На островах имени Джорджа Вашингтона
ModernLib.Net / Отечественная проза / Свирский Григорий / На островах имени Джорджа Вашингтона - Чтение
(стр. 3)
А как его постичь, как родной, когда у русских все засекречено? В английском правила ударения известны каждому школьнику. На первом слоге. У французов -- на последнем. А у русских -- секрет. Никто не может объяснить. Даже профессор Бугаево-Ширинская. Я тоже не могу. У русского ударения правил нет. Говори, как слышишь. А на островах имени Джорджа Вашингтона поют, кричат, признаются в любви на английском, испанском, португальском, даже на редких индейских диалектах, но только не по-русски. Безвыходное положение. Я накупил сочную русскую прозу, без высокой образности или подтекста, чтобы не осложнять. Повесть "Сережа" Веры Пановой, рассказы Михаила Пришвина, от которых, чудилось, пахло разнотравьем. И предложил читать вслух. Девчушка, сидевшая за первым столом, подняла руку: -- Можно я? -- И понеслась: -- Кислы плОды, пОлезны... Бедный Пришвин! Мужчина в затейливых очках, у окна: -- Сережа бОится пЕтуха... Бедная Панова! Исправил произношение каждого слова. Схватили на лету. Произнесли правильно. Повторили всем классом. Хором. Правильно. Слава Богу! Прошло три дня. Снова взялись за Пришвина. Опять, как в первый раз. Точь в точь: -- Кислы плОды, пОлезны... Вот уже месяц занятий позади. Опять "плОды", хоть караул кричи! Отправился за советом к профессору Бугаево-Ширинской. -- Дорогой коллега, -- сочувствует. -- Не вы первый зубы сломали. Это только Том мог вообразить, что вы можете все... Поедут наши питомцы по обмену в Москву или в Ленинград, научит их "улица безъязыкая... " А пока даем, что в наших силах. Не убивайтесь понапрасну. Правил русского ударения нет. А на нет и суда нет. Я не убивался. Но обидно... Все судьбоносные решения ко мне являются, когда дальше край. Еще шаг, и погиб. Как-то с привычной наглостью американского преподавателя я сел на стол, закинул ногу на ногу так, что моя подошва покачивалась у носа сидевших впереди, и стал декламировать заветное: Я вас любил, любовь еще, быть может, В душе моей угасла не совсем. Но пусть она вас больше не тревожит. Я не хочу печалить вас ничем... Понимал ли я в полной мере, какой эксперимент начал? Продумал ли все заранее? Нет! Хотел лишь, чтоб студенты освоили больше русских слов, ощущали себя свободнее в языковом океане. Вижу, как встрепенулись студенты. Две трети из них девушки. Зарделись они, вытянули шеи. Глаза горят. Вряд ли все поняли. Скорее, почувствовали музыку стиха. Я чуть выждал и подарил им вторую бессмертную пушкинскую строфу. Завершил тихо, без аффектации и, чувствую, сам горю, как мои девчушки. ... Я вас любил так искренно, так нежно, Как дай вам Бог любимой быть другим. Губы у девчушек приоткрыты. Смотрят на меня с восторгом, словно это я Александр Сергеевич. Взял мелок, воспроизвел на доске пушкинский текст, объяснил тем, кто не знал, что такое "печалить" и "безнадежно". И попросил к следующему занятию выучить наизусть. В американских и канадских университетах, в которых пришлось работать, наизусть стихи не учили. Не принято, объясняли мне. И без того студенты загружены выше головы. Не принято, не заведено, но Пушкина выучат, решил я. Подошел на следующей неделе к аудитории. Остановился у стеклянных дверей, закрашенных матовой краской. Сердце, чувствую, стучит, словно буду объясняться в любви. За дверью шумят, как школяры на всех континентах. Визжат, смеются. Приоткрыл дверь, просунул нос. Все встали, все двадцать восемь душ, и вдохновенным хором: Я вас любил, любовь еще, быть может... Лица такие, словно у каждой сегодня день рождения и каждой поднесли бесценный подарок. Ладно, думаю. Клюнуло. И стал каждый раз задавать наизусть. От Пушкина к Лермонтову. От Лермонтова к Тютчеву. От Тютчева к Фету и Полонскому. "Хором, прошу, ребятушки, хором... " "Ребятушки" декламируют, а у меня спину холодит: Писатель, если только он Волна, а океан -- Россия, Не может быть не возмущен, Когда возмущена стихия. Писатель, если только он Есть нерв великого народа, Не может быть не поражен, Когда поражена свобода. Месяца через три добрались уж до Алексея Константиновича Толстого, читали по голосам "Потока-богатыря". Как-то я принес магнитофон, Иван Семенович Козловский лично обратился к моим слушателям : ... На прощанье шаль с каймою Ты на мне узлом стяни... Речь моих девчушек и парней улучшалась стремительно. Я не сразу постиг, в чем дело. Почему заговорили вдруг, как на родном. Диалектика? Количество перешло в качество? В конце концов можно ли было не постичь, -- это стихотворный размер, и только он, намертво держит на своем месте ударение... Нельзя произнести, если у тебя есть уши: "Я вас лЮбил... " Увы, об этом не смог прочесть нигде. Ни в каких методиках преподавания. Это было мое собственное эмпирическое открытие, хотя, не исключено, я изобрел велосипед. Так или иначе, навязанный мне семинар превратился в мою и, как вскоре понял, не только мою маленькую радость. Я был горд своим открытием, с удовольствием рассказывал о нем всем преподавателям острова. Даже Бугаево-Ширинская признала мое авторство, что было равноценно разве что званию Героя Соцтруда до его девальвации. Она потребовала, чтобы немедленно взялся за статью в славянский вестник. Каюсь, не написал я такой статьи, были, правда, смягчающие обстоятельства, о которых сообщу тут же, не откладывая дела в дальний ящик. Влетает как-то в профессорскую Том Бурда. Наш глава, как известно, не просто человек воспитанный. Не просто сдержанный, как сдержанны, по обыкновению, все морские офицеры, каждое слово которых команда ловит на лету. Он к тому же Сахар Медович, для меня, во всяком случае. Издали улыбнется, по спине похлопает. Улыбка у Тома кинематографическая, зубы американских дантистов выше всяких похвал. То-то попала некогда в полон интуристовская Ирина... И вдруг Том Бурда, который прежде никогда и никуда не влетал, так как никогда и никуда не опаздывал, влетел в профессорскую, будто за ним гнались с ножом. И как заорет диким голосом! Я ушам своим не поверил. Не понял даже, о чем крик. А мой Сахар Медович орет и орет, жилы на загорелой командирской шее наперечет. -- Почему вы лезете в девятнадцатый век?! Я глядел на него оторопело. И даже в некотором испуге. Бабушка из детской сказки вдруг обернулась серым волком. Что за напасть? Конечно, русская литература была поделена на славянских островах, как территория России детьми лейтенанта Шмидта, героями Ильфа и Петрова. У каждого профессора свой участок, с точными границами, освященными историей литературы и расписанием. Бурда читал XIX век, мое дело XX век. У меня и в мыслях не было прослыть нарушителем... Принялся объяснять, что я вовсе "не залез", что привлек поэтов-классиков для своего языкового семинара "эдванст конверсейшен... " Том Бурда выразил понимание. Но сузившиеся глаза его не стали голубыми центовиками, как прежде. Остались сабельно-узкими и холодными. Он тут же ушел, хлопнув в сердцах дверью так, что с полки упала книга. Странно... Только к вечеру узнал, что стряслось. Оказалось, что вся моя студенческая группа, занимавшаяся языком, явилась к декану, ведавшему гуманитарными факультетами. Все двадцать восемь пылающих гневом душ. И заявила с категоричностью американских студентов, которые платят хорошие деньги за каждый прослушанный курс: -- Money back! Деньги назад! Нас обманули! От нас скрыли, что Пушкин великий поэт... Выяснилось: обстоятельный, дотошный и крайне требовательный к себе Том Бурда в своем литературном курсе девятнадцатого века обходил поэтов, как обходят заминированную тропу. Нет, он читал лекции об Александре Сергеевиче Пушкине, но -- о его прозе. "Повести Белкина", "Капитанская дочка". Излагал Лермонтова, но -- "Герой нашего времени". Выпускник армейского Монтерея и морской академии, он не понимал поэзии и боялся ее. И я, сам того не ведая, обнажил на всеобщее обозрение его сокровенную военно-морскую тайну, и вот разразился неслыханный ранее на славянских островах скандал. -- Money back! -- не унимались студенты. -- Нас обманули! Через неделю мне как бы случайно встретилась на улице тоненькая, как стрекоза, Ирина Бурда и объяснила, насколько я прав в своем устремлении удалиться в Канаду, к жене. И я напрасно медлю, беря в пример американцев, делающих деньги хоть у черта на куличках. Естественно, я не стал ждать, когда Том Бурда, переставший мне улыбаться, вытолкает меня в шею. Мирно удалился в свою тихую Канаду, правда, не сразу: некому было читать XX век на летних курсах. Провожала меня толпища, а встречал верный Володичка, которому я тут же поставил по греческому обычаю бутылку в семь звездочек. Не скрою, жалко мне было моих питомцев, брошенных Тому. Года три-четыре подряд они приезжали ко мне в Торонто, звонили из разных городов Америки, радовали успехами, приглашали на свадьбы, а однажды прозвучал по международному телефону, из Москвы, девичий голос (сразу по тоненькому голоску узнал эту девчушку, ставшую московским корреспондентом американского журнала). Поинтересовался тоненький голос, забывший или пренебрегший советской песенной строкой: "Родина слышит, Родина знает... ", можно ли доверять такому-то писателю, ходят слухи,что он сту... -- Тут она перешла на английский: -- informer? Он навязывается на дружбу... Но все это было позднее, а тогда, в день долгожданной правды, как назвала его профессор Бугаево-Ширинская, она примчалась ко мне без звонка ("С утра звоню -- не дозвонюсь!"), вскричав с порога: -- Имейте в виду, никуда вы не уедете! Пусть удаляется на свой крейсер сей знаток поэзии! Сей морской Скалозуб!.. -- Она плюхнулась в кресло, держась за сердце. Я стоял на своем. Изложил свои резоны. Попросил не преувеличивать мое значение в мире американской славистики. Мария Ивановна сморщилась досадливо, но не отступилась. Лишь сменила тактику. -- Хорошо! Скажем, дело не в вас! Том Бурда сорвался, станцевал не в такт, это рано или поздно должно было случиться... Да-да, это случай, но вы не станете спорить, что Том Бурда правомерен в университете на островах имени Джорджа Вашингтона, как конь Калигулы в римском сенате?! Так вот, коню место не в сенате, а в конюшне. В лучшем случае, на крейсере. Скажу сразу, избавиться от профессора Тома Бурда университету не удалось, какие силы земные и небесные ни пробудила великая княгиня. Профессор на достославных островах, получивший свой "теньюр" -- постоянство, оказался столь же неоспорим, как конь Калигулы в римском сенате. Да, все видят, вот копыта, вот хвост, слышат ржание, да, никто не спорит, плохо объезженная лошадь с оскаленной мордой, готовая рвануть зубами каждого, кто попробует отнять у нее мешок с овсом, лошадь во всей красе, но... коль уже введена! По всем академическим правилам!.. Я завершил последний семестр и летние курсы, принял экзамены, заполнив тонну экзаменационных бумаг, и стал укладывать чемодан. Профессор Бугаево-Ширинская устроила в мою честь прощальное "парти". Сняла китайский ресторан, мы ели тающую во рту курятину со вкусом дорогой рыбы. Я только поинтересовался: не жаркое ли это из удава? Когда близко к полуночи все перецеловались и стали разъезжаться на своих вошедших в моду японских машинах, Мария Ивановна обратила внимание на то, что Рози, прикатив на "парти", не заперла двери своей новенькой белой "тойоты", даже стекла не подняла. Княгиня попеняла Рози на рассеянность, та прервала ее в сердцах: -- Потому я и мои дети живем здесь, а не в Израиле, чтоб не запирать двери автомашины!.. Я проводил белую "тойоту" несколько остолбенелым взглядом, не сразу расслышал добродушный басок княгини Марьи: -- Ну, дорогой коллега, теперь ко мне! Дом ее был полон реликвий, русских императорских, японских, африканских, где только она за свою жизнь не побывала! И фотографии, фотографии, под стеклом, в дорогих рамах: княгиня Бугаево-Ширинская рядом с Набоковым, Буниным, поэтом Борисом Поплавским, который кажется возле нее оборвышем. На приемах у государственных деятелей и командующих. Премьер-министр Франции Даладье, целующий руку княгини, премьер-министр Эррио танцует с ней. Остальных не помню. А ведь почти все премьеры! Премьеры безвременья, видно, забываются вдохновенно... Фотографии в дубовых рамах и без рам, некоторые пожелтели. Мария Ивановна скинула белый пыльник, бросила на кресло. Кресло у нее на львиных лапах, орехового дерева. Стеклянный столик на тонких газельих ножках. Мебель светло-коричневых тонов, французская, старомодно изящная. А ножки музейных столов, кресел, бюро -- просто музыкальная тема. Точнее, две музыкальных темы -- будуара и профессорского кабинета. Мария Ивановна поставила на стеклянный столик фрукты, свой любимый рислинг со старонемецкой этикеткой, которую никогда не видел, французское шампанское. Я, как плебей, захватил свой греческий коньяк семь звездочек. Как его не взять, коль иду дорогой Володички! Никогда человек так не откровенен, как в купе вагона с попутчиком, которого больше никогда не встретит. Я улетал поутру, такси было заказано. Никогда княгиня Марья, разрумянившаяся от рислинга и воспоминаний, не была со мной столь неоглядно искренна, откровенна. Она рассказывала, смеялась, иронизировала над собой, к утру даже всплакнула. И постепенно открывалась мне во многих своих взаимоисключающих поступках и суждениях. Хотя имена предков можно прочесть еще в Ипатьевской летописи, она вряд ли из Рюриковичей, -- кажется, с этого начала Мария Ивановна. Просто на их славянских островах имени Джорджа Вашингтона скопились три княгини, две княжны и ворох княжат. Вот ее и нарекли "великой княгиней", поскольку володела и княжила кафедрой лингвистики, кормившей треть гуманитариев из заокеанской эмиграции... Впрочем, крестили также "вандомской колонной на пуантах", за глаза, конечно. Когда княжне Машеньке исполнилось пять лет, ее отдали в балетную школу. Она танцевала однажды перед царской семьей. Ей аплодировал сам Николай II, а министр двора Фридерикс прислал букет роз. К десяти годам, слушая отца, генерала от инфантерии, как-то вдруг осознала не по-детски серьезно и была счастлива от того, что родилась в самой могущественной на свете Империи. Покорившей и Литву, и Кавказ, и Хиву, и Бухару. Англия перед ней дрожит... И вдруг мать схватила ее, заставила надеть на себя сразу три платьица и бежала с ней в Хельсинки. По глубокому снегу. Бежали ночью, как воры. Втайне от прислуги. Любимая Империя рухнула. Единственное, что осталось в жизни, -танцы. Танцы стали последней империей княжны. Однако где-то на рубеже шестнадцати она стала расти, и расти для балерины катастрофически. Как-то услышала за своей спиной: "Дядя, достань воробушка". Не поняла, почему "дядя" и почему "воробушка". Тем ужаснее было прозрение: ей объявили, что учиться в балетной школе она больше не будет. Это был ужас... Что оставалось? Замуж? Женихов хватало, и самых родовитых, и нуворишей, жаждавших породниться со старинным дворянским родом. Княжна отвергала, к негодованию матери, и самые выгодные партии. Все эти "бывшие" чудились ей вчерашним дымом. У княжны зрела мечта. Вначале не вполне осознанная. Когда поняла, чего хочет, не решилась поделиться даже с матерью. Обрести под ногами твердую почву. Империю или что-то близкое к ней. Столь же могущественную, как та, брошенная в детстве. Ей были оскорбительны эмигрантские бумажки, всяческие временные визы и дозволения, которые им выхлопатывали. Ее чуть не вырвало в Парижской префектуре, когда им отказали во французском гражданстве. Заявили, впрочем, что дадут, но через двадцать лет... Никого из братьев и сестер это особенно не тревожило, а ее мучило. И когда появился капитан британской армии, она сказала: "Да!" Это было шоком для родителей. Скандалом в обществе. Капитан королевских ВВС был старше ее на двадцать семь лет и ниже на две головы. Правда, у него были нафабренные усы до ушей и чувство юмора. И застарелая усталость офицера колониальных войск, которому не терпелось быстрее завести семью и плюнуть на все остальное. Никто не мог понять, какой бес укусил княжну. Мария была счастлива. Обвенчались в протестанском соборе. "Свадьбы устраиваются на небесах", -- со вздохом твердила родня и дарила чудом спасенные при бегстве кольца и броши. Боже, как была разгневана Мария, когда ее Джордж вдруг вышел в отставку. И сообщил об этом так, будто одарил ее чем-то. Она обозвала мужа самым злым и ядовитым выражением, которое осталось от России: "Отставной козы барабанщик." Он, наверное, оскорбился бы, назови она его отставным козлом. Но "отставной козы барабанщик"?! "Она мила даже в ярости" -говаривал Джордж друзьям. "Отставной козы drummer", -- повторял он на свой английский манер и хохотал до слез. И тут она узнала, что рухнула Британская империя. Она услышала об этом после беспорядков в Палестине, о которых писали все газеты и где погиб брат мужа. Без Индии, без Палестины, да какая же это Империя! Она жила в испуге, стала неуживчивой, раздраженной. Что, если снова придется бежать с одним несессером, как тогда? Радоваться эмигрантским бумажкам? Да и кто их примет, вечных беженцев? Что оставалось делать? Завести ребенка, настоял Джордж. Родился мертвый ребенок. Это уж была беда. Появился суеверный страх, не оставлявший Марию. Она родилась в мертвой Империи. Вышла замуж за мертвую Британскую империю. И вот родился мертвый ребенок. Это кара свыше... Осталось одно: уйти в работу с головой. Мария водила туристские группы, позднее сопровождала французских государственных мужей и была тут незаменима: говорила на шести языках. На одном из дипломатических раутов, переводя с французского на русский, познакомилась и с советскими дипломатами. Ее заметили. А как ее не заметить, двухметровую, по-русски ширококостную переводчицу, которая вышагивала по паркету походкой профессиональной балерины, носки ног враскидку, а однажды, на какой-то вечеринке, закинула на спор ногу выше головы. На одной такой вечеринке, которые после войны и у советских назывались "парти", познакомилась с женой второго секретаря посольства, милой хохотушей, оставшейся и в Париже простодушной фабричной девчонкой. Учила ее языкам, водила к себе, расспрашивала о жизни там и вскоре съездила туда личным переводчиком Президента Франции Помпиду. Тогда-то и открыла для себя, что имеет дело с новым дворянством, у которого все на свете свое. Отдельное ото всех прочих. Свои поставщики. Свои новые дома. Отдельные магазины, особые отделы в ГУМе, номерные дачи на Черном море. Парти не беднее, чем в Париже, Риме, Лондоне. Она стала читать газеты внимательно, как никогда. И ахнула: Россия снова в Польше. Снова в Прибалтике. Шагнула даже в Эфиопию, где раньше и духа русского не было. Разве лишь такие скитальцы, как Николай Гумилев, заскакивали... А теперь всюду дипломатические миссии, всюду советники... Только вот почему-то по московскому радио поют: "... И Африка мне не нужна... " Ну, это просто дымовая завеса. Ширма с голубками мира Пикассо... И пришло остро, как в детстве. Озарением: "Так это же подлинная Империя! Пускай советская... Советская, антисоветская! Слова, слова, слова... Возродилась Русская Империя, которая заставила с собой считаться весь мир. Вот она, реальность! Конечно же, эта посольская челядь... это, извините, новое дворянство... Их манеры... Да, но ничего, с годами манеры выработаются. Какие нравы были у думских бояр, таскавших друг друга за бороды. Выработаются манеры". Советская империя в ее глазах больше не висела над океанами, как воздушный замок. Как "Летучий голландец" с мертвой командой. Империя стала материально осязаемой. Теперь она мечтала быть причастной к советской Империи. Нет-нет, возращаться туда она не собиралась. Дураков нет! Она слышала об участи дворянства, которое после второй мировой отправилось к родным пенатам. Навсегда -- ни в коем случае, но как-то сдружиться с новым дворянством, стать нужной, своей, пусть даже почти своей. Это стало мечтой, с годами -- навязчивой мечтой. Даже свадьба с престарелым маршалом королевских ВВС, под командой которого служил ее первый муж, не развеяла мечты, тем более что прославленный маршал вскоре почил в бозе, оставив вдове пенсию, замок в северной Англии и долги. В конце пятидесятых рискнула посетить Россию сама. Без дипломатического прикрытия. И нашла в Москве своего "полуеврея Андрея", как она его называла с улыбкой. Диссидента, которого уже предупреждали на Лубянке, и он измечтался удрать от своей тюремной судьбы. Последний муж был младше ее, бывают же такие совпадения, на двадцать семь лет, и она приготовилась к тому, что он растает, едва пересечет границу. Ничего подобного! Ее полуеврей Андрей оказался глубоко верующим католиком (куда полуеврея не занесет!) и решил, что не имеет права ее покинуть: "Она спасла меня от ГБ, от верной гибели". И так бы они и жили на гостеприимных островах имени Джорджа Вашингтона, если б не ее идеи об обретенной Империи. Муж не чаял избавиться от советского паспорта. Она деликатно укоряла нетерпеливого мужа. В конце концов политические споры семью и доконали. Когда она касалась излюбленной темы, мужа начинало трясти, словно к нему подключили ток в пятьсот вольт. Сколько можно жить под таким напряжением. Обуглишься! Осталась княгиня Мария Ивановна одна и вся ушла в славянские дела. Кафедра, на которой у большинства преподавателей русский не родной язык. Движение за мир... Как-то сказала на международной конференции женщин: "Западные цивилизации? Они смердят!.." Боже, какую овацию ей устроили! Ей целовали руку известнейшие политологи. Приглашали на все конгрессы розовых. "Княгиня в красных латах" -- назвала ее язвительная Рози, подруга-семитолог. Советское консульство на островах имени Джорджа Вашингтона предложило ей отдохнуть на Черном море. -- Я стала фавориткой Громыко, -- сказала она мне со своей обычной неопределенной улыбкой: не то гордится, не то иронизирует и над собой, и над Громыко, которого не жаловала, вспомнив однажды так: "Этот криворотый... " Лишь в эту ночь я начал постигать ее. Пожалуй, она была искренна и тогда, когда утверждала, что я из русских русский, и тогда, когда бросила мне, что я еврей, и потому мне ее не понять... Смею думать, что ни русскому, ни еврею невозможно постичь, как может быть тридцать седьмой год венцом демократии... Переубеждать я ее не собирался. Но, может быть, ей что-то скажет Бердяев, словно для нее написавший, что все мерзости и даже убийство можно выдать за добродетель, когда мерзость переносится с личности на национальное целое... -- Ах, опять этот Белибердяев! -- перебила она меня. -- Если меня кто-то и убедит, то только не он. -- А князь Трубецкой? С его отвращением к мессианским химерам... Сталин очень точно выбрал место, куда затурканному русскому человеку воткнуть отравленную стрелу. Мы -- большие, мы первые среди равных. А в результате вечная пушкинская сказка о старухе, снова оказавшейся у разбитого корыта... -- Вы хотите, чтобы я отказалась от самой себя, от Ходасевича-Блока-Белого?! -- вскричала она. -- "И ты, огневая стихия, Безумствуй, сжигая меня, Россия, Россия, Россия, Мессия грядущего дня... " -- Отказываться от Блока, Боже упаси!.. Но почему нам отказываться от академика Павлова?.. При чем тут Павлов? Павлов убедил больную, что красный цвет -- это зеленый. Естественный цвет природы. Нервы у женщины были расстроены настолько, что она не воспринимала действительности, а только слова, слова, слова. "В таком состоянии находится сейчас все русское население", -- писал академик. За окном зашуршала машина. В дверь позвонили. Такси. Я поднялся. -- Григорий! -- всполошенно воскликнула она, вставая со своего любимого кресла на львиных лапах, -- сегодня я разговорилась безумно. Как на исповеди. Надеюсь, вы уже забыли все, что услышали здесь. Впрочем, таиться мне нечего. У вас, евреев, Бог невидимый. У меня видимый, осязаемый всеми шестью чувствами. Россия. Я прощался с нашей двухметровой феей, удивительно молодой для своих шестидесяти четырех лет, повторяя ее горделивую фразу с горьким чувством: "У меня видимый... Россия". Да ничего подобного! Ее Россия -- то же самое, что Израиль в словесах Рози, -- абстракция, иллюзион. Россия без измученных жителей, зеков, малокровных детей, оглупленных с детского сада политической ахинеей. Россия неземная -- без отравленного воздуха, без загаженных рек и озер, в которых нельзя купаться. "Народ-богоносец" -- это близко и понятно, это Федор Достоевский -- ее неколебимая гордость. Народ одичавший и вырождающийся -газетная грубость, в которую невозможно поверить. Мне казалось, что самолет прилетел в Канаду мгновенно. Всю дорогу думал об этой недюжинной женщине, воюющей со своей Речью Посполитой. Перебирал в памяти своих давних знакомых, поэта Владимира Солоухина, некогда самого талантливого "деревенщика", искавшего в те годы причину вечной российской нищеты; как спорил с ним до хрипа еще в студенческие годы, когда он "случайно влип", как я считал, в авторы погромного софроновского "Огонька" 1949 года; вспоминал о нем благодушно, с улыбкой, почти как о княгине Марье; его знаменитое "антипартийное" кольцо с печаткой из царской монеты с обликом Николая II, вызывавшее ярость партийных ортодоксов; не ведая еще, время не пришло "ведать", что он, начав с "бунта на коленях", воплотит в своей предсмертной "Исповеди"* зловещую эволюцию целой плеяды юных искателей истины. Плеяды талантливых деревенщиков, вконец одураченных государством, которое пыталось отвести от себя, многолетнего разорителя деревни, удар. "Исповеди"... во славу Гитлера и гитлеризма, которые были, оказывается, естественной "реакцией на разгул еврейской экспансии... " Подобно княгине Марье, размышлял я тогда, тешит Владимир Солоухин в национальных грезах о величии богатейшей и нищей страны свою гордыню. Конечно, княгиня Марья, как ее ни убеждай, останется в своем старом иллюзионе. Ее не насторожило даже то обстоятельство (она отвела жестом мою попытку потолковать об этом), то не очень странное обстоятельство, что на земле нет, нигде нет, скажем, горячащей идеи, названной английской, французской или американской. Но есть "русская идея". Нигде нет газет и журналов "Американская мысль" или "Французская мысль". Но есть "Русская мысль". В этом иллюзионе не требуется углубляться в проблематику: "Умом Россию не понять..." Тут не о чем сожалеть, не в чем раскаиваться... -- княгиня Марья никогда, до конца дней своих, не погасит свой внутренний волшебный экран, дающий опору национальной горделивости и... безответственности. А -- прозревающая Россия?.. * Владимир Солоухин. "Последняя ступень", Москва, АО "Деловой центр", 1995.
Страницы: 1, 2, 3
|