Я усадил старшего лейтенанта на патронные ящики и рассказал ему о Скнареве. О том, чего не было в моих статьях, которые конечно же повествовали только о подвигах флаг-штурмана.
Плечи старшего лейтенанта, одно выше другого, как у Файбусовича, дернулись нервно. Он поправил очки с толстущими линзами, ссутулился и стал похож на бухгалтера, у которого не сходится баланс. Он не был рожден военным, этот низкорослый человек, это ясно. Я только не знал еще, что он был единственным мобилизованным газетчиком, которого командующий флотом, адмирал Головко, случайно встретив его на пирсе и взглянув на подвернутые брюки газетчика, приказал немедля переобмундировать в сухопутную форму.
- Таких моряков не бывает!..
Так он и ходил, единственный на аэродроме, в пехотном. В звании повышали, а брюки клеш не давали.
Какое счастье, что именно он приехал к нам. Подперев ладонью плохо выбритую щеку, он сказал, прощаясь, тихо и очень серьезно:
- Как тебя зовут?.. Ты, Гришуха, пиши, а я буду держать твои материалы под рукой. Начальство, увидя меня, почему-то всегда улыбается. Можно когда-то из этого извлечь пользу! А? Рискнем.
С газетой, где впервые появилась фамилия Скнарева, я бежал через всю стоянку. Я размахивал газетой, как флагом. Вид у меня был такой, что изо всех кабин высунулись головы в шлемофонах. Уж не кончилась ли война?
Конечно, моей статьи в газете не было. Но на самой первой странице, под названием газеты, вместо передовой была напечатана крупным шрифтом информация о том, что группа бомбардировщиков, которую вел флаг-штурман А. Скнарев, совершила то-то и то-то... Главное, появилась фамилия! Оттиснутая настоящими типографскими знаками. Законно. А. Скнарев!..
Вскоре на аэродром прикатили морские офицеры, о которых мне сказали испуганным шепотом: "Зачем-то трибунал явился..."
В штабной землянке на выездном заседании трибунала Северного флота со Скнарева была снята судимость. Он вышел из землянки, застенчиво улыбаясь, в своих голубых солдатских погонах. "Погоны чисты, как совесть",- невесело шутили летчики. Они обняли его, потискали. Я протянул ему букетик иван-чая, который собрал в овраге и на всякий случай держал за спиной.
Судимость со Скнарева сняли, но недаром ведь говорится: дурная слава бежит, добрая лежит.. Правда, он уже не значился в штрафниках, в отверженных. . . Однако Скнарев был, как непременно кто-либо добавлял, "из штрафников" или, того пуще,-- "из этих"...
Он заслуживал,, наверное, трех орденов, когда ему вручили первый.
Я писал о Скнареве после каждой победы. Радовался каждой звездочке на его погонах. Вот он уже лейтенант, через месяц - старший лейтенант.
В нижней Ваенге, в порту, был ларек Военторга, я сбегал туда за звездочками для скнаревских погон. У меня теперь был запас. И капитанских звезд, и покрупнее -- майорских. Купил бы, наверное, ему и маршальские, да не продавались в Ваенге. Не было спроса.
Когда Скнарев стал капитаном, я, дождавшись его у землянки (теперь он жил отдельно, с командованием полка), поздравил его. Был он, сказал, когда-то майором, и майорская звезда снова не за горами. Все возвращается на круги своя. Боевых орденов у него уже -- шутка сказать! -- два.
У Скнарева как-то опустились руки, державшие потертый планшет из кирзы.
-Что ты, Гриша,- устало сказал он.- Вернусь я домой. Думаешь, что-нибудь изменят мои майорские звезды? Спросят, какой это Скнарев? "Да тот, которого трибунал... к расстрелу... Помните?" На весь флот опозорили... От этого не уйти мне. За всю жизнь не уйти. Боюсь, и детям моим... -И вдруг произнес с какой-то сокровенной тоской: -- Вот если бы Героя заработать!..
Так говорил мне старик крестьянин после войны:
-- Хватило б хлеба до весны...
Я был по уши наполнен скнаревской тайной. Подобно воздушным стрелкам, надевавшим перед трудным боем броневые нагрудники, Скнзрев мечтал, и я, мальчишка, "моторяга", знал об этом, надеть нагрудник потолще. Чтоб ни одна пуля не взяла. Не то что плевок. Ведь если в этом случае спросят: "Какой Скнарев?" - ответ будет: "Герой Советского Союза. Наш земляк..."
Теперь я писал о Скнареве остервенело. Доставал у разведчиков фотографии транспортов, взорванных им. "Сухопутный" редактор газеты, верстая номер, говорил: "Сейчас при6ежит этот сумасшедший Гришуха. Оставим для него "петушок*? Строк двадцать".
Скнареву вручили еще один орден. Повысили в майоры. Перевели в соседний полк, на другой край аэродрома, с повышением. А Героя -- не давали..
Когда установилась нелетная погода и о Скнареве ничего не печатали, я ходил злой от такого непорядка: наконец меня снова осенило. После отбоя мы садились со Скнаревым рядышком, и он рассказывал мне (писать он не любил) свои большие, на целые полосы, теоретические статьи, к которым я чертил схемы и давал неудобопроизносимые, но зато нестерпимо научные названия вроде: "Торпедо-метание по одиночному транспорту на траверзе мыса Кибергнес". Я также очень любил заголовки, где были слова: "...в узком гирле фиорда..." Это звучало поэзией.
А Героя все не давали. . .
Однажды к летной землянке подъехал командующий Северным флотом адмирал Головко. У землянки стояли несколько человек. Самым старшим по чину оказался капитан Шкаруба, Герой Советского Союза.
Шкаруба был песенным героем. Знаменосцем. Его портрет был помещен на первой странице газеты.
Шкаруба громко скомандовал, как в таких случаях полагается, всему окружающему: и людям, и водам, и небесам: "Сми-ир-рна!" И стал рапортовать.
Пока он рапортовал, адмирал Головко почему-то приглядывался к его морскому кителю. И вдруг все заметили: ордена у Шкарубы на месте, а там, где крепится Золотая Звезда Героя, дырочка.
- Почему не по форме? - строго спросил адмирал.
Капитан Шкаруба потоптался неловко на месте в своих собачьих унтах, собираясь, может быть, объяснить, что его Звезда на другом кителе. Он хочет, чтоб осталась семье, если что... Но доложил он громко совсем другое.
-- Товарищ адмирал! Я потопил шесть транспортов противника. И -- Герой Советского Союза, Майор Скнарев потопил двенадцать транспортов и военных кораблей противника. Вдвое больше. И-- не Герой Советского Союза. Как же мне носить свою Звезду? Как смотреть своему товарищу в глаза?..
Оцепенели летчики. Что будет? Только-только загремел в штрафбат полярный ас летчик Громов, кавалер четырех орденов Красного Знамени...
К счастью, командующий флотом Головко был адмиралом молодым и умным. Он распорядился во всеуслышание дать капитану Шкарубе пять суток домашнего ареста за нарушение формы одежды. А лотом заметил что-то - куда тише стоявшему рядом штабному офицеру, отчего тот пришел в лихорадочное, непрекращающееся, почти броуново движение...
А на другой день по беспроволочному писарскому телеграфу стало известно, что бумаги о присвоении Скнареву Героя ушли в Москву. Ждали мы, ждали указа, так и не дождались... В те же дни перевели меня в редакцию газеты "Североморский летчик". Командир полка полковник Сыромятников вручил мне вместо напутствия свою авторучку (тогда они были редкостью) и сказал улыбаясь:
-Ну, скнаревовед. Давай действуй. ...
На другой день утром из штаба ВВС сообщили, что торпедоносцы потопили транспорт, на борту которого находились пять тысяч горных егерей. Я вскочил в редакционный "виллис", помчался на аэродром. Как раз вовремя'
Механик открыл нижний- скнаревский - лючок, подставил стремянку. О стремянку, нащупав носком ступеньку, оперся один сапог, другой. Кирзовое голенище сапога было распорото осколком снаряда и отваливалось; из продранного комбинезона торчали клочья ваты.
Скнарев спрыгнул на землю и крикнул возбужденно-весело, шутливо Сыромятникову, у которого, похоже, не было сил выбраться сразу из кабины:
-- Борис Павлович, двинем отсюда, тут убить могут!..
Ночью в землянке был банкет. В честь победы. Теперь-то уж наверняка дадут Героя За каждый потопленный транспорт полагалось, по флотской Традиции, потчевать поросенком. Случалось, подсовывали и кролика. "Побед много, на всех не напасешься". На этот раз привезли настоящего поросенка. Молочного. Без обмана.
Пригласили всех, кто был поблизости, даже красноглазого тощего Селявку, "сына беглянки", как его окрестили, старшину-сверхсрочника. Селявка как-то объяснял, почему его называют сыном беглянки: "Родительница моя бежала из колхоза..."
Но не любили его вовсе не за это. Селявка был известным на аэродроме "сундучником", "кусочником", "жмотом".
Как-то зимой искали валенки для больного солдата, которого отправляли в Мурманск. Ни у кого не оказалось лишней пары. Так и увезли солдата в ботиночках. А на другой день открылось, что у Селявки в его огромном деревянном чемодане-сундуке была запасная пара валенок.
Селявку избили. С той поры жмотов на аэродроме урезонивали так: - Не будь Селявкой!
Однако в такую ночь и старшина Селявка -- гость. Налили ему в железную кружку спирта, и он разговорился.
Селявка недавно вернулся из Могилева, где посетил свою родительницу. Рассказав о могилевских ценах и о том, как мучилась родительница в оккупации, он воскликнул дискантом, что все бы ничего, одно плохо -- евреи. Повозвращались обратно. Поналетели как саранча. Родительница свободную квартиру заняла, отремонтировала - назад требуют. Пьяно наваливаясь на край стола, он протянул вдруг в ярости, его красные глаза побелели:
-- Жидов надо всех н-на Н-новую землю.
Скнарев швырнул в него изо всех сил банкой тушенки. Селявка кинулся к выходу. Скнарев за ним.
Я запоздал на пиршество, приехал как раз в этот момент. Пробираясь на ощупь вдоль оврага, мимо валунов, я едва успел отскочить в сторону. Мимо промчался Селявка. размахивая руками и крича что-то своим дискантом, - по голосу его можно было узнать даже в кромешной тьме. За ним, бранясь, тяжело, в унтах, бежал Скнаров. Следом еще кто-то, потом я присмотрелся, узнал: штурман Иосиф Иохведсон, скнаревский ученик. Он кричал изо всех сил:
- Александр Ильич! Александр Ильич! Вам не надо его бить! Вам не надо!
Скнарев остановился, тяжело дыша. Из землянки выглянул капитан Шкаруба, без кителя, в тельняшке, подошел, хрустя унтами по сырому снежку:
- Ты что вскипел, Александр Ильич. Подумаешь, ну, ляпнул... Ты что? А?
И в этой тяжелой ночной тишине мы услышали:
- Я сам еврей.
Шкаруба гулко захохотал, даже присел от хохота на своих собачьих унтах.
- Ты?! С твоей-то рязанской мордой. Тут уж все захохотали, даже лейтенант Иохведсон, который все выглядывал в темноте Селявку.
Смеялись от души, бездумно-весело. Затихли. И в этой сырой тишине послышался сипловатый голос Скнарева. Убежденный. Гневный.
- Я - еврей! Как есть! Кто-то там был виноват, а свалили на меня. На мне отыгрываются.... - И в глубоком молчании, только снег поскрипывал под ногами: - Ну? Не еврей я?
Никто не произнес ни слова. Так и стояли, обступив Шкарубу, я, Скнарев, Иосиф Иохведсон, и тучи над заполярным аэродромом показались мне и ниже, и чернее, и тягостнее. Стылую, пронизывающую тишину прервал наконец бас Шкарубы:
- Ну, так, евреи. Пошли. Запьем это дело русской горькой.
...14 октября 1944 года флаг-штурман Скнарев сгорел вместе с нашим командиром полка Сыромятниковым над немецким караваном, а на другой день мы слушали по Московскому радио, сняв шапки и не скрывая слез:
"...Присвоить звание Героя Советского Союза (посмертно):
...гвардии полковнику Сыромятникову Борису Павловичу,
...гвардии майору Скнареву Александру Ильичу..."
Часть вторая "Вынос Хоругви..."
"Сто раз ты заглядывал
смерти в глаза.
Ничего ты не знаешь
о жизни."
Аполлинер.
Глава шестая
Еще рассказывать или на сегодня хватит? -- спросил я притихшую Полину. Мы поднялись, походили по дорожкам
Александровского сада. Полина простилась со мной, попросила зайти вечером. За полночь, когда в химической лаборатории не
осталось, кроме нас, ни одной души, она произнесла словно вскользь, не оставляя пробирок и колб ни на минуту, встряхивая
колбочку с какой-то жидкостью:
- Мне все время хочется спросить о вашем отношении. Лично вашем. "О себе скажи!" -- так кричат на собраниях. Вы стали в
конце войны газетчиком. Значит, много ездили, видели, обобщали... Конечно, думали и об этом факельщике. О Селявке. О его
подлости. Не могли не думать! Ведь это не шутка, когда поджигают твой дом, Я знаю теперь о Скнареве. Больше, чем о Скнареве.
Я хочу знать и другое. Ваши мысли в тот год, когда появился Селявка. Хорошо?
... Скнаревым год кончился. А начался - Катуниным. Катунин тоже сгорел над немецким караваном.
Баренцево море но оставляло большого выбора. Даже самым бесстрашным. Катунин направил объятый черным дымом самолет
на немецкий сторожевик -- от взрыва, казалось, море взлетело в воздух.
И Звезду Героя он заслужил, как Скнарев,-- посмертно.
Немедля на аэродром выехал мой товарищ, король заполярной журналистики Костя Зародов.
За ночь Костя подготовил прекрасный материал об Илье Борисовиче Катунине -- целую страницу, с фотографиями, с
воспоминаниями друзей.
Костины очерки шли, по обыкновению, без правки. И на этот раз карандаш главного редактора вычеркнул о Катунине
всего-навсего полторы строки: ". . . родился в бедной еврейской семье. . . " Красный карандаш изменил текст почти незаметно:
"...родился в Белоруссии".
Вскоре в типографию ушел очерк о другом знаменитом летчике - разведчике Герое Советского Союза Туркове. Турков был
мордвином, и об этом мы также не забыли - полторы строки в тексте. Эти полторы строки красный карандаш редактора вынес в
броский, на всю страницу, заголовок: "Сын мордовского народа".
- Костя, в чем дело? -взволнованно спросил я своего товарища, когда мы остались одни в крохотной комнатушке, где стояли в два
этажа наши койки.
Костя потер свой выпуклый лоб, вспоминая, что в средние века, когда эпидемия чумы опустошала города, заражались и врачи.
-- Мы в этой войне врачи...
-Чумных изолируют! - возразил я.- Строят для них чумные бараки. А не назначают главными редакторами газет!
- Ну, при чем тут редактор! - поморщился мудрый Костя. - Он виноват не больше, чем мы с тобой.
Мы спорили с Костей до полуночи, он устал, махнул рукой:
- Ты не спорь. Не русская это зараза, Гриша. Мы с тобой, во всяком случае, тут ни при чем.
На этой мысли мы и остановились. Только непонятно было, почему первым заразился полковник -редактор ежедневной газеты,
чей карандаш гулял по газете со дня на день все более целенаправленно. Рядовые летчики не заразились. К "технарям" (Селявка
не в счет) не пристает; видать, оттого, что на полярном аэродроме, всякую заразу выметает поземкой. Со свистом.
А в штабных кабинетах пристает?..
Как-то я был ночным редактором, дремал одетым на топчане, в типографии. Меня растолкали, протянули сырые полосы, остро
пахнущие краской. И снова вычерки?
Из готовой полосы выпала строка - о национальности штурмана Иосифа Иохведсона, потопившего военный корабль.
Раньше я был твердо уверен, что в нашей газете брезгливо не замечают Селявку; так мы под Волоколамском, отогреваясь в
уцелевших избах, не обращали внимания на крысиный писк в подполе. Пищат твари, и черт с ними. Не до них!
Оказывается, замечают. Все замечают. И... оставляют поле боя за Селявкой? Это уж совсем другое дело. Ухо мое невольно
стало различать "крысиный писк". "Все евреи в Ташкенте". "Все евреи -трусы".
"А майор Шней?! -- невольно подумал я, устранив все опечатки "газетные блохи", как мы их называли, и подписав сырую полосу.
Шней Владимир Маркович, наш вездесущий начальник штаба, с которым мы встретили 22 июня 1941 года?" Наш полк отступал
тогда к Гомелю. Один за другим возвращались в часть сбитые летчики, пробираясь через фронт в лаптях, в крестьянских
армяках, заросшие. Возвратившись, прежде всего спрашивали: -- Шней вернулся?
Шней улетел в Старый Быхов, где оставались еще жены и дети летчиков-офицеров. Разнеслись слухи, что танки Гудериана уже
там...
Летчики не спали ночами. Отворачивались друг от друга, чтоб не выдали
влажные глаза. Уходили бомбить немецкие аэродромы, а думали о доме.
Майор Шней испробовал до своего полета все виды связи. Связь со Старым Быховом оборвалась. По-видимому, надо было
кому-то рискнуть и немедля приземлиться на связном самолетике в Старом Быхове. И вот вызвался сам Шней, хотя семья его
там не жила...
Шней был достопримечательностью полка. Маленький, юркий, в желтых крагах, с иностранным орденом чуть ли не во всю грудь,
он вызывал улыбки наших ширококостных парней, отобранных в авиацию еще по довоенным меркам.
Он летал, говорили, на всех "этажерках" времен гражданской войны. Был неумолимо педантичен. И от непрерывного грохота
моторов глуховат на одно ухо.
Но это бы все ничего, если бы начальник штаба не был фанатиком строевой подготовки. Она была для авиационного полка не
совсем обычной. На аэродроме - конечно, лишь до войны -- выстраивался меднотрубный оркестр (его пытались отобрать у нас
все начальники гарнизонов, поскольку духовой оркестр в авиаполку "по штату не положен", но майор Шней отбивал оркестр с
отвагой былинного богатыря. Когда это стало делом уж совершенно невозможным, лучшие техники взялись обучать музыкантов
-- призванных на военную службу студентов музыкального училища -ремеслу оружейных мастеров. Вместе со мной бомбы
подвешивали, помнится, два баса и корнет-а-пистон.
Под этот превосходный оркестр мы вышагивали по Могилевскому аэродрому, не очень лестно отзываясь о "строевом"
энтузиазме майора Шнея и не подозревая о том, что майор Шней вел в эти дни научный "строевой" дневник. Оказывается (это
было запечатлено в дневнике), после таких смотров-парадов нарушений дисциплины при увольнении в город было во много раз
меньше, чем обычно. Торжественный марш подтягивал.
Меня же Шней подтягивал еще и индивидуально: у начальника штаба была тяга к образованным.
Он останавливал меня у ворот аэродрома, заставляя проходить мимо него, чеканя шаг, рука к пилотке, раз - другой, а затем
говорил своим лапидарно-штабным языком:
- Вы - студент. У вас - знания. А где строевая культура? У вас должно быть все красиво.- И он отправлял меня к коменданту
гарнизона, на строевой плац. Чтоб у меня было все красиво.
...Наконец пришла весть из Старого Быхова. Когда маленький, тарахтящий "По-2" сел на пустынном, брошенном уже быховском
поле, к нему помчалась автомашина с вооруженными людьми, явно не красноармейцами. Юноша-пилот привстал, сдвинул
набекрень шлем, чтоб услышать решение начальника штаба, предложил: " Я сбегаю, узнаю!"
Приподнявшись на худых руках, майор Шней перекинул свое легкое тело через фанерный борт и, бросившись навстречу машине с
автоматчиками, крикнул пилоту:
- Если это фашисты, я стреляюсь, а вы взлетаете. ..
...Прислушиваясь к равномерному шуму типографской машины, я продолжал оскорбленно думать о том, о чем уже не думать не
мог.
"Ну, ладно, Шней. Шней -- это давно. . . А - сейчас?"
Я попробовал взглянуть на мир глазами Селявки: отдельно моряки-евреи и отдельно неевреи. Это мне не удалось даже, когда я
поставил перед собой такую задачу. Во-первых, кто-- еврей, а кто нет? Анкет к рубкам подлодок и к самолетным хвостам не клеят.
В Ваенге национальность летчика никого не интересовала, разве что кадровиков, которые сидели в глубине сопок, не появляясь
на поверхность. Один полет над Баренцевым морем - и человек ясен. Без анкет.
Подозревать всех жгучих брюнетов? Самый жгучий брюнет - Герой Советского Союза штурмовик Осыко, усатый красавец. Но он,
по-моему, русский или украинец^
По звучанию фамилий? Прославленный командир подводной лодки Каутский -еврей или не еврей? Летчик-истребитель Рольдин
- еврей или не еврей? Пустая это затея...
- Спроси у Селявки,-- посоветовали однажды солдаты-наборщики, веселые вологодские ребята, на глазах которых выбросили из
газетной полосы слова о Катунине - "из бедной еврейской семьи" и которые сами сказали мне, что тут дело нечисто. -У него, у
Селявки, наверное, учет.
-Обошлись без Селявки. Политотдельский писарь, веселый выпивоха, сходу, не заглядывая в документы, начал называть .мне
фамилии. "Во, учет,- я удивился несказанно. - Как в... гестапо". А писарь сыпал и сыпал. У меня глаза округлились. Огкуда в
Заполярье столько евреев? Перед писарем лежала последняя телефонограмма. Врезался в сопку самолет-пикировщик. Погиб
штурман эскадрильи старший лейтенант Зильберг.
Часом раньше позвонили в редакцию. В Кольском заливе прогремел пушечный выстрел: вернулась из похода черная субмарина
"малютка" Фисановича, Героя Советского Союза.
В моем столе лежали невыправленными две статьи, они терзали меня, как всегда терзает меня не сделанная в срок работа. Одну
написал знаменитый Миша Вассер, воздушный стрелок, сбивший позавчера "Фокке-Вульф-190". Вторую -флаг-штурман
Пейсахович, отчаянный Пейсахович - Скнарев штурмового полка.
Катунин, Пейсахович, Вассер... - в конце концов у меня не хватило пальцев на руках. "Целая летающая синагога",- весело сказал
политотдельский писарь.
Когда я вернулся в редакцию, на моем столе лежала записка редактора. "Иохведсон взорвал торпедой транспорт в десять тысяч
тонн. Срочно информацию. В номер". Черт возьми! Иохведсон и Завельбанд! Закадычные друзья. Забыть о них, о смертниках...
Тонкий, гибкий, как юнец из балета, беспечный Завельбанд. "Завель" был настолько юн, что еще мысленно играл в свои
мальчишеские игры.
"Мы, низкие торпедоносцы,- тореро,-говорил он мне.-- Торпедная атака коррида. Все побаиваются рукопашной. Только тореро
умеет подавить свой страх. Взглянуть в глаза разъяренного быка с острыми, как клинки, рогами".
Медлительный, грузный, застенчивый Иохведсон вечно подтрунивал над ним, как-то сказал мне, смеясь, что после войны они с
Заведем будут работать на пару. Завель - тореро, а он, Иохведсон, быком.
Когда через неделю пал норвежский город Киркенес, там, в разгромленном доте, обнаружили протоколы допроса советских
летчиков, сбитых над Норвегией и попавших в плен. Я видел в штабе эти протоколы. Почти у каждого пленного летчика
спрашивали: "А что, евреи торпедоносцы Иохведсон и Завельбанд еще летают? Ну-ну, успеем их расстрелять".
А они, как и я, наверное, начисто забыли, что они евреи. Пока в тебя не стреляют, пока в тебя не плюют, ты и не вспомнишь, еврей
ты или турок. Ты человек, этого достаточно. А вот когда плюнут раз-другой: "Евреи-трусы", "Все евреи в Ташкенте...".
В последние дни только и разговоров, что о Иохведсоне.
Иосиф привез из боя торпеду. Не смог сбросить ее в атаке, и в атаке страшной, самолет вернулся как решето. Заело
сбрасывающее устройство, и, как ни нажимал Иосиф красную кнопку сброса, торпеда не пошла...
Одни одобряли Иохведсона: мол, честный парень, торпеда стоит без малого миллион, решил свою боевую репутацию поставить
на карту, но не избавляться от торпеды на обратном пути ручным способом, не топить в море народные деньги. Другие шепотом
корили. Селявка, которого не взяли в гвардейский торпедный полк и он жил на другом краю аэродрома, специально прибегал
возмущаться. Он был обескуражен, почти разгневан. "Такой честности я не понимаю! -- кричал он пронзительным дискантом.-
Снял человек штаны и просит: "Бейте!" Заело торпеду над караваном. Баренцево море велико, швырнул ее куда-никуда и молчи в
трАпочку. -- И уж с полным презрением: -- А еще еврей' "
Одного еврея на войне он все-таки заметил...
Интересно, как устроены красные Селявкины глаза. Неужели как у всех людей?..
В "Правде" вдруг напечатали любопытную сводку. Герои Советского Союза. По национальному составу. Оказалось, евреи,
составляющие два процента граждан СССР (кажется, на одиннадцатом месте по численности населения), по количеству Героев
Советского Союза - на пятом месте.
-- Умеют награждаться,- объяснил Селявка.
Его ничто не могло сбить: ни гибнущие на его глазах один за другим летчики-евреи, ни статистика. "Евреи что хочешь подтасуют! "
Мне приходилось дежурить раз в неделю ночным редактором. Ночь, острый запах типографской краски и ритмичный шум
печатных машин, рождавших в эти минуты новости о людях, способствовали раздумью.
Я то и дело возвращался в мыслях своих к. расплодившимся селявкам и корил себя: "Ищу газетных "блох". Во все глаза. А
Селявка - не "блоха". Опечатка серьезная. Ее все видят и... как бы не замечают. Кому на руку это "узаконенное" натравливание
на евреев?. Что это? Злой умысел? Крупнейшая в СССР диверсия? Или чиновничья тупость?.."
Трудно было ответить себе на мучительный вопрос. Время ответов еще не приспело. Даже не брезжило... Одно было ясно. Наши
редакционные споры с Константином Зародовым пришли к концу. ("Мы-то, по крайней мере, в стороне",- утешался он. "Нет,
совсем не в стороне, Константин. На поле боя в стороне не стоят. Либо в одном окопе, либо в другом".)
Наша ежедневная газета последовательно, ухищренно, да чего таить, жульнически, подтасовывая факты, старалась ни в коем
случае не опровергнуть того, что оголтело пропагандировал Селявка. Поле боя оставлено за Селявкой. Гуляй, Селявка!
Размахнись рука, раззудись плечо, как говаривали в старину.
И я, фронтовой газетчик, да еще партбилет вчера выдали, как ни вертись, в одной цепи с Селявкой. Плечом к плечу идем. Коль
молчу, я - соучастник антисемита Селявки, пусть даже внутренне протестующий. Плевать селявкам на то, что я внутренне
протестую. Главное, чтоб с ноги не сбился...
Это была, может быть, самая тягостная ночь в моей жизни. "Хоть голову разбей о камни, а - соучастник!" ..
.Я не был в Ваенге недели две, не более. Пришел к торпедоносцам, незнакомые лица. У иных над губой пушок. Видать, и не
брились ни разу. В землянке ни одного старого летчика - куда девались?
Ребята лежат, с грохотом забивают "козла", пишут письма. В чистеньких, добротных комбинезонах, с новенькими планшетами из
кирзы. Некоторые даже в шлемофонах, из-под которых белеют свежие шелковые подшлемники.
В углу, на тумбочке, полевой телефон. На него нет-нет да и взглянут тревожно...
У печки сушат унты, спорят. Мальчишеский голос взмыл фистулой: Перестань! Мы -торпедоносцы, смертники...
Ох, не любят в штабе таких разговоров. "Нездоровые настроения. Красуются сосунки! Друг перед другом. Преувеличивают
опасность!.."
.. .Через двадцать лет, когда я приехал в Баенгу с киногруппой "Мосфильма" снимать художественный фильм "Места тут тихие",
меня познакомили с официальными данными, давно уже несекретными. За два с половиной года войны гвардейский торпедный
полк потерял триста процентов летно-подъемного состава. Обновился трижды...
Увидя меня, торпедоносцы прекратили спор. Румяный круглолицый паренек в комбинезоне, сброшенном до пояса, вяло
посмотрел в мою сторону, протянул с издевочкой: - А-а, щелкопер!
И, повернувшись ко мне, стал попрекать меня за псе "ляпы" во всех газетах, на которые, известно, особенно наметливы молодые,
еще не прославившиеся летчики. "Вон, даже в "Правде", в передовой -подумать только! -- фамилию Шкарубы перепутали.
Напечатали "Скорубо". Дела нашего не знаете..."
- А откуда им вообще понять, что такое торпедная атака, -- протянул срывающимся голосом кто-то невидимый в полумраке,- Им
абы гонорар.
Еще полгода назад я, пожалуй бы, рассмеялся. Супермены! У меня, сержанта -"моторяги", и то, наверное, больший налет, чем у
них, скороспелок. Покачало бы их, как меня, в хвосте допотопного тяжеловоза, который летчики иначе и не называли, как
"братская могила"!.. Не успели пороха понюхать, а распускают перья.
Но за эти полгода много воды утекло в Баренцево море...
Я шагнул в глубь мрачноватой, освещенной вполнакала землянки. - Чего вы, ребята, шумите?.. Не понимаю, что такое торпедная
атака? Да, не понимаю. Возьмите в торпедную атаку - пойму.
Притихла землянка. Свесившись с нар, в коридорчик выглянули любопытные. В торпедную атаку? По своей воле...
Парнишка в летном комбинезоне, снятом до пояса, сказал недоверчиво:
-Да я что... Командир эскадрильи разрешит -летите, пожалуйста. Он на старте сейчас.
Я завертел ручку полевого телефона. -- Старт! Дайте командира эскадрильи...-- Я назвал его имя. Это было имя одного из
самых храбрых людей Заполярья.
Командира подозвали. Узнав, в чем дело, он прокричал напряженным, застуженным голосом, что лететь мне никак нельзя.
- . . .Ты в состав экипажа не входишь. Так? А если ты не вернешься, по какой графе я тебя проведу. . . -- Закашлялся, ругнулся:
Командир полка разрешит - увезу хоть к черту на рога.
Сыромятникова (он тогда еще был жив) я не застал. Помощник Сыромятникова буркнул что-то невнятное, я понял, что пойти в
атаку можно, но... с разрешения командира дивизии.
Летчики, узнав об ответе, засмеялись, кто-то в глубине землянки сказал примиренно: -Ладно, бросай, не достучишься...
Я закрутил ручку телефона уже нервно. С командиром дивизии генералом Кидалинским разговаривать непросто. Я попал в
веселую минуту.
- ...Хэ-хэ-хэ!..- Он смеялся в трубку сипловато-рычащим смехом, от которого у меня по спине побежали мурашки.- Тебя что, гонит
кто? А нет -сиди в своей газетке и газеткой накройся... А то пропадешь не за понюшку табаку. Схарчат!