, что я сейчас вам наговорила. Страх заставил меня бредить, кажется. Теперь я одумалась и собралась с мыслями. Выслушайте меня. Я знаю, что я в вашей власти. Я знаю, что никто меня не может из нее вырвать… но скажите, кто вы: непримиримый враг или друг? Я ведь этого не знаю. Скажите, действительно ли вы боитесь за меня, что мои странности могут перейти в безумие, или вы участвуете в адском замысле? Вы один это знаете… Я признаю себя, несмотря на все свое мужество, побежденной. Я согласна на все… слышите ли: на все!.. Даю вам в этом слово, а на него положиться можно: я заранее готова все исполнить! Значит, удерживать меня здесь вам совсем не нужно… Но если вы искренно считаете меня близкой к безумию, — а, сознаюсь вам, вы вселили в меня сомнения на этот счет, неопределенные, но страшные сомнения… — тогда скажите мне правду… я вам поверю… Я одна, без друзей, без советов, одна и в полной зависимости от вас… я вам слепо доверяю… Скажите, кого приходится мне умолять: спасителя или палача?.. я не знаю этого… но я говорю: вот вам моя жизнь… мое будущее… берите их… я более не в силах бороться…

Эти слова, полные раздирающей покорности и безнадежной доверчивости, нанесли последний удар по колебаниям Балейнье. До глубины души растроганный этой сценой, он решился успокоить девушку по крайней мере относительно тех ужасов и опасений, которые он ей внушил. Доктор не хотел уже думать о последствиях, какие он на себя может этим навлечь. На лице его читались чувства раскаяния и доброжелательства. Читались слишком ясно…

В ту минуту, когда он подошел к мадемуазель де Кардовилль и хотел взять ее руку, за форточкой раздался вдруг резкий, неприятный голос, произнесший только два слова:

— Господин Балейнье!

— Роден! — испуганно прошептал доктор. — Он шпионил!

— Кто вас зовет? — спросила Адриенна.

— Некто, кому я обещал идти с ним сегодня в соседний монастырь св.Марии, — с унынием ответил доктор.

— Что же вы мне скажете? — со смертельной тревогой спросила снова девушка.

После минуты торжественного молчания доктор ответил растроганным голосом, повернувшись лицом к двери:

— Я могу сказать только одно: я был и остаюсь вашим верным другом… и обмануть вас я не в состоянии…

Адриенна смертельно побледнела. Затем, стараясь казаться спокойной, она протянула Балейнье руку и сказала:

— Благодарю вас… я постараюсь не потерять мужества… А долго это может протянуться?

— Быть может, с месяц… уединение, размышление… правильный уход… мои преданные заботы… Успокойтесь… Все, что вам не вредно, будет дозволено… Вас постараются окружить вниманием. Если вам не нравится эта комната, ее можно переменить…

— Та или другая, не все ли равно! — ответила Адриенна с глубоким, угрюмым унынием.

— Ну, полноте же… будьте мужественны… ничто еще не потеряно.

— Кто знает… может быть, вы только мне льстите, — мрачно улыбаясь, заметила Адриенна. Затем она прибавила: — До скорого свидания, дорогой доктор! вы теперь моя единственная надежда!

И ее голова склонилась на грудь, руки упали на колени; бледная, разбитая, неподвижная, она осталась на краю кровати, повторяя после ухода доктора одни и те же слова:

— Помешана!.. сумасшедшая, быть может!


Мы оттого так долго останавливались на этом эпизоде, что в нем гораздо меньше романического вымысла, чем можно подумать. Не раз месть, выгоды, коварные замыслы злоупотребляли той безрассудной легкостью, какую допускает закон при приеме больных от друзей или семьи в частные лечебницы для умалишенных. Мы позднее выскажем свои соображения относительно необходимости создания своего рода инспекции, назначаемой властями или гражданскими органами, которая ставила бы себе целью периодический или постоянный надзор за учреждениями для умалишенных… а также за другими не менее важными учреждениями, еще более остающимися вне всякого надзора… Мы подразумеваем некоторые женские монастыри, которыми вскоре и займемся.

ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ. ДУХОВНИК

1. ПРЕДЧУВСТВИЯ

В то время, когда Адриенна находилась в лечебнице доктора Балейнье, в жилище Франсуазы Бодуэн, на улице Бриз-Миш, происходили другие события.

На колокольне Сен-Мерри только что пробило семь часов утра; день наступил угрюмый и пасмурный; иней и снежная крупа искрились на окнах убогой комнаты жены Дагобера.

Франсуаза еще не знала, что сын ее арестован, и ждала его домой весь вечер и часть ночи в смертельном беспокойстве. Только в третьем часу утра, уступая усталости и сну, она бросилась на матрац у постели Розы и Бланш. Но едва начало светать, Франсуаза была уже на ногах и поднялась наверх в мансарду Агриколя, смутно надеясь, что он мог вернуться очень поздно и пройти прямо к себе.

Роза и Бланш только что встали и оделись. Они были одни в скучной и холодной комнате; правда, Угрюм, оставленный Дагобером в Париже, лежал растянувшись около остывшей печки, положив длинную морду на вытянутые лапы и не спуская глаз с обеих сестер. Девушки спали мало, потому что заметили волнение и тревогу жены Дагобера. Они видели, что она то ходила по комнате, сама с собой разговаривая, то прислушивалась к малейшему шуму на лестнице, то бросалась на колени перед распятием. Сироты и не подозревали, что добрая женщина, с жаром молившаяся за сына, в то же время молилась и за них, так как спасению их душ, по ее мнению, грозила опасность.

Когда накануне, после поспешного отъезда Дагобера в Шартр, она предложила им помолиться, они наивно ответили, что не знают ни одной молитвы и молятся, только взывая к матери, находящейся на небе. А когда взволнованная столь печальным открытием старуха заговорила о катехизисе, конфирмации, причастии, девочки вытаращили глаза, ничего не понимая в этих словах. В своей простодушной вере жена Дагобера, напуганная полнейшей неосведомленностью девушек в вопросах религии, решила, что их гибель совершенно неизбежна, когда на вопрос крещены ли они — причем она пояснила что значит это таинство, — сиротки отвечали, что, наверное, нет, так как в том месте, где они родились и жили в Сибири, не было ни церкви, ни священника. Став на точку зрения Франсуазы, легко понять ее ужасную тревогу. Ведь в ее глазах эти очаровательные, кроткие девушки, которых она уже успела нежно полюбить, были несчастными язычницами, безвинно обреченными на вечную погибель. Она не в силах была сдерживать слезы и скрыть свой испуг и, обнимая Розу и Бланш, обещала как можно скорее заняться их спасением, приходя в отчаяние, что Дагобер не позаботился о том, чтобы окрестить их в пути. Между тем, надо сознаться откровенно, отставному конногренадеру и в голову не приходила подобная мысль.

Отправляясь накануне в церковь, чтобы послушать воскресную службу, Франсуаза не посмела взять девушек с собою. Ей казалось, что благодаря полнейшей их невежественности в делах религии, присутствие их в церкви будет если не неприлично, то во всяком случае бесполезно. Зато старуха в самых горячих молитвах пламенно испрашивала небесного милосердия пощадить бедных девочек, не подозревавших даже, в какой опасности находятся их души.

Итак, по уходе Франсуазы девушки сидели одни в комнате. Они, как прежде, были в трауре. Их прелестные лица носили следы грустной задумчивости. Действительно, контраст между их мечтами о Париже, чудесном золотом городе, и бедной обстановкой этого жилища на улице Бриз-Миш, где они остановились, был слишком разителен, хотя они привыкли к самой неприхотливой жизни. Вскоре это удивление, вполне понятное, сменилось мыслями, серьезность которых не отвечала возрасту девушек. Вид этой честной, трудолюбивой бедности заставил глубоко призадуматься сирот уже не по-детски, но по-взрослому; благодаря своему ясному уму, добрым инстинктам, благородным сердцам и мягкому, но мужественному характеру они за истекшие сутки уже многое оценили и над многим размышляли.

— Сестра, — сказала Роза, когда Франсуаза вышла из комнаты, — бедная жена Дагобера о чем-то очень тревожится. Заметила ты, как она волновалась всю ночь… как плакала, как молилась?

— Ее горе меня тронуло, сестра, как и тебя; я все думала, чем оно вызвано…

— Знаешь, чего я боюсь?.. Мне думается, не мы ли причина ее тревоги?

— Отчего? Неужели потому, что мы не знаем молитв и не знаем, были ли крещены?

— В самом деле, это, похоже, доставило ей большое огорчение. Я была этим очень тронута, так как это доказывает, что она нежно любит нас… Но я не поняла, почему мы подвергаемся, по ее словам, ужасным опасностям…

— Я тоже не поняла, сестра; мы, кажется, всегда стараемся делать все так, чтобы угодить нашей матери, которая нас видит и слышит…

— Мы стараемся платить любовью за любовь, мы ни к кому не питаем злобы… мы всему покоряемся без ропота… В чем же можно нас упрекнуть?

— Ни в чем… Но, видишь, сестра, мы, может быть, делаем зло невольно.

— Мы?

— Ну да!.. Поэтому я тебе и сказала: я боюсь, что мы — предмет тревоги для жены Дагобера.

— Да как же это?..

— Послушай, сестрица… Вчера Франсуаза хотела шить мешки из этого толстого холста, что на столе…

— Да… а через полчаса она с грустью сказала нам, что не может продолжать работу, что глаза отказываются ей служить, что она слепнет…

— Так что она не может больше трудом зарабатывать себе на пропитание…

— Нет. Ее кормит сын, господин Агриколь… У него такое хорошее лицо, он такой добрый, веселый, открытый, и, кажется, он так доволен, что может заботиться о матери!.. Поистине это достойный брат нашему ангелу Габриелю!

— Ты сейчас поймешь, почему я об этом заговорила… Наш старый друг Дагобер сказал нам, что денег у него почти ничего не осталось…

— Это правда.

— Он так же, как и его жена, не в состоянии заработать на жизнь; бедный старый солдат, что он может делать?

— Ты права… Он может только любить нас и ходить за нами, как за своими детьми.

— Значит, поддерживать его должен опять-таки господин Агриколь, потому что Габриель, бедный священник, у которого ничего нет, ничем не может помочь людям, его воспитавшим… Таким образом, Агриколь вынужден один кормить всю семью…

— Конечно… Дело идет о его матери, о его отце… это его долг, и он им нисколько не тяготится!

— Это-то так… Но мы… Относительно нас у него нет никаких обязательств…

— Что ты говоришь, Бланш?

— А то, что если у нас нет ничего, то он должен будет работать и на нас…

— Это верно! Я и не подумала об этом!

— Видишь, сестра… Положим, что наш отец — герцог и маршал, как говорит Дагобер… Положим, что с нашей медалью связаны великие надежды, но пока отца с нами нет, пока наши надежды еще не осуществились, — мы все еще только бедные сироты, обременяющие этих славных людей, которым мы уже стольким обязаны и которые находятся в такой большой нужде, что…

— Отчего ты замолчала, сестра?

— Видишь ли, то, что я тебе сейчас скажу, может иного рассмешить. Но ты поймешь меня правильно. Вчера жена Дагобера, видя, как ест бедняга Угрюм, заметила печально: «Господи, да ему нужно не меньше, чем человеку!» Знаешь, она это так грустно вымолвила, что я чуть не заплакала… Подумай, как, значит, они бедны… А мы еще увеличиваем их нужду!

Сестры печально переглянулись, но Угрюм, казалось, не обратил никакого внимания на упрек в обжорстве.

— Я тебя понимаю, Бланш, — вымолвила наконец Роза после недолгого молчания.

— Мы не должны быть в тягость никому… Мы молоды и достаточно мужественны. Пока наше положение не прояснилось, вообразим, что мы дочери рабочего… К тому же разве наш дедушка не простой ремесленник? Поищем себе работу и будем трудом добывать свой хлеб… Сами зарабатывать себе хлеб… Этим можно гордиться и какое это счастье!..

— Дорогая моя сестренка, — сказала Бланш, обнимая Розу, — какое счастье! Ты опередила меня… Поцелуй меня.

— Я тебя опередила?

— Ты знаешь, я сама составила такой же план… Когда вчера жена Дагобера с горестью воскликнула, что зрение у нее совсем пропало, я взглянула в твои добрые большие глаза, вспомнила при этом, что у меня такие же, и подумала: однако если глаза бедной жены Дагобера ничего не видят, то глаза девиц Симон, напротив, видят прекрасно… Нельзя ли ими заменить ее?.. — добавила Бланш, улыбаясь.

— И неужели девицы Симон так уж неловки, чтобы не сшить грубых мешков из серого холста? — прибавила Роза, улыбаясь, в свою очередь. — Может быть, сперва руки и натрудим, но это ровно ничего не значит.

— Видишь… мы, значит, опять, как всегда, думали об одном и том же! Я хотела тебя удивить и сообщить свой план, когда останемся одни.

— Да, все это так, но меня кое-что беспокоит.

— Что же?

— Во-первых, Дагобер и его жена не преминут сказать нам: «Вы не созданы для этого… шить грубые, противные, холщовые мешки! Фи!.. И это дочери маршала Франции!» А если мы будем настаивать, они прибавят: «У нас для вас работы нет… угодно, так ищите, где знаете!» Что же тогда будут делать девицы Симон? Где они станут искать работу?

— Да, уж если Дагоберу что-то придет в голову…

— О, так нужно как следует к нему приласкаться…

— Ну, знаешь, это не всегда удается… Есть вещи, в которых он неумолим. Помнишь, как было дорогой, когда мы хотели ему помешать так заботиться о нас…

— Идея, сестра! — воскликнула Роза. — Прекрасная идея!..

— Ну говори скорее, что такое?..

— Ты заметила эту молоденькую работницу, которую все зовут Горбуньей: такая предупредительная, услужливая девушка?

— О, да!.. Такая скромная, деликатная… Кажется, она боится и смотреть на людей, чтобы их не стеснить чем-нибудь. Вчера она не заметила, однако, что я на нее смотрю, и мне удалось поймать ее взгляд, устремленный на тебя. Выражение лица у нее в это время было такое доброе, хорошее; казалось, она так счастлива, что у меня навернулись слезы на глаза — до того это меня растрогало…

— Ну, вот и нужно спросить у Горбуньи, где она достает себе работу, так как она, конечно, ею живет.

— Ты права, она нам расскажет; а когда мы это узнаем, то как бы Дагобер ни ворчал, а мы будем так же упрямы, как и он.

— Да, да, мы покажем, что и у нас есть характер… что не зря в нас течет солдатская кровь! Он часто это повторяет.

— Мы ему скажем: «Ты думаешь, что мы будем когда-нибудь очень богаты; тем лучше, милый Дагобер, мы с еще большим удовольствием вспомним тогда это время».

— Итак, Роза, решено? Не так ли? Как только Горбунья придет, мы ей откроем наш замысел и попросим ее совета. Она такая добрая, что наверное не откажет нам.

— И когда наш отец вернется, он несомненно оценит наше мужество!

— Конечно! Он похвалит нас за то, что мы решились трудиться сами для себя, как будто совершенно одиноки на земле.

При этих словах сестры Роза вздрогнула; облако грусти, почти ужаса омрачило ее черты.

— Господи, сестра, какая ужасная мысль пришла мне в голову! — воскликнула она.

— Что такое? Как ты меня испугала!

— Когда ты сказала, что отец будет доволен, если мы сами о себе позаботимся, как будто мы совсем одиноки… мне на ум пришла страшная, ужасная мысль… Послушай, как бьется мое сердце… Знаешь, мне кажется, что с нами случится какое-то несчастье.

— Верно, сердце у тебя бьется сильно… но о чем же ты подумала? Право, ты меня пугаешь.

— Когда нас посадили в тюрьму, нас по крайней мере не разлучили… Потом тюрьма все-таки пристанище…

— Очень грустное пристанище, хотя мы были и вместе…

— Да!.. Но представь себе, что если бы какой-нибудь случай, несчастье… Разделили нас здесь с Дагобером, если бы мы очутились одни в этом громадном городе… одни, покинутые, без всяких средств…

— О, сестра! не говори таких вещей. Ты права, это было бы слишком страшно… Что бы мы стали делать тогда?!

При этой печальной мысли обе девушки удрученно смолкли. Их красивые лица, оживлявшиеся до сих пор благородной надеждой, побледнели и осунулись. После довольно продолжительного молчания Роза подняла голову: ее глаза были влажны от слез.

— Господи, — сказала она дрогнувшим голосом, — почему эта мысль так печалит нас, сестра? Ты знаешь, у меня сердце разрывается, точно и в самом деле это несчастье когда-нибудь произойдет…

— И я также чего-то страшно боюсь… Увы! Что стали бы мы делать одни, затерянные в этом громадном городе… Что бы с нами сталось?

— Послушай, Бланш… прогоним эти мысли… Разве мы не у нашего доброго Дагобера, среди хороших, сердечных людей?

— А знаешь, сестра, — задумчиво проговорила Роза, — а может быть, это и хорошо, что мне на ум пришла такая мысль.

— Почему?

— Теперь мы еще больше будем дорожить этим жилищем, как оно ни бедно, потому что здесь мы все-таки в безопасности… И если нам удастся достать себе работу, чтобы не быть никому в тягость, то нам ничего больше и не будет нужно до приезда отца.

— Конечно!.. Но отчего это нам пришла такая мысль? Почему она нас так встревожила?

— В самом деле, почему? Я тоже не понимаю. Тем более, что мы находимся здесь среди любящих друзей! Как можно даже предположить, что мы останемся одни, всеми покинутые в Париже? Мне кажется, такое несчастье совершенно невозможно, не так ли, сестра?..

— Невозможно… Да, это так, — промолвила задумчиво и грустно Роза. — Но если бы накануне нашего приезда в немецкую деревню, где убили нашего Весельчака, кто-нибудь сказал нам: «Завтра вы будете заключены в тюрьму», — разве мы не сказали бы, как говорим сегодня: «Это невозможно… Ведь с нами Дагобер… он не даст нас в обиду!..» А между тем… помнишь, сестра, через день мы сидели в Лейпцигской тюрьме!..

— О, не вспоминай… мне страшно…

И невольно девушки приблизились и прижались друг к другу, взявшись за руки и оглядываясь вокруг под влиянием беспричинного страха. Волнение, испытываемое ими, было действительно глубоко, странно и необъяснимо; но в нем чувствовалось нечто угрожающее, как в тех мрачных предчувствиях, которые невольно овладевают иногда нами… Как будто является какое-то роковое предвидение, освещающее на мгновение таинственную бездну нашего будущего…

Страшные предчувствия, ничем не объяснимые! Очень часто о них так же быстро забывают, как они появляются, но зато потом до чего ясно вспоминаются они во всей присущей им мрачной правде, когда события являются для них подтверждением!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33