Прихожу весной, когда стали коров выгонять, гляжу, а его, дружка моего, как подменили, а мы с ним, считай, всю жизнь, свои. Приходи, говорит, ночью, а то у нас ревизия. А чего, мол, все законно. Так-то, мол, так, но лучше, чтоб шуму меньше. Пришел ночью, он вывел мою корову. А как, говорю, я ее поведу, давай веревку... Это вот важно, говорит, ты запомни про веревку. А мне зачем про твою веревку? Тебе ж с моей бабой говорить, с адвокатом: они веревку должны опознать - если его веревка, значит, он мне сам корову вывел - сечешь?
У меня голова крутится, ничего не пойму, у нас с ним ночью разговор, зудит и зудит в ухо.
Ну, короче, говорит, забрал я корову, в ту же ночь зарезал и в Семипалатинск. Мясо продал, собираюсь телочку купить. А мне соседка шепчет: зачем тебе тратиться, у тебя свой телок... Соображаешь? - спрашивает. Нет, говорю, совсем уже ничего не могу понять. А что тут понимать, говорит, у меня коровы-то огуленные были, одна, правда, яловая - он ее мне отдал, но вторая-то стельная, а он молчок, свояк мой - понял?.. Я к нему: ты что, мол, делаешь, мы считай, братья, а ты на мне нажиться хочешь? Ничего, говорит, не знаю, у нас ревизия, иди отсюда, пока цел. Базар у нас на всю контору, а за стенкой ревизор из края: о чем, мол, спор? Я ему, натурально, все объясняю - деваться некуда, а он на меня вызверился. Или, говорит, ты корову увел из совхозного стада, или вы с директором вдвоем, сговорились... Я ему то, а он мне это. И свояк мой с ним, перепугался, что на него повесят: ничего не знаю, договора у нас не было, он сам ночью свел корову... Короче, пришли через день и меня забрали.
И сколько тебе светит? - спрашиваю. 93-я статья, говорит, хищение госимущества, от восьми лет до пятнадцати или расстрел... Я даже про сон позабыл: да ты что, говорю, быть того не может?.. Вот тебе и что, не может, у нас все - может. Потому ты и должен сразу, как выйдешь, жену отыскать, а она адвоката... Ну и что я им скажу? У меня, говорит, одна зацепка осталась расписка. Какая еще расписка? Когда мы с ним сговаривались, с моим свояком, мы не одну, а три бутылки выпили, полночи гудели и он написал: взял две коровы на прокорм на зиму за три бутылки, одну корову верну по весне, обязуюсь - и подпись. Что одна из них стельная, я тогда не знал, и он не догадывался. Но это ладно, с телком с этим, мне бы отсюда выбраться, я его все равно заберу... А как ты выберешься? - спрашиваю. Так я тебя затем к своей бабе и посылаю - а ты думал зачем? Ты ей звонишь, она к тебе приходит, и ты ей рассказываешь про расписку. Когда меня забирали, я про нее позабыл, а потом в ум вошел и вспомнил, а если следователю сказать, они ее порвут. Так она где есть, твоя расписка? - спрашиваю. В кармане, говорит. В каком таком кармане?..
Тут, понимаешь, продолжает он, собака и зарыта. Он тогда ночью написал расписку и подписал. А печать? - спросил я его. Какая еще тебе печать, говорит, мы с ним у него в сараюшке пили - не было там печати, но подпись его известная, не отопрется. Я взял расписку - и в карман, в телогрейку. Но дело тут в том, что расписка в моей телогрейке, а она у него, у свояка. Что у него? - спрашиваю. Телогрейка, говорит. Мы с ним три бутылки выпили, а когда я уходил, вместо своей - его надел, в ней и ушел, в ней и в Минусинск уехал. А поменять позабыл - зачем мне, они у нас одинаковые, вместе с базы получали.
Чего ж ты от меня хочешь? - у меня в глазах даже искры запрыгали. Пусть баба моя к нему зайдет и подменит телогрейку, говорит он, а если не сможет, пусть идет к ментам, пес с ними, чтоб они обыск произвели и отобрали расписку. Что ж она, по-твоему, так там и лежит в кармане? - спрашиваю. А где ей быть, я ее туда положил, это я помню. Когда положил? Осенью, говорит, когда мы с ним водку пили и обо всем договаривались. Это ж в сентябре было, говорю, в прошлом году, а сейчас у нас февраль кончается... Ну и что, говорит, пусть февраль, где ей еще быть, а у меня нет другого выхода - только на расписку расчет, и чтоб они веревку опознали, - тогда я, считай, дома... Ну ты деловой, - говорю я.
И так каждую ночь, а потом целые дни. На четвертый утром меня выдернули из камеры. Освобождают, шепчет мой любитель рогатого скота, уйдешь на волю... Я только отмахнулся.
Идем переходами, вышли во двор. Солнце, небо высокое, воздух, вон и горы над стеной в колючке... Слушай, - спрашиваю вертухая, - почему меня в следственную камеру, я ж на ссылку? Не нравится, говорит, хочешь в транзитку? Да уж лучше бы, говорю, ближе к воле. Допрыгаешься, хмыкает.
Спрашивать бесполезно, да и откуда ему знать, вертухаю, а знал бы, все равно не скажет.
Во дворе двухэтажный домик, входим, по лестнице на второй этаж.
Большая комната-кабинет, за столом, спиной к широкому окну здоровенный в штатском, представительный.
- Садитесь...
Я присел к столу.
- Как вам ехалось? - спрашивает.
- Очень благодарен, - говорю, - долгая дорога, но - добрался.
- Да, расстояния у нас большие. Не обижали дорогой?
- Нормально, - говорю. - Дальше, вроде, некуда - приехал?
- Ну, а как вы сейчас устроены?
Что за странный разговор? - думаю.
- Спасибо, только не понять, почему я в следственной камере?
- А вам там плохо, обижают?
- Да меня никто, кроме вас, никогда не обижал, но я ведь на ссылку выхожу... - ну хоть бы ты раскололся, думаю.
- Ах вот вы о чем! У нас карантин в транзитках, зачем вам перед ссылкой еще заразу подхватите? Мы вам подобрали чистенькую камеру. Или какие проблемы?
- Благодарю за заботу, а чего вы меня тут держите или у вас конвой раз в десять дней?
- Простите, не представился. Начальник областного управления КГБ... Вы теперь в моем распоряжении.
Вот так номер, думаю.
- Я числюсь за прокуратурой, - говорю.
Улыбается: обаятельный, открытый - душа нараспашку.
- Мы всем занимаемся, а я за всю область в ответе. За вас в том числе. Курите?.. - и протягивает пачку - "ТУ-104".
А я сигареты с фильтром, считай, год не видел.
- С удовольствием.
Закуриваем: вот она воля, совсем рядом!
- Значит так, - говорит, - в ближайшие дни мы вас отправим. Вы бывали на Алтае?
- Во время войны, там, где теперь целинные земли.
- То степной район, а у нас горный. Места роскошные, рериховские, похоже на Швейцарию.
- В Швейцарии не сподобился, - говорю.
- И я не бывал, но у нас лучше, там железные дороги отравляют воздух, а у нас здесь живописность, чистота, первозданность. Белуха, Катунь, грибы, ягоды...
- Когда ж я все эти чудеса увижу? - спрашиваю.
- Еще несколько дней, вас, кстати, там кто-то ждет из родственников.
- А в чем задержка? - мне даже жарко стало от радости, а тут и солнце рвануло в окно. - Или у вас конвой раз в десять дней? - настаиваю я, все понять хочу, когда и как они меня отправят...
- А мы вас самолетом - "ЯК-40" годится?
- Я из Барнаула на нем прилетел. В наручниках.
- По режиму положено: самолетом - только в наручниках. Но ведь лучше, чем в вагонзаке триста километров по горным дорогам?
- Да мне все равно, - говорю, - мне бы до места, тем более, говорите, там кто-то ждет.
- Еще несколько дней, - говорит, - тут, понимаете, один момент...
- Что еще? - спрашиваю.
- Вы где в Москве жили?
- На Пушкинской площади, в центре.
- Да, хорошее место, бывал в Москве, полгода жил на переподготовке. Здесь у нас, как говорится, дома пониже и асфальт пожиже. С жильем сложности, не то что в Москве.
- Там тоже непросто, - говорю.
- У нас, - говорит, - вообще нет жилья. Вы где думаете жить?
- А я не думал, - говорю, - сниму что-нибудь, мне подошлют деньги.
- Нет, - говорит, - вам снимать по режиму не положено, мы вам сами должны предоставить, а у нас нет.
- Что ж, в тюрьме оставаться? У меня, правда, если по режиму, день тюрьмы идет за три - посижу, быстрей выйду.
- За два, - говорит.
- Сколько ж мне тут еще досиживать?.. - такая тоска меня взяла... - Я читал приговор, знаю: когда на ссылку, день тюрьмы, этапа засчитывается за три дня, так что если подсчитать...
- Нет, - говорит, - в тюрьме вас держать тоже не положено.
- Какой же выход? - я снова перестал хоть что-то понимать.
- Есть выход, - говорит. - Если вы напишете письмо председателю облисполкома, попросите у него жилье, а мы, со своей стороны, вашу просьбу поддержим, думаю, он прислушается.
- По моему заявлению, так просто?
- С нашей поддержкой, - уточнил он.
- Давайте бумагу, конечно, напишу. В Москве годами ждут, чего-чего не пишут... А мне что писать?
- Председателю исполкома областного совета, от такого-то... Написали?.. Прошу выделить квартиру...
- Как - квартиру? - спрашиваю. - Мне и комнаты достаточно, квартиру я до конца срока буду ждать.
- Нет, - говорит, - квартиру. Что ж вы один будете жить - может, к вам кто приедет?
- И он даст мне квартиру? - у меня даже в голове зазвенело.
- Само собой, - говорит, - у нас, правда, квартиры не как в Москве, похуже, но жить можно... Итак, пишите. Прошу выделить мне квартиру на время отбытия наказания... Написали?.. Дальше. Обязуюсь, во время отбывания наказания в виде ссылки, не нарушать закона и не совершать противоправных действий...
Я положил ручку.
- Как... "обязуюсь"?
- Вы же не собираетесь совершать противоправные действия?
- Не собираюсь, - говорю, - я их никогда и не совершал, вы же знаете, мое дело у вас, я и на суде не признал себя виновным, я никогда...
- При чем тут суд, - говорит, - это совсем другое, формальность. Вам надо где-то жить, а жилья у нас нет, а чтоб его выделили, нужно наше ходатайство, а чтоб было ходатайство, я должен быть спокойным, не кто-то там, а я несу ответственность за все, что у нас происходит, и за вас в том числе. Ну, по своей линии, разумеется.
- Но это же юридический абсурд, - говорю я, - у меня приговор: пять лет ссылки, виновным я себя не признал - какие еще обязательства? Я никогда не нарушал закона, а формула, которую вы мне предлагаете, косвенно утверждает: не буду нарушать закон, значит, когда-то нарушал...
- Ну что мы с вами торгуемся, - говорит он, - пусть и юридический абсурд, а мне надо быть спокойным и уверенным. У нас бюрократия, а для вас пустая формальность, зачем вы на ней настаиваете и сами крючкотворствуете?
- У меня день идет за три, - говорю, - даже если бы и за два, могу подождать, пока...
- Что "пока", - говорит, - у нас медленно строят.
- Я год сидел в тюрьме и не участвовал в следствии, - говорю, - не отвечал на вопросы, не признал себя виновным, я никогда не нарушал закон, это вы его нарушили, когда меня посадили, а теперь я должен написать...
- Вот и хорошо, - говорит он, закуривает, - не нарушали и не будете нарушать, а зачем вам сейчас сидеть в тюрьме, хоть и день за два - я ж сказал, вас ждут...
А ведь верно, думаю, а не пошли бы вы все со своими софизмами, я-то знаю кто меня ждет, а у него отпуск кончается, дни считает... Не могу я больше в тюрьме!
- Что писать? - спрашиваю.
У него глаза блеснули.
- Пишите. Обязуюсь во время отбытия наказания в виде ссылки не нарушать закона... Написали? Подпись и число.
Он тянет у меня из рук бумагу, читает, складывает, что-то отрезает от нее и прячет в стол.
- Вот и хорошо, - и голос другой, веселый...
Вот когда я испугался по-настоящему - когда услышал его веселый голос: первый раз меня так употребили, за десять минут сделал из меня дурака, вся моя тюрьма, двенадцать месяцев следствия, восемь пересылок - все ухнуло в... Да что б он со мной сделал - у меня, и верно, по приговору день этапа идет за три, а в тюрьме держать меня не положено...
- Возьмите сигареты, - говорит, - я знаю, у вас и в камере нет...
Он встает: здоровенный мужик, такому на медведя ходить, доволен, профессионально употребил, ничего не скажешь.
Вызывает конвойного.
- Дня через два, - говорит, - мы вас отправим.
Конвойный спустил меня по лестнице, остановил.
- Стой здесь, сейчас за тобой придут.
Я стою у окна, бессмысленно гляжу во двор - напротив тюрьма.
И вот тут - я очень четко это помню: первый раз в жизни прошла сквозь меня та мысль, и я даже не испугался - она была жесткой и точной, не пустые слова. Я повторил ее вслух: "А ведь так кончают самоубийством...".
И любитель рогатого скота меня добил, когда я вернулся в камеру и все ему рассказал. Сплоховал ты, говорит, сделал он тебя, на что мне надо, чтоб ты скорей ушел, но они бы все равно никуда не делись - квартира им нужна, как же, так ли так, жить будешь в бараке, они б тебя еще через неделю отправили, ну, не самолетом, так воронком...
А может, поделом, подумал я тогда, чтоб не хвастался, очень уж просто кончились для меня эти полтора года тюрьмы?.. Да, чтоб не хвастался.
Я не знаю, что делать, сказал я, у меня нет выбора, выхода - понимаешь?.. Я думаю, думаю, у меня игровая голова, но... Нет, не получается. Так что прости меня. Ты о чем? - спросила она. Неловко говорить высокопарности, сказал я, но... Я могу только умереть или... Или отказаться от... Глупости, сказала она, помереть ты не можешь, это Бог решает: что ты говоришь - опомнись?! Но разве ты способен убить... любовь?
Я уже поминал ссылку - в самом начале, когда только-только задумался о музее, когда вспомнился тот - краеведческий, с бивнями мамонта и клыками моржа. Да, ссылка - особый разговор, и тяготы ее особые, прежде всего потому, что неожиданны, нежданны, особенно после бесконечных месяцев тюрьмы, когда уже понимаешь - навсегда, никогда ты отсюда не уйдешь, так и будут добавлять и добавлять к твоему сроку - срок новый, а потом еще и еще. После этапа чуть ли не через всю страну, в Сибирь с заездом на Север, после столыпинских клеток, собак и наручников... А тут - свобода, да такая, что ты и не видел, не знал: горы, горы - и верно, Швейцария! - реки, оглушающая тишина, воздух, как пузыри в стакане с нарзаном... Да, вспоминал я ссылку, когда только начал размышлять о музее - и оглушающую тишину, и воздух, как пузыри... Да хоть целый день, всю ночь просиди на берегу реки, на горе - да где ты такое мог увидеть?!
И вот проходит месяц, другой, третий... И тебя уже не найти на берегу реки, на горе, лежишь на своей койке, перед окном торчит гора - летом зеленая, зимой в снегу, ночью жарит луна, днем полыхает голубое небо, туча зацепилась за макушку горы... А тебе ничего того не надо - ни воздуха, как стакан нарзана, ни обжигающей воды в горной реке, да и... Даже книга, роман, подаренный тебе, а он гудит, сам говорит в тебе - да я уже писал его, как сумасшедший! Но нужно ли его записывать - а дальше что? Писать, прятать, а потом на чьи-то плечи - кто, каким образом, как его отсюда вывезут?..
Летит день за днем, мелькают недели, быстрей, чем в тюрьме... Лежишь на койке, накурился, дым в хате, как в той самой смрадной камере, и не глядел бы никогда в окно на опостылевшую волю, и все думаешь - так ли, эдак, зачем, а что дальше...
Райотдел КГБ располагался напротив моего барака, они в любой день могли пожаловать. А куда деть роман - рукопись?.. Помнил я, помнил рассказ Солженицына о том, как в ссылке он писал на бумажках, заталкивал их в бутылки из-под шампанского, а бутылки закапывал в огороде. Не было у меня шампанского. Как-то на горе, в лесочке я наткнулся на свалку металлолома - она уже проросла травой, а там проржавевшая труба. Вот в нее я и стал запихивать свои бумажки. Переписывал так, что и самому не разобрать, в целлофановые пакеты и через день - в трубу. Выковырять их оттуда можно было только палкой.
А что еще?.. Устраивайтесь на работу, сказали мне, как только я вышел на ссылку. А куда? Куда хотите, но по режиму положено. Я пошел в школу - у меня диплом учителя, преподавателя вуза. Нельзя с такой уголовной статьей. Пошел в библиотеку - нормальная библиотека: Толстой, разрозненный Достоевский, Горький, Кочетов, кто-то еще. Не положено: книги да еще читатели! Пошел в книжный магазин, им нужен был сторож - и там нельзя, слишком близко к книгам...
Где еще искать? А где хотите, но чтоб в ближайшие дни была работа. А как ее найти в селе?.. Через месяц меня взяли в местную гостиницу - мыть полы.
Работа не пыльная, хотя и грязновата: прихожу к шести вечера, натаскаю воды, гоняю ее туда-сюда... За два часа управлялся, а два раза в месяц зарплата, ведомость: "уборщица - имярек", расписываюсь. Правда, бутылку не всегда удавалось купить, в ту пору тяжко было с этим, если привозили - в драку, у всех и везде были одни и те же проблемы.
Гостиница - два этажа, срамное помещение с "удобствами" на задах здания. Ну, "удобства", к счастью, не моя проблема, это особая песня - наши русские, сибирские "удобства". Зимой еще полбеды, вполне, скажем, фантастическая картина со сталактитами и сталагмитами, у кого, разумеется, воображение. Но летом, весной... Я видел как-то двух иностранцев, специалистов по Рериху, пустили их при мне на горный Алтай... Как они туда заходили - на зады нашего здания, того я не видел, но когда вышли... Лица на них не было.
Но ко мне это не имело отношения. И ни к кому не имело. Это наш образ жизни. Или вернее - образ нашей жизни.
Помню, приехали актеры из Москвы, концертная бригада - перестройка у них в столице, свобода. Выходит вечером такой актер-актерыч, побрился, дорогая сигарета, коньяком от него пахнет - прошвырнуться перед концертом. А я со шваброй. Поглядел на меня: "Эх, - говорит, - а еще в очках и вид вроде даже полуинтеллигентный - неужто не мог себе работенку придумать получше?..". Я поднял швабру, течет с нее: "Да я тебя счас схаваю, сука...". Он побежал от меня по коридору.
Короче, ссылка со всеми ее прелестями. Нормально. А с восьми вечера до глубокой ночи я у приемника, мне хороший привезли из Москвы, старый мой "телефункен", память о подружке из Франции - так уж следователи ко мне приставали в тюрьме: расскажи о ней да расскажи... Но то другая история.
Глушили, само собой, но не так, как в Москве, можно было пробиться. Слушать слушаю, а ни одному слову не верю, ни нашему, ни ихнему: где им понять, что все это вранье, ничего не изменилось, не может измениться - вон они напротив, что ни день я их жду.
Хожу на почту, каждый день письма, посылки со всего света. Рядом со мной жил районный прокурор, здоровались мы с ним, о том, о сем, он поджидал меня у почты, марочки собирал: французские, английские, австралийские... А в письмах одно и то же: перестройка, еще месяц-другой - и ты дома... Да что вам понять, какой месяц-другой - навсегда, как бы дальше не потащили!
Нет, ни одному ихнему слову я не верил, особенно зимой 86-87-го, когда началось "помилование" и политзеки посыпались из лагерей - да что ему, зеку, если он гниет в лагере и уж точно там навсегда, да подавитесь любой бумагой подпишу!.. Людей не сломали на следствии, на этапах, в лагерях, а тут их добивали этими паскудными заявлениями, сбивали с толку, провоцировали, отмазывали ГБ от их собственной за все это вины, от их бесконечных преступлений и пакости. Перестройка им, а КГБ снова в белых штанах... Я-то в ссылке, мне легко было, я пишу письма - сколько хочу, и получаю - сколько угодно, я слушаю радио, пью водку под приличную закуску, могу звонить по телефону хоть в Москву...
Они и меня потащили, сначала в районную прокуратуру к моему приятелю-филателисту, а потом самолетом в область. Вот когда мне представился случай еще разок встретиться с моим полковником ГБ. Вы же однажды написали заявление о том, что не будете нарушать закон, сказал он мне, а рядом сидел прокурор области, сейчас это ваш последний шанс, не напишете, никогда отсюда не уйдете... Вы меня, говорю, один раз сделали, как дурачка, на живца взяли, квартиру сочинили, так думаете, я и сейчас захочу той же ценой уйти из своего барака? Да подавитесь своим шансом - больше никогда никаких заявлений... Научили, спасибо! (Обратно, разумеется, самолета не было, отправили автобусом - триста километров по заснеженным перевалам...).
А из Москвы пишут и пишут друзья-приятели: еще день, еще чуть-чуть...
И вот как-то вечером врубаю свой приемник: поет Окуджава, как соловей, и не какое-то "БИ-БИ-СИ"-"Свобода" - наша станция, репортаж из Ленинграда: "Возьмемся за руки, друзья!..". Кричат, аплодируют, кто-то другой ту же самую песню своим голосом, потом ту же - хором (видно, взялись за руки)... Ну, думаю, если сейчас скажут, что посвящена она мне, тогда...
Но ведь действительно моя песня, Булат посвятил ее мне в 69-70-м году, когда я написал "Опыт биографии" - все тот же самый "Опыт"! Булат был из первых читателей, позвонил и говорит: "Я тебе песню посвятил, там строчки из твоей книги..." - "Споешь?" - спрашиваю. Он прочитал по телефону. "А где же песня?" - говорю. - "Да будет, будет тебе песня...". А потом, на каждом концерте, предваряя исполнение, говорил: "Посвящается...". А я хвастливо оборачивался и ловил взгляды девушек.
Но шли годы - где они, те друзья, которые однажды взялись за руки, чтоб не пропасть поодиночке?.. Одни уехали, другие померли, третьи почему-то перестали держаться за руки - просто их разжали. А песня жила во мне и со мной. Моя песня.
Сижу у приемника, слушаю. Жду. Что-то еще поют, другое, а потом чей-то лихой голос: "Мы посоветовались, обсудили, проголосовали: теперь эта песня "Возьмемся за руки, друзья!", наш гимн, гимн КСП...". А как же я, думаю. Вот суки, думаю, я -тут, они - там, у них перестройка... Что ж никто про меня забыли?.. Много о чем я тогда думал, и все было не слишком печатно.
Я надел телогрейку, шапку, мороз стоял уже неделю, снега навалило выше крыш. До почты минут двадцать. Меня колотило от злости. Ужо тебе, думал я.
Адрес Окуджавы мне был хорошо известен, они с Ольгой присылали роскошные посылки: сигареты, чай, консервы, колбасу. И Ольга писала на ящике обратный адрес: "Москва, Божественный переулок..." Божественный, как же, думал я, шагая в темноте по тропинке между сугробами, - Безбожный переулок, Божественный он им... Телеграмма сложилась сразу, я ее чутко увидел на телеграфном бланке: "Москва, Безбожный... Окуджаве...".
Возьмемся за руки, думал я, шагая по тропинке, кто же интересно и с кем у них там берется за руки?..
Текст я сочинил такой - строка из другого поэта: "Спасибо вам, я греюсь у костра". И подпись.
Минут пятнадцать, пока шел, я так и эдак раскручивал телеграмму. И только когда подошел к почте - остановился. Что я делаю? - подумал я. Что я знаю о моем товарище и о том, что у него и как, и какое у меня право... Я люблю его, зачем же... Я повернулся и двинулся обратно.
Булат встречал меня в аэропорту, спустя полгода, после того как однажды меня вызвали в милицию, вручили паспорт и сказали, чтоб ехал куда хочу: "Хоть в Москву, хоть в Париж, хоть в Иерусалим...". Опять что-то подписывать? спросил я с тоской. Ничего не надо, - сказал начальник, - уезжайте поскорей, чтоб вас тут не было...
Я рассказал Булату о неотправленной телеграмме. Ты что, сказал он, я сам узнал об этом спустя сколько-то дней, меня тогда не было в Ленинграде, они мне и слова не сказали. Я больше не исполняю эту песню, хотя и жалко.
Я бывал потом на его концертах, он отвечал на записки с просьбой об исполнении: "Это гимн КСП, и я не имею к нему отношения".
Грустно, почти двадцать лет я прожил с этой песней...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Старый московский особняк в переулке, открыла мне дверь служительница, я сказал, что договорился, и пошел в открытую дверь, сам не зная куда. На стенах, уже в вестибюле, - картины, начало какой-то экспозиции, я ничего не понял, прошел коридорчик к подножью деревянной лестницы и стал подниматься по скрипучим ступеням. Три марша.
Да вспомнил я, вспомнил! Жил тут когда-то знаменитый московский художник, коллекционер, после революции его "уплотнили", устроили коммуналку, а ему одну-две комнатки со всеми его картинами-коллекциями. Как же он поднимался по этой лестнице, вроде что-то было у него с ногой, во всяком случае, ходил с палкой, а может, и не поднимался, потому как никогда не спускался, сидел себе... Тут и я, пожалуй, спущусь только стрезва, спьяну едва ли...
Наверху слышались голоса, смех, потом чей-то горячий голос: "Глупость, глупость все это, отмазка, ровным счетом ничего не выйдет, не получится, какой идиот даст нам на это...". Веселый тенор отозвался: "Сначала ты ему дай, а потом, может, и нам что-то перепадет..."
На этих словах я вошел, и они уставились на меня.
Это была большая комната, на стенах вкривь и вкось огромные фотографии знаменитых поэтов, афиши, под ними письменные столы, заваленные бумагами, книгами, у одной стены диванчик, перед ним круглый стол под клеенкой... Лохматая в очках пила чай, посреди комнаты дама в алом платье с большим разрезом, подчеркивающим и отчасти открывающим ее пышные формы, сильно намазанная, с дымящейся сигаретой, в кресле малый в расстегнутой до пупа рубашке...
- Здравствуйте, - сказал я, - мне бы...
- Да вы заходите, - сказал малый и чему-то засмеялся, - а я знаю, к кому вы пришли.
- А как вы догадались? - спросил я.
- Тут и догадываться нечего, - продолжал улыбаться малый, - ее все ищут.
- Кто-то находит? - спросил я.
- Кому-то удается, - сказала дама в алом платье, лицо у нее все время менялось: сначала казалось, она на всех заранее обижена, даже я в чем-то перед ней виноват, потом что-то в ней щелкнуло, и она заулыбалась полными яркими губами. - Кому-то удается, - повторила она, - хотя ни у кого ничего хорошего не получается.
- Я и вас знаю, - сказал малый, встал с кресла и протянул руку, - Кирилл.
- Хотите чаю?.. - спросила лохматая. - А может, кофе?.. У нас, правда, небольшое совещание, но мы...
Над диванчиком был прикноплен лист ватмана, а на нем черным фломастером: "Дантес не стоил выеденного яйца Пушкина".
- Очень патриотично, - сказал я, прочитав надпись, - а кто автор?
- Старшеклассник из Пензы, - сказал малый, - никто из писателей не додумался бы.
- Поразительное чувство языка, - сказал я, - несомненно, врожденное, такому не научишь.
- Кстати, - сказала дама в алом платье, сейчас она говорила со мной как с давним знакомцем, - вы нам должны помочь. Можете прямо сейчас позвонить Солженицыну?.. Или на худой конец - Наталье Дмитриевне?
- Зачем? - удивился я.
- Мы готовим выставку - "Когда русская проза пошла в лагеря".
- Пошла и не вернулась, - подхватил малый, - он один только и вернулся, но с нами явно не хочет иметь дела.
- Тогда он едва ли и меня услышит, - сказал я.
- Так вам чай или кофе? - спросила лохматая.
- Спасибо, - сказал я, - не буду мешать. Позвоните Войновичу, он легко откликается на такие темы.
- Между прочим, если подумать... А ведь очень неплохая мысль? - сказала дама в алом платье. - Подумайте! В конце концов какая разница, куда она пошла, проза, я имею в виду - на восток или на запад?
- Никакой, - сказал малый, - не говоря уже о том, что земля круглая, и Солженицын, кстати, это и доказал - его отправили на запад, а он вернулся с востока. К тому же запад привлекательней: там много денег и они более зеленые... - малый засмеялся собственному остроумию.
- Шутка, - продолжил он, - наш гость, кстати, дело говорит. Подумайте сами: лагерная тема всем давно надоела, обрыдла, а если мы начнем нашу экспозицию, скажем, с "Метрополя", в котором Войновича, в свое время, отравили, а потом он въедет в музей на белой лошади - помните его картину? А дальше представим уже не "Метрополь", а "Метрo'поль" - Ерофеева и Попова...
- Очень современно, - сказала лохматая, - и Аксенов, и Гладилин, и Алешковский, и Горенштейн с Мамлеевым, и Коржавин с этим самым, как его, позабыла... Вот это набор! Верно, всем надоели вышки, вертухаи и прочая якобы экзотика. Хватит. А тут весело и оригинально.
- Современное шоу, а наш дизайнер тут такое накрутит! - радовался малый. Представьте, посреди нашего большого зала - огромный глобус, вращается с востока на запад и с запада на восток, на нем портреты героев, а он весь опутан - да не колючей проволокой, верно, скучно! - авиалиниями, автотрассами, а по ним перемещается современная проза: червяки совокупляются с жуками, мужики с мужиками, а бабы...
- А как же название выставки, - прервала его дама в алом платье, - нам его уже утвердили - "Когда русская проза пошла...".
- Там тоже свои лагеря, - жестко сказала лохматая, - хлеб чужой горек, а они себя сохранили и нас спасли... Нет, это замечательная мысль, если мы ее разработаем и наш дизайнер включится - вы представляете, какой будет лом на вернисаже!
Про меня они явно забыли.
- Простите, что мешаю, - напомнил я о себе, - мне было очень интересно, никогда не случалось бывать за кулисами музея.
- Вы же не к нам пришли, - облизнула яркие губы дама в алом платье, - и не за кулисы вы стремились. Для вас личное выше общественного. Я сразу вас раскусила.
- Перестань, - сказал малый, - это его идея, мы бы ни за что не додумались - вот что такое свежий взгляд дилетанта! Я вас осчастливлю за вами подаренную идею. Только не выдавайте. Спуститесь по лестнице, обратно к выходу, направо еще одна лестница - в подвал. Там вы ее найдете. У нашего художника-оформителя. Они якобы работают. Только меня не выдавайте, - повторил он.
- Вы делаете страшную ошибку, - сказала дама в алом платье и посмотрела на меня с сожалением, - может быть, самую роковую в своей жизни.
- Мне все равно, - сказал я, - я ее уже сделал - эту ошибку.
- Я вас предупредила, - сказала дама в алом платье и снова на кого-то обиделась. - Вот, кстати, к нашему разговору о свободе и к чему она ведет.
- То не свобода, а своеволие, - уточнил малый.
- Может быть, - упрямо сказала дама в алом платье, - но у меня совесть будет чистой - предупредила.
- Еще раз спасибо, - сказал я, - разрабатывайте идею. Вы мне тоже помогли, в смысле, так сказать, методологии. У меня, видите ли, свой собственный музей, и я хотел бы понять...