На месте жилища Хувавы лежала неглубокая круглая яма. Из нее — все слабее и слабее — поднимался черный пар. На Гильгамеша еще раз пахнуло смертью.
— Ф-фу! — он помахал рукой перед носом. — Долго же мне еще будет чудиться этот запах!
Энкиду ничего не говорил. Он смотрел на запад, скрытый доселе гигантским кедром. Рот его был раскрыт так же, как в тот день, когда Шамхат впервые показала ему танец Инанны.
— Значит это правда… — произнес Гильгамеш, посмотрев туда же. За горой Хуррум лежала глубокая долина, дальше поднимался еще один хребет, пониже того, что они одолели, а еще дальше братья видели великую голубую зелень — сливающееся с небом Закатное море.
— Выходит, в сказках много правды, — улыбнулся Большой. — Смотри, Созданный Энки, какую дорогу мы проложили!
5. ИНАННА
Ревность — вот настоящий двигатель этой повести. Ревность к большому и необычному, к тому, что подминает под себя привычный ход жизни. О человеческой ревности мы уже говорили, теперь пришел черед переходить к богам.
«Мы — боги ревнивые!»— говорили владыки шумерских земель, грозно топали ногами и дружно сводили густо насурьмленные брови. Они живы были поклонением человека и потому неукоснительно требовали с черноголовых благочестия. Когда-то людей лепили в пустоте только что созданного, девственного мира. Тогда это казалось и забавой, и утверждением себя, и созданием послушного, понятливого работника. Однако человек получился странным созданием. Настолько на них, богов, похожим, что это вызывало оторопь. Благословленные к услужению небесам, люди переняли привычки Ану, Энлиля, Энки и, хотя не отказывались приносить жертвы создателям, погрузились в собственный мир. Боги иногда просто переставали понимать эти игрушки, чья плоть когда-то была красной и синей глиной. Видимо, зря они пили пиво, когда лепили человечество. Что-то они упустили спьяну, или не заметили кого-то, не известного Игигам пришельца, бросившего в глиняных болванчиков семя беспокойства и самомнения.
Особенно тревожили богов герои. Не все, конечно; Ага, например, был героем вполне ясным и послушным. Тревожили такие, как Лугальбанда, на орле летавший к небесам. Такие, как Гильгамеш.
Обескураживало то, что Большой жил сам по себе. Хотя каждый из значительных богов видел его перед своим идолом совершающим поклонение, глаза Гильгамеша выдавали, что тот делает это без сердца. Но и это было бы не страшно, можно поклоняться без сердца, будучи, при этом, угодным богам. Однако не только в храме — в Уруке Большой вел себя так, будто жил сам по себе. Будто жертвы воде, ветрам, земле, удаче, гневливому Куру — это такие же маловажные вещи, как набедренная повязка или лепешка из темной муки. Часть существа Гильгамеша находилась вне поля зрения богов, а потому события, которые разворачивались вокруг него, оказывались им непонятны.
Энлиль был искренен, когда решил послать на землю Энкиду. Он желал увидеть, как два героя намнут друг другу бока, доказав этим истину: созданному — место созданного, ни на что большее претендовать он не может. Однако вышло не просто «не то», вышло совершенно не то! Энкиду соблазнился человеческим житьем, он возомнил, что «быть человеком» больше, чем «быть созданным Энки». Вместо потешной схватки, над которой можно посмеяться и поскучать, герои воспылали друг к другу братскими чувствами. Мало того, они еще и оттаскали за уши послушного небесам Агу!
Благо, если бы названные братья тем и ограничились. Так нет, они дерзнули бросить вызов одному из посредников между небом и преисподней. Бросили вызов, пришли и убили Хуваву! Нужно понять, что испытывали в этот момент лазуритовые небеса. Что-то похожее, наверное, ощущает человек, стоящий на вершине башни, основание которой только что начали ломать мотыгами.
Никто не хотел казаться переполошенным. Влажнобородый Энки как всегда посмеивался, вертя пальцами водяные волосы. Супруга Энлиля, податливая девочка-богиня Нинлиль томно смотрела на своего мужа, чей ветроподобный облик трудно было уловить даже божественному глазу. Как всегда молчал далекий старый Ану. Строила всем глазки неугомонная Инанна. Что поделаешь: судьба людей — служить богам, судьба богов — оставаться неизменными.
Посреди неизменных пульсировал рожденный обескураженностью вопрос: «Зачем?» Зачем Энкиду не добил Гильгамеша? Зачем братья пошли на Хуваву? Зачем они столько говорят о славе — каждый знает, что слава обманывает скорее, чем женщина? Чего они ищут, особенно Гильгамеш? К чему он присматривается, когда разглядывает вещи, ведь они такие, какими их сделали боги — не больше и не меньше! Зачем Уту помог Большому?
Снисходить до того, чтобы задать такой вопрос человеку, небеса не могли. Зато они подступали к Солнцу, и оно хмурилось, выбрасывая жар своего недовольства на землю.
— Пособничал? Да, я помогал им. Гильгамеш видит дальше других людей и даже дальше большинства из нас — вот, что я вам скажу! Нинсун выносила в себе нечто большее, чем полукровка, чем помесь человеческой и небесной глин. Даже не знаю, что он надеется увидеть, мои глаза и не заглядывают, наверное, туда. Зато мне интересно наблюдать за ним. Мы похожи — оба всегда на виду, на обоих смотрят, обоих хвалят и поругивают. И раз уж такое существо взяло меня в покровители, разве могу я — бог! — оставить его без помощи?
«Смотрит дальше нас…»— эти слова отзывались в душах богов раздражением и горечью. «Как же можно видеть дальше нас? Нет, Уту ошибается. Гильгамеш — просто мальчишка-переросток, жаждущий захватывающих дух приключений. С неба и с земли вещи видятся по-разному. Там, где нам почудилась непривычность, многозначительность, с человеческой точки зрения — обычное искание славы!»
Очень не хотелось признавать богам, что Большой не вмещается в их мир, что вместе с его наивным, детским буйством в космос пришло напоминание о Чем-то, или о Ком-то, стоящем за их спиной, предшествующем тому доисторическому состоянию мира, которое черноголовые называли Ан-Ки. Дальше этого внутриутробного времени, когда земля была смешана с небом, не помнил ни один из богов. Даже создавший мир Энлиль не ведал, откуда он пришел, до смешного походя в этом на степную тварь Энкиду, забывшего своих родителей.
«Энлиль дунул», «Энлиль разнес небеса и землю»— ничего больше не мог сказать и сам владыка ветров, наездник грозовых туч. Бытие зевнуло, вместе с дуновением появилось все, появился и он сам, дунувший. Было в этом странное, неприятное забегание «я» назад, в то время, когда его еще не могло быть. Но Энлиль не пытался разбираться в своем происхождении. Дунул — и появился; убежденности в том, что иначе не могло быть, хватало ему на верховодство богами.
Та же уверенность побуждала его изображать сейчас, будто ничего не случилось. Энкиду стал другом Гильгамеша? Хорошо, так и задумывалось! Пусть только попробует кто-то сказать, что степной человек создавался для чего-то иного! Гильгамеш убил Хуваву? И ладно, небесным богам давно уже пора кольнуть под ребра богов подземных. Гильгамеш возгордился? Ну, это обычное, человеческое. Когда голодны — они лежат как трупы. Набьют брюхо — равняют себя с богами. За гордость Большой будет наказан. Вот только нужно придумать, каким образом.
Но ревность — чувство бесконечно разнообразное. Часто ее рождает любовь, не менее часто она оборачивается поклонением. Если же желание склониться, поцеловать прах того, кого сердце считает выше всех живущих в этом мире, наполняет душу богини, то оно чревато неудержимым вожделением.
Застонала Инанна, с хрустом потянулась на небесном своем ложе. Теплая волна желания разлилась по ее спине, руки сплетались перед грудью, словно богиня ласкала кого-то большого, широкоплечего, тяжелого. Людям, которые видели в ту ночь Утреннюю звезду, показалось, будто она вытянулась сверху вниз стрелкой, извечным женским знаком, и запылала белым неутолимым огнем.
— Весь день сегодня будут любиться, — сварливо говорили святые евнухи, наблюдавшие за небом с крыш храмов. — Верный знак: присмотрела кого-то Красавица.
Присмотрела, давно уже присмотрела, но лишь теперь, после Хувавы, после празднеств, устроенных в его честь Уруком, допустила в себя желание Инанна. Богиня холодная и жаркая сразу, она не умела ничего делать медленно. Едва лишь солнечный восход затопил горячими лучами ее звезду, Инанна стрелой сорвалась с лазуритового седалища и встала в дверях комнаты, где проводил ночи Гильгамеш.
Большой уже не спал. Яркая белая стрелка еще сияла в небе, когда Гильгамеш открыл глаза. В тот день его подняло малознакомое чувство совершенного покоя, завершенности той части пути, что он прошел. Впервые Большой ощутил его, когда в жаркий полдень они с Энкиду увидели высокие, как гора Хуррум, светящиеся стены их города. Юноши Кулаба, тащившие мешки с кедровыми шишками — доказательство удачи похода — долго кричали, в радости подпрыгивая на месте. Один Гильгамеш пребывал в недвижимости. Только сейчас он понял, что настоящая слава — штука странная и приводящая в оторопь ее обладателя. Настоящая слава — это вещь, которая существует сама по себе. Ты создал ее, но в ней живут другие; ты все хочешь что-нибудь добавить к ней, наполнить весом, укрепить на земле, в тебе все еще живет сомнение, не сметет ли ее случайный поворот судьбы, а люди уже привыкли к этой вещи, они обращаются с ней, как с чем-то незыблемым, само собой разумеющимся. Увидев стены Урука, Гильгамеш понял, что он зацепился за землю, и силы, рвущиеся из груди, перестали жаждать охватить весь мир. Он всякого испробовал, он наигрался так, как того не удавалось ни одному ребенку. Теперь предстояло решать, что делать дальше: кому служить, за что и перед кем держать ответ. Мысли эти были новыми и еще более неожиданными, чем ощущение завершенности.
В празднествах, посвященных их возвращению, Гильгамеш участвовал по привычке, по обязанности; урукцы дивились его медлительности, отсутствию вспышек буйства. Они даже тревожились — не успел ли Хувава набросить на него тенета подземной скуки? Зато Энкиду веселился за себя и за брата. Его длинные могучие руки хлопали в лад любой песне, кривые ноги отплясывали вместе с любым хороводом, а глотка вмещала умопомрачительное количество браги. У горожан была причина веселиться: владыка вернулся со славой, вода отступила, гибкие изумрудные побеги эммера ласкали глаз поднимающегося на стену. У Энкиду же был еще и собственный повод для радости: Шамхат, маленькая блудница с кукольным личиком, понесла. Хотя в точности никто не мог бы назвать имя того из бесчисленных последователей Инанны, знакомых с ее чреслами, кто обошел ухищрения сроков, настоев, поз, случая, все показывали на Энкиду. Степной человек и не думал, что могло быть иначе. Кто, кроме него, мог пробить последнюю защиту Инанниной невесты? Кто мог забраться в те запретные места, где любая красавица перестает задирать нос?
Шамхат располнела и подурнела — хотя можно ли назвать дурнотой удивление и испуг перед неожиданными переживаниями? Гильгамеш приказал забрать наконец ее в Кулаб — и отныне за блудницей, важные как павы, ходили прислужницы его матушки. Шамхат быстро выучилась капризничать, командовать и пускаться в слезы, если чувствовала себя ущемленной. Большого раздражала проснувшаяся в ней бесцеремонность, раздражали оханье, устраиваемое вокруг блудницы женщинами Кулаба. Но он смотрел, как забавно, заботливо выполняет любые ее прихоти Энкиду и сдерживал себя.
— Наверное, мне достаточно досталось женщин, — сказал он Нинсун. — Нужно ввести в дом жену.
— Ищи, — слабая улыбка коснулась губ жрицы. — Но трудно будет найти равную тебе женщину… Может быть, одну я и знаю, но не стану произносить ее имя. Наоборот, молюсь Энлилю, чтобы он развел ваши судьбы!
В то утро Гильгамеш лежал и размышлял над уравновешенностью, спокойствием, царящими в сердце. Стены, Ага, Хувава, Энкиду, суетящийся вокруг блудницы, как последний простолюдин, все эти образы приходили разом, словно в полудреме. Они никогда не звали Большого, они ласкали память, но не воображение. Гильгамеш не испытывал желания бежать куда-то, он решил ждать тех мыслей, что укажут ему, к чему отныне стремиться.
Когда жрецы протяжными криками известили о появлении огненной тиары Уту, Гильгамеш умылся и надел чистые облачения к утреннему богослужению. Он украсил голову царским венцом, запястья — медными змеями-браслетами, густо зачерпнул с блюда, стоявшего перед ним, прозрачное пахучее масло и умастил благовониями плечи, грудь, руки. Затем его заворожил древний рисунок на днище блюда. Безыскусное вроде бы сочетание черточек и волнистых линий колдовским образом действовало на смотрящих. Трудно было уловить, что там изображено: четыре бегущих оленя, или четыре человека с распущенными волосами. Их ноги сходились в центре блюда, а рога, волосы закручивались слева направо, создавая иллюзию стремительного вращения, так что фигурки сами собой начинали двигаться, кружа голову. Древний мастер усилил головокружение скорпионами и рыбами, несущимися туда же, слева-направо, вдоль голубоватой каймы посудины. Зачарованный, Большой смотрел на бегущую неподвижность до тех пор, пока мир не завертелся вокруг него. Гильгамеш зажмурился, прогоняя головокружение, и тут же почувствовал, что он не один в комнате. Воздух затрепетал от колыхающихся одеяний, от дыхания неизвестных, что бесшумно вошли во владычьи покои.
Большой открыл глаза, стряхивая с пальцев масло и выпрямляясь. Комнату наполняло сияние, напоминающее то, которым солнце окружает грозовые тучи. В середине его стояла высокая молочно-белая девушка. Черные копны волос, перекрученных усеянным багряными цветочками вьюном, падали ей на грудь и на плечи. Чуть выше висков их перехватывала белая жемчужная повязка. Вытянутые как финиковые косточки карие глаза с восхищением смотрели на Гильгамеша. Широкие, словно у кобылицы, ноздри жадно раздувались, а над пухлой верхней губой были приметны росинки жаркого пота.
Шею девушки в несколько витков обрамляло лазуритовое ожерелье. Острую высокую грудь стягивала золотая сетка, не скрывавшая прелестей, а наоборот, подчеркивавшая их. Короткая, словно бы из серебряного огня сотканная повязка ласково облегала тугие бедра. На лодыжках красавицы были прицеплены золотые колокольчики. Когда Гильгамеш открыл глаза, девушка вздрогнула, и колокольчики тихонько зазвенели.
Наполовину скрытый молочной, сияющей незнакомкой, из-за ее пояса выглядывал карлик. Он походил на большую сморщенную грушу. Все в уродливых складках, тело карлика в плечах было узко, в талии — необъятно широко. Коротенькие слоновьи ножки стояли неуклюже и неуверенно. Глаза, нос, губы человечка едва выдавались из складок кожи, а уши висели двумя длинными лохмами. Дополнял сходство с грушей странный головной убор — высокий, конусом сходящийся наверху. Рядом с красавицей груша-карлик казался злой насмешкой над мужской природой. В довершение всего он носил пояс выхолощенного.
Заметив, что Большой смотрит на него, карлик чуть-чуть высунулся вперед и затараторил:
— Кланяйся юноша, кланяйся! Это твоя госпожа, светлая Инанна! — от рвения человечек присел и сам стал торопливо кивать головой.
— Инанна? — промолвил Гильгамеш.
— Да, это я, красавец мой, муж мой, — отверзла уста молочнокожая. — Да, это я прилетела к тебе, Могучий! — Нашим языком уже не передать то, как она говорила, ибо у шумеров помимо обычного имелся особый, «женский», как они его называли, говор. Ко временам Гильгамеша использовали его только в редких богослужениях, и тогда он звучал для ушей слушавших дико, нелепо. Буквы проглатывались, слова коверкались, понять можно было только с пятого на десятое. Инанна пользовалась именно этим языком, но, к изумлению Большого, в ее устах он звучал мило, как речь ребенка, очаровательно ломающего речь.
— Инанна? — повторил Гильгамеш. Первая оторопь прошла, также быстро миновала гордость, остались удивление и настороженность. Он не мог не верить, что это богиня. Сияние лилось не через узкие высокие окна, оно исходило от нее и от странного спутника, почтительно прятавшегося за спину Хозяйки. — Я перед тобой, Светлая Госпожа!
— Кланяйся, кланяйся! — корчил рожи карлик.
— Не слушай Ниншубура, не слушай моего посла, — прокартавила богиня. — Не дело красавцев кланяться; тот, кто дарит радость, может высоко держать голову перед небесами.
Карлик стушевался, совсем исчез за серебряной повязкой Инанны.
— Какой ты красавец! — богиня склонила голову к плечу. Финиковые ее глаза подернулись медовой пленкой. — Ты переполнен соком, как добрый бурдюк пивом. Я так и ощущаю, как ты, шипя, брызгаясь, бежишь по моей коже! Открой свое мужество, Большой, подари мне крепость, что построила стены, поразила Хуваву. Согни руки, чтобы я могла потереться о твои жилы, о твою мощь…
Инанна сделала шаг вперед — и в ноздри Гильгамеша ударил аромат ирисов — синих, бородатых цветков, росших в преддвериях горы Хуррум.
— Постой, Утренняя Звезда! — превозмогая жадное желание коснуться такой близкой, сладкой, словно масло, рассеченной золотой сеткой груди, Гильгамеш спрятал руки за спину и отступил назад. — Я поклонялся тебе, дарил сливки, дарил телиц, желтые алавастровые сосуды, полные молока, лил перед твоим алтарем кровь речных петухов, щедро осыпал золотом сестер-блудниц. Если хочешь, дам тебе всего — почет, какого нет в землях черноголовых ни у одного из богов, платьев, пива, елея для твоего слуги-гонца. Я раскрою для тебя все кладовые Энки…
— Не надо, юноша! — Инанна закинула руки за голову и, тренькая колокольчиками, выстукивала танец, который владыка Урука множество раз видел в исполнении блудниц. — Я хочу сейчас совсем другого: рук, которые ласкали бы мое лоно, рук, которые сорвали бы сетку с груди, подняли бы на спину серебряную повязку. Именно здесь… Сейчас меня окатят твои шипящие силы; раскачают и бросят оземь, прямо в сладкий холод!
— Помилуй, светлая госпожа. — Большой молитвенно сложил руки перед грудью. Он не мог понять, кто кому подражает — блудницы небесной соблазнительнице, или же она им. — Я буду строить тебе храмы, посылать в них самых красивых девушек. Но не проси меня стать твоим супругом — даже на одно сегодняшнее утро.
Колокольчики зло звякнули и смолкли. Танец прекратился, богиня опустила руки и непонимающе смотрела на Гильгамеша.
— Тебе нужен знахарь? Хувава повредил в тебе мужское? Скажи — мы исправим все это. Нет лучшего мастера заговоров, чем мокрый Энки…
— И еще раз прошу, помилуй, — покачал головой Гильгамеш. — Твоя прелесть не для людей. Они сгорают в ней, как бабочка, залетевшая в костер.
— Что за глупость! — глаза у богини быстро темнели. — Выходит, ты просто отказываешь мне?
— Да, Красавица. Отказываю, Госпожа. — Голос Большого окреп, набрался звучности. — Нет счастья людям, которые тебя любили. На каждого из них ты обрушивала беды. Притворялась ласковой овечкой, трущейся о хозяйские колени и тут же пожирала возлюбленного. Говорят, есть такие рыбы, в роду которых самцы живут только до спаривания. Но мы-то не рыбы, человеческий удел совсем в другом. Ты сладка как брага, но тело от такой браги ломает в смертной лихорадке. Нет, красавица, не хочу я такой чести!
Инанна лишилась дара речи. Грозовые сполохи разорвали сияние, царившее в комнате. Из-за спины хозяйки выбрался Ниншубур. Он подковылял к Большому и ткнул ему в живот маленьким скрюченным пальцем:
— И тебе не страшно? Не простят такого святотатства ни небеса, ни преисподняя! Копья, шилья, крючья — вот что сейчас нашлет на тебя светлая Инанна!
— Неправда, — упрямо свел брови Большой. Добрые боги на моей стороне. Ану и Уту, которые видят все, подтвердят мои слова. Вспомни Думмузи, красавица! — обратился он к налившейся румянцем гнева, стыда Инанне. — Царь, пришедший из степей вместе с домашним зверьем, Царь, что был любезен Шумеру и стал любезен тебе. Кто не радовался вашему браку, какое сердце не любовалось на то, как вы в лодке ездили по Евфрату? Так что осталось от твоего мужа? Пастушечья флейта? Гроздь дикого винограда? Посох и серебряная чаша? Плач под широкую свирель? Твои глаза послали ему смерть, светлая звезда! На него ты переложила подземные проклятья — на собственного мужа, не на кого-то еще! Вспомни садовника Ишуланну, немевшего перед твоей красой, посвятившего свой волшебный сад служению тебе. Где он теперь? — паук, раскидывающий паутину на ветвях шелковицы. По утрам она вся в слезинках, люди говорят, что это не роса, это плачет по своему саду Ишуланну. Вспомни другого садовника, перед которым ты разлеглась, словно бы в томном сне: «Подходи, мол, бери меня!»И когда он взял, ты обрушила свою злобу не только на него — ты обрушила ее на человеческий род. Может, вспомнить еще тех возлюбленных, что ныне влачат свои дни в обликах льва, волка, птицы? Каждый знает о том, как ты спускалась в преисподнюю: к своей сестре Эрешкигаль, наезднице Кура. Что она с тобой сделала? Судила, семь раз зачитывала приговор, а потом казнила. Казнила за прегрешения — зачем бы иначе сестре вешать сестру на крюк?
— Чушь, красавец! — закричала Инанна.
— Неправда, Гильгамеш, — глазки Ниншубура совсем исчезли в складках. — Есть великая тайна нисхождения божественной святости и возрождения, возвышения ее…
— Ан нет! — вспылил Гильгамеш. — Тайна-тайной, но судили святость за грехи! Куда денешься?
Инанна, бурно дыша, схватилась за ключицы.
— Ты слышишь, Ниншубур? Ты слышишь, как смертный, червь навозный оскорбляет меня!
Гильгамеш в первый раз за весь разговор склонил голову:
— Прошу твоей милости, богиня Белой звезды! Я наполню храмы, посвященные тебе, подношениями и почтением…
— Будь ты проклят!
Свет померк в глазах у Большого. Белая молния соединила на мгновение Кулаб с наполнявшимися дневным жаром небесами, и вместо аромата ирисов Большой ощутил резкий, сухой запах ревности.
Далеко не каждый в состоянии представить, что испытывает отвергнутая женщина. Что же тогда говорить об отвергнутой богине! Слезы, злые слова, обещания мести — все это было, но преувеличено неоднократно. Небеса прислушались — кто с тревогой, кто с веселым любопытством. Неужели нашелся человек, который натянул нос красавице? Интересно, чем она ответит ему?
— Подождите, не торопитесь, — густо посмеивался Энки. — Больно уж громко причитает наша кобылица. Когда превращала возлюбленных в пауков, такого количества слез не было.
Влажнобородый как всегда был прав. День продолжались стенания, другой, а потом притихла Инанна, и Ниншубур, ее уродливый посол, опять отправился на землю, дабы предстать перед Гильгамешем.
Большой менее всего ждал его появления. После разговора с Инанной он бросился к Энкиду, чтобы рассказать тому обо всем. Однако чем ближе он подходил к покоям, которые степной человек разделял с капризной Шамхат, тем больше сомневался, стоит ли это делать. Хвастаться отказом перед богиней? Так ли велика слава такого отказа? То, куда вступал Гильгамеш, было не менее страшно, чем темнота под кронами хуррумских кедров. С полдороги Большой повернул к матушке.
Жрица подскочила на месте, услышав его слова.
— Она пришла к тебе и предложила себя? Вот так, подобно простой шлюхе?
— Ну да, — пожал плечами Большой. — Сейчас и я удивляюсь, а тогда — совсем не удивился. Она и выглядела как шлюха — откормленная, растертая старухами-жрицами из ее храма.
— Я верю тебе, — поникла Нинсун. — Оттого пугаюсь. В любви Инанна свирепа. В мести — еще больше. Хорошо, что ты ей отказал, но теперь никакое гадание не предскажет грядущего. — Жрица с мольбой посмотрела на Гильгамеша. — Пусть Энкиду все время будет рядом с тобой. Как во время похода к Хуваве. Ты — Большой, сынок, тебя хранят мои благословения, благословения отца, небесная кровь, которая течет в твоих жилах. Но пусть рядом с тобой будет брат. Энкиду силен и смел, а главное, он — твой талисман, твое ожерелье, которое отводит беду. Послушайся меня, прошу; да оставит Энкиду на время ненаглядную свою Шамхат. Пусть блудница побудет одна; глядишь, и капризов у нее станет меньше…
Гильгамеш позвал брата, и два дня они ходили только вместе, словно в первые дни после поединка перед храмом Ишхары. Энкиду не возражал против этого. Большому пришлось выслушать бесчисленное количество восторгов по поводу растущего живота его возлюбленной. Несколько раз он подступал к Гильгамешу с расспросами: чего они ждут? Почему он постоянно должен носить с собой палицу? Но старший брат отмалчивался, не желая пугать Энкиду именем нового соперника.
На третий день, закончив утреннее богослужение перед слепящим ликом Уту, Гильгамеш, сопровождаемый степным человеком, спустился в свои покои. Когда Энкиду увидел, кто ждет их там, он разом пробормотал все заговоры, которым выучился в Уруке. Посредине комнаты стоял карлик Инанны, а вокруг него без всякого усилия со стороны вертелись блюда с древними, кружащими голову рисунками.
— Наконец-то! — воскликнул Ниншубур и, рассыпаясь в груды осколков, блюда рухнули на пол. — Госпожа моя настолько сердита, что двое суток выдумывала для тебя смерть!
— Госпожа? Какая смерть?.. — в недоумении повернулся к брату Энкиду. — Что это за мерзкий урод? Это и есть причина, по которой ты, Гильгамеш, просил меня побыть рядом с тобой? Он еще более безобразен, чем Хувава, но, быть может, я прихлопну его палицей и наваждение лопнет как рыбий пузырь?
— Палица? Не сметь! — злые черные глазки вынырнули из складок человека-груши.
— Постой, Энкиду. Про палицу пока говорить рано, — придержал Большой брата рукою. — Инанна прислала нам своего главного слугу, а, значит, она решила обождать с казнью.
— Инанна? — рот у степного человека долго не мог закрыться.
— Она самая. Видишь, какими историями обрастает наш поход за кедрами!
Ниншубур хмыкнул.
— Самонадеянность! Предоставь Инанна право выбора мне, я нашел бы способ погасить твою гордость, юноша. Но светлая богиня бесконечно милостива. Она забудет о твоих словах, ежели ты выполнишь ее просьбу.
— Просьбу?
— Именно. Инанна снисходит до того, чтобы просить тебя. — Карлик подбоченился, как делали это старейшины Урука, готовясь произнести перед Гильгамешем речь. — Росла на берегу Евфрата, юноша, плакучая ива. Ветви ее спускались к самой воде, а листья отбрасывали тень, в которой госпожа моя, светлая Инанна, возлежала со степным владыкой Думмузи. Однажды воды Евфрата всколыхнулись бурей, разрыли берег под ивой, обнажили ее корни. Вот-вот — и Евфрат надругался бы над ней: сорвал с места, погрузил в волны и понес в бескрайнее полуденное море. Но увидела это Инанна. Она поддержала деревце, взяла его в свои руки и перенесла сюда, в сад за храмом Э-Аны. Хотела Утренняя Звезда дождаться, когда оно вырастет, чтобы сделать из ствола себе праздничное ложе…
— Я знаю это дерево, — перебил карлика Большой. — Каждый горожанин видел его. Вот так. Рассказывают про иву и эту легенду, и другие…
— Я не легенду рассказываю. Я говорю правду! — оскорбился Ниншубур. — Человеческая болтливость приравняла ее ко всяким вздорным выдумкам. Но ты, юноша, должен бы отличать пустословие от истины! — Переведя дыхание, посол продолжал уже с меньшим прилежанием. — Выросла ива. Из маленького деревца стала могучим, кряжистым древом. Наступила пора срубать его. Хорошее ложе вышло бы из ивы — и Инанна лежала бы на нем вольготно, и ты, юноша, не будь в тебе столько дурацкой гордости! Но не подступиться теперь к иве. Кто-то посмотрел на нее злым глазом — и три подземных демона устроились в дереве. В кроне свила гнездо птица Имдугут. — Карлик приложил руки к щекам и по-бабьи начал качать головой. — В корнях — змея, которую не могут одолеть никакие заклятья. А в стволе устроилась черная демоница, страшнее ее я не видывал ничего!
— Неправда! — возразил Энкиду. — За кого он принимает нас, брат? Сколько раз доводилось бывать там — а демонами и не пахло!
Ниншубур отвратительно сморщился. Лицо его, казалось, в этот момент полностью собралось внутрь, так что осталась видна только складчатая поверхность вяленой груши. Откуда-то изнутри раздался раздраженный голос:
— Не бывает предела глупости! Люди видят одно, глупый силач, а боги — другое. На то мы и боги, чтобы видеть больше вас… Сейчас ты убедишься в этом — если твой большой брат не испугался. Инанна хочет, чтобы Гильгамеш взял оружие и прогнал из дерева демонов!
Энкиду крякнул.
— Прямо сейчас? — переспросил Гильгамеш.
Глаза Ниншубура вынырнули из складок.
— А чего желаешь ждать ты, юноша? Пока ива не сгниет?
Большой посмотрел на брата. Не нужно было особого ума, чтобы увидеть в предложении карлика подвох. Гильгамеш ощутил тревожный зуд под сердцем, но тут же вдоль хребта поднялась уверенность в себе. Его натура не желала прислушиваться к опасениям. Глядя на недоуменно пожимающего плечами Энкиду, он рассмеялся:
— Инанна нетерпелива, как твоя Шамхат, когда ей хочется сладкой простоквашки!.. Хорошо, вестник, взять оружие и прогуляться до ивы большого труда не составит. Мы идем.
— Подожди, Большой! — тронул его за руку степной человек. — Мне кажется, что как-то все это… не по-настоящему. Разве бывает так, чтобы боги вдруг являлись и говорили: вот, мол, бери топор и тут же убей кого-нибудь? Даже если испытывают веру, наверное должно быть время для раздумья.
— Инанна испытывает не веру, — глядя на Ниншубура, ответил брату Гильгамеш. — Будем говорить так: Светлая Звезда испытывает смелость.
— Смелость? — фыркнул Энкиду. — Это после Хувавы-то? Мне не нравится. Вот так. Не может быть, чтобы боги отступили перед какими-то змеей и птицей!
— Ты боишься? — спросил Ниншубур.
— Замолчи! — рявкнул на него степной человек. — Или я перетру тебя голыми руками в порошок. Будь на то моя воля, Гильгамеш, я подвесил бы это отвратительное создание на стене. За ноги. И пусть он висит там, пока не расскажет о пакостях, задуманных его уродливой головой!
Большой с удивлением смотрел на брата.
— Когда-то ты, Энкиду, растолковал мне сны. Но теперь — ущипни себя за щеку! — мы не спим! Здесь нечего истолковывать. Ко мне явился посланник Инанны, и если боги хотят от меня подвига, значит, я могу его совершить. К тому же, брат, я только что дал ему слово.
— Брат, спроси совета у Нинсун, — не унимался Энкиду.
Ниншубур, настороженно внимавший уговорам степного человека, затопал ножками:
— Он держит тебя, словно трусливая жена! Скоро все черноголовые станут смеяться: «Энкиду не пустил Гильгамеша совершить подвиг, помочь красавице Инанне!»