-Господи! Да куда же ты запропастился! В 'Ленинку" прибежала - нет. Жду тебя, жду.
Полина. Платок сбился на плечи. - . . . Я жду тебя, жду!
Глава девятая
Свадьбу справляли в "Татьянин день "- давний студенческий праздник. Полина сняла к тому времени крохотную комнатку на улице Энгельса, на первом этаже, с густо зарешеченными окнами, уютную камеру-одиночку, по общему мнению; мы свезли сюда в одном чемодане и узле все наше имущество.
У Полинкиных друзей это была единственная квартира без родителей, почти "холостая квартира", и сюда вот уже несколько раз набивались едва ль не все аспиранты кафедры академика Зелинского. В мороз приоткрывались окна, иначе нечем было дышать, и отбивалась традиционная "аспирантская чечетка", радость мальчишкам со всей улицы, которые прилеплялись белыми носами к нашим окнам. Иногда кто-нибудь приносил химически чистый спирт, по глотку на брата; однажды его выпили под шутливый и торжественный тост: "Бей жидов и почтальонов!"
Я попался на удочку, спросил с удивлением: "А за что почтальонов?
Раздался дружный хохот: оказывается, за последние годы ни один человек еще не спросил: "А за что жидов?"
Свадьбу решили справить по-семейному. Без этой оголтелой аспирантской чечетки. Пришла моя старенькая мама с фаршированной рыбой и Гуля,закадычная Полинкина подруга -- океанолог, умница, черт в юбке.
Мама ушла от своего мужа, моего отца, четверть века назад; Гуля только что и на сносях. Гордо хлопнула дверью. У обеих свадьба обернулась слезами горючими.
Мама настороженно, почти испуганно поглядывала на хлопотавшую у стола Полинку. Гуля так же тревожно - на меня. Как-то сложится?
Мама уже дважды спрашивала меня шепотом: правда ли, что Полина ~ еврейка? Может быть, прикидывается?
-Ты бы взглянул на паспорт. А?
Я захохотал, потом возмутился:
- А если она - эскимоска? Латышка? Украинка? Это что, хуже?!
- Нет-нет, я ничего! - соглашалась мама, тыча вилкой мимо рыбы.
Дождавшись, когда Полинка с Гулей отправились на коммунальную кухню в конце коридора, она объяснила, краснея, что она вовсе не какая-нибудь отсталая кретинка, но она не хотела б дожить до того дня, когда Полина крикнет в трудную минуту: "Пошел вон, жидовская морда!.."
-...Нет-нет! Я ничего! Пожалуйста! Женись хоть на эскимоске. На самоедке. Дуракам закон не писан. Вот уж не думала - один сын, и тот дурак.
Вечер прошел по-семейному.
На другой день народ повалил без всякого приглашения, и каждый обещал меня убить, если я буду отрывать Полинку от коллектива.
"Презренный филолог!" -- иначе новоявленного мужа Полинки не называли: в конце концов меня вытолкали на кухню готовить хрен. Натирая коренья и обливаясь слезами, я услышал вдали нарастающий деревянный гул: вступала в дело "аспирантская чечетка"...
Существует выражение "язык - что бритва". У Гули язык -- рота автоматчиков.
Но в то утро она превзошла самое себя. Нервно постучав в окно, крикнула в форточку на бегу:
-Включайте радио! Свадебный подарок от государства!
Я включил трансляцию, и комнатку наполнил до краев металлический набатный, уличающий голос диктора:
- "Группа последышей...", "выписывая убогие каракули"... "Цедя сквозь зубы"... "с издевательской подковыркой"... "развязно орудует"... "старается принизить"... "отравить... тлетворным духом"... "гнусно хихикает"...
-- Новый суд начался? -- тихо спросил я Гулю, когда она вбежала к нам.
-- Что ты! -отозвалась побледневшая Гуля. У ее отца, крупнейшего в стране специалиста по семитским языкам, только что, после очередной "дискуссии" о языке, был инфаркт.- Какой суд?!.. Это просто... утонченный литературный диспут. О театре.-- И она протянула мне газету со статьей "Об одной антипатриотической группе театральных критиков".
А набат все звенел. По всей Руси звенел в эту минуту набат, звенел об еврейской опасности.
-- ...обанкротившиеся Юзовские, Гурвичи... Борщаговские... окопались... охаивали...
-- Свадебный подарок,-- напряженным шепотом сказала Полинка, прошлепав босыми ногами по комнате, выдернула штепсель трансляции, воскликнула обнадеженно и со слезами в голосе: -- Товарищи! Но хоть это-то Сталин прочитает?!.. Не может не прочитать!..
Каждое утро мы кидались к "Правде". Круги ширились. Вот уж отозвалось в Ленинграде, Киеве, Одессе... В одном только Харькове, оказывается, "орудовали Г. Гельфанд, В. Морской, Л. Юхвид, некий А. Грин, М. Гриншпун, И. Пустынский, М. Штейн, Адельгейм и т.д...".
Почти каждый раз перечень новоявленных аспидов завершался знаменательным " и т.д.", которое разъяснялось тут же: "...орудовали с соучастниками...", "отравляли зловонием...".
"Средневековье умело ругаться",- вспоминал я академика Гудзия... "Отравляли зловонием" - это уже почти на уровне "элохищного львичища"...
И снова -- почти с каждого газетного листа... "и т.д."... "и т.п."... Ищите, да обрящете!.. На нашем факультете участились "китайские церемонии" дотошные беседы иа бюро, где спрашивали очень вежливо и с сокровенными интонациями: "Где проводите время?". "С кем?", "О чем говорите?".. . Они именно так и назывались студентами - "китайские церемонии", хотя, естественно, тогда в них не вкладывалась вся трагическая глубина смысла, обнаружившаяся позднее.
В коммунальной квартире нашего обветшалого лома обходилось без церемоний. Соседка, несчастная, вечно голодная женщина, потерявшая на войне мужа и сына, прикладывала ухо к нашим дверям. А когда я случайно застал ее за этим древним, как мир, занятием и пристыдил, призналась, плача навзрыд, что это ее участковый принудил.
Мы успокоили ее, как могли, накормили жидким студенческим супом, и она поведала нам шепотом, всхлипывая и озираясь на дверь, что мы участковому подозрительны... То гостей у них собиралась, говорит, целая синагога. А теперь запираются, шепчутся. От кого запираются? О чем шепчутся?.. Ты, сказал он, ответственная съемщица. Глядеть в оба. А не то загремишь знаешь куда?!.. И разъяснил ей, уходя:
- Евреев колошматят чем ни попадя, должны же они что-нибудь предпринимать? Люди небось, не железо...
... Мы действительно искали с Полиной уединения. Действительно запирались. И даже шептались.
Мы повернулись спиной к участковым. К "литературному" кликушеству. К антисемитской отраве, которой, казалось, пропитались газетные листы. Мы хотели сына.
Впрочем, я бы ничего не имел и против дочери. Но Полина хотела сына. Только сына.
Говорят, что жизнь продолжается и под топором. Человек живет надеждой, пока от удара не хрястнет шея.
И хотя, как показало время, завершился лишь первый акт кровавой трагедии, продуманной до деталей великим постановщиком, еще два-три года оставалось до запланированной варфоломеевской ночи, когда участковый, правда на другой улице, занесет нас в свои тайные проскрипционные списки гугенотов", а уж все пьянчуги и уголовники нашей старенькой заброшенной улицы Энгельса почуяли себя боевым авангардом...
В нашу форточку то и дело влетали, крошась о решетку, снежки и комья грязи, и чей-либо пьяный голос хрипел: "Эй, Моцарт, собирай чемоданы. Колыма по вас плачет'.." (Почему Моцарт попал в евреи, так и осталось неясным.)
А в бюро обмена и на "квартирном толчке" Москвы, где мы искали комнату побольше, нам отвечали порой с нескрываемой усмешкой: - Расширяться, значит, хотите. Ну-ну!..
Однако мы с Полиной все равно были счастливы на своем привычно -лобном месте, хотя время от времени я возвращался туда с окровавленной губой или синяком под глазом после очередной творческой дискуссии с дворовыми или трамвайными антисемитами, которых невзлюбил.
Разве молодожены в купе поезда менее счастливы - за минуту до крушения, о котором и думать не думают, хотя б они и знали, что дорога опасна?
Нас было двое, и я видел огромные иконописные Полинкины глаза и был счастлив тем, что они сияли.
Будильник своим жестяным утренним звоном отмерял конец сказки, но сказка не кончалась, она звучала в глубоком сердечном голосе Полины, которой я звонил в лабораторию после каждой лекции.
И я радовался тому, что глаза ее не переставали быть счастливыми даже тогда, когда в нашем зарешеченном окне вдруг появлялась на мгновение румяная, озабоченная физиономия участкового, которому, видно, не терпелось узнать, чем же мы все-таки занимаемся? Не листовки ли печатаем? А то ведь пропадешь с этими евреями. Ни за понюшку табаку пропадешь...
Увы, лобное место -- это все же лобное место. Удар пришелся сильный, наотмашь. И совсем с другой стороны. Откуда и не ждали.
...Видно, все дало себя знать. И непрекращавшаяся травля, и голодные годы; Полина слегла, со дня на день слабея. Румянца будто и не бывало. Анализ крови оказался такой, что врач сам примчался с ним посреди ночи. Гемоглобин - 38.
И тут началось кровотечение. Я кинулся к брошенным в ночи ларькам-сатураторам за льдом, бежал с тающим льдом, не зная, застану ли Полину в живых.
Кровь в запаянных стеклянных ампулах из Института переливания крови держал в трамвайной давке над головой, и какой-то паренек оттирал от меня толчею, которая вминала меня в стенку трамвая.
К каждой ампуле была приклеена бумажка с фамилией донора. Фамилии были русские, татарские, украинские.
-- Кадровики должны от тебя отстать,-- весело сказал Алик-гениалик, приехавший проведать больную Полину,-- поскольку в тебя влита кровь всех союзных республик.
Полина засмеялась и притихла, помрачнела.
Почти год возили Полину по известным и неизвестным диагностам, аллопатам, гомеопатам, к которым записывались на полгода вперед. Профессора аллопаты крестили гомеопатов прохвостами, гомеопаты бранили профессоров тупицами.
А Полина ходила, держась за стенки. Кровь переливали без надежды, от отчаяния.
Горькая больничная тропа вывела нас наконец к Зинаиде Захаровне Певзнер, рядовому палатному крачу одной из клиник на Пироговке, похожей скорее на толстую добрую бабушку из "Детства" Горького, чем на лучшего диагноста Москвы, поднявшей почти из могилы сотни женщин.
Певзнер поставила диагноз, который яростно отрицали и главный врач клиники, и знаменитые профессора-консультанты; он оказался точным.
Но это произошло лишь после седьмого переливания крови.
Да и попали мы к Певзнер случайно. Полину ни за что не брали в клинику, и я потребовал от дежурного врача расписку, что Полина доживет до утра. Расписку, естественно, не дали, положили истекавшую кровью больную в коридоре. Здесь на нее и наткнулась Зинаида Захаровна Певзнер...
- Можно ли обойтись без операции? - спросила ее поздней Полина, которую за прозрачный лик и огромные горящие глаза Зинаида Захаровна прозвала Полинкой-великомученицей...
-- Жить можно,-- печально ответила Зинаида Захаровна.- Рожать нельзя.
Я ждал звонка об исходе операции к полудню. Мне позвонили утром:
- Быстрее приезжайте!
В клинике навстречу мне вывалился похожий на мясника хирург в халате с рукавами, закатанными до локтей, и, потрясая могучими волосатыми руками, потребовал, чтобы я немедленно забирал свою жену и убирался с ней к чертовой бабушке!
-...К чертовой бабушке! - снова вскричал он и бросился назад в операционную.
Я отыскал Полину в полутемном конце коридора, она сидела в сиротливом больничном халате, горбясь и держась за живот, словно ее ударили в солнечное сплетение. Рыдала беззвучно.
Оказывается, когда ее уложили на операционный стол и были завершены все приготовления, сделаны все обезболивающие уколы, она спросила у хирурга, взявшего в свои волосатые руки скальпель, сможет ли она после операции быть матерью.
-- Это было бы в медицине сенсацией,-- сказал он, усмехнувшись.- Что? Пластическая операция? Кто вам сказал о таких операциях? Это шарлатанство! Есть один такой шарлатан в Институте Склифософского. Я - хирург, а не шарлатан. И потом... бездетным не так уж плохо на земле.
Полина рывком, болтнув босыми ногами, поднялась со стола и, сопровождаемая оторопелыми взглядами и криком сестер, ушла из операционной.
Я обнял ее за плечи, острые лопатки торчали под тоненьким убогим халатом. Привез домой.
В эти дни у нас побывал, наверное, весь химфак. В советах недостатка не было. В конце концов выяснилось, что слухи справедливы. В Институте скорой помощи имени Склифосовского действительно есть кудесник-профессор Александров, который артистически делает пластические операции; удаляя опухоли, он подтягивает рассеченные ткани, "штопает" их, и тогда, говорят, еще не все потеряно.. .
Даже неопределенного "говорят" было для нас достаточно.
Я предстал перед невысоким сухощавым нервным человеком, которому ни секунды не стоялось на месте. Халат его был забрызган кровью; на чуть отстраненных от тела руках надето почему-то две пары прозрачных хирургических перчаток, отчего кисти рук казались неуклюжими. Позднее узнал: от наркоза, от йода, которым непрерывно смазывались руки хирурга, Александрова мучила экзема, на что он, впрочем, никогда не жаловался, только оперировать приходилось в двух парах перчаток.
Он наклонил ко мне высоколобую бритую, влажную от пота голову и скомандовал: - Что у вас? Кратко!.. Ваша жена сказала, что ляжет ко мне? -перебил он мое лопотанье. - У меня и так много врагов. Дети вы малые...
- Значит, пластика возможна, профессор? -спросил я в страхе, еще не вполне веря этому.
- Возможна?! -- удивился Александров.- Я сделал четыреста пластических операций. Меня не признают только...-- Он перечислил имена, наверное, самых известных хирургов Москвы.-- По их мнению, коего они не скрывают даже от студентов, я шарлатан и мздоимец.- Усмехнулся нервно, запалая щека дернулась.- Не будь я православным, наверняка бы уже пустили слух, что я распял Христа. Впрочем, нет, отравил Его! Это современнее.-- Он всплеснул руками, которые все еще казалось мне такими неуклюжими.- О двадцатый век! В коммунизм вошли... стройными колоннами! -- Он быстро пошел к дверям, остановился на пороге: - Гарантировать успех не могу. Операционное поле покажет. Привозите... если не боитесь. Только устраивайте жену сами. Через приемный покой. А то скажут, что это я положил. За взятку. Да-с...
Большая половина отделения, которым руководил профессор Александров, в ремонте. Железные койки теснились в красном уголке, в коридорах. В красном уголке больных тридцать, не меньше.
Гул от восклицаний таков, что и у здорового голова заболит. Прислушался. Все о том же. О врачах - отравителях.
- Сумасшедшие деньги им платят, а они еще травят. .. -- ораторствовала какая-то худющая тетка, опершись о железную спинку кровати, как о трибуну.Я так считаю, надоть жидов стрелять. Без суда и следствия...
Дебелая дама со строгим, почти интеллигентным лицом выплеснула на пол лекарство, поданное сестрой. Сказала напористо и враждебно:
- Мне доставят из кремлевки.
- Это еще хуже, - урезонила ее соседка,- В кремлевке - там самое гнездо и есть.
Рядом с Полиной лежала женщина с бескровным покойницким лицом. Инженер. Она знала, что операция не помогла, что она умрет еще до весны; и только она вдруг возвысила голос; наверное, она кричала, но голос ее едва шелестел, и все притихли, прислушиваясь:
- Если вы позволяете втемяшить себе в голову, что вас травят,. . зачем вы пришли сюда. . . Уходите вон, болваны!.. И это... в год моей смерти. Когда же я жила? В каком веке?
В каждом медицинском учреждении искали своего отравителя. И -- уличали. Неизменно...
Впрочем, нет, одно исключение знаю, и оно столь примечательно, что о нем стоит рассказать.
В химической лаборатории, связанной с медициной, жертвой наметили престарелого Арона Михайловича, инженера-химика, создателя нового медицинского препарата. Полина просила в свое время, чтобы препарат испыталии на ней. Так я познакомился с изобретателем -- тихим сухоньким человеком с застенчивой улыбкой.
Химик да создатель нового препарата! Чем не отравитель!
На профсоюзное собрание, которое должно было разоблачить отравителя, научные сотрудники, за редким исключением, не явились. Но конференц-зал был полон, хотя первые ряды стульев почему-то не занимали.
Переговаривались, вязали, ели принесенные из дому завтраки лаборантки, уборщицы, препараторши, завхоз, слесарь-водопроводчик, плотник, вахтер.
- Ничего. Народ пришел,- с удовлетворением отметил, оглядев зал, начальник отдела кадров.
Жена начальника отдела кадров гневно разоблачила отравителя. Оказывается, он дал заведомо неправильное заключение о составе воздуха в подмосковной шахте. Исказил количество кислорода в воздухе и тем травил шахтеров.
Когда в это почти поверили (а как не поверить, когда жена кадровика зачитывала официальные документы! ) и участь Арона Михайловича была решена, слова попросила пожилая лаборантка и сказала, что она не может взять греха на душу. Пробу воздуха она брала не в шахте. А в больничном парке. "Так эта просила..." - и лаборантка показала рукой на оторопелую докладчицу.
И тут как плотину прорвало.
- Уйди! -закричал на докладчицу старик вахтер, надежда кадровика.- Не Арона Михайловича надо гнать, а тебя. Ты только гавкаешь, а он работает.
Девчонка-препараторша кинулась к трибуне, рассказала, как Арон Михайлович помогал лаборанткам готовиться за девятый класс. Без денег.
- Настька ревмя ревела, ничего не понимала. А Арон Михайлович вечерами с нами сидел, как мобилизованный.
Другая напомнила, что он на заем подписался больше всех, чтоб по лаборатории процент был. И чтоб из уборщиц и препараторш последнюю копейку не выжимали...
Тут поднялся в заднем ряду слесарь-водопроводчик, отталкивая мешавших ему говорить и словно но видя отчаянных жестов кадровика, отрубил:
-Я до войны работал в еврейском колхозе. В харьковской области. Какие там люди были!..
Это был скандал. Позеленевший от испуга представитель райкома партии кинулся к дверям. За ним -- кадровик...
..Прав, бесконечно прав мудрый Гена Файбусович! Народу чужда ложь. И отвратительна. Народ может не видеть лжи - доверчивый, обманутый печатью. Но стоит лишь только просочиться правде!..
То-то ее на кострах жгут. Со дня сотворения мира...
... В один из мартовских дней в больничную палату вбежала молоденькая сестра, закричала: - Включите радио! Сталин умер!.. Она никак не могла попасть в розетку. Палату заполнили мятущиеся звуки шопеновской сонаты.
Умиравшая соседка Полины встрепенулась, села на кровати, сложив руки молитвенно.
И вдруг прозвучал болезненный вскрик, словно человека ударили. Влажные глаза Полины блуждали. Ее сероватое, измятое болезнью лицо исказилось страданием.
- Что же теперь будет?! Что теперь со всеми нами будет?!
Полина заплакала, размазывая слезы по щекам, как ребенок. В округленных глазах ее застыл ужас: что теперь будет? Его нет, и теперь некому будет сдерживать газетную погань, пьянчуг, кремлевских сановников-уголовников. Теперь они разойдутся...
Как-то под вечер в палату вкатилась маленькая толстенькая Женя Козлова, доктор-колобок, с которой мы подружились. Когда Женя делала операцию, ей подставляли скамейку, иначе она не дотягивалась.
- Позвони Грише, чтоб не выходил на улицу! -крикнула она Полине, не заметив меня. Полина вздрогнула. - Уже началось?
Погром?..
- Ходынка! - воскликнула задыхавшаяся от волнения Женя. -- Все кинулись к Дому союзов. . . Там, где я тебя принимала, все завалено трупами. . . Везут и везут...
Минул день, другой, и Полина, выскочив в халатике на лестницу, говорила мне об Александрове с изумлением: -- Железный человек! В день похорон Сталина не отменил операции. Как мог оперировать? В такой день? У него же все инструменты должны валиться из рук...
Не валились из рук Александрова инструменты. Оперировал. С утра и до вечера. Пришел черед и Полины.
"Заутра казнь,- написала она мне.-- Или спасенье!!
Утром в палату, как всегда, принесли газеты. В них была напечатана выдержка из речи Дуайта Эйзенхауэра: "...кончилась диктатура Сталина..."
- Они, наверное, не в своем уме,-- сказала Полина сестре, продававшей газеты.- До чего доводит слепая ненависть.
Александров, который вошел незамеченным вслед за сестрой, выхватил у Полины газету и закричал:
-Пора уже о другом думать! О другом!. .На стол ее!..
Меня пустили только на следующий день. Постоять у приоткрытой двери, за которой лежала после операции Полина.
За дверью слышался немыслимо строгий голос Жени Козловой. Голос звучал непререкаемо:
- Температура всего 39,2, а она, видите ли, позволяет плохо себя чувствовать. Позор!
Старушка няня, которой я передал банку с морсом, пробурчала незлобиво:
- Двадцать пять лет работаю в послеоперационной палате, и каждый день стонут. Когда люди перестанут стонать?..
Из палаты выкатилась Женя, сообщила тоном своего учителя:
- От наркоза проснулась поздно. Спокойствие! Михаил Сергеевич звонил всю ночь. Каждые два часа. На завтра - куриный бульон. До свидания!..
Я обежал три или четыре рынка Москвы. Курицы гуляли где-то в стороне.
Наконец на Центральном рынке услышал вдруг гневный голос:
- Если б она золотые яички несла, тогда бы ей такая цена...
Я протолкнулся сквозь толпу скандаливших женщин. Они обступили молодуху в пуховом платке и кричали ей в сердцах все, что она заслуживала и
не заслуживала. Перед молодухой лежала желтая большая курица. Одна. А рядом, на листочке, цена-90 р.
Я небрежно кинул на прилавок свою единственную, аккуратно сложенную сотню и бросился к выходу, прижимая курицу к груди, под проклятия женщин, которые теперь с яростью уличали меня: де, прощелыга я, и деньги у меня ворованные...
Только тогда, когда прозрачный, как слеза, бульон был готов и налит в химическую колбу с притертой пробкой, я сообразил, что университетская подруга Полины, тоненькая педантичная Иринка, к которой я примчался с курицей, не должна быть дома. Сейчас полдень!..
-- Я прихворнула,-- невозмутимо ответила мне Иринка, опустив глаза, так и не сказав, что ее только что выкинули из онкологического института, где она, химик-исследователь, синтезировала средство против одной из форм рака.
Почти каждое утро я слышал по телефону взволнованный голос Зинаиды Захаровны Певзнер, и она тоже не сказала мне, что ее взашей вытолкали из клиники на Пироговке; вытолкнули под улюлюканье прохвостов в тот день, когда она выступила на кафедре с тезисами своей докторской диссертации. . .
Колба с притертой пробкой долго хранилась у Полины как семейная реликвия: по убеждению Полины, глоток домашнего бульона и вернул ее к жизни. Я -- слаб человек! -- не переубеждал.
Женя Козлова, вынесшая мне эту колбу, небрежно сунула ее в мой портфель и, взяв меня за руку, повела в ординаторскую, сказала властно: - Садись!
Я испуганно присел на край стула, воскликнув: -- Что случилось?
Женя успокоила меня жестом и, откашлявшись, как если бы она собиралась читать стихи, произнесла приподнятым тоном, что она поздравляет маня с такой женой.
Я вытаращился на Женю, заметил что-то шутливо, чтобы снять невыносимую торжественность; она сказала сердито, чтоб я заткнулся и слушал.
Женя говорила негромко, и в голосе ее звучало несказанное удивление. Больше, чем слова, поразило меня это удивление в голосе дежурного хирурга Института скорой помощи имени Склифосовского, где врачи, работающие порой как на кровавом конвейере, давно отвыкли чему-либо удивляться. Они видели все.
- Запоминай каждой слово, Гриша. Тебе придется пересказывать это и детям и внукам своим. Когда ни явись на свет, они должны знать, что родились здесь. 18 марта 1953 года. В день Парижской коммуны. Весь твой род теперь под звездой парижских коммунаров...
- Спасибо! -- растерянно сказал я.-- А как отнесутся к этому парижские коммунары?
Она не удостоила ответом, закурила нервно, как и ее шеф. Я понял, что надо молчать. Произошло что-то немыслимое.
- ...Значит, так... Полина попросила у нас. чтоб ее не усыпляли. Я ей втолковываю, что спинно-мозговой наркоз опасен всякими последствиями. Лучше общий. Она ни в какую. Ввели спинно-мозговой...
Через сорок минут взяли биопсию... ну, срезали кусочек опухоли на гистологию; Михаил Сергеевич дает мне, чтоб бегом в лабораторию. Вдруг слышу голос Полины:
- Не надо нести на гистологию. Нет у меня никакого рака. Уже брали на биопсию.
Я остановилась. Михаил Сергеевич как закричит на меня:
- Что ты слушаешь больную, да еще с разрезанным животом?!
Минут через двадцать вернулась из лаборатории, опухоль не злокачественная, можно делать пластику, а не вырезать все на свете...
Сказала я это Михаилу Сергеевичу и вдруг вижу, Полина побелела, губы сжала, как всегда сжимают от адской боли, говорит, чувствую, через силу:
-Профессор, я больше не могу!
Михаил Сергеевич вздрогнул, чуть скальпель не выронил.
Оказывается, нервная система у нее ни к черту и обезболивание плохо подействовало. Но она промолчала: боялась повторения истории на Пироговской
Пойдут, думала, по более простому пути, произведут ампутацию и - не будет сына...
И вот собралась в комок, затихла, чтоб знать все, "Что с ней будут делать, чтоб воспротивиться, - наивная девчонка! -- если начнут полную ампутацию.
- Ты понимаешь, что это такое?! -- напала Женя на меня, так как мое лицо, по-видимому, не выразило восторженного изумления, - Тебе щеку бритвой порань, как ты взвоешь!. . А тут.. . полтора часа под ножом. .. Сколько слоев проходили, ни стона, ни шевеления... Вспоминаю, она сжимала, тискала "операционную рубашку" на груди. Я думала, от страха. А она... терпела...
Женя прикурила папироску от своего же окурка, продолжала негромко и по-прежнему удивленно:
- ...А как стало ясно, что все идет нормально, ампутации не будет, тут, конечно, и иссякли силы, прошептала белыми губами это свое: "...больше не могу!"
Михаил Сергеевич, едва придя в себя, закричал, как дикарь: "Маску!" Тоже не видывал такого. Ну, Полине к носу лошадиную дозу эфира. И стали зашивать.
Спустя полтора года я отвез Полину в родильный дом имени Грауэрмана. На Арбате.
- У меня сын, - радостно сказала она дежурному врачу, когда он записывал ее в свои книги.
Дежурный поглядел на нее искоса и сказал осторожно: -- Может быть и девочка. . .
-- Нет! - сказала Полина.- Сын.
Врач снова посмотрел на нее, затем на меня, прикидывая: оба идиоты или только роженица.
В операционной, где Полину готовили для кесарева сечения, две сестры подавал шприцы с новокаином, а женщина-врач обкалывала место будущего шва; обкалывала быстро; десятки уколов, один за другим.
- Вы должны, доктор, здорово вышивать,- сказала Полина, и врач посмотрел на нее в тревоге: говорит, словно это не ее колют... -- Вы что-нибудь чувствуете?
- О да! - подтвердила Полина.
Вокруг нее стояли студенты-практиканты, человек двадцать, и изо всех двадцати глоток вырвалось ликующее: - Сын!
Врач взяла ребенка за ножку и, уходя, подтвердила:
- Сын, черненький.
- Боже мой! - воскликнула Полина.-- В кого же сынуля?!
Операционная грохнула от хохота. Главный врач, стоявший у изголовья, пожал плечами:
- Вам видней.
Когда я явился в роддом, меня позвали к главному врачу, он испытующе оглядел меня, позвал еще кого-то, и тот тоже посмотрел на меня. Наконец объяснил, почему меня разглядывают.
- Мы были убеждены, что вы -- рыжий. Или блондин. А может быть, китаец. Чего же ваша жена удивляется, что ребенок черненький? А каким же ему еще быть при таком отце?!
К сроку Полину не выписали. Началась грудница, а с ней новые операции. Врач соболезнующе говорил: "Тут как в старой песне: "Одна заживает, другая нарывает... " Она у вас терпелива... "
Шесть хирургических операций выдержала Полина ради сына.
. . . Надо было выбрать ему имя, я пришел с предложениями.
- Фимочка сегодня хорошо поел,- сказала Полина.-- Крепко схватил сосок...
Конечно, Фимочка. Потому Полинка так хотела сына. Только сына.
Она даже представляла его светленьким. Таким, каким был ее расстрелянный брат. Фима.
Все мои предложения, естественно, как ветром выдуло.
Будет жить на земле Фима! Вопреки расизму. Попреки войнам. Вопреки расстрелам.
Глава десятая
Но до этого дня еще надо было дожить. Пока что чадил, потрескивал, как факел фашистского шествия, сорок девятый год. Год кровавых auto da fe (что означает, как известно, в переводе с испанского "акт веры"). Год юбилеев, слившихся с auto da fe в нерасторжимом единстве.
Они близились, как близится тяжелый, разог гнавшийся состав. Все вокруг начинает дрожать. Даже земля
А мы с Полиной словно бы стоим возле гудящих рельсов, и так хочется лечь на землю, чтоб не втянуло под колеса юбилейным вихрем.
Уж не только "Правда" -- все газеты набухали еврейскими фамилиями, как кровью. Один высокопоставленный погромщик, из писателей, заметил весело: газеты приобрели шолом-алейхемовский колорит. . .
"Крокодил" -- тот прямо захлебывался от еврейских имен. Такие, право, смешные.
К юбилеям готовились, как в царское время к выносу хоругви. Прочищались голоса. Звенели стекла b еврейских домах. Вначале вынесли, как водится, под величание малую хоругвь. Бумажный хор тянул в один голос: "Верный сын советского народа. Вы всей своей жизнью и деятельностью показали вдохновляющий пример". Это о Лаврентии Берии. Пятидесятилетие "верного сына".
Отпраздновали, и смрад усилился.
Затрещали в юбилейном огне почему-то японские имена. Оказывается, это генералы - отравители от бактериологии.
Приберегли отравителей - для светлого праздничка. Подобно ядовитым дымовым шашкам, они придали юбилейному смраду резкий, отвратительный привкус.
"Чего церемониться с японскими и нашими злодеями,-- услыхал я в те дни на одном из митингов. -Всех на одну осину".
Приготовления заканчивались. Ждали выноса главной хоругви...
Органы порядка, естественно, были приведены в боевую готовность; наш участковый просто превзошел самого себя.