– Именно их. Эти фрески писались в конце правления Ивана Грозного. Тогда безумие царя обострилось, и он собирал вокруг себя таких же помешанных. Тех, кто слышал голоса, кто утверждал, что общается с ангелами. Один из них и нарисовал эти фрески. Конечно, жить во времена тирана тяжело. Но, похоже, религиозный нерв в России тогда был обнажен. Поэтому создавались вещи, которые в другие века никому не приходили в голову.
Сказав это, архимандрит неожиданно замолчал и опустил голову.
– Так что же там было изображено? – выждав некоторое время, спросил Матвей.
– Страшный суд. Точнее так: Страшный суд, который уже произошел. На фреске было нарисовано, что мы живем уже после конца света.
* * *
Чечня была в прошлой жизни. Не то чтобы Матвей стыдился чего-то или хотел забыть. Но когда не думалось о прошлом, ему было лучше.
Визит архимандрита Макария пробудил воспоминания. Почему-то в первую очередь Матвей вспомнил, как он боялся. Боялся каждое мгновение во время своих поисков, длившихся порой по неделе. Боялся, что летчик со сломанной ногой, которого он тащил из лесов близ немирного аула, будет громко стонать во сне. Боялся, когда рота, к которой он был прикомандирован, попала в одну из бесчисленных чеченских засад, и он несколько часов лежал с подобными ему бедолагами под пузом вяло дымящего БМП, ожидая, что каждое мгновение над его головой может рвануть боезапас. Паники не было ни разу – той паники, которую он испытал в детстве, когда у него впервые начали сверлить зуб и едва не задели нерв. Но страх он ощущал физически, словно ледяную гирьку над сердцем. Страх, наверное, и спас его. Погибали те, кто бравировал своей храбростью, и те, кто, наоборот, впадал в панику. Выживали боявшиеся и везучие.
К везучим Матвей себя не причислял – по крайней мере, начиная с 3 октября 1993 года. Тогда, в самый разгар странных и страшных событий у Останкинского телецентра, когда бронетранспортеры внутренних войск обстреливали поочередно то защитников телецентра, то штурмовавшую его толпу, мать Матвея оказалась слишком близко к главному месту событий. Они с отцом так и не узнали, что привело ее туда. В случайность верилось с трудом – слишком далеко в стороне от Останкино находились ее работа и их дом. Без причин подобный крюк не совершишь. Никого из ее знакомых в тот момент у телецентра не было – по крайней мере, никто не сознавался в том, что ходил поглазеть на бунт сторонников парламента. Да и она никуда не собиралась – по крайней мере, утром того дня, когда Матвей в последний раз видел ее живой.
Матвей хорошо помнил, что отец говорил ему и матери: «Оставайтесь в стороне. Президент власть не отдаст. Все закончится через несколько дней, – но прольется кровь. Бархатные революции и контрреволюции – миф для внешнего потребления. Без крови не обойдется. Так уж устроена политика, что победитель должен продемонстрировать силу и решительность». И мать, и Матвей симпатизировали Кремлю, а не парламенту; учившийся тогда на третьем курсе факультета журналистики МГУ Матвей даже подрался с однокурсником, который прямо на занятиях стал призывать к студенческому бунту и погрому деканата. Однако, привыкнув доверять отцу, он обходил места сходок и сторонников парламента, и сторонников Кремля.
Но его мать почему-то оказалась у телецентра – именно тогда, когда там шла стрельба. И получила в затылок пулю калибра 7,62 мм, выпущенную то ли из автомата Калашникова, то ли из пулемета, установленного на бронетранспортере. Пуля вылетела между глаз, обезобразив верхнюю часть лица. После безумной ночи тревог и ожидания – они с отцом обзвонили всех знакомых, даже съездили на работу матери, не понимая, куда она могла пропасть, – им позвонили и предложили проследовать в морг «для опознания»: в сумочке матери нашли паспорт.
В морге они увидели тело, одетое в платье и плащ, в котором мать вышла утром на работу. Матвей вначале решил, что это – чудовищная и нелепая шутка, потому что у мертвого тела было не ее лицо, там вообще не было лица. Но отец сразу узнал мать. Встал на колени прямо посреди мертвецкой и заплакал.
По настоянию отца мать отпевали в храме на Таганке, рядом с ее любимым театром. После этого отец ушел в запой, продолжавшийся почти до Нового года. Матвей тоже учился скорее по инерции, полностью выпав из студенческой жизни, но, по крайней мере, он удержал себя от водки. Потом его долгое время преследовала память о мутных, тупых глазах отца, которые он видел, возвращаясь из университета. Отец все пил – но никак не мог прогнать боль.
В декабре отец вдруг бросил алкоголь и как-то неожиданно стал набожным. Тогда Матвея скорее испугала, чем обрадовала эта перемена в нем. Сам он никогда не отличался набожностью, поэтому не понимал, как разговаривать с отцом.
А тот резко менял свою жизнь. После Рождества на столе начальника его отдела лежал рапорт об увольнении, и в службах уже знали, что Шереметьев хочет стать духовным лицом.
Бегство в Церковь показалось Матвею предательством. И он пошел на принцип. Учеба после гибели матери, по настоянию которой Матвей и поступил на факультет журналистики, стала претить ему. Поэтому Шереметьев-младший бросил ее, не сдал сессию и подрабатывал грузчиком в ближайшем к их дому универсаме, пока не наступило время весеннего призыва в армию.
Отношения с отцом в этот момент были натянутыми, однако Шереметьев-старший воспользовался своими старыми связями и настоял, чтобы его сына направили в «стоящую часть». Такой частью оказалась одна из дивизий ВДВ.
Спустя год, весной 1995 года, Матвей попросился в Чечню. Он не искал смерти, но его подталкивала к этому решению память о матери, которая не побоялась идти туда, где стреляют. Следовательно, и он не должен был бояться. Матвей верил, что мать оказалась у Останкино не случайно, что ею двигало чувство долга, – а раз так, то и ему следовало исполнить свой долг.
Вблизи война оказалась совсем не той, как ее изображали по телевизору. Больше всего задевало Матвея ощущение, что большинство жителей тех городов и деревушек, в которых ему довелось побывать, воспринимают его как врага. Перед отправлением в Чечню он не тешил себя иллюзией, что явится туда в качестве освободителя местного народа от генерала Дудаева, но действительность была значительно более противоречивой. В чем-то даже безумной.
Матвей отчетливо понял, что московские власти не знают, чего хотят. С одной стороны, они однозначно решили не отпускать Чечню, понимая, что вслед за ней в свободное плаванье уйдут Дагестан, Кабарда и другие кавказские республики. Но при этом стремились выглядеть самым респектабельным образом в глазах «цивилизованных стран» и собственных правозащитников. Никто не желал поставить под сомнение идеи августа 1991 года, не понимая, что это уже невозможно по определению. Во-первых, потому, что эпоха респектабельных войн закончилась вместе с рыцарскими турнирами, а во-вторых – по той причине, что «цивилизованные страны» были очень не против отделения Кавказа от России. В результате там, где нужно было бить кулаком, наносили легкий шлепок ладонью, останавливали войска в тот момент, когда взятие какого-нибудь селения было уже близко, вступали в переговоры с людьми, раз за разом обманывавшими Москву. Порой же, словно понимая, что слабость на Востоке – не ошибка, а грех, вдруг отправляли истерические приказы, результатом которых становились бомбардировки жилых домов или повальные аресты всех без разбора – и правых, и виноватых. В «цивилизованных странах» мгновенно поднималась волна протестов.
Как только стало ясно, что сильной руки на этой войне нет, началось делание денег. Списанные бронетранспортеры обнаруживали во дворах старейшин горных аулов, а из списанных гранатометов подбивали русские танки. Выкуп пленных и заложников стал необычайно выгодным, хотя и опасным бизнесом. Проценты, которые «срубали» посредники, порой превосходили все разумные пределы. Были и другие вещи, о которых Матвею даже не хотелось вспоминать.
О московских политических руководителях в войсках сложилось вполне определенное мнение: «Хотят и на елку влезть, и морковку съесть…» Непоследовательность происходящего и частые мелкие неудачи вызывали в войсках нервозность – несколько раз доходило до того, что начинали палить друг в друга, даже не пытаясь разобраться – свои это или чужие.
Вершиной абсурдности происходящего для Матвея стал разговор с тем пилотом, которого он буквально вытащил с того света. Пара «сушек» отбомбилась над аулом, тропки вокруг которого как раз ему довелось обходить. Одну из них сбили из ПЗРК; летчик успел катапультироваться и приземлился на труднопроходимом лесистом склоне. Высота прыжка была небольшой, и он сломал ногу. Кое-как отцепившись от парашюта и замаскировав его камнями и ветками, парень потерял сознание. А когда очнулся, то совсем ошалел и пополз в сторону аула.
Матвей, понимая, что рискует, зная, что чеченцы по двое, по трое, с собаками, сейчас прочесывают горный склон, где катапультировался летчик, тем не менее не нашел в себе сил бросить его. И был удивлен, когда добрался до места его приземления и увидел, что следы летчика ведут к окраине аула.
Догнав, он потащил его обратно, путая следы и уговаривая:
– Не стони. Терпи. В госпитале наорешься всласть. Аул рядом, услышат.
– Ну и что, – бормотал в ответ летчик, по бледным щекам которого текли ручейки холодного пота. – Ведь там тоже люди живут…
– Да ведь ты только что этих людей бомбил!..
– Правда?.. Но ведь люди же они, не звери…
Матвей не стал распространяться о том, что думают эти люди по поводу русских летунов, а просто вколол ему лишнюю дозу болеутоляющего. В течение нескольких часов летчик тащился, держась за плечи «следопыта», порой впадая в забытье и обвисая на спине Матвея, как тяжеленный мешок с картошкой. Спасла их только волчья выносливость Матвея, которую тот неожиданно обнаружил в себе еще в учебке; ко всему прочему, он научился терпеливо переносить болевой порог при нагрузках, зная, что в какой-то момент боль отступит и придет обманчиво эйфорическое состояние второго дыхания.
И все равно спаслись они в первую очередь благодаря везению. Через сутки он выволок почерневшего от боли и усталости летчика к аванпостам своей части. А через несколько дней ему от летунов притащили ящик коньяка. Настоящего, кизлярского, а не той бодяги, которую продают в московских магазинах под маркой «Дагестанский. Пять звездочек». Отцы-командиры обещали представить к медали. Да только, видно, забыли. И осталась лишь память о разговоре, от которого хотелось то ли смеяться, то ли плакать.
Вернувшись из армии, Матвей приехал к отцу, который уже был назначен настоятелем храма в Алексеевской. Они не просили друг у друга прощения – в этом не было необходимости. Просто сели и стали рассказывать.
Потом Матвей восстановился на журналистском факультете. Акклиматизация заняла не один месяц, но Шереметьев-младший обладал живым умом и, как выяснилось, хорошей приспособляемостью. Иногда он напоминал себе кота, умеющего падать на четыре лапы. Хотя смерть матери так и осталась кошмаром, смириться с которым он не мог.
* * *
– Дался тебе этот Скопин-Шуйский! – удивлялся отец, глядя на Шереметьева-младшего. – Ну приехал, отстоял службу. Время-то было перед Пасхой, пост, люди из Москвы выбирались, чтобы благочестивым мыслям предаться.
– Пятьдесят верст от города, когда вокруг бродят казаки, поляки и лихие люди… Скопина наверняка сопровождала уйма охраны, может, и из наемников. Шла война, все ждали приближения польской армии, готовились к решающему сражению. Бросить все ради рядовой службы? Не верю. За этой поездкой что-то стоит. Может быть, молодой Шуйский с кем-то встречался? С тем, кто мог ему объяснить смысл фресок?
Засвистел чайник: Матвей не признавал электрических чайников, предпочитая кипятить воду по старинке, на плите. Вместе с отцом они прошли на кухню и стали заваривать чай – споря, нужной ли температуры кипяток, достаточно ли заварки положено в чайник, нужно ли туда бросать кусочек сахара. Каждый из них жил в одиночку, каждый выработал собственные привычки и теперь шутливо настаивал на своем.
Если быть честным, то в последний раз отец Иоанн ночевал у своего сына больше года назад. С одной стороны, не хотел мешать Матвею, опасаясь нарушить его личные планы, показаться навязчивым. Сын давно вышел из возраста, когда им можно было руководить. Да, он каждый раз отца выслушивал, но слушался далеко не всегда. И правильно поступал, наверное; каждый должен прожить свою жизнь, никто за нас этого не сделает. С другой стороны, управление приходом отнимало уйму времени: а когда дела пошли в гору, то и проблем стало больше. Иногда отец Иоанн сознательно не звонил сыну: понимал, что сил на полнокровное общение слишком мало, и никакая молитва их не даст.
Так уж получилось, что смерть женщины в их семье превратила обоих мужчин в одиноких волков, каждый из которых жил на своей территории и спасался от собственных охотников – врагов и грехов.
Одиночество Матвея смущало отца Иоанна; настоятель не верил, что тот пойдет по его стопам, поэтому он хотел для сына полнокровной жизни. Однако едва женщина удерживалась на горизонте Шереметьева-младшего более трех месяцев и отец Иоанн начинал раздумывать, не нашлась ли наконец та, которая приручила его сына, как следовал разрыв. Разрыв всегда был мягким, не сопровождался эксцессами, но и не оставлял шансов на возобновление отношений. Отец Иоанн опасался, что душевная травма от нелепой смерти матери породила в его сыне комплекс перед длительными отношениями с женщинами. Он подолгу молился, советовался с Господом, что делать, тайком общался с психотерапевтами, знакомыми ему по прошлой жизни. По словам психологов, никакого криминала в поведении Матвея не было… а все же нехорошее предчувствие не покидало сердце настоятеля.
После разговора с архимандритом Макарием Матвей позвонил отцу и предложил провести вечер этого дня у него. Отец Иоанн и так каждый день мотался в Москву, то давая объяснения в Патриархии, то беседуя со следователем, так что ночевка у сына ничуть не мешала его планам.
Пока заваривался чай, они обсуждали поход отца Евпатия и Андрея Нахимова к Антонине. Им было трудно себе представить, что могло побудить ее к бегству. Напуганный секретарь отказался дать им домашний адрес и телефон своей начальницы. Однако это не помешало Нахимову купить на первом же углу за шестьдесят рублей компакт-диск с адресами москвичей, и, заглянув на четверть часика в интернет-кафе, добровольные следователи нашли интересующую их Антонину Андреевну Симонову, после чего отправились к ней домой. Жила воздыхательница отца Иоанна в новостройках на севере столицы. Так что пока Евпатий и Нахимов ориентировались, пока добрались сквозь пробки до ее дома, был уже вечер. Однако домофон Антонины не отвечал, а окна ее квартиры, которая, судя по всему, должна была находиться на втором этаже, оставались темными. Просидев в машине почти до полуночи, Евпатий и Нахимов сочли за лучшее вернуться в Алексеевскую.
– Ты часто общался с ней, отец?
– Поначалу часто, – вздохнул Иоанн. – Пока не понял, чего ей на самом деле надо.
– Она импульсивный человек?
– Я тоже думал об этом. Видишь ли, Антонина скорее напугала меня своей решительностью. Ей приспичило затащить приглянувшегося настоятеля для духовных практик в постель – и в какой-то момент она начала переть на меня как танк, прости Господи. Быть может, решение пришло к ней спонтанно, но действовала она планомерно и настойчиво. После Пасхи мне ежедневно приносили от нее подарки. Так сказать, для церкви.
– И что это были за подарки?
– Да чушь всякая. От сувенирных пасхальных яиц и рушников до сомнительных книжек, где говорилось, что Христос и Будда – одно лицо.
– Она могла испугаться прихода твоих помощников?
– Ну, если Нахимов ее действительно запугивал… Хотя вряд ли. Мне кажется, что для ее психотипа логичнее было бы принять их и немножко потешиться: мол, чем обязана? Какая нынче в церкви беда? Если она имела хоть какое-то отношение к пожару – в чем я очень сомневаюсь, – ей логичнее было бы вести себя как ни в чем не бывало, а не бежать, словно за ней приехала налоговая полиция.
В этот момент раздался телефонный звонок. Матвей вдруг как-то изменился в лице, подобрался и побежал в комнату. Через мгновение оттуда раздался его голос, в котором Иоанн почувствовал с трудом скрываемую радость.
– Да, Варя. Говорим с отцом… Рад, что сможешь; конечно, пойдем. Да, через два часа буду…
– Куда это ты, на ночь глядя? – разливая чай, спросил вернувшегося в кухню сына Иоанн.
– Это недалеко, – Матвей отстраненно пожал плечами. Похоже, короткий телефонный разговор переполнил его эмоциями. Не самыми худшими. – В одной художественной галерее устраивают театрализованную презентацию. Нужно сходить. А теперь и спутник есть.
– Ты имеешь в виду спутницу? По-моему, о Варваре ты мне еще не рассказывал.
– О Варваре? – Матвей удивленно посмотрел на отца, а потом рассмеялся. – А! О Варе! Да я знаю ее немногим больше недели. Познакомился в тот день, когда сгорела твоя церковь.
– Может быть, ты зря пригласил меня переночевать?
– Что ты, отец. Перестань! Варя девушка правильная; я ее провожу после презентации и ровно в полночь буду дома. Пока у меня есть время, давай вернемся к фрескам – раз с Антониной полный мрак.
– Что там было изображено? Христос-Судия, над ним Дух Святой и Око Отца. Немного не в традиции русской иконописи, так что, говорят, искусствоведы специально приезжали в храм, чтобы потом писать книги на тему «Русская иконопись на переломе традиций». Или что-то подобное. Действительно, при Иване Грозном жизнь наша могла поменяться круто. Представь, что было бы, женись он на английской королеве!..
– Что было бы? Пили бы чай с молоком и классно рубились в футбол… Помимо стиля что-то еще привлекло твое внимание?
– Как сказать… В общем, композиция такая: в центре – Христос, по правую руку от него праведники, которым помогают подняться из могил ангелы. По левую – грешников из могил крючьями вытаскивают бесы. Еще ниже – сцены из мирской жизни: земледелец, торговец, воин… Ничего примечательного – как мне казалось. При чем здесь произошедший конец света?
– Значит, были какие-то детали. Символы. Следы. Нужны фотографии фрески. Они были в церкви?
– Боюсь, нет. Перед началом ремонта фотографировали ее внутренности, чтобы потом сделать экспозицию: что было и во что превратилось. Однако снимали либо общую панораму, либо самые грязные и темные углы. Пытались на контрасте произвести впечатление.
– Постой, постой, – Матвей отчаянно поскреб подбородок. – Ты говорил, что в восьмидесятых годах в храм приезжали искусствоведы. Помнится, тогда в большом количестве печатали альбомы по древнерусскому искусству. Андрей Рублев, Дионисий, Ангел Золотые Власа. Каюсь, мои познания в этом вопросе ниже всякой критики. Но ведь альбомы-то были.
Отец скептически поджал губы.
– Насколько понимаю, альбомы делались только с тех икон и фресок, которые находятся в музеях или действующих храмах. В молокозаводы фотографы не ездили.
– Храм Александра Невского не был молокозаводом. Сам только что говорил об искусствоведах. Может, кто-нибудь из них снимал фреску?
– И теперь фотография пылится в университетской библиотеке вместе с никому уже не нужной диссертацией, – подхватил настоятель. – Вполне возможно. Только как выяснить, были такие диссертации или нет?
– А вот это – дело техники и терпения. Постараюсь завтра же прошерстить каталог Ленинской библиотеки. Там хранятся авторефераты диссертаций за многие десятилетия. Потом отправлюсь в библиотеку МГУ. А ты поинтересуйся в епархии. Тот, кто хотел изучать фрески всерьез, должен был интересоваться историей храма. В Церкви эту историю, включая полулегендарные истории, знали хорошо. Не было бы ничего удивительного, если бы аспирант или докторант искал встречи со знающими людьми.
– Резонно, – отец Иоанн почесал затылок. – Нужно подумать, к кому обратиться. Архивы по храму хранились в Донском монастыре. Но с 1935 года там находился музей архитектуры. Частично архив был вывезен… Ладно, задача ясна.
Некоторое время Шереметьевы молчали.
– Когда тебе предлагали храм в Алексеевской, говорили о ценности его фресок? – нарушил молчание Матвей.
– Говорили. Но в общих словах. Ни слова об этой истории с концом света. Если бы предупредили, я бы обнюхал их со всех сторон… Честное слово, не могу вспомнить никаких странностей. Может быть, архимандрит Макарий сболтнул это для красного словца?..
Разговор постепенно ушел в сторону. Отец Иоанн сетовал на то, что в церковных кругах все пытаются раздуть скандал вокруг пожара.
– Паны дерутся, а у нас, холопов, чубы трещат. На все воля Божья, конечно. Отдадут храм другому – не скажу худого слова. Но не скажу и доброго. Вместо того чтобы искать причину, хотят наказать стрелочника. Если бы ты знал, насколько опасаются в Церкви слов «сложилось мнение». Совсем как в былые времена в партийных кругах. «Сложилось мнение», – и все тут. Безличная сила, которой до тебя нет дела, которую интересует только твое место.
– Неужели в КГБ было по-другому?
– Мне кажется, нет. До уровня начальника отдела я не дорос. Быть может, на высшем уровне играли в те же игры. А нам нужно было заниматься делом. Потому и оценивался человек по результатам, а не по мнениям.
Матвей удивился. Отец редко вспоминал о своей прошлой службе. И почти всегда говорил о ней нейтрально, не оценивая. Впервые он поставил ее в пример нынешнему своему положению. Значит, разговоры с настоятелем Донского монастыря и в приемных Патриархии действительно были не самыми приятными.
Лично Матвей этому не удивлялся. Церковь – тоже Система. А там, где Система – всегда стоит вопрос о власти. В Церкви – это еще и власть духовная: ключи от Небес. И святость, и соблазны власти, – в итоге возникают такие комбинации интересов, которые внешний человек даже не может вообразить. Но отец-то шел туда за святостью, вот в чем беда.
Пришло время собираться на свидание. Отец быстро закруглил разговор, чтобы не мешать сыну, пошел в комнату, служившую Матвею и спальней, и библиотекой, вытащил с книжных полок «Историю России» Татищева и сделал вид, будто увлекся чтением. Когда сын уже оделся и придирчиво разглядывал ботинки: не следует ли еще раз пройти по ним щеткой? – отец Иоанн поднялся с дивана, отложив книгу в сторону.
– Так, говоришь, вернешься к полночи? – с сомнением спросил он.
– Вернусь, – вздохнул Матвей. – Вот увидишь, вернусь.
– Тогда ступай с Богом. И не волнуйся. Если девушка правильная – спешка не поможет.
– Понимаю, отец, понимаю…
Глава 3
«Двойная бездна. Войдешь в пещеру в бездне».[3]
Египтянин набросил на голову капюшон, чтобы его бритая голова – знак жреца Исиды – не привлекала к себе внимания. Он смешался с толпой праздного народа, которая брела вслед за преступниками, тащившими длинные брусья на своих спинах. По пыльной дороге они взбирались на холм, именуемый Голгофой, чтобы их пригвоздили к тем же деревяшкам, которые несчастные волочили на себе. Любопытствующих было немало, но в основном вокруг римских легионеров, устало отгонявших зевак от преступников, кружились мальчишки из бедных предместий, нищие, как всегда радовавшиеся чужой беде, и родственники тех, кто погиб от рук разбойников.
Однако один из казнимых разбойником не был. Его называли «царь иудейский», и в него кидали камни и навозные лепешки чаще, чем в других. Может быть, потому, что меньше боялись – после разбойников оставались сообщники, те, кто будет пытаться отомстить за них. А может быть, потому, что полагали этого человека сумасшедшим и потому безответным и слабым. Такие люди неуместны, от них хочется избавиться, выместить на них все свое недовольство жизнью. Больше всего бесило их то, что он не боялся никого – ни мучителей, ни зевак. В чем его вина, доподлинно знали немногие, остальные питались слухами, в том числе самыми невероятными. Некоторые говорили, что он назвал себя сыном Бога и заставлял всех поклоняться себе как мессии. Другие утверждали, будто он обещал извести ворожбой всех новорожденных Иерусалима. Третьи видели, как безумец гнал из Храма побирушек и торговцев – как будто сам не был побирушкой, странствовавшим по дорогам Израиля.
Кожа на голове «царя иудейского» была превращена в лохмотья венком из колючего терновника, щеки покрывали запекшиеся потеки крови, и египтянин не смог различить черт его лица. В Фивах египтянину показывали изображения Последнего из умерших, запечатленные божественной рукой самого царя-бога Дхутмаси (которого греки и римляне называли Тутмосом), но сейчас невозможно было различить ни характерного росчерка скул, ни внимательного прищура иссиня-черных глаз, окруженных глубокими морщинами, которые так точно прорисовало перо божественного художника.
Впрочем, все сходилось. Время, место, даже имя казнимого. В Палестине его называли Иешуа, а в Египте, куда он был увезен родителями в детстве, Иешуа получил второе имя – Татенен, что значит «Поднимающаяся земля». Так во времена великой древности египтяне звали бога – хозяина земли, который рождает животных и растения, дарит людям месторождения золота и серебра. По ночам в его покоях гостит Солнце, а ночью к нему спускаются Луна и звезды. Когда Татенен умрет, земля перестанет рождать, небо расколется и обрушится на людей.
И вот Иешуа-Татенена готовились распять. Позади группы зевак брели две плачущие женщины в окружении нескольких последователей Иешуа. По обычаю женщин Ханаана они до крови царапали себе щеки, подбирали с земли прах и сыпали на головы, покрытые черными платками. Из их уст доносились стоны и призывы к тому новому богу, которого проповедовал Иешуа. Одна женщина была матерью казнимого – еще не старая, из той породы женщин, которые до могилы сохраняют отблеск девичьей миловидности. Впрочем, она была раздавлена обрушившимся на ее сына несчастьем, ее отчаяние, казалось, не знало границ. Вторая была молода и статна, в ее жилах явно имелась примесь персидской или греческой крови. Одни называли ее блудницей, которую Иешуа пожалел и прикормил, а другие считали женой мессии. Она поддерживала мать Иешуа, но и ее ноги подкашивались, так что ученикам мессии приходилось подхватывать обеих женщин и почти на руках поднимать их на холм.
Последователи Иешуа были растеряны и подавлены; они совсем не ожидали такого конца для своего учителя. Похоже, казнимый нашел отклик и среди бродяг, и между зажиточными людьми. По крайней мере, один из них был одет в богатый плащ, а пальцы его украшали перстни. Зато других египтянин без труда мог представить на месте казнимых разбойников; их лица не вызывали у него доверия. Так выглядели израильские повстанцы, нападавшие на римских чиновников, патрули вспомогательных войск и те из иудеев, которые подчеркивали свою преданность римскому императору. Египтянин подумал даже, не попытаются ли эти люди освободить Татенена? Впрочем, римская стража была достаточно многочисленна, чтобы воспрепятствовать этому.
Для казнимых путь на Голгофу был мучительным, но слишком быстрым. Оказавшись на вершине, они не сразу сбросили с плеч деревянные брусья, на которых спустя короткое время должны были повиснуть в ожидании смерти-утешительницы.
Пока солдаты сооружали из брусьев грубые подобия египетских тау-крестов, жрец Исиды сел на камень и стал смотреть на небо. Он был одним из немногих Знающих, хранивших истину о прошлом и будущем, которую, согласно тайному преданию, его предки получили много тысячелетий назад – в те времена, когда за Геракловыми Столпами находился обширный остров, населенный чародеями, а на севере, за Рипейскими горами, жило племя бессмертных, называвших себя детьми звезд. Когда чародеи и дети звезд смешались с остальными народами, Египет остался единственным местом, где сохранялось старое Знание, и тысячелетия он гордо возвышался над всеми живущими – как до сих пор возвышаются пирамиды над долиной Нила. Вокруг росли и рушились царства, на Египет, который называли еще Страной Живых Богов, нападали дикие племена, приходили времена засухи и упадка. Но всякий раз Египет возрождался, неколебимо уверенный в своем предназначении и в своей правоте.
Однако все в мире кончается; вот и в Стране Живых Богов на смену Знанию пришло Забвение. Все меньше людей понимали старую письменность, и все больше египтян вместо правильного поклонения богам и умершим занимались стяжанием богатств и славы. Национальных фараонов сменили пришлые – эфиопы, ассирийцы, персы, македоняне, теперь – римляне. Их, Знающих, осталось несколько человек. Он был самым молодым из них, и потому именно его они направили в Иерусалим, чтобы увидеть, как боги начертают последние письмена на свитке земной истории. Если верно предсказание, что души Знающих сохранятся в огне мирового пожара, он поведает своим учителям, как все происходило.
Небо казалось чистым и ясным. Но именно казалось. Солнце было каким-то блеклым, свет его скрадывал краски, даже ярко начищенные умбоны на щитах римской стражи не отбрасывали бликов. Тени становились прозрачными и бледными, а воздух едва заметно дрожал, размывая четкость предметов. Звуки стали глухими и нечеткими – как это бывает в последние мгновения перед обмороком.
Но вот послышались тяжелые удары молотка и вой, мало походящий на человеческий: первому из разбойников пригвоздили ладонь к поперечному брусу креста.
* * *
Владимир Николаевич и Сергей Сергеевич, задумчиво поджав губы, читали странички, распечатанные им Шереметьевым. Матвей сидел с равнодушным видом, скрывая неожиданное волнение. Все утро он шлифовал свои мысли, и в конечном итоге текст показался ему идеально точным. В конце концов, это не статья, и от него не требуется занимательности. Нужны факты, еще раз факты и мысли по их поводу. Однако теперь ему вдруг показалось, что Компетентные люди не оценят результатов его поисков. Наверное, они ждали чего-то другого…
– Понятно, – отдавая последний листок Сергею Сергеевичу, проговорил Владимир Николаевич. – Стандартная история Смутного времени – это история Минина и Пожарского. Вы предлагаете внести в политические святцы еще и Скопина.
– Я предлагаю вообще больше говорить о Смутном времени. Всем понятно, что мы переживаем – или совсем недавно перестали переживать – нечто подобное. Это называется «системный кризис», так? А посмотрите, что получилось в итоге – спустя какую-то сотню лет Россия превратилась в империю, в государство мировых масштабов. Сейчас история бежит быстрее, так что, наверное, сотню лет не нужно будет ждать…