Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мать и мачеха

ModernLib.Net / Отечественная проза / Свирский Григорий / Мать и мачеха - Чтение (стр. 12)
Автор: Свирский Григорий
Жанр: Отечественная проза

 

 


В те дни наш дед получил из Америки, от сына, триста долларов на проезд через океан. Дед хотел отдать Доре эти деньги, чтоб она уехала вместо него. "Нет, -- сказала Дора, -- мое место здесь, в Польше". Иногда она появлялась у нас, с чемоданами и без них, и так же внезапно исчезала... Однажды ее друга избили в полиции так, что он назвал имя Доры, от которой получил литературу. Домой его привезли полумертвого, и действительно он вскоре умер. Однако он успел предупредить Дору. Она быстро скинула с себя шелковую кофту и юбку, бросила мне, я отдала ей свою одежду, старую и не праздничную. Исчезла. Через десять минут нагрянула жандармерия...
      Затем пришла весть: Дора ушла за кордон, объявилась в Москве, в Комвузе. О чем она просила в своем первом письме, когда Гродно стало советским? Чтоб выслали справку, что она Дора, а не Соня Каплан (Соня Каплан была ее партийной кличкой). В Комвузе училось много польских коммунистов, все они знали Дору, как знают членов своей семьи, зачем ей справка? Послали ей справку... В Комвузе родилась у нее девочка, но с мужем жить не пришлось: его отправили в Польшу на подпольную работу. А Доре отказали... Она пришла к Георгию Димитрову, спросила, почему ей не доверяют. "Вы не волнуйтесь, все выяснится", -- ответил Георгий Димитров, который сам не был спокойным: за окном -- 1937 год, и членов Коминтерна, которым он руководил, стреляли одного за другим...
      Дору отправили в ссылку. На пять лет. Теперь я понимаю, пять лет ссылки, -- это значит, что ее ни в чем не обвинили. Подозрения не подтвердились. Польские жандармы в таком случае освобождали. Дора оказалась на Аральском море. И поселок, наверное, назывался Аральское море, ибо моя открытка на идиш, которую я отправила по этому адресу, дошла... Она искала дочь, которую при аресте забрали у нее. В 1947 году, когда ее освободили, приехала ко мне на Урал, в Березники. Больше никого у нее не осталось. Муж в Польше жил с другой женщиной, он посчитал Дору погибшей. Отыскала в городе Орше, в приюте, где вместо туалета яма во дворе, свою пятилетнюю Маришку, но Маришка никак не могла привыкнуть к чужой тетке, которая называет себя ее матерью...
      Она была одинока, ничего у нее не было, кроме партийной работы, которая была для нее священной. Партия заменила ей семью и родных. В 1956 году, когда заговорили о "культе личности", она сказала мне: "Люблю свою партию. Больше жизни люблю и всеми ее болезнями переболею". Она светилась верой и фанатизмом...
      И когда я видела советских чиновников-бюрократов, я с гордостью и болью думала о Доре, несгибаемом ленинце, на которую они не были похожи. Я хотела быть как Дора... И вдруг в 1968-м, после антисемитских "всхлипов" Гомулки, когда началось бегство польских евреев, Дора позвала свою дочь, долго молчала, глотая слезы, а затем сказала решительно:
      -- Уезжай! Уезжай без сожаления...
      И вот сейчас, когда думаю о своей семье, большом гнезде, как ее называли, мучительно думаю о том, с кем надо было идти. Как жить? Есть ли в этой жизни для еврея пути не тупиковые? Были бы счастливы в Израиле отец и красавица Кейле, хотя их путь, наверное, предпочтительнее моего? Возможны ли химеры Бунда, о котором с таким трепетом вспоминает брат? Почему мы так иронически относились к своим старикам, которые изо всех сил старались нас удержать от тех, кто "крутится в сестру-брат"? Тысячи "как" и "почему" в моей голове. Как надо было идти? Почему гибнут самые благородные? О Доре говорили, что у нее ума палата. О себе я не могу так сказать. Но ведь и она не видела выхода. Держалась за свое героическое одиночество: ничего другого жизнь ей не предложила... Мы потерпели кораблекрушение. Я воспринимаю Канаду как огромный плот, на который мы взобрались, пытаясь отогреться от ледяного купания. Я желаю своему сыну счастья, но ничего не могу ему посоветовать. А ведь у него, надеюсь, тоже будет свое большое гнездо. Одно радует: Канада для счастья -- хорошая ступенька, да только думать надо самим; ничего другого, кроме этой убежденности, я в Канаду не привезла. Говорят, что и это немало...
      Полина ВАГЕНХЕЙМ (ШУЛЬМАН)
      МЕЖДУ МОЛОТОВЫМ И НАКОВАЛЬНЕЙ
      Если выразиться точнее: между Молотовым и Риббентропом оказались мы и наши родные, евреи Белоруссии и Польши, в 1938 году: Молотов заговорил вдруг языком Гитлера -- про кровь. Объявил об освобождении "единокровных братьев", живших в поверженной Польше. Увы, это были не только слова.
      В те дни к нам добрались из Варшавы наши родственники и друзья, рассказавшие и о начале того, что потом получило название ХОЛОКОСТА, и о том, что в городе Бриске был совместный парад немецких и советских войск, отмечавших победу над Польшей. А главное, что в немецкой части Польши работает смешанная советско-немецкая комиссия для эвакуации "единокровных братьев". Когда они, наши родные и несколько их знакомых, пришли в эту комиссию, чтобы записаться в списки эвакуируемых в СССР, им прямо сказали, что эта государственная комиссия создана не для эвакуации евреев. "Ваших братьев и так слишком много в Советском Союзе".
      Эсэсовцы, на глазах советско-немецкой комиссии, глумились над евреями, вырезали целые семьи, но репатриировали только украинцев и белорусов. Судьба трех с половиной миллионов польских евреев не интересовала никого.
      И тогда мне впервые стало предельно ясно, с кем они, наши дорогие советские интернационалисты...
      Не были ли мои выводы поспешными? Имела ли я право на такие обобщения, ведь сталинский антисемитизм, казалось бы, еще никак себя не проявил? Что за странная прозорливость у двадцатилетней девчонки?
      Вот как сложилась моя жизнь...
      В деревне Шабинке, расположенной в 30 километрах от Борисова, жил мой дед Михаил с семьей. У деда был постоялый двор, и как-то осенью 1922 года отец решил навестить деда, а заодно и своего друга поляка Стася Горецкого, с которым вместе выросли. Отец захватил и меня. Едва мы вошли к Стасю, как тот закричал, чтоб мы немедленно спрятались в стоге сена. В Шабинку ворвалась на конях очередная банда погромщиков-поляков, зазвенели стекла домов. Отец, взяв меня на руки, выпрыгнул из заднего окна на двор и спрятался вместе со мной в стоге сена. Мы слышали брань налетчиков. Шорох вил, которыми они прокалывали стог. Железные зубья прошли недалеко от моего лица.
      Мне не было тогда и двух лет. Это был первый погром в моей жизни. В нем убили деда, протащив за бороду вдоль деревни, а также всю его семью, которая не успела спрятаться, в том числе беременную, на сносях, тетю Розу... Спасся лишь внук, пятилетний мальчик; он забился под кровать, и его не нашли. Позднее, на суде, он опознал убийц.
      Я окончила еврейскую школу за два года до того, как ее закрыли.
      Недалеко от нашей школы была польская, ученики которой поджидали нас, забрасывая камнями и горланя свои постоянные "приветствия": "Жиды проклятые!", "Езуса распяли!" Один из камней попал мне в голову и оставил рубец на всю жизнь. Я долго болела. Это был второй по счету привет от друзей-поляков.
      Но были и другие "приветы", характера прямо противоположного. Трудно, правда, вычислить, насколько они были продиктованы любовью к нашей семье, а насколько -- ненавистью к "русской власти..."
      В 1930-- 31 годах арестовали сперва мать, а затем отца. Заперли в сыром холодном подвале. Били, натянув мешок на голову, чтоб не видели, кто их истязает. Требовали отдать обручальные кольца (золото!), а заодно и двести долларов, которые нам прислала из Америки мамина родня. Ничего не добившись, выпустили мать, а отца отправили в Смоленск, а дальше в ГУЛАГ... Несколько крестьян-поляков, во главе с тем же Стасиком Горецким, отправились в Минск -- спасать "нашего Ицика", как они написали в своем заявлении. В НКВД удивились тому, что поляки заступаются за Ицика, и, боясь огласки, связанной с их интернациональным разбоем, выпустили отца.
      Однако остальных арестованных, в том числе "резаков"-шейхедов, не выпустили ни одного, и наша набожная мать, соблюдавшая строгий кошер, почти двадцать лет не ела мяса, пока в 1953 году не появился шейхед, уцелевший в ГУЛАГе...
      Стась Горецкий спас нашу семью и от окончательного истребления.
      В страшные дни 1941 года, когда во многих еврейских семьях шла домашняя дискуссия -- ехать, бросая нажитое добро, в голодную Россию или оставаться ("немцы -- цивилизованная нация, помним ее по 1919 году..." -- увещевали старики), когда шли споры, по сути, о жизни и смерти, в нашем доме вдруг появился Стась, куда-то исчезнувший еще в 1939-м... Обнялись с отцом, расцеловались, выпили водки, и Стась рассказал, что после 1939-го он с товарищами из разбитой польской армии жил и на советской территории, и на немецкой. Сталина он возненавидел -- за то, что тот вонзил нож в спину полякам, сражавшимся против Гитлера в сентябре 1939-го. С кем итти полякам? "И Сталин, и Гитлер -- зло, -- сказал Стась. -- Но Сталин для поляка -- зло большее. Я выбрал Гитлера..."
      Я помню ужас в глазах отца. "Стасик, -- воскликнул он, -- а мне что делать? Ходят разные слухи, как ведут себя немцы..."
      -- Ицка! -- обратился Стась к отцу. -- Беги вместе с русскими. Со всей семьей. Для вас, евреев, другого выхода нет. Хотя ты, наверное, как и я, несешь в своей душе обиду на советскую власть, которая морила тебя в подвале с мешком на голове, но эти обиды отложи на будущее. Сейчас надо бежать к русским, не откладывая... -- И Стась быстро и каким-то свистящим шепотом рассказал, как немцы убивают и морят в лагерях польскую интеллигенцию и как поступают с евреями. -- Ицка, немцы завтра будут здесь. Не слушай бородатых хохамов, которые все знают. Запрягай телегу и отступай в глубь России по лесным дорогам, куда немцы не зайдут в первые дни.
      Так Стась спас нашу семью, но самого себя не спас. Когда немцы пришли, он стал старостой в селе Черневичи, а затем сгинул. Просчитался Стась с выбором, как и вся Армия Крайова, не пожелавшая подчиниться Сталину. Кто его осудит, бедолагу, трижды спасавшего "своего Ицика" и всю его семью!..
      ...Я, начинающая в те годы студентка-стоматолог, получила повестку: немедля явиться в военный госпиталь No 435. Уже начали поступать первые раненые из Бреста и Минской области, которые рассказывали, что немцев вообще не видно. Идет перед ними огневая стена, которая уничтожает все на их пути. Ничего утешительного они нам не сообщили... И, как бы подтверждая их слова, госпиталь получил приказ эвакуироваться срочно. Ни минуты промедления! Я попросила шофера нашей машины подвезти меня домой, благо это по дороге, чтобы проститься с родными. Мы свернули на нашу улицу, и я в последний раз увидела своих подруг по еврейской школе. В машине было место и для них, но они не хотели уезжать. "Мы не можем без родителей!" -- кричали они, и все до одной погибли в гетто...
      В Борисове, в отличие от Гродно и Белостока, советская власть установилась сразу после гражданской войны. Мы были "исконно советские". Тем не менее власть, бежавшая из города, ни слова не молвила о смертельной опасности, грозившей евреям. Хотя мы жили на советской стороне, мы, видимо, все равно не были "единокровными", как и польские евреи, отданные Гитлеру "по договору".
      Предавшие евреев -- предают себя! Сколько раз было такое в истории...
      Неразбериха и безответственность приводили все к новым и новым жертвам. Вдруг я увидела известную в Борисове доктора Фридлянд, которая уже эвакуировалась и почему-то вернулась обратно. Она рассказала, что в Орше, когда она садилась, вместе с другими беженцами в поезд, передали по радио приказ: всем медикам срочно вернуться обратно, на свои рабочие места, так как атаки немцев отбиты. Отказавшихся возвратиться власти грозили наказать, как за дезертирство. Врачи и вместе с ними тысячи беженцев с детьми отправились в Борисов, прямо в лапы к немцам. Евреи погибли в гетто. Все до единого.
      После войны мы пытались найти тех, кто дал провокационный приказ, погубивший тысячи людей, которые уж было спаслись. Найти провокаторов или путаников, увы, не удалось.
      Тех, кто сумел удрать из гетто, выдал полицай Иван Безносый, и евреев повесили на городском стадионе.
      Почему евреев не предупредили о поголовном истреблении? Наверное, это вопрос риторический. Как и тот, почему комиссия по репатриации, в которой были и советские чиновники, отдала польских евреев в руки зондеркоманд, в печи Освенцима...
      Когда наш госпиталь выезжал из Борисова, налетели немецкие бомбардировщики. Кто-то затащил меня в полузакопанную трубу, она спасла меня, хотя близкий разрыв бомбы оглушил. На какое-то время потеряла сознание. Когда наконец выбралась из трубы, наших машин не было. Царили хаос и паника. Над лесом спускались немецкие парашютисты и какие-то машины. Они оказались танкетками, которые открыли огонь по разбегавшимся красноармейцам.
      А ведь нам действительно говорили, что немцев задержат на реке Березине, где в свое время задержали Наполеона. Увы, Сталин не был ни Кутузовым, ни Барклаем де Толли... Мы бежали на Оршу, которая к тому времени была уже окружена гитлеровскими десантниками. Мы расположились под Смоленском, приняли раненых, которые тут же были уничтожены массированным налетом. Это был ад: города, которые мы меняли, едва обосновавшись, порой сгорали в тот момент, когда мы в них въезжали. Из Смоленска -- в Сычевку, из Сычевки на Ржев... В конце концов госпиталь, потерявший большинство врачей, обосновался в Рыбинске, затем в Ярославле на Волге. Нас перестали бомбить лишь в Гурьеве, на Каспийском море, но и там мы долго не оставались. Вскоре госпиталь был раскинут у подножья Алтайских гор. Дальше бежать было незачем, армия начала теснить немцев...
      Наш 435-й госпиталь имел свой санитарный поезд, и большую часть своего служебного времени во время войны я провела на колесах; у Ладожского озера, где мы грузили раненых с Ленинградского фронта, под Москвой; впрочем, где только нас не носило...
      Наш поезд был обычным типовым санпоездом военного времени, с обычными вагонами для раненых, купейными -- для администрации, операционным вагоном, вагоном -- складом продуктов и медикаментов, который однажды разлетелся от прямого попадания бомбы так, что ничего нельзя было собрать...
      Когда поезд был переполнен ранеными, медперсонал спал в товарных вагонах-теплушках, на мешках с сеном. Операционный зал работал круглые сутки, вместе с ним и мы, сестры. Всю тяжелую работу, погрузку-разгрузку раненых, мешков с продуктами и прочего проделывали женщины (мужчин у нас почти не было). Конечно, мы же и кормили раненых. Главным образом, желтой кашей Дейса. После войны я не раз просыпалась в тревоге, потому что не слышала стука колес, означающих, что все благополучно: поезд движется... А сколько раз мы по разным причинам отставали от поезда и потом доказывали военным комендантам, что мы не дезертиры. Скольких хоронили, сорвавшихся под колеса. Тяжелое было время и славное. Время горечи и бескорыстного энтузиазма.
      Случайно узнала, что родители мои живы, эвакуированы в колхоз возле Ташкента. Живут в доме из кизяка (из глины и навоза), едят жмых, предназначенный для коров. Мне дали разрешение их посетить, и, нагрузившись продуктами, которые у меня, увы, разворовали, я отправилась к ним.
      Что говорить? Это было голодное время. Буханка хлеба на черном рынке стоила 800 рублей, что равнялось месячной зарплате врача. Корова была священным животным, спасала жизни.
      Когда вернулась в свой госпиталь, он находился уже на Волге, возле Сталинграда.
      1 июля 1944 года немцев выбили из Борисова, он был под немцами три года. Улица наша сгорела. Евреев в городе больше не было. Их уничтожили 20 октября 1941 года в три часа ночи, когда добровольцы-белорусы, вместе с украинскими и латышскими отделениями шуцманов, окружив гетто, погнали всех евреев в сторону Борисовского аэродрома, где были заранее вырыты огромные ямы.
      "Добровольцы-белорусы?!" Я была шокирована рассказами двух женщин, которых не добили, и они выбрались из ям ночью. Мне было горько, так как была ранее убеждена, что белорусы -- самый лучший народ на свете, хотя и бедный. Увы, белорусы, спасавшие евреев, были почти так же редки, как и украинцы или латыши, которые зверствовали в Белоруссии так, что ими пугали детей.
      Конечно, был и крестьянин Мазуркевич, с которым я переписываюсь по сей день: он спрятал в подполе пятнадцать евреев, а когда об этом пошли слухи, вырыл для них в лесу землянку. Там и спасал, пока не отвел в партизанский отряд еврея Николая Дербона (в Богомольском районе). Но "шмальцовников", выдававших евреев за кусок сала, было столько, что и по именам не перечислишь... В Белоруссии, по официальным данным, погибло 375 тысяч евреев.
      С Белоруссии и начался "космополитический" сталинский погром; в 1948 году в Минске был убит руководитель московского еврейского театра Михоэлс, член еврейского антифашистского комитета. Слух об этом распространился сразу же. Я училась в Минске, и мне показали место, где, как считалось, Михоэлса и его спутника сбил грузовик. Следов крови не было, или их тщательно замыли. Убийство Михоэлса было сигналом приступить к расправе. Вскоре были арестованы, а затем расстреляны многие еврейские актеры, поэты, писатели, издательские работники. Уничтожены еврейские библиотеки, культура на идиш "ушла в подполье", как сказал мне библиотекарь, прятавшийся в те дни от КГБ так же, как ранее он прятался от немцев.
      В те дни арестовали моего отца. Начальник отца, главный по заготовке лесных продуктов, вор с большим партийным стажем, решил использовать антисемитскую конъюнктуру и обвинил отца в разбазаривании государственного имущества. Суд был короткий. Моему отцу было 75 лет. Ему дали десять лет тюрьмы и лагерей строгого режима. И он, конечно, не вернулся бы. Но тут подох Сталин. Новый состав суда, по нашему ходатайству, пересмотрел дело, и тогда выяснилось, что начальник-партиец присвоил деньги, а вину свалил на еврея-служащего. Начальник и его бухгалтер получили по 15 лет тюрьмы, а отца освободили, как невинно оклеветанного.
      Наверное, антисемитская истерия поутихла бы, если б Хрущев на XX съезде партии рассказал об антисемитском характере процесса врачей. Но он этого не сделал. Мою дочь по-прежнему избивали, как некогда меня поляки-соседи, разбившие мне голову. Вырезали на ее новом пальто шестиконечную звезду.
      Нет, еврей, в котором не умерло чувство собственного достоинства, на мой взгляд, в СССР жить не может. Я это начала понимать еще тогда, когда узнала в 1939 году о работе советско-германской комиссии по репатриации всех, кроме евреев.
      Репатриационные комиссии всегда держались этого правила. Не случайно республиканский комитет по репатриации одно время возглавлял "интернационалист" по имени Чучукало, когда ему не удалось удержаться на должностях первого секретаря обкома. О Чучукало пишет в этой книге бывший советский адвокат Гаско, можно легко представить себе, как это Чучудище проявляло себя на новой государственной должности...
      Евреи, убеждена, должны уехать из России, кто бы ни ставил им палки в колеса. И уехать туда, куда они хотят.
      Люди рождаются для счастья, а не для расистских смотров на военном плацу.
      А националисты пусть вопят, на то они и националисты...
      Фрида АРШАВСКАЯ
      ОБРАТНАЯ СТОРОНА МЕДАЛИ
      (В АНКЕТАХ ОПУЩЕННАЯ)
      В 1924 году меня исключили из школы как социально чуждый элемент: у отца был дом. Такой же дом, который есть у каждого канадца, даже самого бедного. Только похуже. Дом этот перерыли вверх дном дважды: искали золото. Не нашли, но, на всякий случай, арестовали отца и старшего брата, которых, впрочем, держали в тюрьме недолго. Несколько лет за домом следили: на всю жизнь запомнился черный, с сиреневым белком, глаз милиционера за окном. Окна были закрыты ставнями. Огромный, страшный, как бездна, черный глаз, припавший к щели между оконными ставнями. Все детство он мне мерещился, этот страшный глаз...
      В 1948 году прибыл на танковый завод партийный деятель. Не то из львовского обкома, не то новый парторг ЦК партии на заводе. Теперь уж не помню точно. Но по сей день помню суховатый злой голос: "Как она сюда попала? Кто ее принял на военный завод?" Это он заметил меня. У него был зоркий "глаз на евреев", какой был, по рассказу брата, у офицера СС, который разыскивал в лагерях военнопленных солдат-евреев. Через несколько дней меня уволили. Это было время "космополитического" погрома. Несколько лет была без работы, не брали нигде. В 1956 году взяли, наконец, на трикотажную фабрику. Не инженером. Об этом и не мечтала. Приняли рядовой станочницей -- резать и сшивать резину... В цеху слова "еврей" просто не существовало. Только и слышалось: "Жид! Жиды! Из-за жидов!.." Молчала, не жаловалась: росла дочь -выгонят, не прокормишь... Только однажды не выдержала, когда бригадирша -горластая антисемитка стала отнимать часть моего заработка и приписывать его сменщице-украинке. "Не все же жидам", -- сказала бригадирша, когда ее уличили в бухгалтерии завода.
      В 1965 году дочь подала документы во Львовский медицинский институт. Ее срезбли на экзаменах пять лет подряд. Наконец узнала: за пять лет во Львове не приняли в мединститут ни одного еврея. Не принимали даже в том случае, если они кончили школу с золотой медалью.
      В начале семидесятых отвела внучку в детский сад. Вечером пришла за ней. Все дети окликают друг друга по именам: "Владик, мама пришла!", "Юрочка!", "Оля!" И вдруг услышала, как садик хором закричал внучке:
      -- Жидовка, за тобой пришли!.. Жидовка!.. Жидовка!
      Николай ПОЛЯКОВ
      "ГДЕ ЭТА УЛИЦА, ГДЕ ЭТОТ ДОМ..."
      Как это ни странно, но к антисемитизму я почти привык. Не привыкнешь -в Киеве не выживешь!.. Живут же люди при отвратительной экологии! В дыму и саже промышленных городов, в автобусной вонище столиц. Дышат. А что делать? Дышать же не перестанешь!.. Антисемитизм был моей "ужасной экологией", от которой не уйдешь...
      В 1950 году я после института пришел в НИИ "Гипрошахт", где руководители НИИ не только увольняли инженеров-евреев, но и демонстративно выбрасывали их из конструкторских бюро вместе со столами. Это был узаконенный погром -- руками "общественности" (из 4-5 молодцов-техников, наряженных для этой цели).
      "Шутников" уняли лишь тогда, когда инженер Терлецкий, 36 лет от роду, которого вышвырнули вместе с его чертежной доской в коридор НИИ, кинулся с шестого этажа в лестничный пролет и разбился насмерть.
      Найдешь ли правду в городе, где всемирно известного дирижера Натана Рахлина подвергли травле за то, что он исполняет произведения Бетховена, Шопена, Штрауса и потому, конечно, явный космополит?..
      Минуло варварское время, пришел "освободитель" Никита Хрущев, но он, как известно, тоже был "из шутников". Непрерывно возглашал, что национального вопроса в СССР не существует...
      В те годы я работал в "Гипросахаре", где инженеров-евреев терпели: сахарные заводы после войны были разрушены, сожжены. Промышленность надо было создавать заново. Оборудование приходило из Англии, Франции и Западной Германии, как тут без специалистов? Директором института был Ронжин, который пытался сдерживать юдофобов, на него тут же ушла в партийные органы анонимка: "В "Гипросахаре" засилье евреев. Синагога". Бедный Ронжин выступал перед сотрудниками, оправдывался, зачитывал бумагу, что его оклеветали: "В НИИ всего 28% евреев, 31% русских, остальные украинцы..." До сих пор помню его несчастное лицо... И каменное лицо представителя из райкома партии, который вдруг подмигнул главному инженеру Попову и начальникам отделов Власенко, Самко и их подголоску инженеру Иванову, которые сидели в сторонке, пересмеивались. Они-то и были "черной десяткой" "Гипросахара", авторами анонимок...
      В каждом киевском институте была такая "черная десятка" погромщиков, которые так и не унялись. Ни при Хрущеве, ни при Брежневе.
      Уйти от них было некуда.
      Беда, если подобные орлы были и твоими соседями по коммунальной квартире. Тогда хоть вешайся или кидайся, как инженер Терлецкий, в лестничный пролет.
      После войны почти все мы жили в коммунальных квартирах, по три -- пять, а если дом старинный, бывший особняк, то и по 20 -- 25 семей в одной "коммуналке". На всех одна кухня и одна уборная. "Воронья слободка", описанная сатириками Ильфом и Петровым, была коммунальным раем по сравнению с жильем, в котором был "прописан" хотя бы один юдофоб: он мог глумиться над соседями-евреями безнаказанно, с молчаливого одобрения властей...
      Естественно, мы все жили мечтой об отдельной квартире, в которой тебе бы не бросали мусор в кастрюли, а детей не обзывали бы жиденятами...
      Наверное, читателям, живущим на Западе, странно читать о такой мечте, здесь в "коммуналках" не живут. Каждый может снять все, что он хочет. Хоть целый дом. Но в Киеве мы многие годы жили этой неосуществимой, "бредовой" мечтой... И, естественно, как только прошел слух, что можно организовывать жилищные кооперативы и строить для своей семьи, на свои деньги, как наш "Гипросахар" забурлил...
      К этому времени я закончил заочно Московский инженерно-строительный институт (я и пошел туда в тайной надежде построить себе дом: сапожник без сапог не живет...), и руководство НИИ попросило меня временно возглавить "группу инициаторов..."
      Инициаторы жили в "коммуналках", поэтому никого не приходилось подгонять...
      Самым трудным было получить строительную площадку. Тем более, неподалеку от НИИ, чтоб не ездить на работу через весь город.
      Город Киев строился тысячу лет. Столица Киевской Руси националистических страстей, видимо, не знала. Тысячу лет назад существовала в городе Еврейская улица, и паники у Владимира Мономаха это не вызывало. А тут, только начали искать место для дома, как зашепталась наша "черная десятка": мол, не иначе НИИ "Гипросахар" решил возродить Еврейскую улицу.
      Слухи эти бежали впереди нас. Когда мы пришли в горисполком, нас слушали так, как будто мы говорим не людям, а камням. Некто Василий Быков, зам. начальника отдела планирования, отбросил все наши документы, как если бы мы принесли ему в папке тарантула, и сказал, что участков нет. Ни один из пятнадцати участков, которые мы предложили, сказал он, не подходит...
      -- Нам подходит! Любой! -- воскликнули мы.
      -- Вам подходит, а нам не подходит... -- И поднялся из-за стола. Мол, разговор окончен.
      Сделали мы еще несколько попыток отыскать место для дома -- успеха никакого.
      И тут кто-то предложил включить в список будущих жильцов родственников киевских руководителей всех рангов. "Пусть они, такие-сякие, будут лично заинтересованы в строительстве..."
      Я понимал: другого выхода нет. Тысячу лет киевских евреев доят все, кому не лень, эти тоже своего не упустят... Выделили родственникам начальства несколько бесплатных квартир. Переделали проект. Пятиэтажный дом превратили в двенадцатиэтажный, чтоб и простому человеку чего-нибудь досталось...
      Родственники начали вносить свою дань, затрезвонили в кабинетах киевских градоначальников "вертушки" (прямые телефоны, для рядового человека не предназначенные). Принял нас в своем циклопическом кабинете главный архитектор города Борис Примак, усадил за столы, поставленные, как посадочный знак на аэродроме, буквой "Т", выслушал. Боже, как он, Примак, кричал на вызванного им начальника отдела планирования И. Подгайца: "Я вам два раза поручал выделить площадку для строительства. А вы -- саботируете?!"
      Подгаец стал белым как мел и потерял дар речи... Когда он выскочил из кабинета Примака, тот дружелюбно поинтересовался, почему по поводу нашего кооператива звонят из Совета Министров. "А?.."
      Я ему ответил репликой из пьесы Островского: "Жизнь -- индейка, ма тант..."
      Он улыбнулся понимающе: мол, нашли покровителей, хитрованы?.. Расстались с ним как друзья. Он меня даже по спине похлопал.
      Однако "перепуганный насмерть" Подгаец встретил нас так, словно его никто никогда не пугал. К кому он звонил, чьей поддержкой заручился, осталось тайной, только он встретил нас надменной улыбкой и сказал, что ни один из двенадцати участков, выбранных нами, "Главсахару" не улыбнется...
      Мы вышли от Подгайца убитые. Поняли, что кто-то поставил перед нами каменную стену. Не меньшей высоты, чем в Берлине...
      Синие дождевые тучи висели в тот час низко, сыпался холодный дождь. Мы стояли под дождем, не двигаясь. Нам надо было прийти в наш "Гипросахар" и объявить измученным ожиданием людям, что все сорвалось. "Дома нам не видать как своих ушей..."
      Минута была страшноватой, что и говорить...
      И в этот момент, слышим, нас окликают. Секретарша Подгайца просит нас вернуться... Мы снова у него. Лицо у него уж не столь надменное.
      -- Поскольку главный архитектор за то, чтобы вам... что-то дать, могу предложить лишь один-единственный участок. И то от души отрываю... -- И усмехнулся нагловато. Мы взглянули на указанное им место и поняли, почему он усмехнулся.
      Это была одна из самых худших строительных площадок, которые только были возможны. Это была площадка на Печерском спуске. Он был настолько крут, что и представить нельзя было, что тут может быть что-либо кроме лыжной горы или одноэтажных мазанок, прилепившихся к склону...
      Не будь я инженером-строителем, соорудившим к тому времени несколько очень сложных построек, я бы тотчас отказался. В глазах моих коллег была паника...
      Я кивнул головой: берем! Подгаец так был удивлен моим согласием, что не смог скрыть злорадства. Наконец-то он исхитрился одновременно и дать, и ничего не дать. Он, видно, ни минуты не сомневался, что на Печерском спуске ничего построить невозможно. Тем более, многоэтажный дом...
      "JUSTIFY"Когда я собрал после рабочего дня членов нашего кооператива и сообщил им, что мы получили площадку почти в центре города, в нескольких минутах от работы, у многих на глазах появились слезы.
      Удача была сказочной. Однако это было лишь началом сказки...
      Надо было сделать проект и, что еще сложнее, утвердить его. А затем, что было уж трудностью немыслимой, включить нашего "подкидыша" в план горисполкома города Киева.
      Проектировали сами, "как для себя". Потолки высокие. Комнаты, по киевским стандартам, большие, что власти обнаружили, лишь когда выписывали ордера на вселение. "На себя" нам разрешили трудиться лишь после полного рабочего дня, когда сотрудники расходятся. Боже, как мы выматывались! Как-то вечером зашел в электрический отдел и застал инженера-конструктора Марию Цеберко спящей за чертежным столом. Она, видно, протянула руку, чтоб провести на чертеже линию электрокабеля: рука с карандашом лежала на столе, голова на руке; так и заснула, не доведя линию до конца... Я тихо вышел, стараясь не скрипеть ботинками.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15