Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Гильгамеш

ModernLib.Net / Фэнтези / Светлов Роман / Гильгамеш - Чтение (Весь текст)
Автор: Светлов Роман
Жанр: Фэнтези

 

 


Роман Светлов

Гильгамеш

1. ПРОЛОГ

В стране длинных желтых тростников, буро-черной земли, из которой как сыворотка из сыра выдавливается вода, жил народ черноголовых. Пришедшие сюда неизвестно откуда и неизвестно когда, они настолько привыкли к протяжной, влажной, опаляемой душным солнцем равнине, что верили, будто и зародились здесь. Ударил бог по мягкой, податливой земле мотыгой, — и высыпалось из трещины черноголовое племя с пухлыми губами, волнистыми волосами, прямым носом и вечно округленными, словно изумленными, а может, опечаленными глазами. Ровный горизонт настолько стал привычен их взору, что любой холм они готовы были назвать «горой»и поместить на нем жилище богов. Настоящие горы — к востоку от влажной равнины, а также далеко на западе, лежащие после утомительно однообразных пустошей, — казались черноголовым явлением чрезмерным, ненормальным, болезнью земли. Они побаивались их и легко мирились с тем, что по горам бродили варвары-бормоталы. Ведь человек лучше злых богов, а настоящие горы были пристанищем еще и злых богов, охранявших невыговариваемые тайны и растения вечной жизни.

Две реки текли сквозь покрытую испариной равнину. Черноголовые прокапывали каналы — чтобы вывести воды туда, где их мало и увести оттуда, где много. Были каналы новые и древние, последние часто принимали за естественные речные русла, удивляясь их прямизне, приписывая заботе богов то, что они соединяли важнейшие города.

Города! Сложенные из крупных блоков бурой, обожженной на солнце глины, они стояли на возвышениях, образованных останками десятков поколений людей, живших здесь. Они были видны издалека: ни редкие ивовые, ясеневые или пальмовые рощи, ни судорожно тянущийся к небесам тростник, ни, тем более, посевы полбы, эммера, ячменя не могли скрыть их. Города притягивали к себе людей на этой почти совершенно открытой равнине, они единственные казались надежным укрытием, и люди предпочитали селиться поближе к ним. Врагов в то время у черноголовых не было, да и сами себе они врагами еще не стали: если города, бывало, враждовали друг с другом, то дружины не трогали мирных жителей. Но даже привычный к миру человек склонен испытывать некоторое беспокойство, неуют от того, что вокруг него раскинулось совершенно одинаковое пространство без намека на укрытие.

Львы бродили на границе человеческих угодий, в тростниковой чащобе прятались большие злые рыси, стада диких ослов норовили прорваться из степей и вытоптать посевы. Из степей же и пустынь, лежащих на западе, приходили огромные черные быки, высматривавшие домашних буйволиц, смущавшие их протяжным зовом, обжигавшие своим дыханием пастухов, что пытались отогнать быков от стад. Тревог в жизни было много, а потому близость города внушала пусть обманчивую, но, все же, уверенность.

Вокруг городов вздымались ограды — их трудно было назвать стенами, эти сооружения. Скорее — валы из глины, где корневища кустарника или сухие тростниковые стебли торчали во все стороны, делая их похожими на ощетинившихся ежовыми колючками ужей. Настоящие стены могли позволить себе только богатые и смелые города, такие, как древний Эреду, священный Ниппур или могучий Киш. Остальные терпели видимость своих оград, так как, собственно, не в них было дело. Даже без высоких стен город в те времена казался убежищем: храмы, дворцы, полчища домов грамотейного, ремесленного и земледельческого люда внушали успокоительное чувство защищенности.

В особенности, конечно же, храмы. Выстроенные на могучих, массивных платформах, прямоугольные, похожие на цитадели, где внутренний двор находился так высоко, что прогуливавшиеся по нему люди могли подходить к кромке храмовых стен и глядеть на город сверху вниз, эти храмы казались кирпичами, на которых боги устраивали мир.

В глубине внутреннего двора каждого большого храма стоял еще один храм — настоящий, укрытый от дурного глаза высотой и стенами. Белые квадратные колонны поддерживали тяжеловесную плиту, служившую порталом, а за ними угадывался священный полумрак и скользили неслышные тени жрецов, погруженных в тайнодействия. Приглушенные, доносились голоса святых скопцов. Извне стены таких храмов покрывала многоцветная мозаика, напоминающая циновку, а внутри были изображены прыгающие звери, герои, получающие знаки силы из рук богов, соблазны священного брака. До половины, спиной еще погруженные в известь и камень, из стен выступали фигуры с огромными, страдальческими глазами и молитвенно поднятыми руками. Вокруг центрального алтаря на особых возвышениях стояли идолы, изготовленные из глины, перемешанной с зерном. Мастера вставили в их вытянутые глаза финиковые косточки, а на фаллообразных головах красовались веночки из свежих полевых цветов. Что до самого алтаря, то его скрывало чистое льняное покрывало, убиравшееся лишь в те часы, когда боги приходили в свои земные жилища, дабы вкусить от приношений человека и поговорить с ним — всегда загадочно, двусмысленно.

Отсюда, от алтаря, и распространялась устойчивость, уверенность, почтение к городам, возвышающимся над равниной подобно земледельцам, что поднялись на холм и, приложив руку к глазам, осматривают свои нивы. Слава городов была настолько велика, что любое изменение, происходящее в них, — будь то перестройка храмов или возведение новых купеческих амбаров — становилось предметом бесконечных пересудов в землях черноголовых. Когда же речь шла о стенах, вся равнина распахивала глаза и уши, ибо новые стены — вещь небывалая.

Город Урук всегда считался местом веселым, затейливым, но только взрастив такого героя, как Гильгамеш, он мог решиться на это. Построить стены — уже событие, а построить самые большие в Шумере стены — скандал! Болотистая равнина насторожилась — к добру это, или нет? И как еще боги посмотрят на такую гордыню; гордыню не просто явную — показную! Неужели урукцам не страшно? Неужели все они — безумцы?

Безумие на Урук нагнал Гильгамеш. Когда рождается подобный человек, сограждане его плачут и радуются одновременно. Плачут от страха и смеются от восхищения, ибо невозможно предугадать, чего больше отныне будет в жизни — горя или достатка. И все-таки радость, в конечном итоге, перевешивает. На таких Больших, как он, смотрят не только все земли черноголовых. На них не отрываясь, с ревнивым восхищением взирают Небеса. Теперь будет о ком слагать песни — чтобы следующие поколения слушали их, хлопая в ладони от изумления. Какой бы ни была странной жизнь рядом с Большим, ее не думая можно именовать счастливой, так как будущее назовет твой век «благовременьем». И не одно еще поколение станет завидовать тем дням, когда боги спускались в твой город, дабы поговорить с Большим.

Его именовали Гильгамешем, вкладывая в это сочетание звуков благоговейное почтение, ибо пришло оно из древности и означало когда-то «герой-отец рода». Внешне, конечно, владыка Урука мало походил на патриарха, и из всех тех явных смыслов, что имело имя Гильгамеш, в первую очередь в глаза бросалось неуемное женолюбие. Но существовало какое-то внутреннее звучание в словах «отец рода», которое ладно накладывалось на облик юного правителя. За глаза же его звали просто «Большой»— это слово не несло в себе ничего магического, зато было ясно и удобно.

Воспитываемый посреди уступчивого восхищения, Гильгамеш и в двадцать лет оставался огромным ребенком. Не знающая отказа, сопротивления душа, устремляясь наружу, не могла обрести какую-либо определенную форму. Повсюду ее ожидал простор, радость свободы, а точнее — соблазн произвола. Шумеры еще не умели рассуждать о добре и зле. Для того, чтобы следовать первому, избегая второго, существовали традиции поведения и жизненного уклада — весьма здравые и достаточно умеренные для того, чтобы не возненавидеть их как шоры, затмевающие зрение. Но Гильгамеш, зная традиции, сам оказался в стороне от них. Слишком Большим он был для воспитателей. Все, что те смогли дать ему — это уверенность: народ должен жить согласно древним обычаям. Но то народ, а как жить ему, не знали и сами воспитатели. Поэтому Большой делал, что хотел. Единственным, к чему он прислушивался, была безудержная тяга к яркости и полноте впечатлений, вечно снедавшая его сердце. Отдаваясь ей, Гильгамеш считал, что действует во благо, что ради славы в городе обязательно должен иметься Чрезмерный Человек, подобный ему. Наконец, сами горожане поддерживали в нем это убеждение, словно радуясь на героя, который предается излишествам за всех их вместе взятых.

— Большой идет! — передавалось из уст в уста, когда по улицам Урука проносились двое нагих предвестников с пальмовыми ветвями в руках. Вскоре появлялся Гильгамеш — высокий, стремительный, окруженный почетной охраной и потными, задыхающимися, не поющими, а бормочущими подорожные молитвы скопцами. Эта буря, этот ком движения стремительно проносился из одного квартала в другой, и нет ничего удивительного в том, что многие горожане пускались за кортежем бегом, стремясь еще раз разглядеть лицо правителя, надеясь стать очевидцем события, о котором будет что рассказать соседям.

А Гильгамеш щедро разбрасывал вокруг себя такие события. Часто он мчался к купцам, пригонявшим с севера стада широколобых быков. Мчался, чтобы выбрать себе самое крупное животное, потом раздразнить и устроить потешную схватку. Бык норовил поддеть Большого, а тот, ловко уворачиваясь, стремился схватить животное за рога. Когда Гильгамешу удавалось это, он резко дергал голову быка влево и вниз. Зверь падал на колени, из ноздрей вырывался хрип, хвост с тяжелой кисточкой на кончике судорожно бился о землю. Тогда Большому подносили молот, он стремительно хватал его и оглушал быка ударом между рогами. И тут же забывал о животном, обращаясь к чему-либо другому.

Иногда Гильгамеш просто приходил к купцам и, даже если время было неурочное для торжищ, заставлял их вынести и разложить товары на расстеленных кругом полотнищах. Гильгамеш ходил внутри этого круга, рассматривая сосуды из желтовато-кремового слоистого алавастра, медные слитки из Магана, золотые из Дильмуна — их выменивали через третьи руки, а потому они очень ценились — любовался синим камнем лазуритом, красным камнем сердоликом, бирюзой, зеленоватыми погребальными сосудами из Элама. Стенки последних, покрытые скудным красно-фиолетовым узором, были тонкими, настолько тонкими, что пропускали воду. Гильгамеш заставлял наполнить их коричневатой влагой из канала и глаза его мальчишески блестели, когда он видел, как изделия эламитов покрываются росинками, как бы отпотевают, истекая собирающимися на донышке каплями.

И, конечно же, там были кожи, льняные полотна, зерно, дичина, сушеная рыба. Гильгамеш иногда запускал свою широкую ладонь в орехи, или в сладкие финики, но никогда не брал больше пригоршни. Вот это-то изумляло, даже пугало купцов — он просто удовлетворял свое любопытство, свой первобытный интерес к вещи как таковой, к ее форме, вкусу, тяжести, ничего не отнимая, ничего от купцов не требуя. Они не понимали, что Гильгамеш — все еще ребенок, для которого весь мир — игрушка, открытие, путешествие, где калейдоскоп проносящихся мимо картин и предметов не может наскучить. А какой ребенок не замрет в восхищении, видя обилие, разнообразие, яркость вещей, которыми соблазняют его ловкие купцы!

Если он шел к женщинам, то это заслуживало не меньшего внимания. Только тогда отводили глаза, закрывая ладонью рот посмеивались и шепотом рассказывали небылицы о его невероятных достижениях. Красные, распаренные, бегали предводительницы блудниц, суетливо потрясая отвисшими за долгие годы служения Инанне грудями. Они сгоняли юных своих товарок со всего Урука — мало ли что взбредет в голову Гильгамешу, мало ли какой демон в него вселится! Никогда не знаешь, сколь далеко лежит предел любовных сил такого правителя. Он мог провести за этим занятием весь вечер, всю ночь, а потом утро и день — только знай подноси красную брагу из фиников, да подводи к нему новых, свежих…

Всех удивляло, что после бдений с блудницами лицо у Гильгамеша было не раздраженно-пресыщенным, а ясным и тихим — как у дитяти, выслушавшего на ночь красивую сказку. А он вспоминал прошедшее не с усталостью изведавшего все на свете взрослого человека, но с умиротворенной радостью обласканного людьми, миром, богами ребенка, любящего все вокруг, ибо все дарило ему удовольствие. Однако стоило кому-нибудь подойти к нему с прошением, напомнить о делах, — и Большой опять превращался в сметающий все на пути ураган.

Даже когда он пробегал по Урукским улицам, далеко опередив кортеж, пробегал так быстро, что ты мог рассмотреть его лишь мельком, облик Гильгамеша сам собой врезался в память. В нем было много всего, глазам не приходилось искать каких-то запоминающихся особенностей: он весь был особенным, он был больше всех.

Уже в пятнадцать лет он задевал макушкой притолоку дверей во дворце, а с двадцати Гильгамешу приходилось нагибать голову, когда он входил в Кулабу — храм, где Большой размахивал перед ликами богов ароматно тлеющими кореньями и сыпал на их головы дождь из золотистых высушенных зерен. Про Гильгамеша говорили, что ростом он вымахал с пальму, плечи же его — широкие, крепкие — вызывали мысль о балках, что поддерживали крыши в купеческих амбарах на берегу Евфрата. При всем своем росте Гильгамеш казался узким в талии и сухим в бедрах — как ловкий мальчик-танцор. Будь рост его меньше, не отличайся Гильгамеш от обычного человека, его назвали бы сухощавым. Но богатыря, разговаривая с которым ты все время задираешь голову вверх, сухощавым не назовешь никак.

Тело Гильгамеша было налито силой, словно ствол молодого дерева, пригнутый к земле и готовый разогнуться, вырываясь из рук, разбрасывая держащих его людей. Не всегда Большому удавалось спрятать рвущуюся наружу силу: один мах могучей ноги — и в щепки превращалась дверь, повинная лишь в том, что она оказалась на его пути, или разлетались как птицы, прыгая и крошась от ударов о пыльную землю, горшки. Вокруг останков многоэтажных подставок для них кудахтал горшечник — благо если Гильгамеш замечал, что он натворил, чаще же просто бежал мимо, не подумав даже бросить в обмен на разорение хоть какую-то безделушку.

Силу Большого знали все и опасливо старались не оказываться на его пути. Но тело телом, оно от земли, от той глины, из которой лепили человека Энки и Нинмах. Гильгамеш был могуч как зверь, однако мы потому-то и называем зверей зверьми, чтобы отличить их от человека. Вот лицо — другое дело, оно не от глины. Выточенное красиво, аккуратно, лицо Большого поражало одной деталью: его глаза походили на блюдца. Большие и странно прорисованные природой, они почти не удлинялись к вискам, отсюда возникало легкое ощущение болезненности, которое, впрочем, быстро проходило. Нет, глаза Гильгамеша не были болезненно округленными, или бессмысленно расширенными. Даже когда он задумывался, погружался в себя, на них не опускалась пленка невнимательности. Наоборот, в такие моменты они становились просто пугающе внимательны. Как кошачий взгляд, гипнотизирующий, приводящий в трепет своего хозяина. Всем, наверное, он знаком: кажется, что сквозь кошачьи зрачки смотрит кто-то чужой, незнакомый и властный — точно таков был задумавшийся Гильгамеш. Оставалось только падать ниц перед глазами, взиравшими с таких высот, что ум черноголовых трепетал от одного намека на них.

Но не только величиной, формой и кошачьей внимательностью поражали шумеров глаза Гильгамеша. Она были темно-темно-синими, то есть очень темными, но не черными с синеватым вороненым отливом, а именно синими. Такого цвета, по мнению черноголовых, у людей быть не могло. Черные, карие, в крайнем случае — желтовато-зеленые, как у восточных бормотал, но уж ни как не синие! Все верили, что в жилах Гильгамеша течет толика божьей крови, однако шумеры не знали ни одного синеглазого бога, и это приводило их в изумление.

Изумление и почтение, страх и радость — удивительно ли, что от избытка чувств урукцы стали строить стены вокруг своего города?

Это было величественное зрелище. Ранним утром с высоты храма Кулаба Гильгамеш видел две испещренные темными прямоугольниками повозок дороги. Они уходили на север и юг от Урука, к разведанным самим Большим местам, где имелась быстро твердеющая зеленоватая глина. В повозках люди везли мотыги, деревянные пилы с кремневыми зубьями и мотки льняных веревок. Там, у стремительно заполняющихся водой ям, они будут забивать глиной большие деревянные формы, потом отволакивать их в сторону, а чуть глина затвердеет — вываливать ее на землю. Формы же перенесут к ямам и опять мерными ударами мотыг будут набивать до отказа. Грубые землистые прямоугольники покрывали всю равнину вокруг залежей. Степные орлы прилетали с запада и в тяжком недоумении парили над странно украшавшими землю людьми. Неизвестно, предвестием чего они считали человеческую деятельность, но сами урукцы верили, что орлы — посланники богов, дивящихся на силу Гильгамеша.

Когда солнце высушивало, выпаривало кирпичи до такого состояния, что от удара деревянным молоточком они издавали глухой замирающий звон, люди брались за пилы. Пилами снимали неровности, пилами же срезали кирпичи с земли: глина впекалась в землю, словно прирастая к ней множеством маленьких корешков. Кряхтя и обливаясь потом, грузили большие кирпичи на телеги, перевязывали веревками и медленно — чтобы не рассыпать, не расколоть — везли к городу. Мелкие кирпичи складывали в корзины и тащили на своем горбу, распевая что-то бессмысленное в такт шагам.

А здесь Гильгамеш спускался с храма и начинал обход строящейся славы Урука. Его беззаботное сердце увлеклось тем, что ныне мы назвали бы изобретательством. Глядя на все широко раскрытыми глазами, несколько лет назад он испытывал особенное удовольствие от наблюдения за каменщиками, надстраивавшими храм Кулаба. Всматриваясь в простейшие блоки, в порядок подгонки кирпичей, Большой обнаружил, что загорается интересом к самым разным приспособлениям, опыт изготовления которых черноголовые накопили за многие века. Изучив все, что можно, Большой принялся фантазировать — и многие из своих фантазий заставил использовать сейчас, воздвигая стену. Радуясь собственной изобретательности, он видел, как толкли в громоздких каменных ступнях клубни болотных растений, разбавляли водой и толкли снова, дабы вылить затем в чаны, где уже шипела известь. Люди, длинными черпаками перемешивавшие раствор, обматывали руки по самые плечи просмоленным полотном — чтобы раствор, случайно плеснув, не прожег кожу. Вслед за корневищами лили речной асфальт — раствор многократно менял цвет, то вздувался, то опадал вниз, похожий на бесформенное, бессловесное живое чудище из детских кошмаров. Люди терпеливо ждали, пока он перегорал. Перегоревший, смирный по глиняным желобам раствор тек к каменщикам.

Казалось, что город выпустил сотни желтоватых щупалец. Они веерообразно расходились от Урука во все стороны и, чем выше становились стены, тем длиннее вытягивались щупальца. Это были песчаные пандусы, по которым въезжали повозки с кирпичами. Колеса оставляли на пандусах ровные колеи, а ослиные копыта перемешивали песок между ними. Песок подсыхал на солнце, становился невесомым, норовил улетучиться от малейшего дуновения воздуха. Но тогда в каналах наполняли водой бурдюки и обильно поливали пандусы — так, чтобы (огради Энлиль!) щупальца не вздумали разъехаться, превратиться в бесформенные, бесполезные кучи песка.

Было жарко и сухо; для строительства стен Гильгамеш выбрал время между уборкой урожая и выходом Евфрата из берегов. Редко когда ветерок овевал разгоряченные спины урукцев, разогнуться же, постоять хоть немного, глядя в белые от жары небеса, горожанам не давал Гильгамеш. Блок за блоком, кирпич к кирпичу выкладывалась стена, и, чем выше поднималась она, тем сильнее было нетерпение Большого. «Опаздываем!»— вырывался порой из его уст крик — а почему опаздываем, куда опаздываем — не понимал никто.

Не понимал до конца и сам Гильгамеш. Те, кто стоял с ним по утрам на крыше Кулаба, могли видеть на его лице восторг и, одновременно, мучительную растерянность. Он открывал рот, словно собираясь произнести что-то, набирал полную грудь воздуха — и ни звука не вырывалось из его уст. Большой сам терялся перед масштабами дела, на которое подвигнул город.

Вот эта-то растерянность заставляла его торопиться. Нужно достроить стену вовремя, нужно опередить зависть людей и ревность богов — вот и все, что мог сказать в оправдание торопливости Гильгамеш. Он понимал, что стены, им возводимые, являются вызовом, брошенным всем землям и небесам; когда же мир догадается об этом, только эти стены, только сам вызов сможет выручить. Но как объяснить это горожанам, Большой не знал — и потому поторапливал их, не пускаясь в объяснения своего нетерпения.

О причинах говорить еще рано, но повод к сюжету, повод к приключениям, которые потом так ладно превращались в песни, лежит перед нами и переступать его нельзя. Как любой повод, он незначителен, но повод — лишь намек, перестающий мниться смешным, едва мы узнаем, что стояло за намеком.

— Вас мало. Да, я вижу: вас мало, — остановился Гильгамеш, взбежав на один из пандусов. Остановился так резко, что скопцы, всхлипнув, налетели на его спину. Большой даже не шелохнулся, не заметил их. Он смотрел на людей, возившихся вокруг приспособления, которое мы назвали бы «журавлем». У шумеров имени оно еще не имело, ибо Гильгамеш придумал его совсем недавно. Представлял собой «журавль» шест, укрепленный на треноге. За один конец шеста держалось несколько урукцев, к другому же были прикреплены веревки. Ими обвязывались блоки, доставляемые на повозках, а затем шест — словно рука великана — переносил их на нужное место.

— Но вас мало! — Гильгамеш с упреком смотрел на людей, возившихся у «журавля».

Навстречу Большому выбежал начальствовавший здесь шумер. Низенький, лысый — только несколько сальных прядей торчало у него на затылке, — он усердно склонял голову перед Гильгамешем. Даже раздутый, словно у рахитичного ребенка, живот, торчавший поверх набедренной повязки, не мешал ему это делать.

— Ты видишь все. Ты видишь все, — повторял шумер.

— Вижу. Вас мало. — Большой схватил лысого урукца за подбородок и заставил разогнуться. — Где еще двое?

Брови шумера побежали вверх, глаза широко раскрылись, всем видом он изображал невинность.

— Они женились совсем недавно. Они придут позже: мы им разрешили. Каждый знает, как несладко отрываться от живота молодой жены.

Шумер с хитрецой прищурился и заулыбался. Работавшие с ним люди начали понимающе перемигиваться: кому, как не Гильгамешу знать, что такое молодой живот! Но лицо Большого, напротив, сделалось каменным.

— «Мы разрешили!»А я разрешил?.. Как они работают, когда приходят? Вот что скажи мне: быстрее работают, или нет? — раздраженно, нетерпеливо спросил владыка города.

— Как же они могут работать быстрее? — начальствовавший шумер как мог развел руки. Гильгамеш все еще держал его за подбородок, поэтому бедняге приходилось стоять на цыпочках, удерживая равновесие и умудряясь складно отвечать. — После этого в жилах вместо крови вода, колени подгибаются, а руки сами собой готовы разжаться. От богини Инанны не денешься никуда, за удовольствие она требует плату. Только такая ли уж большая плата? Расслабленность мужчина переживает весело — к полудню появляется крепость в руках, а вечером молодой снова готов тешить небеса…

Он любил порассуждать, этот шумер, даже неудобная поза и явное недовольство Большого не смогли избавить его от желания порассуждать. Между тем зрачки у Гильгамеша медленно сужались — как у тростниковой кошки, приметившей птичье гнездо. Шумер забеспокоился, чувствуя, что пальцы сжимают его подбородок все крепче и крепче. На мгновение он представил, что произойдет, если Большой сейчас вспылит. Резкое движение могучей руки — и он отлетает в сторону. А, может, отлетает одна его голова: в ярости сила Гильгамеша была невероятной. Черноголовый почувствовал, как начинают подкашиваться его ноги, словно это он был молодым, только что поднявшимся с брачного ложа. По хребту — от затылка до кобчика — пробежала большая, холодная капля пота.

Но Большой не причинил ему зла. Он просто разжал пальцы, отчего редковолосый шумер рухнул на колени и на коленях же попятился назад. По лицу Гильгамеша пробежала судорога — он сдерживал себя. Не часто Большому приходилось совершать усилие, чтобы донести до окружающих важность своих желаний. На этот раз несообразительность редковолосого вызвала в нем просто бешеное раздражение. Когда спешишь куда-то, смотреть по сторонам недосуг. «Как они не понимают, что сейчас никто, ничто не должно мешать нам? — думал он. — Хорошо, если все же не понимают, я заставлю — это так просто». Через несколько мгновений Слава и Беда Урука провел руками по лицу, убирая остатки ярости. Глаза его стали светлее, брови мягко изогнулись, а рот приоткрылся в улыбке.

— Больше не отпускай никого! — сказал он шумеру. — Мы опаздываем: я запрещаю все, что мешает нашей работе. — Большой поднял вверх руку. — Отныне я говорю: пока стена не будет готова, да не познает мужчина женщину, а женщина мужчину. Я говорю: ночью по городу станут ходить люди; пусть никто не запирает двери перед ними. Они сообщат мне, нарушает ли кто запрет. Я говорю: нарушивших будут бить плетьми, бить до костей — так, чтобы они надолго забыли об Инанне! — Он повернулся к сопровождавшим. — Записать и объявить повсюду!..

Ну, это было слишком! Урук присел и хлопнул себя по коленям, услышав новость. Все как один урукцы посмотрели на небеса, а потом — вокруг себя, желая увидеть, стерпит ли Инанна такое поношение? Думали-то они, конечно, не об Инанне, думали черноголовые о себе, о своих братцах, самым неожиданным образом оказавшихся без дела. Думали о женах — и даже те, кому жены давно уже опостылели, вздохнули с желанием и сожалением. Ночи стали пресными, возвращение домой — скучным: разве для того их родили матери, чтобы после работы они набивали брюхо и, словно скопцы, заваливались на бок? Из работы тоже исчезла радость, ибо ушла Инанна: Инанна питается и тем, что делают ночью муж с женой, и ожиданием ночи. Последним, может быть, не меньше — всяк знает, что лучший способ забыть о жаре и усталости — это представить что-нибудь сладкое, как мед.

Сам Гильгамеш, словно не видя ничего вокруг, воздержанию не предавался. В тот же день он отправился проверять исполнение новой заповеди, но застрял уже в первом доме квартала кожевенников, натолкнувшись на сестер-близняшек, цедивших полбяной кисель для своего батюшки. Приглянулись они ему молодостью, испугом, а также возможностью нарушить собственный же приказ. Это было слишком соблазнительно — переступить собственное установление, не менее соблазнительно, чем объесться медовых фиников в последний день поста перед чествованием влажнобородого бога Энки.

Скороходы помчались во дворец за горшком бирюзы, который Большой приказал вывалить на голову отца близняшек, а сам Гильгамеш распустил пояс, забрался на стол, служивший для выскребывания воловьих шкур, и, положив руки за голову, наблюдал, как девицы осиливают величину его срединного перста. Накормить Большого — это была целая наука! Ее знали инаннины блудницы, но для близняшек она оказалась в диковину. Они были почти в панике, узрев, какой подвиг предстоит им совершить.

Гильгамеш хохотал, в восторге колотил кулаками по столу, испытывая удовольствие от ужимок, с которыми бедняжки пытались запихнуть в себя его мотыгу. Он корчил рожи подглядывавшему в приоткрытую дверь кожевнику и шлепками загонял девиц обратно на стол. В конце концов природная мудрость Инанны осилила в близняшках страх. Они знали, что никому, примеченному Большим, еще не удавалось скрыться от него — и положились на милость судьбы.

— Вот так-то! — крякнул Гильгамеш, дождавшись, когда девицы приноровились к нему, и не выходил от кожевника до утра.

Урукцы воспрянули было духом: может, пронесло? Может, забылось? Но уже на следующий день Большой запорол до полусмерти четверых неосторожных мужей и великое отчаяние овладело городом. «Как же это? Как такое возможно? Чем мы прогневали богов?»— стонали несчастные урукцы, глядя на заплаканных жен. В году бывало немало дней, когда боги требовали от черноголовых воздержания, однако так долго, как этого желал Гильгамеш, страдать шумеров не заставлял ни один бог. Запрет только подстегивал нетерпение, даже старики с изумлением обнаружили в себе давно забытую тягу. Братцы бунтовали, разговоры строителей стен теперь касались только одного предмета, и эти разговоры изматывали сильнее, чем солнце, чем кирпичи. Даже взгляд на женщин приносил страдание — у одних душевное, у других — натуральное. Последние торопливо сжимали ногами рвущегося наружу бунтовщика и опасливо оглядывались: нет ли поблизости людей правителя?

Отчаяние долго держало урукцев присевшими под тяжестью свалившейся на них беды. Но, как они все вместе хлопнули себя по коленям, так же все, разом, в один прекрасный день побежали в храмы — жаловаться, плакаться, просить управы на Него.

2. ЭНКИДУ

Дождь из зерен и фиников окатил статуэтки богов, а вслед за ним — дождь драгоценностей. Втайне от правителя жрецы малых храмов совершали обряды отверзания глаз и ушей идолов — на случай, если Гильгамеш неведомо каким колдовством усыпил ангелов, переправлявших вести божествам.

«Боги, боги! Энлиль и Уту, Энки и Инанна, и ты, далекий Ану, отец богов Игигов! Объясните нам, кто Он такой, что Он такое? Его слишком много для Урука, город наш не в состоянии вместить Это, как ни одна из женщин не могла еще исполнить всех желаний Его. Мы знаем, что Он — Большой, но где это видано, чтобы даже самые ненасытные женщины убегали от мужчины — а от Него они убегают, Ему всего мало. Он уселся на город, как бык на муравейник, он вытаптывает нас, словно стадо диких ослов посевы. Когда мы вспоминаем, что Он еще молод, становится совсем страшно: если это молодость, то какова будет зрелость? Когда человек прыгает с берега канала в воду, глина, от которой он отталкивается, крошится и продавливается — вот точно так же и наш город. Куда хочет прыгнуть Гильгамеш — ведомо одним Вам, а ведомо ли Вам, что Он раскрошит и раздавит весь Урук, отталкиваясь от земли? О, если кто-нибудь мог бы обуздать Его силу! Но ведь с Ним справиться невозможно! Люди Большого, люди храма Кулаба ходят так, словно каждый день пируют с богами, носы их задраны выше, чем стены самых высоких храмов. От них, от Него не скрыться, не убежать — Он приходит в твой дом, как в свой дом, Он сыплет богатствами направо и налево, но сколько раз уже Гильгамеш оставлял после себя одно разорение! Он не оставит дочерей матерям, вот чего мы боимся. Нам страшно, Боги: зачем вы даровали Уруку такого пастуха? Но если уж даровали — успокойте, образумьте Его, оградите нас от беспредельности силы Гильгамеша, как сам Большой ограждает город стенами! Боги, слышите нас?»

Боги слышали урукцев. Высоко над лазуритовыми небесами гулко раздавался голос Энлиля.

— Печень и бедра возжигал Гильгамеш — кому? Не тебе ли, Инанна, звезда утреннего восхода, золотая лучница, щедрая любовью?

— Нет, наездник туч Энлиль, нет Великая Гора Энлиль. Моих ноздрей не касался дым с алтаря. Гильгамеш не слал мне жертв, напротив — он гонит любовные радости из города. Мои сестры — жрицы-блудницы, нагуливают жир и бездельничают — какие тут могут быть бедра и печень? Он забыл о почтении ко мне и заставляет горожан не вспоминать о том, что моими словами был поднят холм, где ныне находится храм Кулаба, что я покровительствовала первым урукцам. Может быть, он возжигал их для Энки, властелина вод земных? Из земной глины лепит он стены, а глина там, где вода, там, где влажнобородый Энки!

— Нет, красавица, нет, любимица мужчин, ты ошибаешься. Я, Энки, заполняю водой ямы, которые Гильгамеш выкапывает, я смешиваю пресные потоки с красной и синей глинами, вынашиваю их как мать ребенка, чтобы стены были крепче. Но он вспоминает обо мне лишь в праздники, когда люди откладывают в сторону мотыги и начинают украшать себя цветами. Тогда жрецы несут рыб, пироги со сладкой крупкой и кувшины с белым пивом — тогда и Гильгамеш поет о щедрости, о милости Энки. Сейчас же глаза его, сердце его заняты другим; он далек от меня, каждый знает это. Может быть, нужно вспомнить о ком-то ином из Игигов, красавица?

— О ком вспомнить, Энки? Ты близок земле, ты — владыка низа, ты мудр; подскажи, кому предназначалась печень, кто наслаждался бедрами?

— Это ты спрашиваешь меня? Тебе, господину ветров, пастуху людских судеб, должен быть известен тот, кто ныне почитаем Гильгамешем. Вспомни о днях, когда земля и небо были рядом, когда они жили в одном доме. Ведь это ты ворвался между ними, это ты унес землю, ты, словно центральный столб, поддерживающий крышу храма, встал между ней и небесами — Ану. Подобно крови из разверстой раны на землю хлынули верхние воды, ветры раскручивали их в смерчи, в грозовые тучи. Тучи, сталкиваясь лбами, наполняли громом неожиданно явившийся — твоей силой, Энлиль, явившийся — простор. Но помнишь ли ты, что сверкало, сияло между водами, между тучами и громами, созданное тем же твоим ударом?.. Это было Солнце. Солнце-Уту вспыхнул, осветив новорожденный, метущийся еще мир. Ты положил меру сиянию Солнца, дал ему движения по небесам, власть над вечерними стражами и право видеть все происходящее на земле. Он видит и судит, в руках его зубчатый нож, которым Уту готов срезать голову виноватому; для людей он — самый близкий и понятный судья. Гильгамеш мнит себя подобным Уту, он говорит про себя: «Я как Солнце освещаю и сужу все вокруг». Гордыня Гильгамеша велика, но он почитает своего небесного двойника — ведь правда, Уту?

— Правда. Мне были предназначены бедра и печень, меня почтил молитвой и коленопреклонением вождь Урука. Что удивительного? Ты, Энлиль, вопрошаешь так, словно ищешь виновного: а ведь я каждый день прохожу над Уруком и, если Инанна давно уже покинула свой трон над Кулабом, то я остаюсь с этим городом. Каждый день я одариваю его теплом, холю и лелею — что постыдного? Урук — мой любимый город, я поднимал его вместе с Инанной, в жилах его правителей течет моя кровь!

— Мы не говорим о виновных, Уту. Виновных ищут, страшась угрозы, а какая может быть угроза от человека? Нет, не угроза — потеха! Он сравнивает себя с тобой, Уту!

Энлиль хохотал — и боги вторили ему, вначале нерешительно, а потом все более весело. Отсмеявшись, они вздохнули и земля гулко вздрогнула от этого усталого, удовлетворенного вздоха.

— Поклоняться одному Солнцу! — громоподобно продолжил Энлиль. — Пусть! Уту, мы потешимся вместе, когда он возьмет в руки нож, подобный твоему… Но пусть потеха будет полной! Урукцы жалуются, что никто не в состоянии положить предел его силе. Найдем ему игрушку, сделаем богатыря, что будет силой равен Гильгамешу — и посмотрим, потешимся!

— Богатыря?! — воскликнула Инанна. — Богатыря! Красавца, высокого, как гора, и беспощадного, словно молния! Я уже вижу его — огромного, тяжелого!

— Ох-хо-хо! — зашелся в смехе влажный Энки. — Найдите светлой Инанне мужчину, она опять хочет жениха! Пусть наша звезда утреннего восхода спустится на землю — там богатырей много.

— Да, Инанна, мы не жениха будем создавать, а силу, что схлестнется с Гильгамешем. Мы вылепим быка, который начнет бодать другого быка, — ровно и мягко молвил Энлиль. — Им не нужна будет приманка, они сами найдут друг друга и примчатся, как мчатся орлы над всей степью ради того, чтобы с шумом ударить крыльями, вонзить в грудь ненавистного врага когти. Люди забудут о своих делах, когда эти двое силой начнут гнуть силу. Красное пиво потечет из их ран. Тогда, только тогда ты, Инанна, бросишься на землю, вылакаешь все шипящие алые капли — и урукцы падут в объятья сестер-блудниц. Мы же увидим все, мы будем пить черное пиво, пить во славу твоей славы и во славу победителя!

Возгласы одобрения, звонкие и радостные, пронеслись над лазуритовыми небесами. Дождавшись, когда боги закончат изъявлять радость, Энлиль — неясный обликом и порывистый как ветер — приказал Игигам:

— Позовите сюда матушку-Нинмах, мою супругу, лепившую людей. Пусть она сделает нам героя — но не человека, а Силу, не красавца, но Богатыря. Пусть Нинмах возьмет в свое сердце образ бога. Не кого-либо из нас, а самого древнего — Ану. Ану, которого увидеть трудно, Ану, помнящего дом, в котором он, Небо, жил вместе с Землей. Пусть Нинмах наделит этот образ древней силой, а ты, Энки, поможешь ей, соберешь самую синюю и самую красную глины — дабы тело богатыря не уступало крепости стен, возводимых Гильгамешем. Сделайте нам героя, силой и обликом такого древнего, что у людей начнут стынуть зубы при его виде. Вот тогда посмотрим на Гильгамеша, посмотрим и потешимся над ним — над урукским Большим и над тем, кого ты, Энки, поможешь слепить Нинмах. И еще — дайте ему имя громкое и твердое, как гром. «Энкиду»— вот как его станут именовать: «Созданный Энки»— Энкиду!

К западу от Урука почва становилась суше, солонее, уже в одном дне пути на закат нельзя было высаживать пшеницу. Цепочка затхлых, узких, редко поросших чахлой болотной травой озер — то ли останки древнего канала, то ли доисторическое русло Евфрата — отделяли плодородные земли от неприветливых солончаков. Зато дальше, на самом краю степей и пустынь, существовало множество оазисов жизни.

Плоская равнина черноголовых начиналась резко, неожиданно: холмистая степь завершалась обрывом, высотой доходившем до трех десятков локтей. А там, под обрывом, среди казавшихся из-за обильных испарений расплывчатыми болот, лугов, полей и жили шумеры. Край обрыва проточили весенние ливни, он был изрезан оврагами и складками. Черноволосые, опасавшиеся резких изгибов земли, называли этот обрыв «малыми горами», прекрасно зная, что далеко за закатной пустыней есть настоящие горы.

У подножия обрыва и находились оазисы жизни. Прямо из покатых стен били родники. Они образовывали короткие протоки, завершавшиеся заводями, густо укрытыми тростником. Вокруг росли напоминающие далекие закатные кедры можжевеловые деревья, росли плакучие ивы, тамариск, кизил. Звери любили здешние водопои — и лев, и тонконогая антилопа, и круторогий тур, и степная лисица шли тайными тропами через всю степь, чтобы отведать сладкой водички, текущей из стен обрыва.

Водопой любили звери, водопой любили и охотники. Если хорошенько затаиться, если выждать и вытерпеть, можно приносить в кладовые храма Кулаба полные сумы дичины. Охотники ежедневно подавали к столу Большого свежее мясо. Большой любил дичину. Он ел сам, кормил челядь, бросал жирные куски прирученным тростниковым котам, шипевшим на всякого, кто входил к хозяину. Довольны были и простолюдины — им свежая дичина доставалась только по праздникам, зато каждый день строители стены получали тонкий, но длинный ломоть сушеного или вяленого мяса. Во всех землях черноголовых не ели столько мяса, сколько в Уруке при Гильгамеше. Может быть, благодаря ему и стал Большой Большим. Может быть, благодаря ежедневному мясу и решились урукцы на такое: оградить свой город стенами.

Охотники уходили к краю пустыни на несколько дней. Каждый из них имел свой собственный водопой: они действовали поодиночке, им не нужны были загонщики, только терпение и верная рука. На охотников смотрели даже с завистью: они были сами по себе, их милостиво принимали в храме правителя, даже на строительство стены не призвали ни одного охотника. К зависти, однако, примешивалась опаска: горожане не стремились определять своих сыновей в охотники, ибо те ходили по краю обжитого мира, там, где жило только дикое, неизвестное зверье, да еще, говорят, безымянные демоны-чудища, о которых можно рассказывать только шепотом, причем не в любое время дня. Иногда охотники приносили такие истории, что волосы у черноголовых вставали дыбом, и они с благодарностью вспоминали Энки, положившего границу пустыням и горам. Иногда охотники не возвращались; их смиренно ждали половину лунного оборота, после чего несколько человек отправлялись к водопою исчезнувшего, чтобы вернуться с останками, обрывками неизвестно кем загубленного человека, либо же — с пустыми руками и опасливыми предположениями о том, что с ним случилось.

Охотник Зумхарар сам бывал в экспедициях за останками, сам выдумывал небылицы о гигантских птицах, унесших его исчезнувших товарищей, но как-то не относил все эти истории к себе. Он был удачлив: в самые неподходящие для охоты, «тощие» времена года он умудрялся приносить дичину, получая похвалу от служителей Кулаба, знаки внимания — от служительниц. Зумхарар обильно потчевал своего ангела кровью водяных курочек; не забывал он Энки, Уту, Инанну, владыку гор Сумукана, благо что храм частенько богато одаривал охотников. Укрываясь приношениями от всяческих бед, охотник верил в удачу и никогда не брал с собой просяных лепешек больше, чем на три дня. Он знал, что дичь придет уже на первое утро.

Встречай Зумхарар опасности чаще, он, вероятно, так не испугался бы появления степного демона. Впрочем, не испугаться здесь было сложно.

Охотник прятался среди плакучих ив, тень которых полностью скрывала его. Ветер дул Зумхарару в лицо, звери, подступавшие к водопою, не могли почуять угрозу. В руках охотник держал лук, у колена лежали метательные дубинки и широкий медный нож. «Так все хорошо! — думал Зумхарар. — Давно не было так хорошо! Только бы не пришел лев, тогда пропадет день, звери долго будут пугаться запаха красного охотника. Вот если бы мягкая, сладкая антилопа…» Зумхарар уловил движение на склоне холма и замер. Движение было еще далеким, зверь сливался с землей, но охотник уже чувствовал, что это не лев. В носу засвербило, пальцы мягко сжали короткую охотничью стрелу. Его ангел милостив! Это антилопа — да не одна! Целое семейство антилоп спускалось к водопою. Они пройдут невдалеке от человека. Нет, он их пропустит. Лучше дождаться, когда звери будут полностью поглощены питьем. Тогда Зумхарар не торопясь прицелится. В неподвижную цель попасть нетрудно.

Охотник терпеливо ждал, пока стайка антилоп осматривалась, пока, пугливо подняв уши, они приближались к воде. Наконец влага захватила все внимание животных. Они дружно опустили головы, повернувшись к Зумхарару розово-песочными боками. Охотник приподнялся, выставив вперед левую руку, натянул лук так, чтобы скрученная из сухожилий тетива коснулась его подбородка и носа. Прицеливался Зумхарар недолго, антилопы стояли так близко, что он надеялся без особых усилий перебить половину из них.

Однако рука дрогнула и стрела скользнула по загривку молодой самочки, лишь испугав, но даже не ранив ее. Антилопы вскинулись, на мгновение мелькнули черные капельки их глаз, и вот уже они неслись от него прочь. Но Зумхарар даже не выругался. Охотник потерял дар речи, а когда обрел его, вместо проклятий мог только шептать молитвы Энки.

Руку заставил дрогнуть страх. Страх же на время сковал тело Зумхарара. Охотнику показалось, что от обрыва оторвалась и приближается к нему мохнатая скала. У скалы имелась голова с маленькими, ничего не выражающими глазками, две ноги, две длинных руки. Ее глазки смотрели сквозь тень ивовой рощи, в которой сидел Зумхарар, они видели охотника.

— Спаси, Энки! — нашел-таки силы воскликнуть человек. — Скажи, какого земляного демона я обидел!

Будто раззадоренная голосом Зумхарара, ожившая земля перешла на рысь. Человек поразился необъятности плеч существа и понял, что ни стрелы, ни дубинки, ни даже остро отточенный нож не нанесут демону вреда. Завизжав, словно поросенок, которого тащат под нож мясника, охотник бросил оружие и пустился в бегство. Тут же за его спиной раздался дробный топот: скала очень резво передвигала ногами. Зумхарар с тоской подумал, что еще несколько мгновений, и она догонит его, сомнет, превратит в кровавую лепешку. Однако удовлетворившись, видимо, тем, что нагнало на охотника страх, существо неожиданно остановилось. Зумхарар, не снижая скорости, удалялся от водопоя, еще не смея надеяться на спасение.

Там, где ручей, стекавший с обрыва, терялся в обширном тростниковом болоте, у охотника был шалаш. Делали такие шалаши просто. Прежде всего Зумхарар вырубил круглый участок тростника и выложил образовавшееся свободное место срезанными стеблями словно циновками. Тростник, росший по краям этого пространства, охотник пригнул к середине и связал так, чтобы получилось нечто вроде сводчатого потолка. В шалаше было темно, душновато, пахло быстро истлевающими стеблями, но после бегства от скалы по открытому месту шалаш показался Зумхарару настоящим укрытием. Он нырнул в темноту и, обливаясь потом, замер.

Кого ему довелось встретить? От какой пуповины оторвался этот земляной ком с руками и ногами? Чего он хотел: убить Зумхарара или просто прогнать? Если чудище было голодно, почему же оно не схватило какую-нибудь из антилоп, ведь те пробегали близко-близко от него?

Сперва охотник хотел выждать какое-то время, а потом вернуться к засаде, чтобы забрать оружие. Если скала ушла, может быть ему удастся поохотиться. Как ни страшно было Зумхарару, возвращаться в город с пустыми руками он не желал. Но что-то вдруг зашумело на краю заводи и сердце охотника ушло в пятки. «А если это Он? Пробирается к шалашу, чтобы прыгнуть на него, или вытащить меня за ногу, разорвать на куски?» Ужас был настолько велик, что охотник с трудом сдержал рвущийся из груди вопль.

Медленно, стараясь не издавать ни звука, Зумхарар пополз к выходу из укрытия. Шум стих, скалы он не видел, однако охотник не верил кажущейся тишине. Небо стало каким-то другим, более тусклым, стебли камыша торчали прямо, недвижимо, как перед грозой. «Злые духи, — пробормотал Зумхарар. — Энки, охрани…» Он собрал остатки мужества и вначале на четвереньках, потом пригнувшись стал выбираться из болотца. Тропинка привела его к гнилым озерам; только здесь охотник вздохнул свободнее. Он еще раз глянул на далекий уже склон, где бродил человек-земля и быстрым шагом, почти бегом отправился на восток, в город.

Гроза разразилась только на следующий день. Редкая в это время года, она даровала строителям стены неожиданный отдых. Одни разошлись по домам, другие завернули в постоялые дворы отведать браги, да посудачить о Большом.

Около северных ворот города находился маленький храм Инанны, при котором еще прадеды нынешних урукцев построили постоялый двор, правильно рассудив, что близость святых блудниц будет заманивать сюда мужчин. В день грозы под широкий навес мужчин набилось так много, что некоторые сидели прямо на земле. Они потягивали дурно пахнущее пойло, слушали шум дождя, удаляющиеся раскаты грома и ежились от прохлады, принесенной небесной влагой.

Среди посетителей особо выделялась группа охотников. Эти сидели нос к носу, сдвинув две длинные скамьи, и, занятые разговором, не интересовались тем, что происходит вокруг. На их лицах была написана тревога, в голосах слышалось возбуждение.

— Он просто быстр, как степной ветер, Зумхарар, — говорил пожилой, уже совсем лысый охотник. — Все мы видели одного и того же… человека. Видели в разные дни или в разные времена дня. Он шел вдоль водопоев от полуночи на полдень — и прогонял нас, и засыпал ловушки.

— Он знает язык животных! — встрял другой охотник, маленький подвижный человек, левая рука которого была покалечена степной пантерой. — Я видел, как он разговаривал с онаграми. Клянусь Инанной, они его понимали!

— Если это человек, с ним можно договориться. Если дух, его можно умилостивить. Настолько ли он страшен, чтобы всем бросить охотничьи угодья и сбегаться в город? — важно проговорил Зумхарар. Он словно бы забыл о своем испуге и теперь недовольно морщил нос, когда кто-нибудь начинал говорить о человеке-скале дрожащим от страха голосом. — Но раз уж мы здесь, давайте решим, как поступить, чем привлечь его.

— Может быть, сказать обо всем Большому? — тоскливо подал голос один из младших охотников, сидевший на самом краю скамьи.

Зумхарар опять сморщил нос. Он гордился своим прямым, ровным, истинно шумерским носом не меньше, чем охотничьей удачей и любил морщить его, словно привлекая внимание к этому украшению лица.

— Гильгамеш посмеется над тобой. А то и прикажет высечь. Сейчас он думает только о своей стене; собирать богатырей, устраивать облаву на человека-скалу ему недосуг. Честно говоря, я больше боюсь Большого, чем всяких степных демонов… Пожаловаться правителю мы всегда успеем, пока же нужно попробовать справиться самим.

Лысый пожилой охотник откашлялся и с сомнением произнес:

— Если это человек, его нужно завлечь чем-то человеческим. Таким, что отличает черноголовых от зверей. Но чем? Человеческой пищей, быть может — пивом, или этой брагой? Может, лучше попытаться поговорить с ним, показать, что такое людская речь, людское жилище, храм?..

— Ха! «Если он человек»! — поддразнил маленький охотник. — Когда бы знать, человек он или демон! Демона-то разговорами не умаслишь. Ох, Энки, что будет, если теперь этот демон не даст нам подходить к степному зверью! Как тогда жить, как прийти в храм Кулаба?

— Не ныть! — обращаясь ко всем, сказал Зумхарар. — От демонов спасают заговоры и молитвы. Кто-то из богов гневается на нас, а, может быть, на весь Урук. Будем узнавать, что за бог выпустил этого демона. Коли удастся узнать его имя, поручим жрецам разговаривать с гневающимся.

Он потребовал от хозяина принести еще браги.

— Но если, все-таки, это человек… — Зумхарар причмокнул. — Надо подумать, каким образом заставить его выпить хмельной водицы. Может, поставить у водопоя корыто с брагой? Так ведь звери начнут обходить его, обойдет и это чудище, наверное…

В этот момент раздались возбужденные голоса посетителей постоялого двора. Они зашевелились, освобождая для кого-то место. Заинтересовавшиеся охотники привстали, высматривая новых посетителей. Через мгновение на их лицах появились улыбки — постоялый двор почтили своим посещением блудницы из соседнего храма. Подобно Инанне, они убирали белой лентой волосы. Образовывая на затылке узел, лента словно коса свисала до пояса. Их груди были призывно открыты; блудницы закидывали руки за голову, чтобы сосцы приподнимались, упруго подрагивая при каждом шаге. Ноги жриц опутывали длинные покрывала, запахнутые у левого бедра. Кокетливо выставляя коленки из-под расшитой красным и черным узором ткани, посмеиваясь над явным вожделением мужчин, стайка блудниц уверенно зашла под навес. Плечи и руки девушек были влажны от дождя, от них пахло свежестью и отдыхом, а подведенные ночной, грешной черной краской глаза привычно оценивали горожан.

Впрочем, любовная нега, на короткое время охватившая было постоялый двор, быстро пропала, смененная раздражением и чувством неудобства. Девушек усаживали, угощали брагой, но старались не дотрагиваться до них и поминутно оглядывались: нет ли поблизости соглядатаев Гильгамеша? Один Зумхарар вел себя по-старому. Он схватил одну из девушек за руку, посадил к себе на колени и, прижавшись щекой к ее мягкой груди, повторял:

— Инанна ты наша, Спасительница ты наша!

Блудница смеялась, а охотники беспокойно цокали языками.

— Шамхат, красавица, — сказал в конце концов пожилой охотник. — Все знают, что Большой вас не трогает. Но мы-то не храмовые люди, Зумхарара будут пороть до полусмерти. Пожалей его, девушка.

— Пожалеть? — зашлась в смехе Шамхат. — А вам нас не жалко? Где это видано, чтобы я целую Луну сидела оголодавши? Хорошо, если Большой зайдет — но ведь ночь коротка, всех нас утешить он просто не успевает.

— Вам бы, красавицам, только одно, — сокрушался пожилой охотник. — Кормят вас, поят, а все, чему учат, — распевать песни, да раскидывать ноги. Лучшего охотника, чем Зумхарар, нет. Отойди от него, не лишай город такого человека!

— Глупости все это, глупости! — заявил раскрасневшийся Зумхарар, оторвавшись от прелестей жрицы. — Слушайте меня: Шамхат спасет нас, Инанна ради нашего спасения послала ее сюда!

Блудница с удивлением посмотрела на него.

— О чем ты говоришь, во имя Ану?

— Не нужно хлеба, не нужно пирогов и браги! Вот кто привлечет человека-скалу!

Зумхарар принялся увлеченно рассказывать девушке об испугавшем охотников чудище. В увлечении своем он, однако, не переходил грани преувеличения. Наоборот, демон-скала в его устах становился, вроде бы, и не таким ужасным. В нем появлялось нечто привлекательное — для женщины по крайней мере.

— Мы попробуем приручить его, — втолковывал охотник Шамхат. — Если ты пойдешь с нами, он обязательно дастся в руки. Распахни одежды, покажи ему красоту, тряхни волосами, сожми свои груди! Он бросит зверей, побежит к тебе — ты ведь хотела мужчину, Шамхат? Вот тебе мужчина, да еще какой!

— Но ведь он же дикий! — блудница скривилась, словно съела зеленый плод кизила. — Он изорвет меня, как лев антилопу.

— Не изорвет, красавица. Животные самок не трогают, а он даже не животное, он — дикий человек. Тебе будет хорошо, и мы заплатим, не пожалеем… — вкрадчиво говорил Зумхарар.

Шамхат задумалась. Ее привлекательное личико утратило на какое-то время прилизанную похотливую красивость. Рот приоткрылся, язычок осторожно облизывал губы, глаза медленно двигались вправо-влево. Охотники замерли — как замирали в засаде, боясь спугнуть дичь. Но вот девушка решилась. Потягиваясь, она озорно взглянула на Зумхарара:

— Думаешь, это его привлечет? — Шамхат нежно провела кончиками пальцев вокруг своих розовых сосцов и закатила глаза.

Охотники, судорожно сглатывая, хохотнули:

— А как же, милая! Понравится! Еще как понравится!

Двое суток чудище не появлялось у водопоя. Приходили разные степные звери, соблазнительно лакая воду, так соблазнительно, что руки охотников сами собой искали луки и дротики. Но охотиться им было нельзя, может быть это и привлекло бы человека-скалу, но тогда ни на какое приручение рассчитывать не приходилось. Зумхарар и пожилой охотник, и маленький, и Шамхат терпеливо сносили укусы мошкары, свирепствовавшей в укрытиях у водопоя. Блудница, никогда здесь не бывавшая, с любопытством и опаской разглядывала обрыв.

— Он похож на стену, — сказала она однажды Зумхарару. — Что за этой стеной? Ты поднимался наверх, видел, что лежит там?

— Пустыня. — Охотник попытался объяснить ей, что это такое. — Там земля серая, или цвета необожженного алавастра. Она твердая, как будто вся из дерева, а в жару и сушь покрывается трещинами. Весной, когда идут дожди, на ней растет трава: зеленая, по пояс человеку и такая густая, что пройти по ней без привычки сложно. Есть там и деревья, но их мало, они чахлые, гнутся из-за ветров и из-за того, что листья объедают антилопы. Эта земля то ровная, то вспучивается горбами повыше Кулаба. С горбов видно далеко; стоишь, ветер обдувает лицо — а везде пустота.

— Бр-р, — передернуло Шамхат. Она наморщила лоб и умоляюще посмотрела на Зумхарара. — Не рассказывай больше. Все там как-то не по-человечески.

Чудище пришло на третий день. Солнце только что поднялось и сзади, от Урука, заливало светом обрыв. Недавняя густая синева небес на западе становилась все прозрачнее. Ночная испарина едва заметно поблескивала на листьях и траве, слабо шелестел родник, в чаще тростника подавали голос птицы. Зумхарар и Шамхат лежали в укрытии сонные, томные. Утренняя тяжесть владела их членами. Съев по лепешке из грубой темной муки, они почувствовали, как их начинает охватывать дрема. На такое утро хорошо полюбоваться, а потом снова заснуть, отдыхая от всевозможных забот.

Но вот склон зашевелился, Зумхарар обругал себя за то, что не заметил, как человек-скала спустился по обрыву. Рядом с чудищем бежала степная лисичка. Высоко задрав хвост, быстро-быстро переставляя лапки, она не отставала от тяжелых, переваливающихся шагов демона. Они подошли к воде, разом наклонились и приникли к серебряной струе. Первой напилась лисичка. Тявкнув, она отряхнулась, посмотрела по сторонам и неторопливо потрусила обратно к обрыву. Человек-скала пил дольше. Зумхарар видел, как бурно вздымалась его спина, земляной человек походил на бурдюк, колдовским образом втягивавший в себя воду.

Наполнившись влагой, чудище выпрямилось и, довольно жмурясь, замерло. Сдерживая дыхание, люди разглядывали его. Пожалуй, рост у земляного человека был далеко не громадный. Макушкой он едва достал бы до носа Гильгамеша. Но уж очень, очень это существо было могуче. Его широченную, сутулую спину покрывали клочья серой шерсти. Затылок, словно корневище дуба, распирала сила. От бугристых плеч свисали мускулистые, крепкие, словно выкованные из небесного камня, руки с ужасающе большими ладонями. Массивная, почти без талии, спина переходила в крупный костистый зад и кривоватые, но необычайно проворные ноги. Из-за сутулости грудь казалась узкой, даже впалой, но перекатывание узлов мышц на ней быстро избавляло от обманчивого впечатления. Человек-чудище был просто удручающе устойчив. Он стоял на земле, слегка покачивая руками — не собьет ни бык, ни палица. Глядя на него, оставалось только крякнуть, всплеснуть руками — и осторожно обойти.

Тем более поражало лицо этого существа — необычное, но вполне человеческое. Квадратный подбородок с широким, толстогубым ртом и тяжелые надбровные дуги, казалось, должны были придать ему выражение тупой, угрюмой мрачности, однако маленький, курносый, почти детский нос и живые, с любопытством все примечающие глаза делали внешность человека-скалы успокоительно-наивной.

Насладившись утоленной жаждой, ожившая скала сделала шаг в сторону, стала поворачиваться к обрыву, с явным намерением вернуться в степь. Заметив это, Зумхарар пихнул блудницу локтем и злобно зашептал:

— Выходи же, выходи! Покажи ему красоты, ты видишь — он уходит!

Шамхат робко зашевелилась. Учуяв это, человек-скала резко остановился и воззрился на засаду урукцев. Зумхарар уже решил, что девушка струхнет, не решится поддразнить чудище. Однако та с каждым мгновением вела себя все решительнее. Закинув руки за голову, она томно вышла из-за скрывавших ее ветвей. К плавно колыхавшейся груди Шамхат пристало несколько былинок. Нагнув голову, но исподлобья глядя на него, девушка сдула их.

— Вот посмотри, посмотри, — блудница закусила нижнюю губку и маленькими шажками, вертя бедрами подходила к чудищу. Зумхарар видел, как изгибалась белая коса-змея вслед за движениями спины девушки.

Шамхат уже не шла, она танцевала. Выворачиваясь то вправо, то влево, ее маленькие ступни выстукивали на влажной утренней земле ритм, который в дни полной луны блудницы отбивали перед тайным, похожим на мужской половой орган идолищем в храме Инанны. Удары блудницы отдавались частой возбуждающей дробью в висках Зумхарара. Потея, подавляя безумное желание раскашляться, он смотрел на девушку и на демона разом. Человек-скала, раскрывши рот, не отрывал глаз от чуда, приближавшегося к нему. В его глазах охотник читал восхищение, настоящее человеческое чувство. Огромные руки пришельца из степей то и дело сжимались, словно он мял нечто мягкое, податливое.

Блудница начала призывно напевать. Даже не напевать — постанывать, раскрыв губы и со свистом вдыхая воздух сквозь острые зубки. Отвечая отбиваемому ногами ритму, она раз за разом останавливалась, запрокинув голову, шумно выдыхая воздух и волнообразно сотрясаясь. Пальцы, сплетенные на ее затылке, судорожно подрагивали, пятки отрывались от земли — как будто взлетая, девушка поднималась на носки. Чудище само тянулось вверх каждый раз — видимо собираясь взлететь вслед за ней. Все меньше становилось расстояние между ними. Вскоре только узенький водный поток отделял блудницу от дикого человека. Шамхат в последний раз содрогнулась на краю ручья. Затем ее руки впервые опустились вниз. Зумхарар увидел, как внезапно отлетело в сторону украшавшее бедра полотнище, и абрикосовое утреннее солнце сверкнуло на ровных юных ягодицах.

Раздался плеск воды. Дикий человек, забыв обо всем на свете, кинулся к блуднице.

Зумхарар ждал визга, испуганного крика. Ждал и не знал, что делать: спасать Шамхат он не решился бы, бежать — тоже не мог. Но вместо воплей охотник услышал возбужденное пыхтение, заглушавшее тихий смех блудницы.

— Ох, как много тебя… Ну подожди, подожди, сделаем по-другому. Слушайся, будь хорошим.

Шамхат взгромоздилась на чудище по всем правилам священного брака. Удовлетворив первый пыл и чувствуя приближение нового, дикий человек урчал в ее объятиях словно маленький медвежонок.

— А теперь вот так, — всхохатывая, Шамхат вела за собой удивительного возлюбленного, прикладывала его руки к себе, куда нужно было приложить, то прибавляла прыти, то, в ожидании нового приступа силы, томно поглаживала огромное мохнатое тело.

Чувствуя, что его братец начинает беспокоиться, Зумхарар поспешил отвернуться. Так, одна часть его плана сработала. Присутствия охотника здесь больше не требовалось. Теперь пора было браться за вторую.

Когда солнце проделало треть путь по небосводу, усталая, растрепанная Шамхат привела степного человека к охотничьему шалашу. Поприветствовав их взмахом руки, Зумхарар сделал знак следовать за собой. На дальнем краю болотца хозяйничали пожилой и маленький охотники. Посреди темных жарких углей булькал, распространяя небесное благоухание, горшок с крупно нарезанным вяленым мясом, приправленным зерном, всевозможными кореньями и травами. Рядом лежали дорогие белые лепешки, пироги, желтоватые головки сладкого лука и даже пригоршня сладких фиников. Отдельно был помещен бурдюк с брагой и большая чашка, украшенная вдоль края волнистой глиняной змейкой.

Увидев человека-скалу, охотники поперхнулись. Пожилой сел на пятки, сложил руки на коленях и стал ждать. Маленький, наоборот, суетился, потирая покалеченную руку.

— Пироги зачерствели, — оправдываясь непонятно перед кем — Зумхараром, или диковинным гостем — сказал он. — Старые, уже пятый день как выпечены, будем ли есть?

— Сиди! — раздраженно цыкнул на него Зумхарар. — Не мешайся. Пусть Шамхат кормит его.

Человек-скала с любопытством рассматривал мужчин. Иногда брови его сдвигались, во взгляде чувствовалось напряжение, но не настороженное, а от раздумья. Несколько раз чудище подносило руку к носу, губам, плечам, словно удостоверяясь, что тело у него очень похоже на тела этих существ.

Шамхат сняла горшок с углей, взяла в руки тонкий ножик и подцепила один из кусков мяса. Ноздри степного человека широко раздулись, он с явным удовольствием вдыхал незнакомый аромат.

— Вку-усно! — Шамхат зажмурилась и сглотнула слюну. Потом она долго дула на мясо. Дождавшись, когда оно остыло, девушка поднесла нож ко рту и, жмурясь теперь уже от неподдельного удовольствия, откусила кусочек. После этого блудница протянула нож мохнатому возлюбленному. Тот доверчиво снял мясо с лезвия, сунул его в рот и, все более оживляясь, принялся жевать. Обрадованная успехом, Шамхат макнула в горшок лепешку и подала человеку-скале. Могучие челюсти пришельца смолотили ее в одно мгновение. Вскоре он обходился безо всякой помощи. Руки степного создания брали и черствые пироги, и лук, и мясо, и лепешки. В заключение чудище взяло горшок и влило себе в глотку остатки варева. Сыто рыгнув, оно смотрело на людей с добродушным и веселым ожиданием: «мол, а теперь что последует?»

Насупившись от важности момента, Зумхарар налил тепловатую брагу в чашку. Он благоговейно прошептал короткую молитву и глотнул жидкость цвета сыворотки. Не менее торжественно отпивали другие охотники и блудница. Неумело изобразил нечто вроде торжественности и человек-скала. Но, в отличие от людей, попробовав браги, он сморщился. Зумхарар поднес раскрытую ладонь ко рту и откинул голову назад, показывая, что нужно выпить все. Чудище с сомнением посмотрело на него, однако смирно последовало совету. Оторвавшись от чашки, оно задумалось. Задумалось надолго, у охотников от тревожного нетерпения стало ныть под ложечкой. Тень пробежала по лицу человека-скалы — им показалось, что сейчас он встанет, уйдет, что все потеряно. Но нет: чудище широко, совсем по-человечески улыбнулось и протянуло чашку Зумхарару. Показало жестом, что ждет новую порцию.

Отведав женщину, пищу, питье, степное существо стало пытаться разговаривать. Оно медленно выговаривало слова, мучительно морща лоб, будто вспоминая давно забытое.

Зумхарар назвал имена охотников, имя девушки.

— А как зовут тебя? — спросил он у чудища. — Каково твое имя?

— Энкиду, — произнес степной человек.

— Все мы — дети Энки. Всех людей он слепил, — кивнул, соглашаясь Зумхарар. — А каково твое имя?

— Энкиду, — уверенно повторил мохнатый.

— Урук! — стала говорить Шамхат. — Город! Большой! Много женщин, блудниц, таких, как я. Вино! Праздники! Люди!

— Я и вы. Похожи, — старательно шевелились губы Энкиду. — Но я грязный. Громадный, — он поднял руки к глазам. — Вот так. Страшный. На меня не смотрят, бегут.

— Страшный? — возмутилась Шамхат. — Неправда! Ты замечательный. Ты как Гильгамеш — такой же сильный и большой.

— Гильгамеш? — спросил Энкиду. — Кто это — Гильгамеш?

А Гильгамеш в то утро пришел к матушке. Отца, героя Лугальбанду, он не помнил, отец умер, когда Большой лежал еще в колыбели. Мать же он знал, мать была рядом, в Кулабе, хотя, одновременно, и бесконечно далеко от Урука. Матерью Гильгамеш называл богиню Нинсун: все слышали, что после ночных бдений в ее храме Лугальбанда признал своим сыном невесть откуда взявшегося на жертвенном алтаре младенца. Перед самой смертью отец успел перенести реликвии храма своей возлюбленной в Кулабу и устроил на нижнем этаже святилище своей небесной супруги. Здесь-то Гильгамеш и встречал мать. Все было ею — небольшое, похожее на пещеру помещение, конусообразный алтарь, жирно, жарко потрескивающие огни лампад, расставленные в углублениях стен. Матушкой была жрица, говорившая ее голосом, обнимавшая ее руками. Жрица старилась, но Гильгамеш, привыкший к ней с колыбели, не замечал этого. Для него она оставалась все той же вечной, заботливой матушкой-Нинсун.

Даже когда богиня покидала жрицу, слова этой женщины казались Большому глубокомысленными, пророческими. Он внимательно прислушивался к плавному течению ее речи и порой ему казалось, что он присутствует при бесконечных разговорах, которые ведут на небесах боги.

Сегодня Гильгамеш шел не для того, чтобы выразить сыновнее почтение. Сегодня в нижний этаж Кулаба его привело беспокойство. Одетая в белый полотняный плащ, жрица сидела перед алтарем на широком табурете. Занятая молитвой, она долго не оборачивалась к вошедшему и, пользуясь этим, Гильгамеш застыл в своей внимательной невнимательности. Ему нужно было сообразить, с чего начать речь, как подсказать матушке причину беспокойства, какими словами передать те странные образы, что пришли ему во снах.

Был один сон, регулярно тревоживший Большого, тревоживший с тех дней, как он стал помнить себя. Гильгамешу мнилось, будто он опять маленький, беспомощный сосунок, качающийся в люльке, приделанной цепями к высокому потолку. Гильгамеш видел и понимал все с отчетливостью взрослого, но не мог ничего сделать, сказать, и это бессилие вызывало тоскливое предчувствие. Ужасное событие не заставляло себя долго ждать. Над люлькой появлялось искаженное ненавистью мужское лицо в завитушках охряной бороды. Мгновение, только одно мгновение бешеные, безумные глаза разглядывали ребенка, а затем Гильгамеша подхватывали грубые мужские руки, несли куда-то и бросали. Да, бросали; Большой отчетливо слышал свой плач — беспомощное мяуканье новорожденного — слышал утробный рык мужчины, после чего грубые руки разжимались и тошнотворный ужас бездны, разверзшейся под ним, охватывал Гильгамеша. Это самое непереносимое ощущение — пустота, которая засасывает и несется вместе с тобой. Когда удар о землю казался неминуемым, на Гильгамеша опускался кто-то громадный, затмевающий собою все небо. Вокруг его тела смыкались обручи твердых как камень когтей. Когти держали цепко, но не грубо, громоподобно били по воздуху многосаженевые крылья, и Большой чувствовал, что уже не падает. Гигантский орел возносил его к облакам. Так быстро возносил, что башня, из которой выбросили Гильгамеша, вскорости казалась размером со ступку для пряностей. Когда она совсем исчезала из виду, начиналось самое странное: орел пронизывал небеса — лазуритовые, смарагдовые, яхонтовые. Какие-то неопределенные лики, напоминающие лики храмовых идолищ, с изумлением выглядывали из-за небесных сфер. Кто-то пытался их остановить, но тяжко взмахивающий крыльями орел мчался все выше, выше — куда? Ни разу Гильгамеш не увидел конца полета. Приходило время просыпаться, и вместе с беспокойным вопросом «куда?» Большой погружался в привычный мир.

Не раз спрашивал Гильгамеш о значении этого сна, но Нинсун всегда отмалчивалась. Как казалось Большому, сон сей тревожил матушку не меньше, чем его. Иногда жрица бормотала что-то о тайне, иногда напоминала о дружбе Лугальбанды с орлом из восточных гор, однажды сказала, что Гильгамешу снится сказка, которую когда-нибудь будут рассказывать о нем. Но ни разу Большой не слышал прямого ответа.

Впрочем, сегодня речь шла о другом. Дождавшись, когда жрица повернулась к нему лицом, молодой владыка Урука спросил ее о здоровье.

— Мне хорошо. Я радуюсь, повелитель.

Круглое, все в глубокомысленных морщинах, лицо жрицы сделалось внимательным. Высокий нос горделиво поднялся, а глаза подернулись вуалью сосредоточенности. Гильгамеш знал, что это означает: Нинсун была где-то поблизости, она открывала себя женщине. Жрица откинулась назад, спиной и затылком прислонившись к алтарю, полузакрыв глаза. Голос ее стал каким-то прозрачным, его тембр уже не походил на человеческий.

— Говори, сынок. Я, Нинсун, слушаю тебя.

Гильгамеш нахмурился.

— Матушка моя, мудрая Нинсун, снова мне приснились сны, и я опять в растерянности. Нет, матушка, теперь речь не об орле и башне. Даже странно, но ночь разговаривала со мной по-другому… — Большой запнулся.

— Говори, сынок, говори, мой герой. Я тебя слушаю. — Руки жрицы, доселе опущенные вниз, плавно поднялись и легли на колени.

— Я видел ночные светила, мудрая. Стоял на вышине Кулаба, смотрел в небеса и ждал знамения. Не знаю, как выразить словами, но ждал с вожделением, словно юную деву. И вдруг что-то прянуло сверху, бесшумно затмило на миг звезды и упало мне на грудь. Камень — не камень… нет, все-таки скорее камень, огромный, как дом, тяжелый — не шевельнешься. Я хотел сбросить его — не получилось, хотел разбить ударом, но только онемела рука. Я жал его грудью, а он гнул меня к земле. Он был сильнее меня и, странно, гнев на это во мне не поднимался. Тогда я склонился перед ним. Чудо! — камень сам собой снялся с груди, отлетел от Кулаба и лег на землю. Раздались крики, зажглись факелы, вся здешняя сторона Урука сбежалась к пришельцу с небес. Они славили его как… как героя и кланялись, словно правителю. Даже мои люди целовали землю перед ним. Удивительно, но снова я не испытывал гнева. Я спустился с Кулаба, прошел сквозь толпу и взял его в руки. Теперь он казался легким, теплым, надежным. Не камень — близкий человек. Я прильнул к нему, словно к тебе, матушка, вернулся в Кулабу, принес сюда, положил к изножию алтаря. Ты же сказала: «Пусть он будет равным тебе, пусть этот камень станет равен с тобой!»

Переводя дыхание, Гильгамеш умолк. На лице жрицы появилась нетерпеливая улыбка, будто она слышала нечто давно ожидаемое, предвкушаемое уже много лет.

— Славный сон, сынок. Это все?

— Нет, матушка. Следующая ночь принесла еще один сон. Только я видел день, видел горожан, воздвигающих стену, видел, как где-то на закате собираются пыльные тучи. И тут бесшумная черная молния пробороздила небо. В прибрежную часть Урука упал топор. Гигантский, диковинный, из лазурной небесной меди, он сиял на солнце, словно малое солнце и народ бросал работы, сбегался к нему, позабыв обо всем. Люди теснились вокруг топора, всхлипывали, славословили совсем как тот камень. Я прошел сквозь толпу, поклонился топору, взял его в руки — он так ладно лег на ладонь, что я возгорелся к нему сердцем. Так возгораются, наверное, к жене или брату. А потом принес топор сюда, в Кулабу, и ты, матушка Нинсун, повторила: «Пусть он будет равным тебе, пусть этот топор будет равен с тобой».

Жрица засмеялась — весело, с облегчением.

— Славный сон. Он последний? Или есть еще один?

— Последний, — вздохнул Гильгамеш. — Подскажи, мудрая, что славного в этих снах? Отчего оба раза я просыпался со смехом на устах, а потом начинал пугаться, тревожиться?

— Не нужно тревожиться, — лицо жрицы стало спокойным, довольным. — Сны предсказывают тебе спутника. Героя, что силой будет равен Лугальбанде — его руки из камня, которым выложен небесный свод. Этот герой будет твоим другом, советчиком, братом. Ваша слава затмит славу других шумерских богатырей. Города воспоют вас, черноголовые станут набирать полную грудь воздуха и торжественно округлять глаза, прежде чем произнести ваши имена. Я счастлива — такого спутника не было еще ни у кого из живущих! — закрыв глаза, жрица блаженно умолкла.

— Спутника… — медленно проговорил Гильгамеш. — Вот как. И правда, я уже много дней жду кого-то. Вглядываюсь в окружающих: может, это он? Только мне казалось, что я жду женщину, такую женщину, которая превзошла бы всех урукских блудниц…

— Женщину? — Жрица неожиданно выпрямилась, глаза ее были широко раскрыты. — Может быть, будет и женщина. Но опасайся ту, что превосходит всех урукских блудниц! Опасайся, пусть тебе станет страшно.

Гильгамеш удивленно пожал плечами:

— Можно ли бояться женщину?

— Не знаю, — жрица постепенно смягчилась. — Не знаю. Все что лежит в тумане…

— А откуда придет мой спутник? — задумчиво спросил Гильгамеш. Он вспомнил о союзах древних героев с гигантскими животными и на миг представил, что рядом с ним вышагивает чудовищный лев, свирепо порыкивающий на людей. Картина эта возникла в его голове настолько ярко, что Гильгамеш зашелся в счастливом смехе. — Как здорово! Я буду ждать его. Так куда мне смотреть — на восток, север, юг? Может, он выйдет прямо из моря?

— Не гадай. — Женщина опять улыбалась. — Успокойся, жди. Ждать — самое простое из того, что уготовано на земле человеку. Я вижу, он появится скоро.

— Скоро? — мечтательно произнес Гильгамеш. — Спасибо, мудрая, спасибо, благая Нинсун. Сегодня я буду спокоен, и завтра тоже. Ты облегчила мое сердце.

— Ну так обними меня, — жрица раскинула руки. — Поцелуй свою матушку и отныне вспоминай сны только с радостью!

Культ Ишхары, богини степной и странной, принесли купцы, приезжавшие с севера. Злая, своевольная богиня любила кутежи, не меньше Инанны обожала мужскую ласку, но была капризна как старая девственница. Урукцы не вникали в природу этого кумира, оставляя ее на усмотрение Энлиля; они относились к Ишхаре со снисходительным покровительством, словно к чужеземцу, впервые попавшему в город и узревшему угодный небесам уклад жизни. Храм Ишхары стоял у купеческих амбаров на берегу Евфрата. Северные проводили здесь в молитвах много времени, горожане же бывали редко. Редко бывал и Гильгамеш, но на седьмой день после разговора с матушкой о снах он пожелал принять участие в одном из разгульных Ишхаровых празднеств. Северные купцы — люди, в общем-то, степенные, немногословные, всегда недоверчиво выслушивавшие прибаутки урукцев — в такие праздники сбрасывали бремя своего занятия. Они мазали лицо желтой краской, а руки — багровой, они одевали легкомысленные короткие передники и совершали непристойные телодвижения перед каждой встречной женщиной. На богатые, истинно купеческие пиры северяне приглашали инанниных девиц, и те с удовольствием приходили. Купцы много платили, к тому же они видели столько земель, что для перечисления их не хватало пальцев на руках. Послушать про глупые обычаи всегда интересно, а послушать и поприсутствовать — интереснее вдвое.

Гильгамеш не вспомнил бы об Ишхаре и ее празднике, но она сама пришла к нему на порог. Пришла в облике толпы бородатых мужчин, перемазанных желтым и багровым, в треугольных передниках и медных браслетах. Северяне принесли серебряные слитки, бирюзу и, поминутно становясь на колени, упрашивали Большого смягчить его завет хотя бы на один день. Гильгамеш принял подарки, но долго не мог понять, о чем идет речь. Подталкивая друг друга локтями, страдальчески и ернически одновременно, улыбаясь, купцы попытались объяснить. Они говорили косвенно, переводили со своего языка на шумерский тяжеловесные обороты и подобострастно заглядывали в лицо Большого: дошло ли до него наконец?

— А-а! Понял! — топнул ногой Гильгамеш и с детской досадой выругался. — Неужели с самого начала было трудно сказать прямо: «наши боги требуют, чтобы завтра мы спали с женщинами»?!

— Нам сложно объяснить, о, Столп Урукский, — почтительно сказал выборный глава купеческого квартала. — Госпожа Ишхар не любит прямоты в словах, она как девственница скрывает кисеей лицо свое, как дикая верблюдица мчится в просторах степей…

— Ага, чтобы потом, наигравшись, слаще было получать мужскую силу! — вставил Гильгамеш. — Я богиню вашу не понимаю и не знаю… — Видимо, он хотел отказать им, но мальчишечье озорство вдруг заставило его рот раздвинуться в веселой улыбке: — А ведь я могу узнать ее!

Озорство решило дело. Большой дозволил северянам познать женщин и, конечно же, сам был приглашен на празднество.

— Только не сметь шутить со мной шутки! — пригрозил напоследок он. — Я хочу увидеть Ишхар и узнать ее!

В назначенное время, разряженный как жених, Гильгамеш подошел к дверям купеческого храма. Скороходы, слуги, скопцы, отступя на несколько шагов, с любопытством ожидали возможности заглянуть внутрь, ожидали, когда дверь отворится. Храм был прост, его стены покрывала серая штукатурка, люди с севера не украшали храм извне. Зато вокруг все было вычищено, выскоблено и уложено сухой, ароматной травой. Перед входом стояли палки, повязанные пучками желтых лент, мимо сновали озабоченные купеческие слуги, изнутри доносились протяжные, не очень ладные звуки — словно сразу несколько жрецов пробовали голос. Глаза Гильгамеша горели интересом: он с удовольствием оттягивал решающий момент. Северяне обещали начать церемонию только с его приходом. Для пущей торжественности Большой должен был трижды ударить в двери.

Сдерживая нетерпение, Гильгамеш прислушивался к далекому шуму строящейся стены, приглядывался к чистому, сухому после давешней грозы небу и ни о чем не думал. Но вот, подчиняясь какому-то внутреннему импульсу, он поднял руку, собравшись ударить по двери.

— Ты туда не войдешь!

Ошарашенный, донельзя удивленный Гильгамеш обернулся на голос. Сказать «нет» Большому не решался никто, и урукский владыка с раздраженным любопытством хотел посмотреть на безумца, посмевшего перечить ему. Изумление Гильгамеша возросло еще больше, когда он впервые увидел Энкиду. Мохнатая глыба — и, вместе с тем, человек; переполненное грубой, звериной силой тело — и горящий откровенным интересом взгляд. Вместо длинного, привычного для урукских мужчин передника, чресла незнакомца перепоясывала цветастая юбка, спешно извлеченная Шамхат из ее запасов.

В руках перечивший Большому держал увесистую дубину. Рукоять дубины совершенно терялась в его громадных ладонях, но противоположный ее конец грозил сокрушительной тяжестью. Изобразив на лице насмешку, Гильгамеш рассматривал неизвестного. Тот сморгнул раз, другой, потом засопел и воинственно повторил:

— Ты туда не войдешь!

— Отчего же? — Голос Энкиду был, как будто, даже мягок. Он пока не мог решить, рассмеяться ли ему над видом мохнатого наглеца, или рассердиться и отлупить его. Впрочем, гораздо больше владыке Урука хотелось узнать, откуда взялось такое чудо. — Кто сможет помешать мне войти?

— Я, Энкиду, помешаю тебе. Ты войдешь туда только когда разрешишь остальным мужчинам города входить к женщинам. Вот так.

Между сопровождавшими Большого пробежал ропот.

— Герой, замотанный в женские ткани! — рассмеялся Гильгамеш. — Сделанный Энки, я прогоню тебя палкой!

— Попробуй! — неожиданно весело предложил Энкиду. — Покажи, на что способен.

Пожав плечами, Гильгамеш взял у одного из сопровождавших шест, не раздумывая сбил украшавшего верхний конец шеста идола и жестом приказал слугам отойти в сторону. Облизываясь, Энкиду выставил перед собой дубину.

Большой не стал становиться в ритуальные позы. Он просто раскрутил шест над головой, а потом обрушил его на Энкиду. Всем показалось, что через мгновение шест разлетится в щепки от удара о темя мохнатого. Но тот ловко подставил дубину и на полшага пододвинулся к Большому. Большой нанес еще один удар, и еще, однако Энкиду сумел парировать их.

В воздухе стоял оглушительный треск от сталкивающегося дерева. Трудно было уследить за всеми перипетиями схватки. Особенно быстр был Гильгамеш. Он не сражался, а танцевал вокруг Энкиду. Необычайно подвижный, легкий для своего роста, веса, ширины плеч, он напоминал гигантскую пантеру. Мохнатый дикарь двигался медленно, как будто лениво или экономно. Однако он все время успевал отразить самые быстрые выпады соперника. Похожий на неторопливого тура, Энкиду атаковал реже и, внешне, неуклюже. Его кривые ноги делали шажок вперед, рука с палицей совершала короткий, неловкий полукруг — но тут же движение делалось мощным, стремительным, раздавался короткий рык, и Гильгамеш с трудом избегал встречи с рассекавшим воздух на уровне поясницы, бедер оружием. Удары Энкиду были редки, но страшно неудобны. Большой поначалу корчил рожи, но потом стал восхищенно вскрикивать после каждого движения соперника вперед.

И нельзя было понять, кто сильнее — ловкая пантера, или упорный тур. Шамхат, вместе с охотниками выглядывавшая из-за угла соседнего дома, испуганно сжимала рот рукой. Они даже не могли подумать, что их затея обернется таким поединком. Жители близлежащего квартала выбрались из домов на шум схватки и робко приближались к дверям храма Ишхары.

А бойцы, казалось, не испытывали ни страха, ни утомления. Бодрыми возгласами они приветствовали удачные выпады соперника и, не будь грохот от ударов так силен, могли бы показаться двумя знатоками воинского искусства, тешащимися во удовольствие публики.

Постепенно активнее становился Энкиду. Его дубина двигалась почти не останавливаясь. Широко расставляя ноги, уверенно разворачиваясь навстречу танцующему Гильгамешу, он начинал теснить его. Зрители, переживавшие за своего Большого, ощутили что-то неладное. Они беспокойно загалдели, недоумевая, как им поступить. И в этот момент раздалось:

— Крак!

Шест Гильгамеша, переломленный почти у его рук, врезался в стену храма Ишхары, отбив изрядный кусок штукатурки. Сам Большой, не удержавшись на ногах, рухнул на четвереньки, подставляя свой бок под удар страшной палицы мохнатого Энкиду.

Но тот остановился. Тяжело дыша, опустил оружие. Склонив к плечу голову, протянул Большому руку и помог подняться на ноги. Урукцы замерли, ожидая, что будет дальше.

— Как замечательно ты дерешься! — широко улыбнулся Энкиду. — Я целый день подбирал дубину себе под руку, ты же схватил первый попавшийся шест и гонял меня, как пастух быка!

Гнев полыхал внутри Гильгамеша, но слова, улыбка Энкиду не давали ему вырваться наружу. Подобно горожанам, Правитель, раскрыв рот, смотрел на соперника.

— Когда я шел сюда, то говорил себе: «Пусть вызовут хоть тридцать богатырей — со всеми буду сражаться, всех осилю!»И не думал, что встречу такого Могучего!

Большой закрыл рот.

— Ты… Кто ты такой?

— Я — Энкиду, я человек из степей. Я жил там среди зверья, знал язык животных, человеческого же — нет. Твой охотник и твоя блудница научили меня людской пище, питью, жизни. Теперь я не дикий, теперь звери от меня бегут, зато люди смотрят с удивлением и радостью. Вот так! — Энкиду, довольно улыбаясь, провел рукой по куску ткани, служившему ему юбкой. — Я каждый день купаюсь, меня умастили маслом, а разговариваю, как видишь, не хуже твоего.

Гильгамеш не мог сдержать улыбки.

— Но почему ты сражался со мной?

— Тебя одного такого произвела на свет мудрая Нинсун. Главой и силой ты всех выше, и сердца людские на тебя не нарадуются. Но всем страшно твое буйство: оно непомерно, оно ужаснее урагана, который напускает Энлиль!.. — Здравый, как здрава сама природа, Энкиду говорил старательно, стремясь не забыть ловкие обороты речи, услышанные от Шамхат. Они мнились ему и красивыми, и убедительными, он гордился тем, что говорит ладно, но в душе недоумевал: отчего такие слова не приходили на ум самому Гильгамешу? — …Отца оставил без сына, мать — без дочери. Где же видано, чтобы столько Лун мужчина не знал женщину! Гильгамеш, Большой, Слава Урука, усмири свое сердце, глянь, сколько людей ходят под твоей рукой! Вспомни, что ты — пастырь, овчар, что ты должен заботиться об овцах, а не гнать их куда глаза глядят!

Сквозь гнев и удивление в Гильгамеше пробивалось воспоминание, вначале смутное, потом все более уверенное. Разговор в храме матушки, слова и улыбка жрицы. Неужели так скоро? Он уже не слушал Энкиду, он во все глаза разглядывал сюрприз, поднесенный ему богами. Хотя вокруг Урука простирался ровный бескрайний мир, раньше Гильгамешу казалось, что с появлением второго Большого ему станет тесно. Но вот пришел Второй — и, удивительно, даже сражаясь они не мешали друг другу. «Что же я гневался? — недоумевал Хозяин Урука. — Ведь поединок наш был радостью, ведь мы испытали друг друга и восхитились, обнаружив равного себе. А равный — не соперник, равный — друг!.. Как странно! Значит Нинсун говорила мне о нем! Вот он, лев, о котором я мечтал. Клянусь Энки — он и правда лев!»

— Как это хорошо! — перебил Гильгамеш все увещевавшего его Энкиду. — Ты странно выглядишь, но мое сердце тянется к тебе. — Решившись, как всегда, разом и окончательно, он вскричал. — Сделанный Энки, Могучий, я хочу, чтобы ты стал мне братом!

— Братом? — теперь уже не было предела изумлению мохнатого богатыря.

Где-то негромко взвизгнула и захлопала в ладоши Шамхат. Уже изрядно сгустившаяся вокруг них толпа загудела. — Непременно братом! Я хочу, чтобы рядом со мной был такой человек. Идем, Энкиду, брат, к матушке, к мудрой Нинсун. Нужно, чтобы она увидела тебя, поговорила… Идем же, идем!

Схватив Энкиду за плечи, Гильгамеш повлек его сквозь толпу. Расступаясь перед героями, урукцы дали волю неизвестно откуда взявшейся радости. Поединок, примирение, восторженные слова — все это откликнулось в их душах детской уверенностью, что ОТНЫНЕ ВСЕ БУДЕТ ХОРОШО. Как дети они подпрыгивали, воздев руки к небесам, как дети падали ниц, стараясь коснуться губами ног богатырей. Распевали все, что приходило на ум, — и в священные песнопения об Энлиле, Ану, Инанне вплеталось новое имя. А Гильгамеш тащил Энкиду в Кулабу и захлебывался от переполнявших его чувств.

3. АГА КИШСКИЙ

Когда любопытство и ревность смешиваются, получается одна из самых мучительных, неодолимых страстей на свете. Одно подхлестывает другое, они растут как на дрожжах, пожирая друг друга и превращая своего хозяина в совершенно новое существо.

Именно это произошло с Агой, сыном Эн-Менбарагеси. Владыка Киша, могучего, надменного, огражденного стенами города, мнил себя первым героем в землях черноголовых. При Эн-Менбарагеси, при Аге глава Киша вознеслась так высоко, что шумеры прислушивались к любому слову, доносящемуся из-за врат кишского храма Энлиля. Ага ходил за славой на север, вдоль непокорных вод стремительного Тигра, ходил на восход, в горы восточных бормотал, в страну Аншан. Он привозил в Киш добычу, приводил красивых пленниц, благословение богов и молву, превозносившую его достоинства. Героев, составлявших дружину Аги, знали чуть ли не по именам; ни в одном граде черноголовых не было такого количества искусных бойцов. Ага холил их, ни в чем не отказывал, воспитывая в сердцах дружинников убеждение, что они люди высшей крови. Ага прекрасно знал, какова доля заслуг этих безрассудных людей в его славе. Однако и сам он был великим героем, безрассудным бойцом, боявшимся только ревнивых шумерских богов.

Владыка Киша долго отмахивался от рассказов о строящихся стенах Урука. Среди правителей веселой юго-западной земли были большие герои — Энмеркара, Лугальбанда, но теперь там сидел молодой, глупый Гильгамеш, тискающий в своем храме женщин, и от такого нельзя было ожидать чего-то серьезного.

— Он бросит свою затею на полпути, — томно потягиваясь, говорил встревоженным приближенным Ага. — Юность часто строит грандиозные планы, вот только ей быстро надоедает напряженно трудиться.

Однако чем выше поднимались стены Урука, тем настойчивее становились вестники и однажды в господине Киша вспыхнула ревность. Кто он такой, этот Гильгамеш, чтобы у него хватило силы и характера на подобный труд! Как смел он довести дело до конца! Как решился заявить своими стенами о том, что у Аги, чья рука могуча над всем Шумером, есть соперник — сильный, упорный! Ревность подстегивалась любопытством: Аге, герою по натуре непоседливому, ужасно хотелось увидеть пресловутые урукские стены, стены, о которых говорили, что выше и мощнее их нет ни в одной земле черноголовых. Им владело горделивое желание повстречать все, что есть в человеческом мире большого, выделяющегося и сравнить себя с ним, измерить его величие через свое величие.

— Идти на Урук стоило, когда стены еще не были достроены, — сказал ему старый советник, служивший еще отцу, Эн-Менбарагеси. — А сейчас Гильгамеш возомнит о себе невесть что, запрет ворота, укроется в городе — и как тогда ты сразишься с ним?

— Я поднимался на восточные горы, я прошел всю страну Аншан! — хвастливо отвечал ему Ага. — Я одолею и стены, за которыми прячется урукский щенок. Ха! Да он побежит ко мне из ворот, преклонит колени, прахом осыплет свою голову. Кто же посмеет сопротивляться моим героям!

Старик советник сокрушенно качал головой, видя, что Ага находится в том состоянии яростного возбуждения, когда здравые речи не находят пути к его сердцу. Поход на Урук был решен, вопрос стоял лишь о том, когда он начнется. Согласно традиции, вначале отправлялись послы, лишь по возвращении которых герой собирал своих слуг, свою дружину в поход за славой. Послы были отправлены и на этот раз — Ага наказал, чтобы они требовали земли, воды, поклона людей Урука перед людьми Киша. Вдобавок ко всему послы имели задачей говорить о десяти мерах бирюзы, которые Урук, якобы, должен был еще Эн-Менбарагеси.

Послов-то Ага отправил, но ревность породила такое нетерпение, что уже через несколько дней он приказал собирать своих удальцов-героев.

— Быстро добежим до Урука, тряхнем за ухо Гильгамеша и быстро вернемся обратно! — объяснял он советникам. — Что дожидаться возвращения послов? Находясь друг от друга за тридевять земель, разговаривать глупо!

Те соглашались, но не скрывали удивления. Ага выбрал не самое подходящее время для похода. Вода начинала прибывать: пришло время, когда поднимался уровень рек, когда влага переполняла колодцы, и крестьяне разбирали плотинки, пуская ее на поля. «Бежать» по дорогам будет очень нелегко, ибо в это время года их пересекает множество потоков, и с каждым днем количество потоков все больше.

— А мы не побежим по дорогам! — отвечал сомневавшимся Ага. — Мы погрузимся в лодки, удары шестов, весеннее течение погонят нас вниз, на юг. Канал, Евфрат — и мы у цели!

«Вот оно!»— улыбался про себя Большой, узнав о прибытии кишского посольства. Он вовремя достроил стены, вовремя справил празднества, на которых город буквально плескался в морях браги, мяса, женской ласки. Словно награждая за расторопность, боги пустили северные воды. На время город опустел — крестьяне регулировали потоки влаги, превращавшие их поля в заводи, веерообразно рассеченные дамбами. Когда паводок поднялся до максимального уровня, узкие ворота, через которые поля сообщались с каналами, забили глиной и теперь не одну седьмицу текучая с полуночных гор вода будет унавоживать, оплодотворять землю. Удовлетворенные, люди возвратились в город, предавшись долгожданному безделию. Их разговоры стали вальяжно-величественны, а лики горды — теперь они имели возможность осмыслить, увидеть то, ради чего столько дней гнули спины.

Стены возвышались так высоко, что, подобно Кулабу, были видны из любого места города. По вечерам мягкая их тень закрывала западные кварталы, а потом медленно наползала на весь Урук. Они присутствовали при любой встрече, любом разговоре, случавшемся на улицах города. Непривычная ровная линия, опоясавшая Урук, сделала горизонт уже — к этому нужно было привыкнуть, но даже до появления привычки без удивления наблюдать, ощущать краем глаза белеющие на солнце зубцы стены, урукцы всем сердцем прониклись чувством уважения к самим себе и уверенностью в грядущем спокойствии.

Послы Аги Кишского ворвались в самодовольное спокойствие как камень, пущенный в неподвижное, уснувшее на безветрии озерцо. Город узнал об их прибытии быстро и вскорости сбежался к храму Э-Аны, месту, где, по традиции, владыки Урука принимали вестников от соседних владык. Догадываясь, о чем идет речь, горожане чесали затылки, оглядывались на стены и недоумевали, отчего так долго разговаривает с посланниками их Большой.

А Гильгамешу в это время неожиданно пришлось выдерживать борьбу со Старшими города. Главы кварталов, старшие посвященные храмов, собравшиеся, дабы послушать ишские речи, пришли в смятение от угроз Аги.

— Поклонись ему! — кричали они Гильгамешу. — Мы первые поклонимся и народ заставим. Лишь бы ты поклонился. Что бирюза! На будущий год купцы с востока привезут нам гораздо больше. Не сразим мы оружием Киша, люди Аги непобедимы, неудержимы. Даже вместе с Энкиду вы не устоите перед ними!..

Насупленный, оглушительно сопящий, с огромной палицей в руках стоял Энкиду за спиной сидящего на возвышении Гильгамеша. Глаза Большого метали молнии, он почти охрип, пытаясь перекричать Старших Урука. Потерявшись после первых возражений, вначале он пытался мягко убедить их, но, сообразив, что эти люди привыкли слышать от него другое, возвысил голос. Однако все было напрасно. После смерти Лугальбанды прошло двадцать два года, и город отвык от соревнования за славу. Взращивая, воспитывая нового Большого, город с легким сердцем относился к возвышению других земель и не испытывал никакого унижения от того, что время от времени приходилось оказывать знаки внимания надменному Кишу. Мысль о том, что спустя короткое время близ ворот появится могучий Ага, приводила старцев в трепет.

— Склони голову, дай земли и воды, — почти в панике настаивали они. — Чего проще! Пусть он сидит в своем Кише и ищет славу на севере!

Гильгамеша снедало безумное желание выхватить из рук Энкиду дубину и броситься в самую гущу трусливых старцев. Они мешали, как же они мешали ему! Закусив зубами суставы больших пальцев, он с мучительным напряжением сдерживал звериный вой, рвущийся из груди. Как ни страшен был Ага Старшим, такого Гильгамеша они не видели никогда и то один, то другой, поперхнувшись, останавливались на полуслове — стоило по их лицам скользнуть жгучему синему огню его глаз. Однако старцев собралось много, заткнуть взглядом глотки всем Большой не мог. Он застонал, вцепившись в свои волосы и чувствуя, что сейчас бросится убивать. Однако на его плечо легла большая, теплая, волосатая ладонь и негромкий, старательно выговаривающий слова голос Энкиду произнес: «Выйди к народу!». Гильгамеш встрепенулся.

— Верно!

Дождавшись, когда глотки Старших устали, он поднялся с кресла.

— Не склоню голову! Нет! — громогласно заявил он. — Идем за мной!

Сопровождаемый Энкиду, Большой стремительно спустился с возвышения и направился к выходу из храма. Старшие города нестройной, встревоженной толпой устремились за ним. В дверях возникла давка и, когда, пыхтя, пихаясь локтями, последние вышли на площадку, с которой была видна прилегающая к храму площадь, Гильгамеш уже держал речь перед народом.

— Мужи Урука! Ага Кишский требует от нас склонить головы, пасть на колени, стать рабами. Словно мы — бормоталы, живущие в деревнях без оград и не знающие оружия. Всю жизнь ходя в земли дикого люда, испугав славой соседей, он думает, что все черноголовые растянутся перед ним ликом ниц. Он забыл про отца моего Лугальбанду, забыл про деда Энмеркара, раньше всех ходившего в восточные земли. Он словно бы не слышал про наши стены. Нам ли бояться его! — Остановившимися, потемневшими от напряжения глазами Гильгамеш обвел урукцев. Кричал он нараспев, бессознательно и удачно подражая речитативу, которым в храмах славили богов. — Урук, Кулаб — божьих рук работа! Храм Э-Ана, с которого я говорю вам, спустился с небес — оставят ли нас боги? Уту, Инанна, Ану — всем им Урук угоден, к ним каждый день поднимаются с жертвенников жирные дымы. Наши стены касаются облаков и туч, Ага с них будет казаться меньше муравья — куда тягаться Кишу с Уруком! Да и много ли войск у Аги? Его «храбрецы» ни разу не сражались с настоящими храбрецами, они пьют и едят вволю, леность и наглость делают их ряды слабыми. Если мы будем согласно дышать ради защиты города, то сразим Киш оружием. Во имя Ана, Уту, Инанны обагрим наши топоры кровью, а стены увенчаем славой!

Старшие, наверное, продолжали бы возражать. Но такой слаженный вопль вырвался из уст урукцев, так ладно взметнулись вверх руки со сжатыми кулаками, что слова застряли в глотках, дыхание перехватило, а уши заложило, словно от удара грома. Обернувшись к старцам, Энкиду ковырял в носу и насмешливо скалил почти звериные зубы.

Слаженно вырывали воины шесты из вязкого ила, покрывавшего дно канала. Перебирая руками, поднимали их вверх и снова устремляли вниз, подталкивая лодки вперед. Течение и так несло широкие тростниковые челны на юг, но Ага хотел бежать и потому приказал работать шестами, помогая полночным водам. Герои сменяли друг друга через равные промежутки времени, отдыхали, подкреплялись пищей и разглядывали проплывающие мимо местности.

— Прекрасно, прекрасно, — потирал руки Ага. — Мы бежим удивительно быстро. Сбросите жир, накопленный за время лености в Кише, примчитесь к Уруку поджарыми и злыми!

По ночам лодки приставали к берегу. Тотчас выпускали пастись ослов, которых во время боя запрягали в повозки-колесницы предводители дружины, вытаскивали и сами колесницы, дабы принести перед ними по обычаю в жертву голубя.

Местные жители разбегались в страхе от флотилии кишских лодок. Города же, встречавшиеся по пути, высылали навстречу уважаемых лиц с подношениями и приятными глазу безделушками из полудрагоценных камней. Ага не принял ни одного из приглашений остановиться в городе, отдать дань гостеприимству. Во-первых, Ага знал, что эти приглашения неискренни — кому хочется принять в свой дом ораву отчаянных, своевольных, вечно озорничающих воинов. А во-вторых, он хотел быть стремительным как степной ветер, он надеялся появиться перед Уруком неожиданно, словно молния, ударившая из безмятежно-чистого небосвода.

Когда Ага решал, что лодки двигаются достаточно быстро, он предавался воспоминаниям о своих подвигах. Кишский владыка давно познал радости самодовольства и считал, что имел на это полное право. Самодовольство легко сменяло в нем непоседливость, и тогда красивое, чуть скуластое, как у всех северян, лицо Аги становилось благодушным. Он прижимался подбородком к ключицам, складки медленно берущего свое жирка проступали за линией скул. Глаза скрывались нависшими бровями, полуоткрытый рот улыбался. Как сладко ему было перебирать воспоминания о вождях бормотал, стоящих перед ним на коленях со связанными руками. Все они познали, что такое длань, сильная над всем Шумером. Он уже не мог подсчитать, скольким вождям проломил затылок своей короткой мотыгой, символом державной власти. Легко, сухо вспыхивали крытые соломой деревни, бледнея от страха смерти, бежали от него северные и восточные богатыри, визжали женщины и дети. Никто из шумерских героев еще не наводил столько страха! Оттого и дружина его росла, что он позволял своим воинам все, оттого и Киш богател, что Ага приносил в него богатства, которые шумеры до сих пор видели только в руках у купцов. Вспоминать о крови, об огне было замечательно; Ага только гордился тем, что большинство черноголовых с непониманием слушали рассказы его дружинников. Как может понять обычный человек, не знавший ничего, кроме округи своего города, людей, не страшащихся гор и северных ветров. Те, кто лишь раз в год режут поросенка для домашних ангелов, должны падать ниц перед героями, проломившими во имя Энлиля головы множествам бормотал. Последние мысли обычно вызывали у Аги новый приступ непоседливости, он перемещался на нос лодки, щурясь, вглядывался вперед и криками подбадривал своих воинов.

Последний переход кишский владыка решил совершить ночью. С едва слышным плеском уходили в высокую, илистую от северных дождей воду шесты, и бесшумно проплывали темные силуэты прибрежных кустов, плакучих ив, горбы распределяющих воду плотин. Мерцали переливчатые звезды, волнами наплывало гудение мошкары, изредка раздавался звонкий шлепок по голой коже и тихие проклятия в адрес ночных кровососов.

Дружинники были неразговорчивы. Обманывать врага, подбираться к нему незаметно — все это они понимали, однако сегодняшняя ночь отчего-то угнетала их. Может быть потому, что ни один ветерок не беспокоил равнину, а, может, еще и потому, что берега были неестественно тихи и недвижимы. Словно здешняя земля замерла, наблюдая за ними, готовясь нанести коварный удар. Медленно поднялась из-за ровного горизонта большая шафранная луна. Призрачно-желтые дорожки побежали по Евфрату, тени на берегу сгустились. Воины ежились, лунный свет казался им слишком ярким. Над водой вдруг показались сотни ночных прозрачно-белых бабочек. От суматошного веяния гигантских, оставляющих после себя светло-пепельный след, крыльев на дружинников пахнуло подземным холодом. Бабочки гирляндами эфемерных, дрожащих цветков усеивали шесты, когда кишские герои поднимали их из воды, и со змеиным шелестом взмывали в воздух, едва шесты начинали уходить в реку. Когда Луна встала выше, бабочки заметались еще более беспокойно. Они бились о лодки, о лица дружинников, об ослов, которые принялись испуганно кричать. От ударов тельца бабочек разлетались в невесомый прах, скользкий на ощупь, как пыльца цветков финиковой пальмы. Вода в одно мгновение засеребрилась от обилия останков ночных эфемерид. Но вот что-то произошло в их беспорядочном движении. Они услышали некий приказ, минувший уши людей, и тысячи, тысячи бабочек взметнулись вверх, к Луне. Пораженные, люди смотрели, как призрачное белесое облако вытягивается в сужающуюся кверху ленту. Лента извивалась вслед за незаметными человеку движениями ночного воздуха и стремилась к разверстым вратам обманчивого ночного светила. Она оставляла после себя мерцающую, медленно затухающую тропинку, до которой, казалось, можно было дотронуться рукой. В оцепенелом изумлении воины наблюдали за полетом бабочек до тех пор, пока дружинник, сидевший на носу лодки вождя, не сказал:

— Впереди что-то есть.

Ага в один прыжок оказался рядом с ним. Далеко на юге, ближе к линии смутно угадываемого горизонта, темнота стала как будто гуще. Она еще не имела определенных очертаний, но там явно угадывалось что-то массивное, большое.

— Гора! — выдохнул дружинник.

— Какие здесь горы?! — Ага раздраженно оттолкнул его в сторону. Многовато неожиданностей было для ночи. Пугающая тишина, безумная пляска бабочек — Кишский владыка мельком взглянул на небо, но от белесой ленты не осталось и следа, — теперь вот это. — Убрать шесты! — приказал он своим людям. Не подгоняемые дружинниками лодки пошли медленнее. — Да заткните вы им пасти! — рявкнул он на воинов, что никак не могли утихомирить ослов.

Наученное опасностями тело Аги напряглось, разум и сердце стали пустыми: ни одна посторонняя мысль не смела потревожить настороженное внимание. Если там засада, враг, Аге нужно было сразу принять решение, причем только правильное решение, такое, чтобы оно не грозило ни поражением, ни потерей славы. Почти бессознательно и уже не безмятежно-спокойно, но рассудочно-холодно, на грани взгляда проплывали картинки из прошлых походов — кишский владыка искал походную ситуацию, за которую можно было бы уцепиться. Но очень уж это было необычно. Странная, темная, приземистая гора на горизонте — там, где гор не должно было быть. «Да нет же, не гора это!»— досадливо повторил про себя Ага. Оно больше походило на гигантское животное. Владыка Киша каждое мгновение ждал, что сейчас это двинется с места. «Интересно, что лежит оно именно там, куда мы плывем!»— мелькнула мысль в голове у Аги, и почти тут же он вскричал, с непроизвольным восхищением ударив кулаком по борту лодки:

— Да ведь это же стены!

Прошло не так уж и много времени со схватки Гильгамеша и Энкиду, а Большой понял, что жизнь его начинает меняться. Он стал чувствовать рядом с собой нечто от себя отличающееся. Раньше такое ощущение возникало только в храме Нинсун, где была матушка, ласковая, но и неуловимо строгая. Все остальные казались Гильгамешу его собственным продолжением. В двадцать два года он, словно ребенок, не мог провести четкую границу между «мной»и «не мной». Теперь же границу вокруг Большого прорисовывал Энкиду. Мохнатый, немножко неуклюжий, он с доверчивым почтением смотрел на старшего брата, на порядок человеческой жизни. Оба были большие дети, но Гильгамеш — ребенок, испорченный вседозволенностью, а Энкиду — решительно вседозволенность не понимающий, выше всего чтивший не похвалу «Большой!», а имя «человек».

Их наивности не могли не сталкиваться, но ни разу напряжение разговоров не разряжалось в ссору. Трудно сказать, был ли раньше у Гильгамеша характер — если только назвать характером безоглядный полет восторженной самовлюбленной мощи, или те, неземные, глаза, выглядывающие во время его кошачьей внимательности, глаза, о которых сам Большой не имел представления. Теперь же Гильгамеш остановился, сообразив, что безоглядностью разорвет явно обнаружившуюся грань их с Энкиду взаимного доверия, симпатии и потеряет этого степного пришельца. Оказалось, что осторожность, что усилие по сохранению контроля над собой доставляет не меньшее удовольствие, чем безоглядность. Большой не умел присматриваться к себе, иначе он обнаружил бы на месте того яркого разноцветного шара, каким он ощущал самого себя, и упрямство, и воспитанную податливостью окружающих склонность к припадкам озорного буйства, и, вместе с тем, безрассудное доверие к миру. Но он знал сердцем, что до появления Энкиду жить было слишком беззаботно и пусто, что это было плохо, неправильно. Зато теперь Гильгамеш ощущал, как посреди разноцветного шара начинает сам собой стягиваться тугой узелок воли.

Несколько раз Большой подступал к Энкиду с вопросами о его жизни в степи.

— Не помню, — простодушно отвечал тот. — Когда, отходя ко сну, закрываю глаза, до сих пор вижу вокруг себя зверей, траву, сухость. Наверное, вот так всегда и было. Я думал… нет, я вовсе не умел думать, я чувствовал, что так правильно, поэтому-то и отгонял охотников… Будь великодушен, Гильгамеш, я не помню родителей.

— Не помню!.. Не помню!.. — передразнивая Энкиду, Большой порывисто ходил перед братом. — Неужели тебе не интересно, откуда ты взялся?

— Не интересно? — Энкиду морщил свой тяжелый широкий лоб. — Нет, Могучий, мне интересно. Только я не могу вспомнить. Но одно знаю точно: я — человек! — Произнося эту фразу, Созданный Энки всегда гордо улыбался. — Иначе как бы я сумел так ловко понять вашу речь, так ловко научиться есть и пить по-людски? Мне интересно, брат, но больше мне интересен город, то, как здесь живут люди. Они собираются на улицах в кружки, говорят об урожае, кланяются жрецам, ходят друг к другу в гости. Это так отличается от звериного! Здесь кругом одни умения — посмотри хотя бы, как кожевник скручивает свои кожи, прежде чем взвалить на плечо и отнести покупателю! А как он готовит растворы, в которых вымачивает шкуры! Вчера я напросился к одному горшечнику только ради того, чтобы понаблюдать за приготовлением зеленой краски, которой покрывают края наших кувшинов. Оказывается — вот чудо, клянусь Энки! — она не зеленая, а цвета ила. Когда перед обжигом ее наносят на глину, та почти сливается с материалом; удивительно, что горшечник умудряется прорисовать узор до конца. А потом, вынутая из печи, краска застывает блестящей зеленой корочкой, как это красиво!

Гильгамеш с непониманием смотрел на Энкиду. Перед постройкой стены он сам развлекался выдумыванием новых умений, но ведь это игра, а можно ли серьезно относиться к игре? Он не понимал восхищения брата складом городской жизни, привычное ему было малоинтересно. С большим удовольствием он выслушал бы рассказы о звериных повадках, но Энкиду скучно качал головой и отвечал, что охотники расскажут Большому об этом лучше его.

— У них для этого есть особое умение, — втолковывал он. — Они наблюдательны, им нужно знать о дичи все. Они расскажут об антилопах интереснее, чем те сами могли бы поведать о себе. И они умеют рассказывать. Вот так. Хочешь, я позову охотников?

Гильгамеш отмахивался и не без странного удовольствия начинал гасить в себе раздражение от неуступчивой рассудительности Энкиду.

В одном, однако, их интересы совпадали полностью. Слава! При звуках этого слова братья распрямлялись, их глаза вспыхивали, а сердце начинало грезить сценами будущих подвигов. Тяга к приключениям бывает двоякого рода. Один — от непостоянства души, от ядовитого желания испытать себя. Другой род возникает из мечты о красоте, о похвале и признании. Он не думает об испытаниях, он вожделеет радости и света. В этот род попадают и дети, мечтающие повторить подвиги героев их любимых сказок, и многие взрослые. В приключениях таких людей волнует не столько собственное торжество над обстоятельствами, но сама прелесть разнообразия этих обстоятельств, прелесть похвалы со стороны окружающих. Гильгамеш и Энкиду принадлежали ко второму роду. Когда стена была закончена и урукцы немного пришли в себя от изумления перед делом, совершенном ими, братья стали ждать настоящего признания, похвалы от небес и от всех черноголовых. Именно этой похвалой для них стало прибытие послов Аги.

— Как быстро! — удивлялся и радовался Гильгамеш. Он ни сколько не боялся Аги Кишского — и благодаря стенам, и потому, что тот прислал глашатаев, хотя мог бы по своему обычаю просто прийти и взять, чего желал.

Послов, по традиции, отпустили не сразу. Их кормили, словно на убой, советники Гильгамеша вели с ними ничего не значащие разговоры. Впрочем, они были свидетелями собрания в храме Э-Аны и не обманывались насчет намерений урукцев. Другого результата они не ждали, точно так же, как не сомневались в том, что их владыка организует поход не раньше окончания паводка. Торопиться им было некуда, а поэтому посланники Аги поддерживали самые пустые речи и с удовольствием вкушали всяческие угощения.

Послы оказались удивлены не менее Гильгамеша, когда однажды утром кишская дружина появилась под стенами Урука.

— Кто ваш господин — герой, чтящий порядки черноголовых, или вождь диких бормотал? — гремел Гильгамеш, возвышаясь над испуганными послами. — Знает ли он, что такое стыд перед людьми и небом? Клянусь Энки, такого бесстыдства наши земли не знали! Он присылает вызов, а затем, словно проклятый людьми палач, лезет ночью через заднюю дверь. И вы-то хороши! Пользуетесь нашим гостеприимством, болтаете всякую чушь про подвиги вашего владыки, хотя знаете, что он ночной палач!

Послы пытались оправдываться, но Гильгамеш не слушал их.

— Повесить бы вас за языки на зубцах нашей стены! И пусть лживые языки вытягиваются до самой земли!

Побледневшие послы прижимались друг другу, с нескрываемым ужасом глядя на Энкиду, который, казалось, только и ждал знака старшего брата, чтобы исполнить приговор.

— Но я вас отпущу. Отправляйтесь к своему вождю, скажите ему, что Гильгамеш не боится никого — а особенно того, кто повадками не отличается от степного зверя. Хорошего охотника никакой зверь не испугает!

Вместе с послами вызвался идти один из советников Большого, жрец Энки по имени Гиришхуртура.

— Если Ага нарушает порядок, то мы этого не позволим! Подойди прямо к кишскому вождю и спроси, зачем он сюда пришел. Скажи, что я шлю ему вызов — пусть ждет меня, я хочу сразиться с ним один на один.

Жители Урука спешно вооружались. Стар и млад хватали мотыги, серпы, кирки, топоры, молоты, луки и забирались на стену — каждый находился на том же участке, который строил. Около зубцов лежали заранее приготовленные кучки камней, обломки кирпича и сухая пакля. Самые лучшие собирались у северных ворот. Возглавляемые старшинами своих кварталов, они занимали близлежащие улицы и проулки. Сюда же Энкиду привел необычный отряд, составленный из служителей храма Кулаба. На крепких молодых мужчинах, когда-то бывших товарищами детских игр Большого, красовались длинные — до лодыжек — плащи из тяжелой, толстой бычьей кожи. К ним были пришиты медные и костяные пластины, делавшие обладателей плащей почти неуязвимыми. Головы дружинников покрывали плетеные из той же кожи шапочки — шлемы. Плащи, застегнутые у правой ключицы, образовывали узкий разрез, через который служители Кулаба выставляли настоящие копья — ясеневые древки с медными наконечниками. Такое одеяние придумал для своих дружинников еще Лугальбанда. Однако только сейчас его приходилось испытывать в деле. Дружинники возбужденно пересмеивались, и лишь возглавлявший их Энкиду казался добродушно-спокойным. Плащу-доспеху он предпочел доставшуюся от Шамхат юбку и свою палицу. Он даже не поднялся на стену, чтобы посмотреть на неприятеля. Ни одному зверю не довелось еще своими клыками, рогами оставить на его косматом теле хотя бы шрам — смогут ли это сделать слабые людские руки?

А Гильгамеш был возбужден как перед схваткой с быком у купеческих амбаров. Слава Аги Кишского беспокоила его не больше, чем ширина бычачьего лба. Найдя про себя это сравнение, он рассмеялся: чем шире лоб, тем легче попасть в него молотом. То, что должно было произойти, казалось Большому необычайной, увлекательной игрой, в которой требовалось только следовать примеру его отца и деда: не тратить время на излишние раздумья и не останавливаться.

В отличие от Энкиду, Гильгамеш поднялся на стену. Стремительный, мощный, он раздвинул толпившихся там горожан, и, чувствуя, как распирает его грудь восторг, взглянул на раскрывшийся перед ним простор. Черная земля, покрытая ржаво-голубыми, отражающими безмятежное чистое небо озерцами полей простиралась до горизонта. На север уходила ровная широкая линия Евфрата. Легкий ветер заставлял иногда шевелиться прибрежные кусты и морщил рябью поверхность воды. На расстоянии поприща отсюда в западную от реки сторону отходил крупный канал. Там оставил ряды своих тростниковых лодок Ага Кишский. Его дружина приближалась к городу и была уже почти под самыми стенами. На некоторое время Гильгамеш отвлекся от неприятеля, глядя, как из города вышли послы Киша, сопровождаемые Гиришхуртурой. Когда он снова перевел взгляд на дружину соперника, та уже остановилась, не доходя одного полета стрелы до города.

Прежде всего в глаза Большому бросились запряженные четверками ослов повозки, на которых полусидели, полустояли военачальники и вожди кишской дружины. Завернутые от пояса и до колен в плотные клетчатые юбки, одной рукой они держали поводья, а в другой сжимали пучки дротиков. Их высокие лбы перетягивали красные повязки, на шее висели тяжелые лазуритовые бусы, а за пояс были засунуты каменные булавы. Они выпячивали губы, напрягали мышцы, испещренные жилами и шрамами, покрикивали на суетившихся вокруг служек. Те были в легких набедренных повязках в отличие от нестройной воинской толпы, скинувшей перед боем всяческую одежду. Медные топоры, дротики, метательные палицы, слабосильные против урукских стен тростниковые луки были беспорядочно перемешаны в этой толпе. Каждый считал себя умельцем в каком-то одном, особом роде оружия и сражался по-своему, следя только, чтобы не отстать от «колесницы» предводителя. Нагота лишь возбуждала их, раны приводили в безумное веселье, они дразнили своими срамными частями неприятеля, убежденные, что сноровка выручит их в любом случае. Наготу эти безумцы считали жертвой, а бой — обручением кровью с богами. Перед хорошей кровью дыхание их перехватывало, как перед свиданием с юной блудницей.

Нагие воины возбужденно подпрыгивали на месте, мазали свои лица грязью, чтобы выглядеть еще страшнее. Они чувствовали себя львами, змеями, рысями, вышедшими на охоту. Ага Кишский знал их безрассудство, поэтому особо отобранные им люди, пусть не слишком изощренные в воинском искусстве, зато спокойные, уравновешенные стояли полукругом в один ряд, словно отделяя нагих безумцев от урукских стен. В руках они держали большие тростниковые щиты и длинные палки с обожженными на огне остриями.

Гильгамеш почувствовал, что, несмотря на немногочисленность, кишская дружина нагоняет робость на окружавших его горожан.

— Что они могут сделать против наших стен? — нарочито громко засмеялся он. — Кишцы станут ломать их мотыгами? Долго же им придется заниматься этим! Мы обварим их кипятком, мы засыплем врагов камнями и стрелами! Фу! Ага Кишский в бессилии станет лизать изножие наших стен, если раньше ему не придется лизать мои ноги!

Люди встрепенулись. Они взирали на своего юного повелителя с доверием, они давно уже забыли видеть в его облике юность. Для них он был Большой, такой Большой, что рядом с ним легко забывалось об опасности, вопящей и размахивающей внизу оружием.

Между тем Гильгамеш смотрел на желтовато-серую линию щитов. Иногда он поднимал глаза к небесам: хотя было еще утро, солнце жарило так же, как и в последние несколько дней. «Как хорошо они будут гореть!»— возликовал внутренне Большой и приказал обматывать стрелы яростно пылающей паклей.

Убедившись, что его приказ выполняется, он продолжал рассматривать кишскую дружину. «Где Ага? — беспокоился Большой. — Кто из этих вождей Ага? Как я узнаю его, если он откажется от поединка?»

Через несколько мгновений его вопросы разрешились сами собой. Гильгамеш увидел в толпе неприятеля Гиришхуртуру. Двое кишских дружинников заломили ему руки за спину и подвели к стоявшему в одной из колесниц воину. Воин был одет в клетчатую бело-зеленую юбку; судя по заметно расплывшейся фигуре, он давно уже перевалил за порог зрелости. Вначале держал речь Гиришхуртура, потом воин что-то сказал ему. Урукец посмотрел на стену и, дерзко расправив плечи, ответил кишскому герою. А дальше произошло то, чего черноголовые никогда не позволяли себе в отношении послов, — колесничий ударил Гиришхуртуру. Ударил жестоко, сильно, даже со стены Гильгамеш видел, что голова его советника в крови. Словно насытившись, кишец отвернулся, а поверженного наземь посла продолжали избивать нагие воины.

Большой уже не помнил себя. Он зарычал и повелел открывать ворота.

Сказать, что Ага был поражен, мало. Подавленность — вот состояние, которое навалилось на него, едва первые лучи солнца упали на стены. Стены росли прямо из земли — монолитные, как скала, тяжелые, словно вершины Загроса. Свет превратил их из темных сгустков массы в отливающую голубым, красным, а чаще — зеленым, оттенками серого силу. Самый верх стены и гигантские, в человеческий рост величиной зубцы были побелены известью, отчего поразившее Агу сооружение напоминало еще челюсть невообразимого великана.

Стена закрывала большую часть южного горизонта, даже с того места, где кишская дружина оставила свои лодки, она впечатляла размерами. Теперь же, оказавшись почти у ее подножия, Ага почувствовал себя и своих богатырей стайкой муравьев, собирающихся одолеть огромный валун.

На своем веку кишский владыка повидал многое. Не раз ему приходилось останавливаться в удивлении и сомнении перед неожиданным поворотом событий. Но каждый раз гордость заставляла сделать еще один шаг. Он с жестокой радостью сминал в себе робость, а потом с такой же жестокостью проламывался сквозь любые обстоятельства. Но на этот раз величие того, с чем ему хотелось сравнить себя, настолько отличалось от прошлых препятствий, что Ага почувствовал себя обманутым небесами и той тайной стрункой удачи, которую он до сих пор постоянно ощущал в сердце. Его завели в почти безвыходную ситуацию и бросили здесь — кишский герой никогда не сомневался, что его ведет воля богов; их провидение сохраняло Агу живым и на каменных тропах Загроса, и в заросших буйными травами степях между Тигром и Хабуром. Здесь же, среди, казалось бы, известных, понятных земель черноголовых, оно бросило Киш.

Подавленность в Аге сменилась обидой на бессовестный обман небес, а потом ревностью, теперь уже чистой, без всякой примеси любопытства. Чем прельстил Энлиля и Ану этот похотливый юнец? Какими заслугами он получил их благословение? Почему Гильгамеш, не сделавший ничего для Шумера, лучше Аги, разнесшего славу шумерских богов за пределы известных земель? Киш — город богобоязненный, был ли хоть один случай, чтобы его жители не почтили Небеса? А Урук? Урук всегда был известен небрежением к богам, да и сам Гильгамеш, говорят, отличается аккуратным посещением только тех храмов, где есть блудницы!

Ревность разбередила самолюбие. Оно полыхнуло раздражением, злобой на весь мир, и Ага почувствовал, как проясняется, становится яростно отчетливым его взгляд. Лодки, оставленные у бокового канала, охраняло десятка два человек, но, даже если вызвать их, кишская дружина будет бессильна против стен. Здесь нужны лестницы, очень длинные лестницы, а еще длинные, крепкие веревки с петлями, которые можно было бы накинуть на зубцы. Или нужен богатырь с силой нескольких буйволов, богатырь, способный топором разнести ворота. Ага испытывал странное удовлетворение, что его злость не затмевает рассудок, а делает мысль еще более четкой. Но никакое удовлетворение не могло победить горькое предчувствие поражения.

«Что делать? — спрашивал себя господин Киша. — Если Гильгамеш не выйдет сразиться, то нам останется только махать кулаками перед стенами, да ругаться в полном бессилии. Два-три дня — на большее пищи в лодках не хватит, да и в воинах терпения тоже. Если же хозяин этих стен выйдет сражаться…»— холодок пробегал по спине Аги. Тот, кто воздвиг такие стены — и сам великий человек, рука его сильна, сильнее самых сильных рук прошлых соперников Аги. Владыка Киша оглянулся на веселящихся, не понимающих, с каким величием им придется сразиться, воинов и немного успокоился. «Однако, лучше, чтобы он вышел. Все вместе мы справимся, как нибудь справимся!»

Когда ворота отворились, чтобы выпустить послов, Аге опять удалось разжечь самолюбие. Заметив среди обескураженных физиономий кишских глашатаев незнакомое лицо, Ага подбоченился и надменно выпятил губы.

Глядя, как Гиришхуртуре заломили руки и каждый его шаг стали сопровождать пинками, кишский властелин только поощрительно кивал: «Правильно! Пусть знает, что он идет не как сосед к соседу, но как раб к хозяину!». Гиришхуртура, человек уже пожилой, поначалу растерялся. Он не ожидал подобной непочтительности к своей бритой голове и жреческому одеянию. Однако перед колесницей Аги он нашел в себе силы не волочиться за мучителями, а ступать твердо, и исподлобья, багровыми от прилившей крови глазами, смотрел на вождя неприятелей. «Да разве же это Большой! — сердце его омыло облегчение. — Когда-то он, наверное, был сильным, а теперь — грузный, пустой, как глиняная бочка…»

Ага почувствовал усмешку в направленных на него снизу глазах и едва не хватанул своей мотыгой по темени посла.

— Кто ты такой? — срывающимся, высоким голосом крикнул он.

— Гиришхуртура, — прохрипел тот. — Прикажи отпустить меня. Я послан Гильгамешем.

— «Гиришхуртура, Гильгамеш…»— передразнил Ага. — Ну и имена у южан! Что те же бормоталы!

Кругом нестройно захохотали воины.

— Гильгамеш спрашивает, зачем ты пришел сюда? — словно не слыша смеха говорил урукец, и голос его постепенно крепчал. — Почему твои послы говорили глупые речи о земле, воде, бирюзе, и почему ты приплыл, не дожидаясь ответа? Я не говорю уже об обычаях, но такой поступок недостоин героя — если ты герой…

Ага поморщился.

— Все это пустые слова… Покажи-ка лучше мне своего господина!

Воины ослабили захват, и Гиришхуртура смог обернуться.

— Неужели ты не видишь его? Где твои глаза! Посмотри на стену над воротами. Вот он, наш Большой. Вот он, кто одной рукой может смести все ваше воинство. Видишь, как велики его плечи, как он высок и могуч! Берегись, Ага, страшись, несчастный, он сожмет тебя в ладони как горсть праха!..

Ревность и гнев заставили кулак владыки Киша обрушиться на Гиришхуртуру. Завопив от радости, дружинники принялись избивать урукского посланника. Ага же больше уже не смотрел на него. Внимание владыки Киша привлекал высокий, неправдоподобно крупный воин, свесивший голову с крепостной стены. «Неужели меня обманывают глаза? Разве бывают люди такого роста?»— недоумевал он. Воин начал жестикулировать, люди вокруг него засуетились. «Вот бы сейчас достать его стрелой!»— Ага уже начал искать глазами своих лучников, когда раздался свист и со стены полетело множество огней, бледных в ярких утренних лучах солнца.

Ни Ага, ни его воины не успели опомниться, а щиты первого ряда дружинников уже горели. Раздались крики боли, воины бросали щиты и копья, никто не пытался сбить пламя — да и слишком много огней летело со стен, чтобы это было возможно.

Только когда одна из пылающих стрел вонзилась в плечо кишского дружинника, Ага сообразил, что это не огненный дождь.

— Назад! Отходите назад! — закричал он. Если немного отступить, они будут в безопасности; уже около его повозки горящие стрелы падали слабо, на излете.

Однако в этот момент заскрипели, разъехались в стороны ворота и, увидев в пределах досягаемости врагов, его дружинники стали совершенно неуправляемы. Ага сам забыл о всякой осторожности — он погнал ослов навстречу урукцам, обрадованный возможностью разом расправиться со своей слабостью.

Служители Кулаба выбегали за ворота и вытягивались в линию, стараясь держаться плечом к плечу. Кишские богатыри со всего хода напоролись на их неровный ряд копий. Одетые в неуклюжие, мешающие движениям плащи, урукцы, тем не менее, оказались труднодоступны даже для самых искусных бойцов Аги. Пока те размахивали топорами, метали булавы и дротики, служители Кулаба частыми ударами копий наносили нагому неприятелю множество ран. Урукцы старательно выполняли выученный урок, ни на полшага не удаляясь от соседа. Кишские герои привыкли сражаться в одиночку; впервые столкнувшись с порядком и строем, они растерялись. Самые отчаянные, обливаясь кровью, падали под ноги служителей Кулаба, остальным же было холодно и страшно, как на вершинах восточных гор.

— Копья! — закричал Ага. — Подбирайте копья щитоносцев!

Некоторые услышали его приказ, стали разыскивать копья. Поначалу это только усилило сумятицу в толпе кишцев, и тонкая линия одетых в плащи-доспехи урукцев начала теснить их. Однако все эти движения позволили наконец добраться до неприятеля сидевшим в повозках-колесницах вождям кишцев. Беспрерывно метая дротики, они врезались в строй копейщиков.

— Ого-го! — заорал Ага. — Вперед, вперед! — Он принялся охаживать ослов хлыстом, им же разгоняя загораживающих дорогу дружинников. Ему не терпелось оказаться там, где шел бой, где колесницы его военачальников сминали ненавистные плащи.

На помощь служителям Кулаба из ворот бежали вооруженные горожане. Но эти-то кишцам не были страшны. Бой неумолимо разваливался на беспорядочный хаос поединков. Размахивая хлыстом, сжимая в левой руке поводья и священную мотыгу, Ага уже примеривался, как разнести голову ближайшему одетому в плащ врагу.

Именно тогда он и увидел Энкиду. Степной человек в начале боя держался за спинами служителей Кулаба — не из страха, а потому, что ждал настоящего соперника. Сражаться с голыми безумными дружинниками казалось ему ребячьим занятием. Но когда повозки кишцев стали продавливать строй копьеносцев, сердце взыграло в нем.

Ага увидел заросшего буйным волосом богатыря. Одетый в странную юбку, он сжимал в руках огромную палицу. Одно его появление перед четверками ослов заставляло животных, дико всхрапывая, подниматься на дыбы. Богатырь хватал их под уздцы, резко заворачивал в сторону. Колесничий пытался ударить неприятеля топором, но вместо этого ему приходилось удерживать равновесие, ибо повозка кренилась на бок. А звероподобный воин одним движением могучей длани выбрасывал его из повозки, либо же просто переворачивал ее.

На Энкиду бросались дружинники, но тот расшвыривал их безо всякого усилия. С хрустом палица крошила ребра, руки, черепа. От стрел же и метательных дубинок богатырь отмахивался как от мошкары.

Тогда Ага вдохнул поглубже воздух и выпустил в крике весь гнев, все раздражение, все отчаяние, которое накопилось в это утро у него на сердце.

— Ага! Ага! — завопили его дружинники, расступаясь перед мчащейся на Энкиду колесницей. Повелитель Киша со свистом раскручивал над собой длинный бич из вгрызающейся в плоть сыромятной кожи. Крики предупредили волосатого богатыря. Он резво повернулся к налетающему Аге. Тот, однако, сумел направить ослов чуть в сторону, и Энкиду не успел схватить их под уздцы. Тут же бич с воем оплел плечи и руки степного воителя. От таких ударов люди теряли рассудок, падали наземь, кричали, словно рожающая женщина. Но толстокожий Энкиду только зашипел. Ага пронесся мимо мохнатого и вдруг почувствовал, как неудержимая сила бросает его на передок повозки. Он ударился нижними ребрами, животом, на мгновение в глазах почернело, однако владыка Киша нашел в себе силы обернуться. Энкиду, шкуру которого на плечах пересекал наливающийся алым рубец, держал колесницу за изгибающиеся сзади книзу поручни. Ага поразился тому, как мощь движения не вырвала у мохнатого руки из суставов. Энкиду не дал ему времени на то, чтобы прийти в себя. Кишский властелин увидел, как взбугрились мышцы на плечах урукского воина, затем мир перевернулся и, вместе с повозкой, Ага оказался на земле.

Расправляясь с колесницей вождя неприятеля, Энкиду потерял палицу. Кишские дружинники, заметив это, опять сунулись к нему. Замелькали кулаки степного демона. Оружие кишцев оставляло на его теле царапины — не более. Добившись того, чтобы нападавшие отхлынули назад, он подбежал к перевернутой колеснице и выломал ось, на которой крепились колеса.

Ага поднялся на четвереньки, потом, мотая головой, сел на колени. Дружинники пытались прорваться к нему, но Энкиду, вращая тяжеленной осью, не подпускал их. «Зачем он это делает?»— удивился Ага. Он обнаружил рядом с собой символ величия Киша — священную мотыгу. Ладная, остро отточенная, в умелых руках она была отличным оружием. Ага подобрал ее и сжал рукоять, чувствуя, что вместе о оружием к нему постепенно возвращается сила.

Широченная мохнатая спина Энкиду металась перед его глазами. Скрючившись от желания не шуметь, Ага стал подбираться к богатырю. Улучив момент, он хотел подрубить икры бросившего его на землю врага.

Однако шум битвы перекрыл ясный громоподобный голос:

— Будь осторожен!

Энкиду вовремя обернулся и успел ногой отпихнуть кишского владыку.

Дважды поверженный, Ага, тем не менее, нашел в себе силы подняться еще раз. Он сразу же увидел обладателя громоподобного голоса и понял, для кого его берег мохнатый.

— Я — Гильгамеш! — кричал молодой великан, пробираясь сквозь толпу своих и чужих воинов. Широкоплечий, красивый, как пастух Думмузи, больше всего он поражал завораживающе огромными глазами. — Подожди меня, Ага! — продолжал кричать Гильгамеш. — Ты еще успеешь умереть!

Кишские дружинники как псы бросались наперерез ему, но падали, сраженные большим плоским топором. Ага понял, что от этой встречи ему не уйти. Он судорожно сжал мотыгу и выставил ее перед собой.

— Тебе бы радоваться на детишек, а не мотаться по свету! — заявил Гильгамеш, расправившись с последними дружинниками, преграждавшими ему путь. — Да ты старый и жирный, как евнух, которого кормят при храме уже не за голос, а только из милости!

— Щенок! — прекрасно сознавая, что сейчас с ним будет, Ага кинулся на Большого.

— Ха! Вы сражаетесь, как бормоталы! — отбив его выпад, воскликнул Гильгамеш. — Я вижу теперь, что людской молве доверять нельзя. Вся ваша слава была основана на пустобрехстве купцов!

Мало что осталось в теле Аги от юношеской ловкости. С отчаянием он пытался достать, хотя бы зацепить Большого своей мотыгой, но тот умело уклонялся от ударов. Наконец эта игра надоела Гильгамешу. Тускло блещущая медь совершила круг — и в руках у кишского владыки остался обрубок. Ага отбросил его в сторону, вытащил из-за пояса кривой, жертвенный нож, но настолько ничтожен и смешон показался себе в этот момент, что без слов повалился на колени.

Кишские дружинники, потрясенные все увеличивающимся числом врагов, необычным способом сражаться, урукскими великанами, видя своего вождя коленопреклоненным, обратились в бегство. Трижды поверженный! Ни одному из своих соперников Ага не давал подниматься с земли более двух раз. С бессилием и горечью смотрел сын Эн-Менбарагеси на ноги Гильгамеша. Как быстро от него отвернулись боги, как легко, оказывается, потерять все: и славу, и жизнь!

Ага видел, как мышцы Большого напряглись — тот занес топор, примериваясь для последнего удара. Ага зло, без слез, рыдал — ну, скорее же! Сколько же можно мучить!

В этот момент послышалось шумное сопение, и рядом с Большим встал кряжистый, кривоногий Энкиду. Ага услышал низкий, тщательно выговаривающий слова голос.

— Вот так. Он склонил перед тобой голову.

— Да. Он склонил. — Гильгамеш неожиданно расслабился. — Твоя слава в прошлом, Ага. Сегодня я сожрал ее. А жизни твоей мне не надо. Не так много рождается героев, чтобы один из них убивал другого… Пойдем с нами, владыка Киша. В память о победе я отсеку носы твоих лодок!

4. ХУВАВА

Когда братья миновали гнилые озера, сомнения постепенно оставили их. Только у обрыва, у сладких, так любимых степными зверями источников, Энкиду остановился. Увлажнившимися глазами он посмотрел вокруг себя.

— Очень похоже, — как всегда старательно произнес названный брат Гильгамеша.

— На то место, где тебя соблазнила Шамхат? — весело спросил Большой. — Хотел бы я полюбоваться на это.

Шамхат обещала Энкиду много блудниц, но, к общему удивлению, тот не воспользовался соблазнами города. Если ему хотелось женщину, он шел к маленькому храму у северных ворот, садился около его дверей и терпеливо ждал. Шамхат часто возвращалась в святилище уставшая, кошелек Инанны был туго набит приношениями, но ни одна женщина на ее месте не устояла бы перед той преданной, доверчивой радостью, которой горели глаза степного чуда.

— Забери Шамхат в Кулаб, и пусть она все время живет с тобой! — предложил как-то Гильгамеш, но Энкиду отказался.

— Богиня обидится! — он боязливо посмотрел на небеса. — Пусть Инанна владеет ею, так будет лучше.

Вода спала, дожди стали совсем редкими. Повсюду цвела багряница, белые пахучие лилии покрывали свободные от тростника участки водоемов. Даже безжизненный в остальные времена года обрыв был усеян сиреневыми и желтыми цветками. Пахло свежей зеленью и терпким весенним вином, которое наполняет жилы молодеющей, расправляющей после долгого сна члены земли.

На обрыве были видны следы недавних дождевых потоков, низвергавшихся из степи. Кое-где еще сохранялись озерца жирной грязи, шевелящиеся от обилия в них головастиков, личинок, словом, всяческой полужизни. Однако Уту-Солнце уже брал свое. Тропинка, по которой вслед за Энкиду они поднялись в степи, была покрыта твердой, горячей коркой спекшейся глины. Кое-где трава уже подсыхала, серея под цвет летней земли.

За это степь все еще пиршествовала. Если в низинах черноголовых краски были влажными, глубокими, то здесь — более яркими, броскими, кричащими. Они спешили излиться за недолгий срок благовременья. Травы буйно стремились вверх, свежие побеги кустарника достигали местами высоты деревьев. Колени покрывались пыльцой фиолетовых, розово-сиреневых, белых метелок шалфея, икры царапали похожие на коготки котенка колючки астрагала, волны всех оттенков голубого и карминного пробегали по заросшим ковылем склонам холмов. Грациозно поджимая ноги, высоко подпрыгивали тонкорогие газели. С шумом проносились стада горбатых степных лошадок. Над головами людей вились, распевая то любовные, то тревожные песни, степные пичуги.

Гильгамеш и Энкиду не стали спешить в первый день пути по степи. Они видели, каким охотничьим азартом загорелись глаза юношей, шедших за ними, и разрешили им повеселиться, пока незнакомые земли еще не щерятся во враждебном оскале. Пятьдесят героев победы над Агой, пятьдесят юных служителей Кулаба рассыпались вокруг пологого холма, на котором их вожди устроили первую стоянку.

Шумерские герои ходили на север и восток, купцы черноголовых плавали на юг, к острову Дильмун, а некоторые еще дальше. Но на западе пределом их мира оставалась необозримая степь. Здесь не с кем было торговать, некого было побеждать. Редкие кучки пугливых бормотал кочевали по ней; ни меди, ни драгоценностей они не знали, и весь строй их жизни зиждился на страхе перед огнедышащим драконом, чье имя шумеры старались не произносить. «Кур» звали дракона, а «Кур» значит «Преисподняя», владевшая большую часть года западными степями-пустынями.

Даже там, где благодатный Евфрат поворачивал к западу, и лишь десятидневный переход отделял его от далеких закатных гор, не установилось торгового пути. Степь страшна, а горы еще страшнее. Эти горы были особыми: где-то прямо посреди них стоял кряж Хуррум, покрытый великанами-кедрами, а в середине кедрового леса жил Хувава, страж горы бессмертных деревьев. Про Хуваву говорили, что он родился прямо из горы Хуррум и возвеличен наездницей Кура, владычицей подземного мира Эрешкигаль, дабы смертью покарать любое человеческое сердце, пожелавшее увидеть заповедные закатные земли. Ужасный облик, лики смерти, множество рук и голов — что только не рассказывалось про Хуваву в шумерских городах. Удивительно, откуда людская молва прознала о нем, ибо ни один черноголовый дальше большой излучины Евфрата не заходил. Однако все они с суеверным ужасом говорили о тьме, царившей под покровом Хуррумского леса, о тьме настолько могучей, что еще ни один луч Солнца не нарушил ее мертвящего покоя.

Наверное, эта тьма и подвигнула Гильгамеша на подвиг, который ни одному из прошлых черноголовых героев просто не пришел бы в голову. Когда Ага был побежден, и счастливое переживание славы стало превращаться в скуку ежедневно повторяемых, теряющих остроту переживания и краски, песнопений, Энкиду затосковал. Стремительный Гильгамеш просто перестал слушать похвальбу урукцев, а вот его брат начал задумываться.

— Ничего не могу поделать с собой, — сказал он однажды Большому. — Ты, владыка Кулаба, совершил уже два подвига: построил стены, поверг Киш; но неужели ты не чувствуешь опустошенности, подобной моей? Вот смотри: каменщик положил кирпич, сделал это ловко и умело, но для того, чтобы его сочли за настоящего мастера, он должен положить рядом с ним второй кирпич, третий, выстроить дом. А если кирпич оставить один, его занесет пыль, и кто вспомнит о каменщике? Ты меня понял, Большой? Ты увидел, что я сказал?

Большой увидел. Он вспомнил Агу, подернутого жирком самодовольства, задремавшего на волне удач, не требовавших особых усилий с его стороны, и пропустившего момент, когда сила волны иссякла. Слава — работа, требующая постоянного приложения труда, иначе она остается в прошлом, зарастая тиной привыкания к ней.

— Ты прав, брат, — Гильгамеш вспыхнул, как любой юноша, которому доводится говорить о славе. — Что остается на земле после человека? Тени — и той не остается! Я не помню облика своего отца, Лугальбанды, и даже Нинсун, матушка, не может показать мне его — а ведь я не раз просил ее об этом! Так что же остается — удовлетвориться и ждать, пока гонец смерти Намтар не отведет тебя в кромешную тьму? А там долгие, заунывные речи станут вести судьи, Эрешкигаль начнет пугать своим черным взглядом… Бр-р! Не хочу думать о таком! Мое место здесь, а не там. Хоть чем-то нужно зацепиться за здешний мир. И, если нельзя продолжать жить в теле, я хочу жить в славе! Вот сейчас ты сказал про каменщика — и я увидел. Славу надо возводить, как храм: одно дело кирпичи, из которых складывают основание, другое — те, что сверкают на крыше. Из кирпичей для фундамента построишь только что-нибудь грубое. Как Ага, знавший лишь трусливых бормотал и принесший в свою славу одни причитания грязных горных женщин! Нет, хорошо, что мы молоды и можем рассуждать!

Энкиду слушал Большого с замершим сердцем. Он не думал и о половине того, что разом наговорил Гильгамеш.

— Жизнь проходит — вот о чем думал я, — сглотнув, сказал он. — От этого мне было скучно, и я боялся, как бы скука не вытравила из моих рук силу. Вот так. Но мог ли я подумать, что скука в состоянии прогнать скуку! Любое сердце боязливо перед смертью, однако ты, Гильгамеш, заставляешь эту боязнь бороться против самой себя. Говоришь — храм славы? И я хочу такой же — только подскажи, куда нам пойти за сверкающими кирпичами?

Большой думал недолго:

— К Хуваве!

Боги были слишком неопределенны; Гильгамеш смотрел на идолы в храмах владык небес, грома, земли, воды и терялся: слишком многозначны были слова священных гимнов. Боги мнились ему великанами, до пояса вросшими в преисподнюю, отчего сквозь образ каждого из них пробивалось второе лицо, полностью противоположное первому. Они со сладострастным вожделением лепили людей, а потом с пьяной издевкой создавали болезни и старость. Они возвышали своих любимцев, одаривали города ремеслами, умениями, а потом обрушивали на них хляби небесные и не прекращали потоп до тех пор, пока все люди, подобно издохшим рыбам, не начинали плавать кверху пузом. Гильгамеш слышал много легенд о потопе и, глядя на низкую, влажную страну черноголовых, понимал, что она вечно живет на грани катастрофы. Вот такими же — вечно на грани — он представлял себе богов. Вечно между темным и светлым, порядком и разгулом, ленивым великодушием и беспричинным раздражением; не охватывая обе стороны, а грозя сорваться в одну из них — такими, наверное, словами он описал бы свои ощущения от общения с алтарями. Другие не задумывались над этим, да и сам Гильгамеш не смог бы ответить, почему его сердце так часто бередило изумление перед предметами поклонения всех шумеров. Объяснение этому может быть в том, что сам Гильгамеш был Большим, он с детства познал соблазны возвышающейся над человеческим силы и мерил богов по своей мерке.

Но двум богам Большой доверял всегда. Первой была Нинсун, матушка, слишком близкая, нежная, чтобы верить в ее причастность соблазнительной грани самовольства. Вторым — Уту, Солнце, бог света и определенности, судья, чья роль была ясна, а решения чисты как летнее небо. Гильгамеш негодовал, если слышал о соперниках Уту, воспринимал вызовы ему как попрание самого себя. Именно поэтому в ответ на вопрос Энкиду он выкрикнул имя Хуррумского демона: пресловутая тьма под сводами кедров, так напоминающая преисподнюю, казалась Большому самым наглым вызовом.

Что урукцы? Они испугались. Старейшины стали вспоминать ужасы, которые слышали с детства про Хуваву. «Голос его как ураган, вместо губ — пламя, вместо дыхания — смерть», — слова древних гимнов звучали впечатляюще.

— Никто другой за меня не умрет! — отмахнулся Гильгамеш.

Тогда старейшие начали перечислять богов, которые уделили Хуваве частицы своей силы. Неожиданно они вспомнили и про Уту. Получалось так, что гора Хуррум охраняла путь закатного солнца, а Хувава ходил у Уту в привратниках.

— Нет! — резко возразил Гильгамеш. — Не верю, что Хувава славит Солнце. Наоборот, он бежит от Уту. Но не убежит от меня. Что до врат преисподней — тем лучше, мы распахнем их и посмотрим. Неужели вам не интересно было бы заглянуть туда?

Старейшины бормотали оградительные заклятья, безрассудство Большого приводило их в трепет. Построил стены, победил Агу — это, конечно, славно, но достаточно ли для того, чтобы похваляться перед самим Куром?

Однако старейших для того и выбирают, чтобы они боялись. Гильгамеша удивил Энкиду. Вначале тот принял слова Большого с восторгом, однако чем ближе дело шло к походу, тем более тревожным становилось его лицо.

— Прошлую свою жизнь я помню уже плохо, смутно, словно бы сквозь дым от очага. Но знаю точно, что звери боялись гор. Может быть, мне это только кажется, но я припоминаю рвы, колючки, холод из-под крон деревьев. Погадай, Большой, может быть камни да кости подскажут, идти, или нет!

Гильгамеш даже обиделся.

— Какая глупость! Пусть женщины слушают гадальщиков. Когда же камни предсказывали доброе? Нет, Энкиду, прекращай беспокоиться. Даже если я умру там, слава-то останется. Подумай, в Уруке станут подрастать дети и приходить к тебе: «Скажи, Созданный Энки, что совершил наш Большой, твой друг и названный брат?» Вместо того, чтобы печалить меня, подумай, о чем ты будешь им рассказывать…

Одна Нинсун не отговаривала Гильгамеша. Только морщины на лице жрицы стали темнее.

— Хорошо, сын мой, — женщина оторвалась затылком от конусообразного алтаря. — Я пойду говорить с Уту. Позови Энкиду и ждите меня здесь.

Жрица молилась на крыше Кулаба. Когда она вернулась в храм Нинсун, на ней были торжественные одеяния. Грудь женщины украшало массивное драгоценное ожерелье, голову венчала серебряная тиара, а от тела веяло мыльным корнем. Она была погружена в себя и, даже усевшись перед алтарем, не сразу посмотрела на братьев.

— Ну, беспокойные сердца, — наконец грустно улыбнулась жрица. — Много со мной говорил Уту, но не все я поняла. Однако удерживать вас не стану. — Ее глаза некоторое время перебегали с Гильгамеша на Энкиду и обратно. — Да вас и не удержать. Как бы ни хотелось мне этого. Когда сердце просит, таким, как вы, нужно идти. Даже если цель путешествия — Хувава. — Она вздохнула. — Одно — чувствую это! — я должна сделать: посвятить тебя, Энкиду, Гильгамешу.

— Я и так посвящен ему, — осторожно сказал степной человек.

— Ты же назвала нас братьями! — удивился Большой. — А братья посвящены друг другу — кто этого не знает?

— Я, Нинсун, твоя мать, желаю этого, — женщина властно протянула руку Энкиду. — Могучий, не мною рожденный, подойди сюда. Не бойся, разве так страшна названная матушка?

Энкиду доверчиво улыбнулся и взял ее за руку. Огонек странной решимости зажегся в глазах жрицы.

— Здешние жены богов, жрицы Кулаба, уже ведут священный хоровод во дворе. Прислушайся, они славят тебя, посвященный Гильгамешу!

Большой напряг слух и услышал приглушенный стенами женский напев.

— Пусть счастлива будет твоя доля, — продолжала Нинсун. — Иди перед Гильгамешем, отводи от него грозу — тогда мое благословение пребудет с тобою. А еще носи талисман, пусть он бережет твою грудь.

С этими словами жрица-Нинсун сняла с себя ожерелье и перекинула его через шею Энкиду.

Созданный Энки любил, покряхтывая от внимательности, разглядывать талисман. Пронизанные серебристой нитью, переменною чередою шли кусочки горного хрусталя и яхонты. Тяжелое, оно сверкало на солнце так, что Энкиду был виден издалека. По этой причине он ни разу не участвовал в охоте. На предложения Гильгамеша снять ожерелье и спрятать в походном мешке, степной человек отвечал неизменным отказом:

— Матушка одела его мне на шею не просто так. Здесь есть какой-то смысл, нельзя забывать об этом.

Как ни крути ожерелье, всюду оно было одним и тем же. Старый мастер подобрал одинаковые по размеру камни и расположил их в бесконечный хоровод.

— С таким ожерельем можно не беспокоиться о будущем, — беспечно говорил Большой. — Даже бормоталы в обмен на такое сокровище дадут тебе еды на множество дней.

— Это хорошо, — рассеянно кивал головой Энкиду. — Здесь, наверное, многое значит поворот. — Он так и сяк вертел ожерелье вокруг шеи. — Жалко, что я не догадался оставить его в том же положении, как дала мне его Нинсун.

Поглощенный ожерельем, Энкиду как будто не замечал дороги. Впрочем, каждое утро он задавал направление, а в полдень сверялся по солнцу и уверенно говорил, сколько им еще идти. Урукцы же только тем и занимались, что глазели по сторонам. Их интересовало все: от буйных трав, захлестывавших местами прибитые сухими ветрами к земле деревья, до неожиданных выпуклостей холмов и ржаво-песочных боков степных пантер, которые, протяжно мяукая, подолгу сопровождали людей.

А однажды они попали под запоздалую весеннюю грозу. Вовсю грохотал в свои боевые барабаны Энлиль, слепящие огненные стрелы вонзались в землю вокруг людей. Одна молния ударила так близко, что урукцам показалось, будто они увидели гигантское блистающее дерево, раздвинувшее небо и землю. Тонкие, словно паутина, ветви расходились во все стороны от ствола; пересекаясь, они расцвечивались странными огненными цветами. Огненные птицы словно мячики скакали между ветвей. Пылающий змей струился вверх по стволу. Миг — и все исчезло. Оглушенные молотом Энлиля, урукцы долго терли глаза, прогоняя из них черноту, принесенную блистающим древом.

Энкиду сказал, что им лучше сесть. Они опустились на землю — только носы да глаза торчали над травой, — и огненные стрелы стали обходить людей. Урукцы сидели так до тех пор, пока первые полновесные капли не ударили о почву. Тогда Энкиду поднял путешественников и заставил идти вперед. По привычке горожан Гильгамеш и служители Кулаба оглядывались по сторонам в поисках укрытия.

— Если хотите — можно опять сесть, — сказал Энкиду. — Но что сидя, что на ходу — вымокнем мы одинаково.

Дождь был крупный, но теплый. Моментами людям казалось, что они не идут, а проламываются сквозь сотканную из плотных шнуров завесу небесной влаги. Где-то сзади громыхал стремительно удаляющийся Энлиль, а вокруг начинали шуметь все более крупные потоки. Когда дождь стал тише, они взобрались на один из холмов и наблюдали, как несутся по степи из ниоткуда взявшиеся реки. Вода влекла за собой пучки травы, вырывала из земли уродливые, клешнеобразные корни деревьев, ломала кустарник. Кое-где под очищенной влагой почвой были видны россыпи камней, напоминавшие о недолговечности степного цветения.

На четвертую седьмицу путешествия они вновь увидели Евфрат. Степь уже пожухла, потускнела. С каждым днем воздух становился все суше, пыльнее. Урукцы достали тонкие полотна, прихваченные из города, и обматывали ими головы, изобразив нечто вроде прикрывающих нижнюю часть лица бурнусов. От Евфрата знакомо пахнуло речной, илистой влагой. Однако урукцы не узнали своей реки. Евфрат здесь казался полноводнее, течение его было стремительным, а берега крутыми, мощными. Особенно высоко поднялся западный берег, с которого они смотрели на любимое детище Энки.

Сократив путь степными тропами, урукцы вышли к тому самому изгибу Евфрата, где река оказывается ближе всего от Хуррумских гор.

— Четвертая седмица, а словно три дня прошло, — сказал Энкиду, просыпаясь от дремы, навеянной ожерельем. Его лицо приняло озабоченное выражение. — Скоро увидим верхушки кедров. Нужно бы помолиться богам.

— Ты прав, — согласился Гильгамеш.

Из веток деревьев и кустарника сложили нечто вроде шалаша. Большой омыл лицо, перепоясался белоснежным поясом и стал совершать перед солнцем священный обряд. Он, широко и твердо ставя ноги, обходил вокруг палатки, двенадцать раз останавливаясь во время каждого круга и отбивая поклоны на все стороны света. Затем он встал так, чтобы лучи солнца падали прямо ему на грудь. Из плоской глиняной чаши Большой кропил сладкую воду на землю перед своими ногами, совершал жертвоприношения мукой и медовыми лепешками, сопровождая все это бормотанием молитв. Когда обряд завершился, Гильгамеш забрался в узкий шалаш, повертелся, устраиваясь там удобнее, но смог забыться дремой лишь сидя, склонив голову на колено.

Энкиду, сжимая в руках оружие, стоял у входа в шалаш. Герои Кулаба разбрелись по окрестностям. Некоторые спустились к Евфрату и плескались в нем, другие, выбрав тенистые места, последовали примеру своего вождя. Жаркий неторопливый день незаметно пришел к концу. Высоко воздев главу, Уту завершил свой путь по небесам, плавно опустившись в бездны, укрытые западным горизонтом. Когда на небе начали появляться первые звезды и потянуло ночным холодком, урукцы собрались перед Энкиду.

— Что с Большим? Он все еще спит? — испуганно спрашивали они.

— Вот так. Спит. — Энкиду сам был встревожен. — Я слышу его дыхание.

— Но ведь уже ночь. Солнца давно нет на небесах. Разбуди его!

— Нельзя мешать разговору с богами, — сомневался Энкиду. — Может это и хорошо, что он спит!

Урукцы отошли от палатки ненадолго. Кто-то зарычал вблизи стоянки людей, и их, доселе не боявшихся ни львов, ни туров, ни пантер, охватила паника. Как овцы они сбились около спящего пастуха-Гильгамеша. Энкиду какое-то время пребывал в нерешительности, однако общее чувство неуюта, беззащитности в конце концов охватило и его.

— Брат, — сказал он негромко. Подождал и повторил: — Брат!

Гильгамеш не отзывался.

— Брат! Большой! — уже более решительно произнес Энкиду. — Наступила ночь, мы ждем тебя. Вот так.

Из шалаша доносилось ровное дыхание. Недоуменно пожимая плечами, Энкиду повернулся к урукцам.

— Мы можем крикнуть все вместе. Но, боюсь, брат все равно не проснется. Может, принести холодной воды?..

В этот момент какая-то сила подбросила шалаш. Рассыпаясь на ветки и веточки, он упал к ногам служителей Кулаба. Огромный, темный в сгущающихся сумерках, из остатков шалаша поднялся Гильгамеш.

— Твое слово я слышал, Энкиду. Это ты меня звал? — голос Большого был бодр.

— Звал! — не скрывая радости, заговорил степной богатырь. — Посмотри-ка, сколько ты спишь. Люди беспокоятся, да и я начал волноваться… Ну, что тебе поведал Уту?

— Уту? — Как бы вспоминая, Гильгамеш приложил ладонь ко лбу. — Да, мне приснился сон. Странно, я чувствую себя отдохнувшим, выспавшимся, хотя сон был из таких, что вызывают желание весь день маяться в постели.

Он приказал служителям Кулаба отойти от них с братом. Убедившись, что его никто не подслушает, Гильгамеш положил руку на плечо Энкиду и, склонившись к мохнатому, заговорил — торопливо, теряясь иногда в поисках нужного слова.

— Я должен сейчас же рассказать обо всем. Жаль, что нет рядом матушки: она знала, как обходиться со снами. Но, быть может, ты подскажешь что-нибудь: больше ни с кем здесь я поделиться не смогу. Услышав мой сон, они перепугаются и побегут домой…

— Рассказывай, рассказывай, — подбодрил Созданный Энки. — Мне вот никогда настоящих снов не снится, все больше какие-то краски, запахи, бегущие газели. Зато в настоящих человеческих снах разбираться интересно. Когда Шамхат рассказывала мне, я видел все словно вживе.

Гильгамеш содрогнулся.

— Вживе? Вживе это страшно. Вокруг нас лежала степь — весенняя, цветущая. Мы стояли посередине ее, тебя я не видел, зато чувствовал рукой руку, плечом плечо. Мы ждали кого-то, но в какую сторону ни оборачивались, видели только пустую цветущую степь. А потом небеса возопили, словно мириады рожающих женщин. Мне показалось, будто кто-то вонзил в мои уши кривые серпы и поворачивал их, размалывая все внутри черепа. Вторя небесам, загрохотала земля. Она так тяжко сотрясалась, что мы едва-едва держались на ногах. Только что вокруг нас стоял светлый день, и вдруг прямо из него, из света, сгустилась жаркая темнота. В одно мгновение стало невозможно дышать. Помню, я схватился за грудь, не в состоянии ни вдохнуть воздух, ни закричать. Всюду вспыхнул огонь, но не дневной, ясный, а багровый, подобный полыхающим угольям. В небе пылали зарницы — пустые, бесцветные, вроде изнанки языка. А потом сверху полилась смерть. Не могу объяснить тебе этого — она похожа и на дождь, и на полчища саранчи. Словно жидкий металл прожигала все на своем пути. Жаркая и холодная, она скручивала тело в сухой лист, опаляла его огнем, а потом наваливалась обжигающим холодом. Я чувствовал, как под ливнем смерти корчится степь вокруг нас. Земля умирала — может ли быть хоть что-то страшнее умирающей земли?

Гильгамеш задохнулся, размахивая свободной рукой. Та же, что лежала на плече Энкиду, клешней вцепилась в брата.

— Землю так изогнуло в корчах, что один ее край задрался к небесам, а потом обрушился нам на голову. Был вязкий удар, темнота; теперь, наверное, мы умирали по-настоящему. Однако Кур нас не принял, ибо вскоре мы снова увидели себя на том же месте. Смерть излилась, вместе с ней опустился жар, голую каменную корку земли медленно покрывал седой пепел. Пепел — все, что осталось от жизни! Кого не охватила бы от этого смертная тоска?! Но сон летел дальше, и мы не успели даже заплакать. Вихрем вздымая седой пепел, к нам подскакал гигантский бык. Яркий, словно молния, он весь переливался алым блеском. Только глаза были черными, будто два колодезя в полдень. От ударов его копыт по каменной корке шли трещины. Мы с тобой прижались плечами, выставили руки и ухватились за горячие турьи рога. Тот взревел так, что под нашими ногами разверзлось ущелье. Ноги потеряли опору, мы упали бы, но руки наши, вцепившиеся в рога, еще держались. Я думал, что он тряхнет головой, ударит передними копытами — что стоило ему сбросить нас! Однако тур повел шеей, и мы с тобой как два перышка перелетели за его спину. Я поднялся на колено, готовясь встретить зверя. Но вместо быка увидел Великана. Уж себя-то я считаю Большим, этот же был еще больше. Два топора висело на поясе, а белая треугольная юбка опускалась ниже колен. Как мне ни хотелось посмотреть ему в лицо, какая-то сила мешала подняться голове. Я видел только пояс, крепкие, словно у быка, колени, а еще — руки. Я желал, чтобы эти руки коснулись моих волос, или плеч. В них была необъяснимая сила, спокойная тяжесть. Великан протянул мне чашу с творогом из буйволиного молока и мех с водой. Целую вечность я пил из меха, еще дольше поглощал творог. Тело мое крепчало, а сердце веселилось. Я забыл о смерти: вот чудо, степь вокруг нас цвела, и небо опять стало весенним, голубым! Великан кормил меня, Энкиду, и, хотя лица его я не видел, знаю, что оно не было злым. О, Энлиль, кто он такой?.. А потом властный голос произнес: «Гильгамеш!»Я поднялся, сокрушил шалаш и увидел — ночь, тебя, испуганных молодцов.

— Знаю, знаю! — возбужденно прошептал Энкиду. — Как только ты заговорил про великана… Это твой Бог, твой Отец — Лугальбанда! — потрясенный рассказанным ему сном, степной человек хотел успокоить, подбодрить брата. Но вместе с этим желанием в его памяти всплыли все когда-либо услышанные рассказы о богах и героях. Сердце Энкиду еще переживало их свежо и ярко; он восторгался сказаниями не менее, чем ремесленными умениями горожан. И теперь Созданному Энки казалось, что сон невидимыми нитями связан с услышанным от Шамхат, от жрецов Кулаба. Он читал сон с ловкостью толкователя, отличаясь от последнего лишь тем, что верил каждой своей фразе. — Да! Я уверен — Лугальбанда! Твой бог не оставляет нас, как этому не радоваться?! Он подкрепит твои силы в схватке с Хувавой, ты станешь непобедимым! А сверкающий бык — это Уту, вот так. Ты встречался во сне с самим Солнцем, и оно помогло оказаться около Отца. Не бойся, брат, сон склоняется нам на пользу. Мы пройдем всю степь, доберемся до кедровых лесов, где царит смерть — Хувава, мы обрушим его, словно тот край земли, который, тебе показалось, придавил нас. Уту и Лугальбанда помогут, мы вернем в горы Хуррум жизнь, вот почему ты радовался так, принимая пищу из рук Отца!

Энкиду счастливо горящими глазами смотрел на Большого.

— Смотри-ка, что вышло! Оказывается, я тоже могу видеть далеко впереди!

Взгляд Гильгамеша был устремлен куда-то поверх головы брата.

— Ты говорил не хуже моей матушки… — он запнулся. Как сон не рассказывай, все равно остается нечто, что передать невозможно. Ощущение, настроение, которое словом не ухватить. — Ладно! — Большой стряхнул с себя задумчивость. — Позови молодцов. Пусть не боятся: я проснулся окончательно!

В эти последние десять дней пути они узнали, что такое — настоящая пустыня. Где багровая, где пепельно-серая лежала земля, ветра гнали по ней колючие шарики перекати-поля, и лишь торчавшие кое-где сухие ломкие стебли подсказывали, что весной и здесь кипит жизнь. «Так, наверное, будет и дальше», — решили урукцы. Они радовались тяжести бурдюков с водой, которые заставил их наполнить на последней остановке Гильгамеш. Однако, с каждым днем тяжесть уменьшалась, и путешественники стали пить экономно, а чтобы не возбуждать излишней жажды, также экономно двигаться и переговариваться только короткими фразами. Разговаривать стало тяжело — сухой, пыльный воздух резал небо и сводил скулы в болезненной судороге. Уту нещадно палил с иссушенного неба, от обилия солнца болели глаза и различать истинные очертания предметов было очень сложно. Урукцам казалось, что они передвигаются в коконе из солнца и пыли, марево закрывало горизонт, и не будь среди них уверенно ориентирующегося даже здесь Энкиду, горожане впали бы в отчаяние.

Настроения среди них царили не самые радужные. То, что в Уруке виделось весьма интересным путешествием, оказалось работой. Работой тяжелой — даже чтобы добраться до Хувавы, нужно собрать, призвать все свои силы, а каково будет сражаться с самим демоном! Решающий момент приближался с каждым шагом, с каждым глотком из бурдюка. Урукцев бросало из жары в холод при воспоминании о рассказах про закатное чудище, которыми их обильно потчевали в детстве. После победы над Агой прошло слишком много времени, от поля, на котором самодовольный повелитель Киша был трижды повержен на колени, они отшагали слишком много поприщ, чтобы мысли о славе могли поддержать их решимость. Оставалось надеяться на вождей.

Гильгамеш осунулся, черты его лица стали острее, движения утеряли стремительность — он экономил воду не меньше спутников. Сон на берегу Евфрата вырвал из его груди бездумную уверенность в своей мощи. Если появление Энкиду заставило повелителя Урука приостановиться, то марево, застилающее горизонт, научило, что не знающая пределов мощь тоже бывает бессильна. Ему приходилось собраться внутри себя, сосредоточиться на нескольких целях, высушить жаждущее разнообразия и красок сердце, ему приходилось терпеть. На самом деле Большому доставалось тяжелее всех. И не только из-за необходимости перемалывать стремящуюся вырваться в каком-либо безумном поступке мощь, данную от рождения, но и из-за того, что он был больше всех. Такому большому телу требовалось больше воды, больше пищи, больше отдыха. Первый день пути по пустыне телесные страдания еще подстегивали его, на второй стали раздражать, а на третий он выкинул из головы мысли о славе, воспоминания о пирах в Кулабе, грезы о заполненных до краев водой каналах. В довершении всего Гильгамеш понимал, что он не должен показывать своих страданий спутникам. Те и так брели еле-еле, уныние на лице вождя лишило бы их последних сил. Большой не изображал глупой бодрости, но и не отдавался мрачным настроениям. Облик его соответствовал тому, что царило в сердце: терпение, труд, готовность терпеть дальше.

Зато Энкиду почти не страдал от жары. От его мохнатой шкуры остро попахивало потом, но пил он меньше самого сдержанного из урукцев. Энкиду не заматывал рот платком, не прятал голову от солнца. Его кривые ноги уверенно подминали под себя поприща песка, камня, потрескавшейся глины. Успокоенный своим же предсказанием, он спешил вперед, за блестящими кирпичами славы.

На восьмой день путешественники обнаружили, что впереди марево стало прозрачнее, невесомее. Около полудня оно исчезло совсем.

— Вот так. Это они, — подпрыгнул на месте Энкиду.

Весь западный горизонт закрывали горы. Когда глаза урукцев привыкли к новому зрелищу, они различили несколько гряд, все выше и выше громоздящихся друг на друга, парящие над ними треугольники вершин и белые венчики облаков, обрамляющие пики.

— Когда весна, когда не так жарко, их наверное, видно от Евфрата, — в восхищении пробормотал Энкиду.

Гильгамеш и его молодцы молчали. Тревожный зуд от близкой опасности пробегал у них под кожей, однако ни ужаса, ни подавленности они не испытывали. Горы покрывали фиолетово-зеленые леса, а пологие предгорья светились изумрудной краской. Скоро они выйдут к родникам, к прохладе. Пустыня осталась позади!

На десятый день, миновав предгорья, урукцы стояли перед горным хребтом.

— Как мы станем искать Хуваву? — спросил один из служителей Кулаба. — Горы уходят и на полночь, и на полдень…

— Найдем! — бодро заявил Энкиду. — Гора Хуррум ограждена глубоким рвом, она вся заросла кедром. Как доберемся до нее, узнаем, что впереди — враг.

Зная, что его спутникам нужно восстановить силы, Гильгамеш устроил им отдых. Целые сутки они бездельничали, отпиваясь, отъедаясь после многодневного поста в пустыне. Вода в предгорьях была необычно чистой для шумеров, привыкших к вечному медному, болотному оттенку влаги их колодцев. Предгорья поросли тамариском, чья чешуйчатая листва превращала рощицы этих то ли кустов, то ли деревьев в подобия свернувшихся на солнце ящеров. Кое-где еще цвел олеандр, крупные розовые и красные цветы отчетливо выделялись на фоне грубоватой кожистой зелени кустарника. Устремляли в небеса вершины тополя и кипарисы; разлапистые и приземистые, застыли можжевеловые деревья, пахло огуречной травой, мускатным шалфеем и ирисами.

По какому-то капризу местных демонов ирисы продолжали цвести. Ближе к степям они были нежно-голубыми, с аккуратной желтой прожилкой, или просто голубые — исчезающей голубизны, почти сливающейся с белым цветом. Высокие и упругие, они гордо поднимали к нему изящные бородатые головки. Но у подножия гор ирисы становились ниже. Здесь лепестки у них были широкие и темно-синие, совсем как глаза Гильгамеша. Такие ирисы росли островками во влажных впадинах рядом с первыми соснами горных склонов. Их тонкий, изысканный аромат Большой жадно втягивал ноздрями.

— От них пахнет как от женщины! — восторженный, возбужденный, Гильгамеш срывал лепестки губами и жевал, закатывая глаза. — Но я никогда еще не спал с такой женщиной! Я даже не знаю, кто она! Кто она? — изображая любовное безумие, он смотрел на Энкиду, а тот похохатывал.

Ирисы росли и в тени, между узловатыми, похожими на застывшие в судорогах сухожилия, корнями сосен. Только там они становились совсем черными, и запах вместо сладковатой изысканности потчевал мертвенной сухостью.

Неприятный холодноватый ветерок часто спускался по горным склонам и беспокоил урукцев.

— Дышат, — зачарованно говорил Энкиду. — Чувствуешь, брат, как дышат горы?

— Чувствую, — Гильгамеш задумчиво смотрел на чернеющие вдоль опушки соснового леса тени. Тени эти походили на странных бесформенных животных, подглядывающих за людьми. — Дышат и наблюдают. Впрочем, не беспокойся. Беспокоиться будем завтра.

Когда они вступили под своды сосен, изменилось все. Воздух стал холоднее. Степная живность, вытесненная летним жаром к предгорьям и кишевшая вокруг лагеря урукцев, здесь исчезла. Кругом стояла тяжелая, подернутая белесыми разводами паутины, тень. Даже небо, пробивавшееся сквозь разрывы между древесными кронами, казалось более мрачным, темным. Звук от шагов тонул в массе мха, то влажной, то сухой и колючей, ноги опутывали побеги папоротника. Сосны стояли где редко, где часто — и тогда путешественникам приходилось взмахивать топорами, срубая острые ветви, норовившие расцарапать тело, выколоть глаза. Сосны сменялись другими, неизвестными людям сортами деревьев, впрочем, здесь все они были на одно лицо — тусклые, враждебные.

Наконец, Энкиду нашел сухое русло, проторенное весенними дождями, и по нему повел урукцев к вершине. Созданный Энки шел первым, положив на плечо любимую палицу и оживленно поглядывая по сторонам. За ним следовал подчеркнуто невозмутимый Гильгамеш, а потом — молодцы из Кулаба: нос в затылок, след в след. Руки урукцев не выпускали оружия, они не разговаривали и косились на деревья, каждое мгновение ожидая нападения если не Хувавы, то его подручных. Однако день прошел без каких-либо происшествий. Горы равнодушно пропускали их; не будь все вокруг настолько безжизненно, путешественники решили бы, что рассказы о Хуваве — выдумка. Но даже насекомые не нарушали молчания заколдованных мест.

— Все пропитано смертью, — сказал Большой, когда они развели на ночь костры посреди одной из редких в здешних лесах полян. Ночью тьма была совершенной, даже звезды не могли пробиться сквозь странную холодную пленку, застилавшую небо. Только жадное полыхание кругом охвативших лагерь людей костров подбадривало путешественников.

— И пахнет ею, смертью, — продолжил через некоторое время Гильгамеш. — Я помню: во сне она пахла так же.

Энкиду во все глаза смотрел на брата, поражаясь сосредоточенной решительности, которая проявилась на его лице в последние дни. Впервые степной человек видел в глазах брата и ту, кошачью, внимательность и внимание самого Гильгамеша. «Это его Отец, — думал про себя Созданный Энки. — Сейчас вместе с ним смотрит на костер Лугальбанда. Интересно, знает ли об этом брат?»

— Завтра, — не дал задать степному человеку вопрос Большой. — Я вижу, завтра мы встретимся с Ним.

Завтра долгое время шло как вчера. Однообразные подъемы-спуски; Энкиду насчитал, что за два дня они одолели шесть гряд. Зато когда им открылась седьмая, путешественники остановились и разом воскликнули: «Ну, вот!»

Отделенная от остальных кряжей узким бездонным провалом, на них смотрела Гора Хуррум. Словно в пику окружавшей ее пустынности, эту гору переполняла жизнь. Оттуда доносились птичьи трели, вдоль провала бежала лань, яркое солнце заливало вершины кедров. Когда белые барашки облаков закрывали лик Уту, по склонам Хуррум текли стайки причудливых теней. Сами кедры чем-то напоминали можжевеловые деревья — и, одновременно, отличались от них, как отличается черноголовый от какого-нибудь бормоталы. Черноголовые созданы для богов — так же и кедры были созданы для богов. Величественные, царственные, они просторно разбросали свои кроны над бессмертной горой. В каждом из них угадывалось горделивое упорство, казалось, будто кедры сами осознают свою значительность. Очевидцы первых шагов созданного могучим дуновением Энлиля мира, они были прекрасны древней, нетронутой дикостью. Да и кто осмелился бы тронуть эти неохватные стволы, эти корявые, могучие, властно раскинутые ветви?

Несмотря на провал, перебраться на гору Хуррум оказалось несложно. Несколько сосен, вырванных с корнем неизвестной силой, были перекинуты через пропасть.

— Не для нас ли это приготовлено? — нервно засмеявшись, спросил Энкиду.

— Для кого же еще? — превозмогая трепет перед величественностью бессмертной горы, Гильгамеш стал спускаться к необычному мосту.

— Нет уж, нет уж. Я пойду первым. Вот так. — Энкиду обогнал Большого.

В движениях степного человека чувствовались напряжение и опаска. Он медленно-медленно, как ребенок, который только учится ходить, стал продвигаться по соснам на другую сторону провала. Урукцы замерли. Они ожидали подвоха: вот сейчас, думалось им, сосны рассыплются, переломятся и Созданный Энки полетит в бездну. Но он беспрепятственно перебрался на другую сторону и махнул рукой остальным: «Идите!»

Гильгамеш, а следом за ним пятьдесят служителей Кулаба ступили на гору Хуррум. Та не сотряслась, не возопила, но, раздвинув заросли олеандра, росшие здесь на краю пропасти, люди замерли в изумлении.

Им открылась исполинская, мощеная стеклистыми, как будто оплавленными, базальтовыми плитами дорога. Прямая как стрела, тенистая от нависающих крон кедров, она поднималась к вершине горы. А там виднелось еще одно дерево — древо всех деревьев, размером с башню. В дупле, темнеющем у его корней, мог бы поместиться целый дом.

— Он там, — прошептал Энкиду. — Он смотрел на нас.

Степного человека охватила слабость. Чувствуя, как предательски темнеет у него в глазах, как подкашиваются ноги, он непроизвольно опустился на колени.

— Что с тобой? — непроизвольно опустился к брату Гильгамеш.

— Не знаю, — пробормотал Энкиду, утирая с широкого лба ледяные капли пота. — Наверное, это Он. Он смотрит и вытягивает силы.

— Хувава? — Гильгамеш специально назвал хозяина горы по имени. Проговорил его он с трудом, словно здешние кедры терпели только почтительно-уступающее «Он». Зато произнеся «Хувава», Большой ощутил, как в его сердце, в затылке, в глазах собирается сила. Он засмеялся — уже без всякого усилия. — Столько одолели гор, Энкиду, неужели мы будем столь жалки, что не взберемся на вершину этой? Перед нами прямая дорога! Нарубим кедров, прогоним отсюда зло — и, славя Уту, отправимся домой. Не думай о смерти, тогда тебя не настигнет слабость. Ты не боялся героев Аги Кишского — чего же бояться деревьев? Сообрази: хозяин этих мест один, нас же двое. Дотронься до ожерелья, которое подарила матушка. Вспомни, вместе с нами идут Лугальбанда и Уту. Оглянись, посмотри на молодцов. Они ступили на гору Хуррум, теперь их уже ничто не остановит! Вот как нас много, а Хувава один! Один!

Громовой рык раздался над горой:

— Кто здесь произносит мое имя?

Схватившись за ожерелье Нинсун, Энки рывком поднялся на ноги. Вместе с братом они вглядывались в дорогу. Однако та была пуста, голос раздавался откуда-то со стороны.

— Кто осмелился проникнуть в запретное место?

Настоящая буря встряхнула кедры, окружавшие людей. Их властные ветви жадно тянулись к человеческой плоти, стволы надсадно трещали, словно деревья хотели вырвать из земли свои корни.

— Я поражаю вас проклятием Энлиля, глупцы! Ни шагу больше не ступите вы по земле, на которой боги разговаривают друг с другом!

Голос бесновался уже совсем рядом с братьями.

— Боги разговаривают друг с другом? — перекрывая грохот бури, прокричал Гильгамеш. — Тогда услышь нас, Уту! Во славу твою, во имя твое мы пришли сюда. Прими нашу силу так же, как ты принимаешь жертвы в храме Кулаба. Мы служим тебе, не отворачивайся от тех, кто предан. Помоги нам; здесь нас хотят одолеть темные, злые ветра. Так дай же нам своей, солнечной мощи!

Тени на дороге перед людьми потемнели. Буря теперь не просто колыхала кедры. Она скручивала тени в узкий черный жгут, пляшущий как змея перед Гильгамешем. Чернота постепенно разгоралась бледным, мертвенным сиянием. Похожее на сиреневые огоньки, прыгающие ночью по гнилушкам, оно было более интенсивным и непереносимо холодным. Служители Кулаба непроизвольно прикрывали глаза ладонью. Они ожидали великанов, рыкающих львов, а здесь к людям подступало нечто невообразимое, не укладывающееся в голове. Они перешли границу, за которой любые человеческие представления не значили ничего.

Только Гильгамеш не отрываясь смотрел на луч смерти. Да, это он уже видел во сне на берегу Евфрата. Так и есть, ангелы-хранители предупреждали его, что на горе Хуррум придется собрать в кулак все отпущенное ему небесами мужество. Когда жгут стал приближаться к людям, Большой поднял топор и прокричал боевой клич. Широкий плоский квадрат меди ослепительно вспыхнул отраженным светом солнца. Может быть потому, что сила богов была близка к горе Хуррум, а, может благодаря колдунам-кузнецам Тибире и Симугу, специально выковавшим этот топор для владыки Урука, отраженный солнечный свет не исчез. Он превратился в юношу с лапами льва. Ловкий, как красный хозяин степей, он прыгнул на сияющую тьму. Детище Хувавы охватило его черными кольцами, а тот рвал когтями мертвенные змеиные объятия. Гильгамеш и Энкиду бросились вперед. Взмахивая топором, Большой не мог понять, где он — здесь, снаружи отсекает от жгута длинные кипящие пласты, или же там, внутри, юношей-львом распарывает сияющую смертью плоть.

Холодные поцелуи-прикосновения змеи оставляли на теле Гильгамеша болезненные багровые пятна. Но он рвал, рубил, мял тьму — и вот что-то хрустнуло под его лапами, порвалось от удара гигантского топора. Высокий, закладывающий уши вой вознесся к небесам, и змея исчезла. Вместе с ней исчез юноша-лев. Запыхавшиеся, пораненные стояли Гильгамеш и Энкиду, а перед ними лежал переломленный пополам кедр. Черный сок бежал из места слома, но могучие ветви все еще тянулись к людям.

— Добейте его! — крикнул Большой служителям Кулаба.

Пятьдесят юношей как муравьи облепили умирающее дерево. Сопровождаемые все более глухими стонами, послышались удары топоров. С грузным хрустом отчленялись страшные ветви великана, а Гильгамеш и Энкиду пошли вверх по дороге.

— Нет, ты умрешь! — взвыла буря.

Снова заплясали тени, вытягиваясь сияющим жгутом.

— Будь славен, Уту! Будь велик, Лугальбанда! — Гильгамеш воздел топор, и из солнечного света прянула бирюзовая искристая змея. Зев ее был больше львиной пасти, острый, раздвоенный как рыбацкая острога, язык беспрерывно метался взад-вперед. С изогнутых, словно серп судьи-Солнца, клыков капала шипящая ядовитая слюна.

Две змеи — бирюзовая и мертвенно-белесая — разом ударили друг в друга, сцепились, скрутились в огромный клубок, принялись бить хвостами, снося кусты олеандра, росшие рядом с дорогой. Гильгамеш шагнул вперед и слился с солнечной змеей, он снова кусал, давил, рубил белесую тьму, рубил до последнего хруста, до воя, чтобы увидеть сломленный пополам кедр.

Семь раз перед братьями возникали лучи смерти. Каждый раз Уту бросал на помощь Большому один из солнечных ветров. После юноши-льва и бирюзовой змеи из топора выпрыгивали ящер с двузубым шипом на хвосте, огненный шар, гигантская многоножка, ястреб с кривым клювом и могучими когтями, наконец — оранжевый, переливающийся светом, словно бык во сне Гильгамеша, скорпион.

Семь мертвых, порубленных кедров оставили урукцы за собой. Все тело Гильгамеша болело, чем дальше, тем труднее было ему ступать по скользкой стеклистой дороге. Шедший рядом с ним Энкиду тяжело дышал и опирался на палицу. Они остановились в десятке шагов от чудовищного древа, венчавшего гору. Все вокруг них волновалось — деревья, кустарник; саму гору, казалось, колебали подземные бури.

— Вот и мы, — крикнул Гильгамеш в темноту дупла, из которого разом могло бы выйти не менее десятка воинов. — Уту привел нас к тебе, Хувава. Мы поразили твои лучи смерти, мы содрали с тебя семь одежд. Хватит прятаться за безжизненные горы, хватит подставлять вместо себя кедры. Выходи, покажись, какой ты есть!

Утробный рык раздался из дупла. Целый ворох трухи, пепла, пыли окатил братьев. С визгом и ревом темнота вылилась в движение, и хозяин горы Хуррум выскочил на свет. Ростом не больше Гильгамеша, он передвигался как онагр, у которого из плеч выросло человечье туловище. Задние лапы Хувавы были лапами пантеры, коричневый пантерий хвост раздраженно хлестал по поджарым бокам. Зато передние ноги были ногами онагра, над ними начинался новый живот, а затем — человеческий торс и голова старца, увенчанная львиной гривой. Несмотря на непропорциональность сложения, Хувава передвигался ловко и с явной сноровкой сжимал в руках оружие: длинный острый зуб-кинжал и сеть, вроде той, с которой птицеловы подкрадываются к гнездовьям.

Лицо демона не было вполне человеческим. Черты его постоянно менялись, он походил на всех старцев, которых Большой видел, разом. Казалось, будто Хувава прячет себя за множеством масок. Однако даже сквозь них ясно ощущались мука, боль, ярость загнанного в угол зверя, обуревавшие хозяина бессмертной горы.

— Я наложил на нас проклятье Энлиля, — воющим голосом произнес он. — Уходите отсюда, не трожьте моего леса, и я сниму проклятье. Негоже человеку врываться в заповедные места богов!

— А что такое «проклятье Энлиля»? — опершись на топор, спросил Большой.

— Смерть, — прошипел Хувава. — Неминуемая смерть.

— Семь раз ты пытался напустить ее на нас, — усмехнулся Гильгамеш. — Сдается мне, ты потерял самое свое лучшее оружие. Что сила горы Хуррум в сравнении с мощью Уту!

— Уходите отсюда! Мир стоит на равновесии, вы оскверняете божественный порядок!

В голосе демона Гильгамешу почудились умоляющие нотки.

— Ты просишь нас?

— Может быть и прошу. Прошу ради блага моего и твоего, пришелец. Остановись, чтобы позже не пожалеть о своей гордыне!

— Не слушай его, — закричал Энкиду. — Не допускай демона к сердцу, он пожрет тебя! Убей Хуваву, Солнце взирает на нас!

— Будь проклят твой раб! — взвизгнул владыка горы. — Да не будет ему покоя на земле!.. Хорошо, я не сниму с вас проклятья. Умрем вместе!

Взметнулась сеть, Гильгамеш едва успел отскочить в сторону. Энкиду она хлестнула по ногам, степной человек упал и скатился на несколько шагов вниз по дороге. Большой рубанул по сети топором, но та была крепче меди. Звякнув, топор едва не вырвался из его рук.

— Я достану тебя, достану! — размахивая кинжалом, Хувава полурысью, полугалопом бросился к Энкиду. Одной рукой он сорвал с шеи мохнатого брата Гильгамеша ожерелье-талисман, другую же, сжимающую длинный зуб, взметнул над лицом степного человека.

В отчаянии Большой метнул топор. Сверкнув в полете словно молния, топор вонзился в плечо Хувавы. Рука, сжимающая кинжал, упала на стеклистый камень. Из разрубленного плеча хлынула кровь такая же черная, что и в жилах кедров. Хувава взвыл — совсем как семь его лучей в предсмертный миг. Энкиду поднялся на ноги и его палица сокрушила ребра демона. Гильгамеш, выхватив из-за пояса нож, одним прыжком оседлал воющее тело Хувавы и дважды вонзил оружие в покрытый рыжей шерстью затылок.

Вой поднялся до самого верхнего предела слышимости и стих. Зато раздался грохот, подобный многократно усиленному раскату грома.

На людей падало древо, служившее жильем хозяину горы Хуррум. Юноши с криком бросились вниз по дороге. Энкиду схватил старшего брата за руку, рывком стащил его с застывшего в окоченении смерти демона и повлек за собой в сторону, в заросли олеандра и кедров.

Ветви больно хлестали их тела, но, превозмогая боль, превозмогая усталость, братья успели ускользнуть из-под гигантской тени, накрывшей было их. Раздался оглушительный удар — и все стихло.

Стихла буря, гора перестала волноваться, она уселась ровно и твердо на земное основание — как любая другая гора. Словно не слышавшие ужасных звуков, сопровождавших смерть Хувавы, подали голос птицы. Величественные кедры утратили всю свою злобу. Они остались так же прекрасны, но ни капли ужаса не испытывали люди, глядя на них. Откуда-то снизу доносились возбужденные, радостные крики служителей Кулаба. Вместо боли и усталости грудь братьев наполнил покой.

— Вот так, — Энкиду улыбался во весь рот. — Как хорошо здесь!

— Хорошо, — согласился Гильгамеш. — Идем.

Они поднялись на вершину горы. Рухнувший кедр погреб Хуваву, вместе с его сетью, кинжалом, вместе с топором Гильгамеша и ожерельем Нинсун.

— Значит, для этого оно и было предназначено, — успокаивал брата Большой. — Каждая вещь служит для какого-то одного, определенного дела.

На месте жилища Хувавы лежала неглубокая круглая яма. Из нее — все слабее и слабее — поднимался черный пар. На Гильгамеша еще раз пахнуло смертью.

— Ф-фу! — он помахал рукой перед носом. — Долго же мне еще будет чудиться этот запах!

Энкиду ничего не говорил. Он смотрел на запад, скрытый доселе гигантским кедром. Рот его был раскрыт так же, как в тот день, когда Шамхат впервые показала ему танец Инанны.

— Значит это правда… — произнес Гильгамеш, посмотрев туда же. За горой Хуррум лежала глубокая долина, дальше поднимался еще один хребет, пониже того, что они одолели, а еще дальше братья видели великую голубую зелень — сливающееся с небом Закатное море.

— Выходит, в сказках много правды, — улыбнулся Большой. — Смотри, Созданный Энки, какую дорогу мы проложили!

5. ИНАННА

Ревность — вот настоящий двигатель этой повести. Ревность к большому и необычному, к тому, что подминает под себя привычный ход жизни. О человеческой ревности мы уже говорили, теперь пришел черед переходить к богам.

«Мы — боги ревнивые!»— говорили владыки шумерских земель, грозно топали ногами и дружно сводили густо насурьмленные брови. Они живы были поклонением человека и потому неукоснительно требовали с черноголовых благочестия. Когда-то людей лепили в пустоте только что созданного, девственного мира. Тогда это казалось и забавой, и утверждением себя, и созданием послушного, понятливого работника. Однако человек получился странным созданием. Настолько на них, богов, похожим, что это вызывало оторопь. Благословленные к услужению небесам, люди переняли привычки Ану, Энлиля, Энки и, хотя не отказывались приносить жертвы создателям, погрузились в собственный мир. Боги иногда просто переставали понимать эти игрушки, чья плоть когда-то была красной и синей глиной. Видимо, зря они пили пиво, когда лепили человечество. Что-то они упустили спьяну, или не заметили кого-то, не известного Игигам пришельца, бросившего в глиняных болванчиков семя беспокойства и самомнения.

Особенно тревожили богов герои. Не все, конечно; Ага, например, был героем вполне ясным и послушным. Тревожили такие, как Лугальбанда, на орле летавший к небесам. Такие, как Гильгамеш.

Обескураживало то, что Большой жил сам по себе. Хотя каждый из значительных богов видел его перед своим идолом совершающим поклонение, глаза Гильгамеша выдавали, что тот делает это без сердца. Но и это было бы не страшно, можно поклоняться без сердца, будучи, при этом, угодным богам. Однако не только в храме — в Уруке Большой вел себя так, будто жил сам по себе. Будто жертвы воде, ветрам, земле, удаче, гневливому Куру — это такие же маловажные вещи, как набедренная повязка или лепешка из темной муки. Часть существа Гильгамеша находилась вне поля зрения богов, а потому события, которые разворачивались вокруг него, оказывались им непонятны.

Энлиль был искренен, когда решил послать на землю Энкиду. Он желал увидеть, как два героя намнут друг другу бока, доказав этим истину: созданному — место созданного, ни на что большее претендовать он не может. Однако вышло не просто «не то», вышло совершенно не то! Энкиду соблазнился человеческим житьем, он возомнил, что «быть человеком» больше, чем «быть созданным Энки». Вместо потешной схватки, над которой можно посмеяться и поскучать, герои воспылали друг к другу братскими чувствами. Мало того, они еще и оттаскали за уши послушного небесам Агу!

Благо, если бы названные братья тем и ограничились. Так нет, они дерзнули бросить вызов одному из посредников между небом и преисподней. Бросили вызов, пришли и убили Хуваву! Нужно понять, что испытывали в этот момент лазуритовые небеса. Что-то похожее, наверное, ощущает человек, стоящий на вершине башни, основание которой только что начали ломать мотыгами.

Никто не хотел казаться переполошенным. Влажнобородый Энки как всегда посмеивался, вертя пальцами водяные волосы. Супруга Энлиля, податливая девочка-богиня Нинлиль томно смотрела на своего мужа, чей ветроподобный облик трудно было уловить даже божественному глазу. Как всегда молчал далекий старый Ану. Строила всем глазки неугомонная Инанна. Что поделаешь: судьба людей — служить богам, судьба богов — оставаться неизменными.

Посреди неизменных пульсировал рожденный обескураженностью вопрос: «Зачем?» Зачем Энкиду не добил Гильгамеша? Зачем братья пошли на Хуваву? Зачем они столько говорят о славе — каждый знает, что слава обманывает скорее, чем женщина? Чего они ищут, особенно Гильгамеш? К чему он присматривается, когда разглядывает вещи, ведь они такие, какими их сделали боги — не больше и не меньше! Зачем Уту помог Большому?

Снисходить до того, чтобы задать такой вопрос человеку, небеса не могли. Зато они подступали к Солнцу, и оно хмурилось, выбрасывая жар своего недовольства на землю.

— Пособничал? Да, я помогал им. Гильгамеш видит дальше других людей и даже дальше большинства из нас — вот, что я вам скажу! Нинсун выносила в себе нечто большее, чем полукровка, чем помесь человеческой и небесной глин. Даже не знаю, что он надеется увидеть, мои глаза и не заглядывают, наверное, туда. Зато мне интересно наблюдать за ним. Мы похожи — оба всегда на виду, на обоих смотрят, обоих хвалят и поругивают. И раз уж такое существо взяло меня в покровители, разве могу я — бог! — оставить его без помощи?

«Смотрит дальше нас…»— эти слова отзывались в душах богов раздражением и горечью. «Как же можно видеть дальше нас? Нет, Уту ошибается. Гильгамеш — просто мальчишка-переросток, жаждущий захватывающих дух приключений. С неба и с земли вещи видятся по-разному. Там, где нам почудилась непривычность, многозначительность, с человеческой точки зрения — обычное искание славы!»

Очень не хотелось признавать богам, что Большой не вмещается в их мир, что вместе с его наивным, детским буйством в космос пришло напоминание о Чем-то, или о Ком-то, стоящем за их спиной, предшествующем тому доисторическому состоянию мира, которое черноголовые называли Ан-Ки. Дальше этого внутриутробного времени, когда земля была смешана с небом, не помнил ни один из богов. Даже создавший мир Энлиль не ведал, откуда он пришел, до смешного походя в этом на степную тварь Энкиду, забывшего своих родителей.

«Энлиль дунул», «Энлиль разнес небеса и землю»— ничего больше не мог сказать и сам владыка ветров, наездник грозовых туч. Бытие зевнуло, вместе с дуновением появилось все, появился и он сам, дунувший. Было в этом странное, неприятное забегание «я» назад, в то время, когда его еще не могло быть. Но Энлиль не пытался разбираться в своем происхождении. Дунул — и появился; убежденности в том, что иначе не могло быть, хватало ему на верховодство богами.

Та же уверенность побуждала его изображать сейчас, будто ничего не случилось. Энкиду стал другом Гильгамеша? Хорошо, так и задумывалось! Пусть только попробует кто-то сказать, что степной человек создавался для чего-то иного! Гильгамеш убил Хуваву? И ладно, небесным богам давно уже пора кольнуть под ребра богов подземных. Гильгамеш возгордился? Ну, это обычное, человеческое. Когда голодны — они лежат как трупы. Набьют брюхо — равняют себя с богами. За гордость Большой будет наказан. Вот только нужно придумать, каким образом.

Но ревность — чувство бесконечно разнообразное. Часто ее рождает любовь, не менее часто она оборачивается поклонением. Если же желание склониться, поцеловать прах того, кого сердце считает выше всех живущих в этом мире, наполняет душу богини, то оно чревато неудержимым вожделением.

Застонала Инанна, с хрустом потянулась на небесном своем ложе. Теплая волна желания разлилась по ее спине, руки сплетались перед грудью, словно богиня ласкала кого-то большого, широкоплечего, тяжелого. Людям, которые видели в ту ночь Утреннюю звезду, показалось, будто она вытянулась сверху вниз стрелкой, извечным женским знаком, и запылала белым неутолимым огнем.

— Весь день сегодня будут любиться, — сварливо говорили святые евнухи, наблюдавшие за небом с крыш храмов. — Верный знак: присмотрела кого-то Красавица.

Присмотрела, давно уже присмотрела, но лишь теперь, после Хувавы, после празднеств, устроенных в его честь Уруком, допустила в себя желание Инанна. Богиня холодная и жаркая сразу, она не умела ничего делать медленно. Едва лишь солнечный восход затопил горячими лучами ее звезду, Инанна стрелой сорвалась с лазуритового седалища и встала в дверях комнаты, где проводил ночи Гильгамеш.

Большой уже не спал. Яркая белая стрелка еще сияла в небе, когда Гильгамеш открыл глаза. В тот день его подняло малознакомое чувство совершенного покоя, завершенности той части пути, что он прошел. Впервые Большой ощутил его, когда в жаркий полдень они с Энкиду увидели высокие, как гора Хуррум, светящиеся стены их города. Юноши Кулаба, тащившие мешки с кедровыми шишками — доказательство удачи похода — долго кричали, в радости подпрыгивая на месте. Один Гильгамеш пребывал в недвижимости. Только сейчас он понял, что настоящая слава — штука странная и приводящая в оторопь ее обладателя. Настоящая слава — это вещь, которая существует сама по себе. Ты создал ее, но в ней живут другие; ты все хочешь что-нибудь добавить к ней, наполнить весом, укрепить на земле, в тебе все еще живет сомнение, не сметет ли ее случайный поворот судьбы, а люди уже привыкли к этой вещи, они обращаются с ней, как с чем-то незыблемым, само собой разумеющимся. Увидев стены Урука, Гильгамеш понял, что он зацепился за землю, и силы, рвущиеся из груди, перестали жаждать охватить весь мир. Он всякого испробовал, он наигрался так, как того не удавалось ни одному ребенку. Теперь предстояло решать, что делать дальше: кому служить, за что и перед кем держать ответ. Мысли эти были новыми и еще более неожиданными, чем ощущение завершенности.

В празднествах, посвященных их возвращению, Гильгамеш участвовал по привычке, по обязанности; урукцы дивились его медлительности, отсутствию вспышек буйства. Они даже тревожились — не успел ли Хувава набросить на него тенета подземной скуки? Зато Энкиду веселился за себя и за брата. Его длинные могучие руки хлопали в лад любой песне, кривые ноги отплясывали вместе с любым хороводом, а глотка вмещала умопомрачительное количество браги. У горожан была причина веселиться: владыка вернулся со славой, вода отступила, гибкие изумрудные побеги эммера ласкали глаз поднимающегося на стену. У Энкиду же был еще и собственный повод для радости: Шамхат, маленькая блудница с кукольным личиком, понесла. Хотя в точности никто не мог бы назвать имя того из бесчисленных последователей Инанны, знакомых с ее чреслами, кто обошел ухищрения сроков, настоев, поз, случая, все показывали на Энкиду. Степной человек и не думал, что могло быть иначе. Кто, кроме него, мог пробить последнюю защиту Инанниной невесты? Кто мог забраться в те запретные места, где любая красавица перестает задирать нос?

Шамхат располнела и подурнела — хотя можно ли назвать дурнотой удивление и испуг перед неожиданными переживаниями? Гильгамеш приказал забрать наконец ее в Кулаб — и отныне за блудницей, важные как павы, ходили прислужницы его матушки. Шамхат быстро выучилась капризничать, командовать и пускаться в слезы, если чувствовала себя ущемленной. Большого раздражала проснувшаяся в ней бесцеремонность, раздражали оханье, устраиваемое вокруг блудницы женщинами Кулаба. Но он смотрел, как забавно, заботливо выполняет любые ее прихоти Энкиду и сдерживал себя.

— Наверное, мне достаточно досталось женщин, — сказал он Нинсун. — Нужно ввести в дом жену.

— Ищи, — слабая улыбка коснулась губ жрицы. — Но трудно будет найти равную тебе женщину… Может быть, одну я и знаю, но не стану произносить ее имя. Наоборот, молюсь Энлилю, чтобы он развел ваши судьбы!

В то утро Гильгамеш лежал и размышлял над уравновешенностью, спокойствием, царящими в сердце. Стены, Ага, Хувава, Энкиду, суетящийся вокруг блудницы, как последний простолюдин, все эти образы приходили разом, словно в полудреме. Они никогда не звали Большого, они ласкали память, но не воображение. Гильгамеш не испытывал желания бежать куда-то, он решил ждать тех мыслей, что укажут ему, к чему отныне стремиться.

Когда жрецы протяжными криками известили о появлении огненной тиары Уту, Гильгамеш умылся и надел чистые облачения к утреннему богослужению. Он украсил голову царским венцом, запястья — медными змеями-браслетами, густо зачерпнул с блюда, стоявшего перед ним, прозрачное пахучее масло и умастил благовониями плечи, грудь, руки. Затем его заворожил древний рисунок на днище блюда. Безыскусное вроде бы сочетание черточек и волнистых линий колдовским образом действовало на смотрящих. Трудно было уловить, что там изображено: четыре бегущих оленя, или четыре человека с распущенными волосами. Их ноги сходились в центре блюда, а рога, волосы закручивались слева направо, создавая иллюзию стремительного вращения, так что фигурки сами собой начинали двигаться, кружа голову. Древний мастер усилил головокружение скорпионами и рыбами, несущимися туда же, слева-направо, вдоль голубоватой каймы посудины. Зачарованный, Большой смотрел на бегущую неподвижность до тех пор, пока мир не завертелся вокруг него. Гильгамеш зажмурился, прогоняя головокружение, и тут же почувствовал, что он не один в комнате. Воздух затрепетал от колыхающихся одеяний, от дыхания неизвестных, что бесшумно вошли во владычьи покои.

Большой открыл глаза, стряхивая с пальцев масло и выпрямляясь. Комнату наполняло сияние, напоминающее то, которым солнце окружает грозовые тучи. В середине его стояла высокая молочно-белая девушка. Черные копны волос, перекрученных усеянным багряными цветочками вьюном, падали ей на грудь и на плечи. Чуть выше висков их перехватывала белая жемчужная повязка. Вытянутые как финиковые косточки карие глаза с восхищением смотрели на Гильгамеша. Широкие, словно у кобылицы, ноздри жадно раздувались, а над пухлой верхней губой были приметны росинки жаркого пота.

Шею девушки в несколько витков обрамляло лазуритовое ожерелье. Острую высокую грудь стягивала золотая сетка, не скрывавшая прелестей, а наоборот, подчеркивавшая их. Короткая, словно бы из серебряного огня сотканная повязка ласково облегала тугие бедра. На лодыжках красавицы были прицеплены золотые колокольчики. Когда Гильгамеш открыл глаза, девушка вздрогнула, и колокольчики тихонько зазвенели.

Наполовину скрытый молочной, сияющей незнакомкой, из-за ее пояса выглядывал карлик. Он походил на большую сморщенную грушу. Все в уродливых складках, тело карлика в плечах было узко, в талии — необъятно широко. Коротенькие слоновьи ножки стояли неуклюже и неуверенно. Глаза, нос, губы человечка едва выдавались из складок кожи, а уши висели двумя длинными лохмами. Дополнял сходство с грушей странный головной убор — высокий, конусом сходящийся наверху. Рядом с красавицей груша-карлик казался злой насмешкой над мужской природой. В довершение всего он носил пояс выхолощенного.

Заметив, что Большой смотрит на него, карлик чуть-чуть высунулся вперед и затараторил:

— Кланяйся юноша, кланяйся! Это твоя госпожа, светлая Инанна! — от рвения человечек присел и сам стал торопливо кивать головой.

— Инанна? — промолвил Гильгамеш.

— Да, это я, красавец мой, муж мой, — отверзла уста молочнокожая. — Да, это я прилетела к тебе, Могучий! — Нашим языком уже не передать то, как она говорила, ибо у шумеров помимо обычного имелся особый, «женский», как они его называли, говор. Ко временам Гильгамеша использовали его только в редких богослужениях, и тогда он звучал для ушей слушавших дико, нелепо. Буквы проглатывались, слова коверкались, понять можно было только с пятого на десятое. Инанна пользовалась именно этим языком, но, к изумлению Большого, в ее устах он звучал мило, как речь ребенка, очаровательно ломающего речь.

— Инанна? — повторил Гильгамеш. Первая оторопь прошла, также быстро миновала гордость, остались удивление и настороженность. Он не мог не верить, что это богиня. Сияние лилось не через узкие высокие окна, оно исходило от нее и от странного спутника, почтительно прятавшегося за спину Хозяйки. — Я перед тобой, Светлая Госпожа!

— Кланяйся, кланяйся! — корчил рожи карлик.

— Не слушай Ниншубура, не слушай моего посла, — прокартавила богиня. — Не дело красавцев кланяться; тот, кто дарит радость, может высоко держать голову перед небесами.

Карлик стушевался, совсем исчез за серебряной повязкой Инанны.

— Какой ты красавец! — богиня склонила голову к плечу. Финиковые ее глаза подернулись медовой пленкой. — Ты переполнен соком, как добрый бурдюк пивом. Я так и ощущаю, как ты, шипя, брызгаясь, бежишь по моей коже! Открой свое мужество, Большой, подари мне крепость, что построила стены, поразила Хуваву. Согни руки, чтобы я могла потереться о твои жилы, о твою мощь…

Инанна сделала шаг вперед — и в ноздри Гильгамеша ударил аромат ирисов — синих, бородатых цветков, росших в преддвериях горы Хуррум.

— Постой, Утренняя Звезда! — превозмогая жадное желание коснуться такой близкой, сладкой, словно масло, рассеченной золотой сеткой груди, Гильгамеш спрятал руки за спину и отступил назад. — Я поклонялся тебе, дарил сливки, дарил телиц, желтые алавастровые сосуды, полные молока, лил перед твоим алтарем кровь речных петухов, щедро осыпал золотом сестер-блудниц. Если хочешь, дам тебе всего — почет, какого нет в землях черноголовых ни у одного из богов, платьев, пива, елея для твоего слуги-гонца. Я раскрою для тебя все кладовые Энки…

— Не надо, юноша! — Инанна закинула руки за голову и, тренькая колокольчиками, выстукивала танец, который владыка Урука множество раз видел в исполнении блудниц. — Я хочу сейчас совсем другого: рук, которые ласкали бы мое лоно, рук, которые сорвали бы сетку с груди, подняли бы на спину серебряную повязку. Именно здесь… Сейчас меня окатят твои шипящие силы; раскачают и бросят оземь, прямо в сладкий холод!

— Помилуй, светлая госпожа. — Большой молитвенно сложил руки перед грудью. Он не мог понять, кто кому подражает — блудницы небесной соблазнительнице, или же она им. — Я буду строить тебе храмы, посылать в них самых красивых девушек. Но не проси меня стать твоим супругом — даже на одно сегодняшнее утро.

Колокольчики зло звякнули и смолкли. Танец прекратился, богиня опустила руки и непонимающе смотрела на Гильгамеша.

— Тебе нужен знахарь? Хувава повредил в тебе мужское? Скажи — мы исправим все это. Нет лучшего мастера заговоров, чем мокрый Энки…

— И еще раз прошу, помилуй, — покачал головой Гильгамеш. — Твоя прелесть не для людей. Они сгорают в ней, как бабочка, залетевшая в костер.

— Что за глупость! — глаза у богини быстро темнели. — Выходит, ты просто отказываешь мне?

— Да, Красавица. Отказываю, Госпожа. — Голос Большого окреп, набрался звучности. — Нет счастья людям, которые тебя любили. На каждого из них ты обрушивала беды. Притворялась ласковой овечкой, трущейся о хозяйские колени и тут же пожирала возлюбленного. Говорят, есть такие рыбы, в роду которых самцы живут только до спаривания. Но мы-то не рыбы, человеческий удел совсем в другом. Ты сладка как брага, но тело от такой браги ломает в смертной лихорадке. Нет, красавица, не хочу я такой чести!

Инанна лишилась дара речи. Грозовые сполохи разорвали сияние, царившее в комнате. Из-за спины хозяйки выбрался Ниншубур. Он подковылял к Большому и ткнул ему в живот маленьким скрюченным пальцем:

— И тебе не страшно? Не простят такого святотатства ни небеса, ни преисподняя! Копья, шилья, крючья — вот что сейчас нашлет на тебя светлая Инанна!

— Неправда, — упрямо свел брови Большой. Добрые боги на моей стороне. Ану и Уту, которые видят все, подтвердят мои слова. Вспомни Думмузи, красавица! — обратился он к налившейся румянцем гнева, стыда Инанне. — Царь, пришедший из степей вместе с домашним зверьем, Царь, что был любезен Шумеру и стал любезен тебе. Кто не радовался вашему браку, какое сердце не любовалось на то, как вы в лодке ездили по Евфрату? Так что осталось от твоего мужа? Пастушечья флейта? Гроздь дикого винограда? Посох и серебряная чаша? Плач под широкую свирель? Твои глаза послали ему смерть, светлая звезда! На него ты переложила подземные проклятья — на собственного мужа, не на кого-то еще! Вспомни садовника Ишуланну, немевшего перед твоей красой, посвятившего свой волшебный сад служению тебе. Где он теперь? — паук, раскидывающий паутину на ветвях шелковицы. По утрам она вся в слезинках, люди говорят, что это не роса, это плачет по своему саду Ишуланну. Вспомни другого садовника, перед которым ты разлеглась, словно бы в томном сне: «Подходи, мол, бери меня!»И когда он взял, ты обрушила свою злобу не только на него — ты обрушила ее на человеческий род. Может, вспомнить еще тех возлюбленных, что ныне влачат свои дни в обликах льва, волка, птицы? Каждый знает о том, как ты спускалась в преисподнюю: к своей сестре Эрешкигаль, наезднице Кура. Что она с тобой сделала? Судила, семь раз зачитывала приговор, а потом казнила. Казнила за прегрешения — зачем бы иначе сестре вешать сестру на крюк?

— Чушь, красавец! — закричала Инанна.

— Неправда, Гильгамеш, — глазки Ниншубура совсем исчезли в складках. — Есть великая тайна нисхождения божественной святости и возрождения, возвышения ее…

— Ан нет! — вспылил Гильгамеш. — Тайна-тайной, но судили святость за грехи! Куда денешься?

Инанна, бурно дыша, схватилась за ключицы.

— Ты слышишь, Ниншубур? Ты слышишь, как смертный, червь навозный оскорбляет меня!

Гильгамеш в первый раз за весь разговор склонил голову:

— Прошу твоей милости, богиня Белой звезды! Я наполню храмы, посвященные тебе, подношениями и почтением…

— Будь ты проклят!

Свет померк в глазах у Большого. Белая молния соединила на мгновение Кулаб с наполнявшимися дневным жаром небесами, и вместо аромата ирисов Большой ощутил резкий, сухой запах ревности.

Далеко не каждый в состоянии представить, что испытывает отвергнутая женщина. Что же тогда говорить об отвергнутой богине! Слезы, злые слова, обещания мести — все это было, но преувеличено неоднократно. Небеса прислушались — кто с тревогой, кто с веселым любопытством. Неужели нашелся человек, который натянул нос красавице? Интересно, чем она ответит ему?

— Подождите, не торопитесь, — густо посмеивался Энки. — Больно уж громко причитает наша кобылица. Когда превращала возлюбленных в пауков, такого количества слез не было.

Влажнобородый как всегда был прав. День продолжались стенания, другой, а потом притихла Инанна, и Ниншубур, ее уродливый посол, опять отправился на землю, дабы предстать перед Гильгамешем.

Большой менее всего ждал его появления. После разговора с Инанной он бросился к Энкиду, чтобы рассказать тому обо всем. Однако чем ближе он подходил к покоям, которые степной человек разделял с капризной Шамхат, тем больше сомневался, стоит ли это делать. Хвастаться отказом перед богиней? Так ли велика слава такого отказа? То, куда вступал Гильгамеш, было не менее страшно, чем темнота под кронами хуррумских кедров. С полдороги Большой повернул к матушке.

Жрица подскочила на месте, услышав его слова.

— Она пришла к тебе и предложила себя? Вот так, подобно простой шлюхе?

— Ну да, — пожал плечами Большой. — Сейчас и я удивляюсь, а тогда — совсем не удивился. Она и выглядела как шлюха — откормленная, растертая старухами-жрицами из ее храма.

— Я верю тебе, — поникла Нинсун. — Оттого пугаюсь. В любви Инанна свирепа. В мести — еще больше. Хорошо, что ты ей отказал, но теперь никакое гадание не предскажет грядущего. — Жрица с мольбой посмотрела на Гильгамеша. — Пусть Энкиду все время будет рядом с тобой. Как во время похода к Хуваве. Ты — Большой, сынок, тебя хранят мои благословения, благословения отца, небесная кровь, которая течет в твоих жилах. Но пусть рядом с тобой будет брат. Энкиду силен и смел, а главное, он — твой талисман, твое ожерелье, которое отводит беду. Послушайся меня, прошу; да оставит Энкиду на время ненаглядную свою Шамхат. Пусть блудница побудет одна; глядишь, и капризов у нее станет меньше…

Гильгамеш позвал брата, и два дня они ходили только вместе, словно в первые дни после поединка перед храмом Ишхары. Энкиду не возражал против этого. Большому пришлось выслушать бесчисленное количество восторгов по поводу растущего живота его возлюбленной. Несколько раз он подступал к Гильгамешу с расспросами: чего они ждут? Почему он постоянно должен носить с собой палицу? Но старший брат отмалчивался, не желая пугать Энкиду именем нового соперника.

На третий день, закончив утреннее богослужение перед слепящим ликом Уту, Гильгамеш, сопровождаемый степным человеком, спустился в свои покои. Когда Энкиду увидел, кто ждет их там, он разом пробормотал все заговоры, которым выучился в Уруке. Посредине комнаты стоял карлик Инанны, а вокруг него без всякого усилия со стороны вертелись блюда с древними, кружащими голову рисунками.

— Наконец-то! — воскликнул Ниншубур и, рассыпаясь в груды осколков, блюда рухнули на пол. — Госпожа моя настолько сердита, что двое суток выдумывала для тебя смерть!

— Госпожа? Какая смерть?.. — в недоумении повернулся к брату Энкиду. — Что это за мерзкий урод? Это и есть причина, по которой ты, Гильгамеш, просил меня побыть рядом с тобой? Он еще более безобразен, чем Хувава, но, быть может, я прихлопну его палицей и наваждение лопнет как рыбий пузырь?

— Палица? Не сметь! — злые черные глазки вынырнули из складок человека-груши.

— Постой, Энкиду. Про палицу пока говорить рано, — придержал Большой брата рукою. — Инанна прислала нам своего главного слугу, а, значит, она решила обождать с казнью.

— Инанна? — рот у степного человека долго не мог закрыться.

— Она самая. Видишь, какими историями обрастает наш поход за кедрами!

Ниншубур хмыкнул.

— Самонадеянность! Предоставь Инанна право выбора мне, я нашел бы способ погасить твою гордость, юноша. Но светлая богиня бесконечно милостива. Она забудет о твоих словах, ежели ты выполнишь ее просьбу.

— Просьбу?

— Именно. Инанна снисходит до того, чтобы просить тебя. — Карлик подбоченился, как делали это старейшины Урука, готовясь произнести перед Гильгамешем речь. — Росла на берегу Евфрата, юноша, плакучая ива. Ветви ее спускались к самой воде, а листья отбрасывали тень, в которой госпожа моя, светлая Инанна, возлежала со степным владыкой Думмузи. Однажды воды Евфрата всколыхнулись бурей, разрыли берег под ивой, обнажили ее корни. Вот-вот — и Евфрат надругался бы над ней: сорвал с места, погрузил в волны и понес в бескрайнее полуденное море. Но увидела это Инанна. Она поддержала деревце, взяла его в свои руки и перенесла сюда, в сад за храмом Э-Аны. Хотела Утренняя Звезда дождаться, когда оно вырастет, чтобы сделать из ствола себе праздничное ложе…

— Я знаю это дерево, — перебил карлика Большой. — Каждый горожанин видел его. Вот так. Рассказывают про иву и эту легенду, и другие…

— Я не легенду рассказываю. Я говорю правду! — оскорбился Ниншубур. — Человеческая болтливость приравняла ее ко всяким вздорным выдумкам. Но ты, юноша, должен бы отличать пустословие от истины! — Переведя дыхание, посол продолжал уже с меньшим прилежанием. — Выросла ива. Из маленького деревца стала могучим, кряжистым древом. Наступила пора срубать его. Хорошее ложе вышло бы из ивы — и Инанна лежала бы на нем вольготно, и ты, юноша, не будь в тебе столько дурацкой гордости! Но не подступиться теперь к иве. Кто-то посмотрел на нее злым глазом — и три подземных демона устроились в дереве. В кроне свила гнездо птица Имдугут. — Карлик приложил руки к щекам и по-бабьи начал качать головой. — В корнях — змея, которую не могут одолеть никакие заклятья. А в стволе устроилась черная демоница, страшнее ее я не видывал ничего!

— Неправда! — возразил Энкиду. — За кого он принимает нас, брат? Сколько раз доводилось бывать там — а демонами и не пахло!

Ниншубур отвратительно сморщился. Лицо его, казалось, в этот момент полностью собралось внутрь, так что осталась видна только складчатая поверхность вяленой груши. Откуда-то изнутри раздался раздраженный голос:

— Не бывает предела глупости! Люди видят одно, глупый силач, а боги — другое. На то мы и боги, чтобы видеть больше вас… Сейчас ты убедишься в этом — если твой большой брат не испугался. Инанна хочет, чтобы Гильгамеш взял оружие и прогнал из дерева демонов!

Энкиду крякнул.

— Прямо сейчас? — переспросил Гильгамеш.

Глаза Ниншубура вынырнули из складок.

— А чего желаешь ждать ты, юноша? Пока ива не сгниет?

Большой посмотрел на брата. Не нужно было особого ума, чтобы увидеть в предложении карлика подвох. Гильгамеш ощутил тревожный зуд под сердцем, но тут же вдоль хребта поднялась уверенность в себе. Его натура не желала прислушиваться к опасениям. Глядя на недоуменно пожимающего плечами Энкиду, он рассмеялся:

— Инанна нетерпелива, как твоя Шамхат, когда ей хочется сладкой простоквашки!.. Хорошо, вестник, взять оружие и прогуляться до ивы большого труда не составит. Мы идем.

— Подожди, Большой! — тронул его за руку степной человек. — Мне кажется, что как-то все это… не по-настоящему. Разве бывает так, чтобы боги вдруг являлись и говорили: вот, мол, бери топор и тут же убей кого-нибудь? Даже если испытывают веру, наверное должно быть время для раздумья.

— Инанна испытывает не веру, — глядя на Ниншубура, ответил брату Гильгамеш. — Будем говорить так: Светлая Звезда испытывает смелость.

— Смелость? — фыркнул Энкиду. — Это после Хувавы-то? Мне не нравится. Вот так. Не может быть, чтобы боги отступили перед какими-то змеей и птицей!

— Ты боишься? — спросил Ниншубур.

— Замолчи! — рявкнул на него степной человек. — Или я перетру тебя голыми руками в порошок. Будь на то моя воля, Гильгамеш, я подвесил бы это отвратительное создание на стене. За ноги. И пусть он висит там, пока не расскажет о пакостях, задуманных его уродливой головой!

Большой с удивлением смотрел на брата.

— Когда-то ты, Энкиду, растолковал мне сны. Но теперь — ущипни себя за щеку! — мы не спим! Здесь нечего истолковывать. Ко мне явился посланник Инанны, и если боги хотят от меня подвига, значит, я могу его совершить. К тому же, брат, я только что дал ему слово.

— Брат, спроси совета у Нинсун, — не унимался Энкиду.

Ниншубур, настороженно внимавший уговорам степного человека, затопал ножками:

— Он держит тебя, словно трусливая жена! Скоро все черноголовые станут смеяться: «Энкиду не пустил Гильгамеша совершить подвиг, помочь красавице Инанне!»

Большой вспыхнул.

— Ты можешь оставаться, брат. А я иду прямо сейчас. С матушкой буду разговаривать после возвращения.

— Как же я могу остаться! — Энкиду покачал головой. — Возьми меня с собой. Я посажу этого карлика в мешок и, чуть что не так, удавлю его!

Те из жителей Урука, кто видел их, до самой смерти не могли забыть этой процессии. Окруженный нервно мерцающим сиянием, впереди семенил складчатый Ниншубур. За ним, чуть ли не подгоняя карлика палицей, шагал Энкиду, а следом шел беззаботно хохочущий Гильгамеш. Блистающий топор на плече владыки города, тяжелый кинжал на поясе, плетеный из витой медной проволоки шлем, закрывающий темя, виски и затылок, все это предвещало что-то необычное. Когда процессия подходила к храму Э-Ана, за ней уже следовала небольшая толпа, оживленно обсуждавшая, кто таков карлик, влекущий вокруг себя небесное сияние. Однако, войдя в сад, Большой приказал закрыть за собой ворота и прогнал всех храмовых служителей. Только брат да Ниншубур сопровождали его, когда он подошел к дереву.

Высокая, сильная ива полоскала свои плавно выгнутые ветви в маленьком искусственном пруду. Розовато-серые бруски туфа, служившие украшением берегу пруда, почтительно огибали ее корневища. Длинные, то серебристые, то зеленые листья густой шубой укрывали большую часть ствола. Они лениво шелестели вслед за дуновениями ветра и сонно смотрели в водную гладь. Ива была тихой, спокойной, тень, ею отбрасываемая, выглядела настолько мирно, что Энкиду торжествующе закричал:

— Ну, где обещанные демоны, Ниншубур? Где чудища, что испугали твою хозяйку?

— Они здесь. — Сияние вокруг посланника Инанны вдруг начало слабеть, а сам он стремительно становился прозрачным, бесцветным, словно лист, высыхающий на солнце. — Они здесь, юноши, посмотрите внимательнее.

— Он убегает! — Энкиду обрушил палицу на место, где только что стоял карлик, но с трудом удержался на ногах, ибо оружие поразило пустоту. Оно лишь разметало смутно угадываемую тень — все, что осталось от слуги Утренней Звезды. — Где он?

— Подожди, — негромко сказал Гильгамеш. — Посмотри лучше на дерево.

Тень под кроной стала холодной и живой. Земля близ корней вспучивалась горбом, ива прямо на глазах становилась выше. Крона зашумела, зашевелилась, хотя братья не чувствовали ветра.

— Храни нас, Уту, — пробормотал Энкиду.

Землю под их ногами избороздили трещины. Братья едва успели отскочить назад, когда из трещин поднялись отвратительные белые кольца то ли змея, то ли гигантского червя, выкормленного преисподней.

— Ах-х-х! — За спинами героев раздалось утробное шипение.

Обернувшись, Гильгамеш и Энкиду увидели, что в десятке шагов позади их подземную твердь пробила голова белого чудовища. Безглазая, тошнотворно белесая, она распахнула полную пластинчатых зубов пасть и рывками, кроша землю, тянулась к людям.

— Смотри на нас, Лугальбанда! — закричал Большой.

Его топор описал полукруг и с чавканьем вмялся в морду подземного демона.

— Береги голову! — воскликнул Энкиду.

Братьев накрыла бьющая крыльями тень. Воняющая нечистотами птица ростом с годовалого теленка хотела вцепиться когтями в шлем Гильгамеша. Большой присел — птица, промахнувшись, угодила под дубину степного человека. Издав клекот, похожий на собачий лай, птица Имдугут взмыла вверх. Ее изогнутый, как посох Энки, клюв, усеянный мелкими зубами, обратился к Энкиду. Мохнатый герой принялся отмахиваться палицей, стараясь защитить и свою голову, и затылок брата.

Голова змея была почти размозжена первым ударом Большого. Но его кольчатое тело судорожно выдавливалось из земли и подталкивало разверстую пасть к Гильгамешу. Выхватив из-за пояса кинжал, тот пронзил им челюсти демона, буквально пришив чудище к земле. Все вокруг заходило ходуном. Жирная плоть чудовища вырвалась из трещин; гигантский, тугой как мех, дополна налитый молоком, хвост ударил по братьям. Сбитые с ног, оглушенные, они долго не могли подняться, кое-как уворачиваясь от слепой ярости умирающего демона. Гильгамеш подставлял под удары топор, и вскоре они оба были с ног до головы покрыты густой кровью цвета сыворотки. Даже птица с пастью ящерицы, испуганно клекоча, отлетела в сторону. Наконец земля успокоилась. Рассеченные, медленно опадающие, вокруг них лежали телеса то ли змея, то ли червя. С шорохом в трещины осыпалась глина.

— Имдугут! — крикнул Энкиду, указывая на крылатого демона.

Братья поднялись, прижавшись спиной к спине и готовясь к новой схватке. Гильгамеш видел между огромными, похожими на петушиные, лапами покрытый грязным, свалявшимся оперением живот Имдугут и решил метить топором только туда. Энкиду воинственно кричал, палица в его руках плясала, словно живая. Издавая лающий клекот, птица в нерешительности кружилась над ними.

— Ну, давай сюда, неповоротливая! — надрывался степной человек. — Твоя очередь наступает, только опустись пониже!

Имдугут не решалась сражаться в одиночку. Раз за разом ее круги становились шире, выше и вот, всклекотав в последний раз, она направила свой полет прочь от дерева. Дождавшись, когда ее уродливый силуэт скрылся за стенами Урука, Энкиду сказал:

— Вот так. Я думаю, мы легко отделались.

— Посмотрим. Ниншубур говорил, что там есть еще и демоница, — ответил Большой.

Ива стояла все такая же темная, грозная.

— Какое было красивое дерево! — пробормотал Энкиду. Ему совсем не хотелось подходить к иве, но, когда Гильгамеш вступил под сень могучей кроны, мохнатый брат последовал за ним.

— Ну, Хозяйка, появляйся! — сказал Большой, осторожно дотронувшись рукой до ствола. — Или ты улетела на Имдугут? Тогда я позову людей, и они срубят твое жилище.

— Зачем бы мне улетать?

Дерево опять изменилось. Оно стало еще шире и раскрылось, явив взорам братьев дупло, проеденное в сердцевине ствола. Там, насмешливо глядя на людей, восседала демоница. Ее гладкое тело поразило героев чернотой кожи. Такой кожи шумеры никогда не видели. Она не лоснилась, а походила на потухшие угли: тусклые, поглощающие собой свет. С ней совсем не сочетались синие как ирисы глаза и в беспорядке падающие на плечи пышные белые волосы. Демоница бесстыдно разбросала ноги, она смотрела на людей не с преисподней злобой, не с мрачной загадочностью, а подобно уверенной в себе блуднице. Похотливый, оценивающий взор ее в конце концов остановился на Гильгамеше:

— Ты сам назвал меня хозяйкой. — Демоница улыбнулась, открыв ряд молочно-белых, влажных зубов. — Куда же мне идти из дома?

— Видела, что сталось со змеем? — угрожающе поднял палицу Энкиду. — Вот так!

Демоница рассмеялась:

— Опусти оружие, Заросший Шерстью! Я захочу — и оно рассыплется в труху. Человеческое оружие не принесет мне вреда.

— А боги? — нахмурился Гильгамеш.

— Как видишь, боги направили ко мне вас… Ты такой грязный, юноша, — с кокетливой озабоченностью демоница привстала и потянулась к Большому. — Нужно смыть эту гадкую белую кровь…

Гильгамеш отпрыгнул назад и занес над головой топор.

— Не трогай меня!

Демоница зашлась в смехе пуще прежнего:

— Какая я страшная! Сколько же тебе лет, юноша? Касалась ли тебя когда-нибудь женская рука?

— Касалась, черная. Столько раз касалась, что ты и не представишь себе! Но ты для меня не дотронешься. Еще раз протянешь руку — и разлетишься в прах вместе с моим топором.

Демоница томно пожала плечами.

— Как желаешь, красавец. Славно было бы провести ладошкой по твоей груди, по плечам. Славно и сладко, — она облизнулась, и из-под полуопущенных век полился синий огонь. — Ты и не знаешь, юноша, насколько мои ладони отличаются от человеческих. Если захочешь, они станут гладить тебя как теплая шкурка котенка. Коли возжелаешь — превратятся в огонь, потом в песчаник, который оставляет на коже красные полосы. Я залижу их словно буйволица, умащу елеем, а — хочешь? — сметаной и сливками. Они быстрее, чем полет сокола и нежнее ножек ребенка. Ты меня слушаешь? Это только ладони. Если бы я начала говорить о всех частях тела, ты слушал бы бесконечно. Но зачем слушать? Поди сюда, обними… Ну, если хочешь, представь, что я — женщина. Я ведь не стану пугать тебя, юноша. Собери мужество, чтобы сделать шаг — а потом я сама соберу в тебе силы, подниму их так высоко, как ни одна из женщин.

— Говоришь, собрать мужество? — в раздумье спросил Гильгамеш. На лице его было написано мучительное усилие припомнить нечто важное. Энкиду беспокойно выступил вперед, загораживая брату дорогу к дереву.

— Мы не разговаривать пришли, — сказал степной человек. — Мы пришли, чтобы прогнать тебя. Оставь дерево, посвященное богу, либо с тобой будет то же, что с Хувавой!

— Глупый дикарь! — отмахнулась демоница. — Разговаривай, пока я тебе позволяю это! А лучше молчи, не мешай мне, не мешай своему брату… Ты же, юноша, собери-таки мужество, — замурлыкала она, обернувшись к Гильгамешу. — Знаешь, какая я вкусная? Орехи в меду — вот я! Орехи в меду, смешанные для остроты с козьим сыром и политые белыми сливками. А еще я — яблочко! Очищенное, тонко нарезанное, брошенное в чашку с молоком. Видишь, какие у меня волосы, — она взбила их, словно сливки. — Вот такое белое молочко!

— Молочко? — лицо Гильгамеша начало проясняться.

— Конечно. Да попробуй же, попробуй! — Демоница вдруг широко раскрыла глаза. — Ты боишься Инанны? Пустое! Она не смогла справиться со мной — справиться ли с нами обоими, юноша?

— Вот опять ты назвала меня юношей. — Поза Гильгамеша стала расслабленной, губ коснулась улыбка. — Знаешь, демоница, юношей до сих пор называл меня только посол Инанны, Ниншубур.

Хозяйка ивы вздрогнула.

— Ниншу… Что за имя ты назвал?

— Ниншубур, красавица. — Гильгамеш положил руку на плечо Энкиду. — Послушай меня, брат: блудницы мажут углем глаза, бреют лоно, подтягивают повыше груди сетками и платками. Они говорят, как девочки, носят полотняную косу — знак фальшивого девичества, играют с мужчиной, прежде чем пустят его к себе. Но все — лишь для того, чтобы привлечь внимание. Имей они силы Инанны, мужчинам пришлось бы увидеть столько небывалого, что они оставляли бы у них все заработанное. Но светлая богиня хранит силу для своих нужд. Не так ли, хозяйка?

Демоница перестала быть томной. Вся подобравшись, она зло смотрела на Большого, и ее глаза становились все более колючими. Кожа демоницы светлела, с каждым вздохом чернота растворялась где-то в глубине ее тела.

— Так каково же твое имя, Хозяйка? — весело спросил Большой. — Я вижу, назвать его ты не желаешь. То превращение, которое с тобой происходит, совсем сбило с толку моего брата. Смотри, он не любит непонятного. Вопреки странному облику, человеческого в нем много. Мне кажется, сейчас он перестанет подслушивать наш разговор и возьмется за палицу.

— Не посмеет! — теперь голос у демоницы стал высоким, легкая хрипотца выдавала в нем напряжение. — И ты не посмеешь сказать больше ни слова.

— Не посмею? А вот и нет! — Гильгамеш с вызовом смотрел на хозяйку ивы. — Я ославлю тебя, Инанна! Хотя бы перед братом ославлю.

— Я не Инанна! — взвизгнула демоница.

— Нет, светлая богиня. Даже приняв преисподнее обличье, ты — красавица. И ведешь себя как красавица, которая никогда не знала отказа. Нет, госпожа утренней звезды, владычицу блудниц я узнаю в любом ее облике… Ты поражен, Энкиду? Я сам был поражен, когда покровительница твоей Шамхат явилась требовать от меня любви.

— Вот она? Требовать любви? — голос степного человека упал до шепота.

— Отец мой, бог Лугальбанда, не покинул меня, помог удержаться от соблазна. Буду честен, светлая богиня, я ждал от тебя мести, ждал грозы, которая обрушилась бы с небес на Урук. А ты, оказывается, решила взять меня по-другому. Оказывается, твое вожделение сильнее, чем я думал, оно обильно фантазией…

— В большей мере, чем твое сердце — разумом, — перебила Гильгамеша богиня. — Больше играть с тобой я не стану. Говоришь, ожидал грозу? Я нашлю ее на тебя!

Вспышка белого света заставила братьев закрыть глаза руками. Когда они вновь обрели способность видеть, к иве вернулся ее прежний облик. Только беспорядочные следы от ног героев, да кинжал Большого, торчащий из земли, напоминали о схватке, навеянной чарами Инанны.

— Миражи, призраки! — хмыкнул Энкиду. — Я думал, она и вправду ждет от нас подвига.

— Я срублю это дерево, — решительно сказал Гильгамеш. — Отдам его в храм Инанны. Там из него сделают ложе — пусть красавица прилетает лежать на нем, тешась с каким-нибудь глупцом и вспоминая о нас!

Тревожное возбуждение овладело Уруком. Даже стены, видимые из любой части города, не могли подавить его. От Аги Кишского они укрыли, но как могут стены спасти от небесного гнева?

Про разлад Гильгамеша и Инанны рассказывали по-разному, но все соглашались, что Большой первым надсмеялся над богиней. Робость сковывала язык, когда — шепотом! — урукцы сообщали проклятья, которыми, якобы, заклеймили друг друга Инанна и Гильгамеш. Какое из проклятий сильнее? — еще совсем недавно этот вопрос не мог прийти горожанам в голову. Но теперь приходилось рассчитывать на силу проклятий, коими заклеймил богиню их герой — на умопомрачительное событие, переворачивающее мир вверх тормашками.

Оценивать, был ли он прав, урукцы не пытались. Если Инанна положила глаз на Большого, стоит ли ждать, что это кончится добром! Заслужить любовь Утренней Звезды — все равно, что превратиться в барашка, попавшегося на глаза пастуху, собирающемуся принести жертву Думмузи. Вот только видано ли, чтобы барашек ударил под колени пастуху, избодал и убежал? Нет, определенно стихии, из которых сложен мир, начали меняться местами, собираясь образовать новый узор. А потому к тревожному возбуждению, испытываемому горожанами, примешивалось восхищенное, благоговейное любопытство. Они смотрели на небо, ждали молнии, что ударит в их Большого прямо из безоблачной выси, но знали: эта молния принесет с собой новый уклад. Уклад их детей, внуков, правнуков. Будущим поколениям суждено привыкать к нему, понимать его. Задача же их, нынешних, наблюдать, оставить память о горячем дыхании Энлиля, заново переплавляющего в небесном горне мир.

Гильгамеш понимал все это не хуже своих подданных. Стремительная смена событий, когда вожделеющая Инанна, грушевидный Ниншубур, заколдованное дерево бегом сменяли друг друга, подсказывали, что он оказался в средоточии каких-то величайших временных циклов. Иначе как их влиянием Большой не мог объяснить легкость, с которой он отверг внимание самой странной из богинь, беззаботную проницательность, что двигала им около Инанниной ивы. Теперь, когда в событиях наступило недолгое — он сердцем знал это — затишье, Гильгамеша покинуло ощущение, что события сами ведут его. Остановка рождает раздумье, а в размышлении ты отделяешься от кругооборотов времен и неожиданно видишь себя одного, окруженного разноцветными морскими валами событий, причем каждый из них в состоянии смести твою одинокую фигурку. Только диву даешься, как это тебе раньше удавалось противостоять им.

Впрочем, Большой ни разу не поддался соблазну поплакать над своей беззащитностью. Лишь оградившись от близких, ревнивых, лазуритовых небес, Гильгамеш увидел себя, стал прислушиваться к голосу, чей источник лежал куда дальше владык звезд, ветров и вод. Сердце давно уже не желало объять мир, мысли о славе забылись сами собой, их место заняли гордость и твердая уверенность в том, что он поступил правильно. Большой смотрел на свои руки, каждая из которых могла одолеть силу нескольких людей, и знал, что даже Инанне сломить его будет нелегко.

Как ни удивительно, менее всего разглядывал в те дни небеса Энкиду. Мохнатый брат Гильгамеша самолично срубил дерево Инанны, после чего, довольный, выбросивший из головы все тревоги, прислуживал Шамхат, которую называл не иначе, как «женушка». И опять Большому не нравилось умильное, простолюдинское, глупое выражение на лице брата, когда тот говорил о маленькой блуднице. Но ни разу желание оборвать Энкиду, сказать тому что-нибудь обескураживающее, обидное не будоражило его сердце. Наоборот, за недовольством стояла легкая зависть — ибо Гильгамеш видел, что его раздражение рождено незнанием тех чувств, что владели сейчас его братом.

Боги дали им на остановку целую седьмицу. И небо все эти дни было достойно того, чтобы смотреть на него с тревогой, ожиданием, любопытством. Его, словно человеческое лицо, искажали гримасы многоразличных чувств. Давным-давно прошло время дождей, однако то южный, то северный, то западный горизонты вспучивало грозовыми тучами. Они тянули длинные дымные щупальца к желто-багряному Уту и исчезали, не уронив не дождинки; растворялись так неожиданно, будто всего лишь привиделись жителям Урука. Волны палящего жара превращали небо в огненную жаровню. Высушенное, выбеленное как берцовая кость, по вечерам оно наваливалось на город душной тяжестью. Даже когда солнце скрывалось за горизонтом, полосы белого жара подолгу мерцали в самом зените, а звезды казались маленькими и далекими. Одна лишь Инанна, окруженная то белым, то бронзовым ореолом, целила в Урук ревнивой стрелкой.

Благодушие на небесах все более одолевал гнев. Седьмой день начался с того, что их затянуло желтовато-пепельной дымкой. Солнце проглядывало сквозь нее как бледное мучнистое пятно. Несмотря на дымку, жара стояла несусветная. Небо свирепо хмурилось, и людям чудилось, будто сверху на них взирает множество яростных глаз. Урукцам не сиделось на месте. Они бросали ежедневные занятия, загоняли детей в дом, дальше соседских дверей старались не уходить. «Сегодня что-то произойдет!»— в этом уверены были все. «Инанна и Ану спорят, — говорили старики. — Одна гонит нас на беду. Другой хочет удержать ее. Только не может устоять древний Ану перед блудницей! Если та разъярится, то бросится в преисподнюю, и сестра ее Эрешкигаль выпустит на землю гороподобных демонов, что преследовали несчастного Думмузи. И вновь будут кругом мертвецы, вновь потечет кровь… Нам на голову…»

Пепельная дымка стала обращаться вокруг солнца, совсем затмевая око Уту. Посреди небес образовалась гигантская воронка. Центр ее находился точно над храмом Кулаба. Чувствовалось исполинское движение, словно некто огромный размешивал гигантской мутовкой небеса. Что-то должно было родиться из теста, взбиваемого богами. Гильгамешу, вместе с Энкиду стоявшему во внутреннем дворике Кулаба, казалось, что это нечто должно упасть прямо из воронки. Если не сам храм, то где-то поблизости от него.

Однако рев чудища, рев небесной кары раздался из-за северной стены города, как раз оттуда, где трижды был повержен на колени Ага Кишский. Рев заложил уши урукцев. Детей и женщин он бросил в слезы, мужчин — в холодный пот.

— Я посмотрю, что там! — сказал Энкиду и с палицей на плече отправился к северным воротам.

Его называли быком, это чудовище, прянувшее ниоткуда на берег Евфрата. Оно было сложено из красок Великой Сухости. Черные, как закоптелые камни очага, копыта ступали так тяжело, что проваливались в землю на пядь. Ноги переполняла мощь, мышцы на них были непомерно велики, они выпирали, словно это была не плоть, а огромные медные котлы, обтянутые кожей цвета обугливавшейся от жары травы. Туловище распирало огненное дыхание, над гигантским горбом, венчавшим шею чудища, горячий воздух плавился, плясал, как над угольями. Громоподобно бил о бедра хвост толщиной с человеческий кулак. Белые, как зубцы урукских стен, ноздри быка были опущены, от их дыхания на земле оставалась черная выжженная дорога. Рога у быка не загибались к середине, как у степных туров, а торчали прямо вперед, подобно рогатине. Тот небесный мастер, который трудился над ними, сделал рога не просто длинными, но и заострил их концы так, как будто это были шильца. Рога при этом не теряли своей крепости: когда чудовище ударяло ими о землю, та оказывалась вспорота на глубину большую, чем мог взять самый тяжелый плуг черноголовых.

Только никто не мог рассмотреть тогда небесами посланного быка во всех подробностях. Оставляя за собой ржаво-седую тучу пыли, он катился как шар ревущей, иссушенной, непонятной силой скрепленной земли. Все вокруг него горело прозрачным пламенем; словно гонимый мучительной жаждой, он бросился к Евфрату, ступил в реку, мгновенно окутавшись облаками пара, и вода стала отступать перед ним. Тоска и великий ужас охватили стоявших на стенах городских стражей, когда они увидели, как темная влага уходит из реки. То ли бык выпивал ее, то ли Энки спасал свое достояние от демона засухи, но, образовав два пенистых вала, вода отступила — на север и на юг от города. Широкое речное русло стало пустым, голым, речные растения принялись тлеть, и на Урук понесло приторно сладкий, ядовитый дым.

Бык вырвался из Евфрата и с ревом встал перед северными воротами города. Что ему стены! Стражам казалось, что чудовищу было бы достаточно одного мановения головы, чтобы проделать брешь в творении Гильгамеша. Однако бык остановился, он ждал чего-то, и тогда самые молодые, отчаянные из стражей открыли ворота. Они знали, как отгоняют пастухи от стад диких животных. Лев, пантера, рысь — страшные звери. Но человек даже самым могучим степным хищникам кажется опасным существом. Опасным прежде всего по причине непонятности и неожиданности. Его конечности удлиняют длинные когти, он бросается острыми иглами, он оглушает звуками трещоток. И даже семья красных охотников — львов — уступает пастуху: лишь бы тот не знал устали, лишь бы безостановочно крутил трещотку, да колотил по земле пастушьим посохом.

Огражденный Урук казался стражам стадом, сами себе они мнились пастухами, когда юноши выбегали за ворота и звонко, беспорядочно кричали, размахивая перед небесным быком копьями, ударяя об землю дубинами.

— Уходи! — голосили одни. — Пошел вон! — вопили более смелые и все ближе, ближе острия их копий приближались к ноздрям чудовища.

Бык мотнул головой — раз, другой, — а потом оглушительно заревел и ударил копытом. Черный провал распорол землю, несколько юношей скатились в него, несколько громко стонали, ухватившись за край трещины. А снизу поднимался темный жар, медленно сжигавший все живое. Другим копытом ударил бык — и еще один провал рассек землю перед стенами. Новые стражники падали в него. Те, кто остался цел, устремились обратно в город. С ними столкнулся в воротах Энкиду.

Мохнатый герой растолкал бегущих. Увидев чудище, он мгновенно остановился, но вопли юношей, висевших на краю пропасти, заставили его выскочить из города. Воинственно воздев перед собой палицу, он вытащил тех, кто еще держался. Бык не обратил на это внимания. Но когда Энкиду шагнул к нему и замахнулся оружием, чудовище, выпустив из ноздрей дымную струю, обожгло героя огнем. Шерсть на груди и плечах Созданного Энки закрутилась в седые колечки, рассыпалась прахом. Заскулив, как собака, которую обварили кипятком, степной человек отскочил в сторону. Он несколько раз пытался забежать сбоку, прыгнуть на спину быка сзади, но тот успевал повернуться вслед за ним. Длинные ровные рога смотрели в живот Энкиду, а дымные плевки обжигали тело мохнатого.

Изнемогая от свирепой боли, брат Гильгамеша принялся ругаться. Понося последними словами чудище, обходя трещины, он отступал к воротам.

— Ну, что же ты не идешь за мной? — кричал Энкиду чудищу. — Значит, страшно тебе? Все-таки страшно? С Евфратом ты справился, а справишься ли с Уруком, с тем, что создано не богами, а людьми!

Энкиду храбрился, но в душе был подавлен. Гораздо сильнее, чем боль, его мучило опасение, что стены не устоят перед небесной карой, — стоит только быку пожелать войти внутрь. Когда мохнатый герой добрался до ворот, сверху по быку ударили стрелами. Но они сгорали, едва коснувшись шкуры чудовища. После ухода Энкиду бык оставался недвижим. Лишь круг выжженной земли все увеличивался с каждым его выдохом.

Гильгамеш, не дожидаясь возвращения брата, сам отправился к северным воротам. Недельная остановка оказалась обманкой, он вновь не имел времени рассудить, события гнали его, как возничий мулов.

— Он чего-то ждет, — сказал Большому Энкиду, на обожженные плечи которого стражники ведрами лили холодную воду. — Пока ждет, но если захочет, без труда войдет сюда.

— Меня ждет, — проговорил Гильгамеш, глядя на быка через смотровую щель в воротах. — Но он не ворвется в город. Мы справимся с ним — все равно нам с тобой больше ничего не остается делать.

Гильгамеш облачился в плащ-доспех и приказал обильно окатить себя водой.

— Пусть бык кидается на меня, — сказал он брату. — Пусть обжигает дымом или пытается поднять на рога. Не обращай на это внимания. Ты должен подобраться к нему сзади, схватить за хвост. А лучше — ударить палицей под самый корень, туда, где звери прячут дыхание своей жизни!

Увидев Большого, бык взревел так, что сотряслись стены. Чудище ударило копытом, под ногами Гильгамеша разверзлась трещина. Но владыка Урука успел вовремя перескочить через нее и тут же метательная дубина, пущенная его рукой, угодила в голову быка. Посланник небес, не переставая реветь, обдал Большого дымным пламенем и, нацелив рога ему в грудь, двинулся вперед.

Плащ выдержал первый напор огня, а быстрые ноги позволили Гильгамешу увернуться от острых, как шилья, остриев рогатины Инанны. Большой метнул оставшиеся дубины, стараясь держаться подальше от рогов и отвлекать внимание чудовища на себя. Однако струи палящего дыма высушили плащ, он занялся пламенем и, срывая с себя горящие доспехи, владыка Урука на мгновение оказался беззащитен. Торжествующе трубя, демон устремился вперед, но так и не достал Гильгамеша. Энкиду ухватил зверя за хвост, уперся пятками в землю так, что его жилы затрещали, а на лбу вздулись вены, и удержал пришельца с небес. Затем палица Созданного Энки описала короткую дугу и обрушилась на удилище жизни быка.

Из пасти чудовища вырвался уже не рев, а гром. Потоки земли из-под задних копыт зверя ударили в лицо степного человека. Бык изогнулся, он хотел распороть рогами мохнатого обидчика, сжечь его огнем из ноздрей. Но, забыв о Гильгамеше, зверь оставил открытой свою шею. И Большой вонзил топор как раз в то место, где горб сходился с затылком быка.

Кровь, похожая на оранжевое пламя, фонтаном ударила из раны. Не останавливаясь, Гильгамеш нанес удар снова. На этот раз лезвие топора с хрустом вонзилось в шейные позвонки чудовища. Кровь ударила еще гуще. Она обжигала, словно жидкая смола. Топорище вспыхнуло прямо в руках у Большого. Гильгамеш выпустил его из рук, дуя на ладони отбежал в сторону.

В сторону отскочил и Энкиду. Оставаясь на безопасном расстоянии, братья наблюдали, как умирает небесный зверь.

Каждая конвульсия чудовища рождала в груди Большого волны торжества. Некогда, при создании мира, Энки победил Владыку Засухи. Теперь ему, Гильгамешу, довелось убить нового демона сухости. Он ощущал в себе радость, которую, наверное, испытывает божество при рождении нового мира. Когда зверь перестал кататься по земле, когда последние струйки дыма вырвались из ноздрей небесного быка, он подошел к туше и с молитвой, обращенной к Уту, перерезал жилки, все еще бившиеся на горле у чудища. Последний стон зверя заглушил шум заполнявшей русло Евфрата воды.

Небо прояснилось, оно наконец налилось привычной жаркой синевой, посреди которой шествовало ясное, омытое поединком Солнце. Через ворота выбегали урукцы, оглашая равнину радостными криками. Утерявшая жизнь, истекающая кровью плоть постепенно остывала. Теперь Гильгамеш мог положить ладонь на медленно приобретающую обычный бычий цвет шкуру. Когда из зверя был выпущен огонь, он превратился в обычного тура, только гигантских размеров. Горожане, перепрыгивая через трещины, без всякого страха подходили к нему.

— Подумать только, как бесится сейчас Инанна! — сказал Энкиду, который, морщась, дотрагивался до обожженных демоном сухости мест. — Считай, брат, ты опозорил ее уже в третий раз! Совсем как Агу. Ну, пусть кусает локти!

Гильгамеш, счастливо улыбаясь, кивнул и зажмурился, ощущая сквозь сжатые веки багряную ласку Солнца. Однако возбужденный голос мохнатого брата заставил его открыть глаза.

— Смотри, что я придумал! — Энкиду отсек у быка уд и, потрясая им, обратился к востоку, где по утрам белая звезда перебегала дорогу Солнцу. — Смотри, плачь! Вот она, твоя сила, красавица, вот оно, твое естество, у меня в руке! — отдышавшись, мохнатый повернулся к Гильгамешу. Было видно, как его распирает смех. — Давай отдадим и удилище, и Инаннины клубни в храм, где служила Шамхат! Вот так! Пусть блудницы попляшут вокруг них, пусть устроят поминовение!

6. КУР

Таких пиров Урук не видел даже во время празднеств, посвященных Энки. Блудницы старательно плакали над бычачьим удом, а горожане собрались на самой большой площади, перед храмом Э-Ана, чтобы чествовать братьев. Дабы уберечься от солнца, соорудили длинные полотняные навесы, со всех постоялых домов притащили скамьи и столы. Хотя около Э-Ана поместилась меньшая часть народа, довольны были все, даже те, кто сидел и пировал прямо на земле, заполнив прилегающие к площади улицы.

Город очумел от событий, хлынувших на него в этом году. Пожалуй, размышлять над тем, что произошло, было слишком трудно, поэтому все спешили воспользоваться возможностью забыться в хмельном веселии. Если мир переворачивается — отчего бы не отметить это хорошим праздником! Тем более, что большинство горожан верило: отныне центр Вселенной будет находиться в Уруке. Вот он, центр, пьет виноградную влагу. Терракотовая жидкость, покрытая сиреневыми барашками пены, льется ему на подбородок, на грудь. Вот он останавливается и, вместо того, чтобы допить чашу, одевает ее на голову Энкиду, второму центру мира. Брага течет по мохнатым космам хохочущего великана и урукские средоточия сущего принимаются тузить друг друга — тузить легонько, играючи, хотя любой из их ударов мог бы убить обычного человека.

Город не пожалел ни питья, ни еды. Даже если они съедят и выпьют все запасы, Гильгамешу стоит погрозить небесам кулаком — и оттуда посыплются пироги, рыба, румяные бока запеченных в золе барашков. А еще — простокваша, молоко, масло, сливки; все, чем хвасталась опозоренная Инанна. Урукцы были уверены в этом и, отправляя в рот очередной кусок, хлопая по налитым пищей животам, громко хвастались грядущим изобилием.

— Выпьем еще и съедим еще! — запинаясь от сытости, говорили они. — А потом подойдем к Большому все, разом, и скажем: «Возьми топор, пробей в небе дыру! Пусть кушанья со стола богов упадут на город! Пусть завидуют и Ниппур, и Сиппар, и Киш!»

Если бы они подошли к Гильгамешу, тот без разговоров отправился бы за топором, поднялся бы на крышу Кулаба, чтобы испытать остроту земной меди на небесной лазуритовой тверди. Большому было весело и легко. Он верил, что небо сейчас очень близко. Стоит протянуть руку — и сожмешь в горсти белую пену облаков.

Небо было близко, боги умалялись. Когда Гильгамеш в этот день произносил их имена, перед его мысленным взором вставали не малопонятные могучие образы, а тупые морды глиняных идолов. Ударишь кулаком — и они развалятся, рассыплются, являя свою глиняную суть. Таких нельзя было бояться. А где нет страха, может ли идти речь о поклонении?

Разгульные речи братьев разносились под небесами. Гильгамеш знал, что боги не могли не слышать их. Но теперь он казался себе настолько Большим, что ничья ревность не могла его обеспокоить. Хмельной больше от ощущения переворачивающегося мира, чем от браги, Гильгамеш пировал далеко за полночь. Лишь когда из-за восточного горизонта стала подниматься розовая от стыда Утренняя Звезда, они с Энкиду легли спать.

Спали герои в храме Э-Ана. Раскинулись на ложах под занимающим полстены изображением священного брака. Мрачная богиня прыгала над чреслами глуповато закатившего глаза героя, а под ними скользил огромный змей, смысл которого был забыт еще предками черноголовых.

Тяжкий стон разбудил Гильгамеша. Он вытащил владыку Урука из беспорядочного потока ярких, хмельных сновидений, как взрослый за руку вытаскивает плещущегося в реке ребенка.

— Кто это? — сев на ложе, воскликнул он.

Сквозь воздушные колодцы на потолке пробивалось золотистое сияние. Наступал день, но внутри храма еще стояли душные сумерки. Кряхтели, храпели во сне вповалку лежавшие на полу пирующие. Тяжелый похмельный покой стоял в Э-Ане. Не обнаружив стонавшего, Гильгамеш хотел было лечь, но вдруг его взгляд упал на Энкиду. По членам Большого пробежала дрожь.

Мохнатый лежал с неестественно широко раскрытыми глазами. Тонкие как игольное ушко зрачки окружали мутно-белые белки.

— Это ты стонал? — пересилив тревогу, наклонился к брату Большой.

Глаза Энкиду изменились. Зрачки стали шире, во взгляде начал светиться разум.

— Вот так, — прошептал он.

— Что «вот так»? — спросил Гильгамеш.

— Я думаю, это не было сном. — Лицо Энкиду скривила гримаса боли. — Там было так светло, что глаза мои болели, а я не мог закрыть их. Как не хотелось мне этого.

— Где «там»? О чем ты говоришь?

Энкиду приподнялся на локте. Он смотрел на Большого, но не видел брата. Он полностью находился во власти только что пережитого.

— Они тебя пощадили, Гильгамеш. Но они забирают меня. Ох, мое сердце! Энлиль держит его в кулаке, скоро он станет нажимать: все сильнее, до тех пор, пока оно не остановится. Он посмотрел мне прямо в глаза: его взгляд обжигает, словно дыхание небесного быка, которого мы убили. Но только во сто крат сильнее! У меня все внутри болит. Он воткнул в меня раскаленный металл, — Энкиду откинулся назад и схватился за грудь.

— Как ты мог увидеть Энлиля? — Гильгамеш дотронулся ладонью до лба названного брата. — Всю ночь ты провел здесь. Если бы боги хотели напугать тебя, они перебудили бы всех, сидящих в храме.

— Нет, Гильгамеш. Я исчез отсюда, едва сомкнул веки. Может быть, тело лежало здесь, но глаза, сердце, дыхание перенеслись к престолу Ану. Братец, я присутствовал на суде, который устроили небеса! Ану и Энлиль обвиняли тебя, Уту пытался защищать. Он говорил, что без их воли, без воли высших богов смертные не могли бы повергнуть бессмертных, что на скрижалях грядущего все это давно написано. Но Энлиль ничего не слушал. Он метал в Солнце молнии. Они как раздувшиеся змеи впивались в тело Уту. Наш покровитель замолчал. И тогда заговорил Ану. «Гильгамеш должен быть наказан, — сказал он. — Но как это сделать? В нем течет кровь богов, а бег ее не остановить, поэтому пусть в преисподнюю отправится тот, чья смерть принесет владыке Урука боль». Брат, милый, они больше не судили тебя, зато они вспомнили обо мне. Энлиль принялся перечислять мои грехи — и Быка, и гору Хуррум, и хвастливые речи. — Энкиду закрыл глаза рукой. — Но больше всего они разозлились из-за двери.

— Дверь? — Гильгамеш ничего не понимал. — Какая дверь?

— Я дал обет Энлилю. Прямо здесь, в храме Э-Ана. Если Шамхат благополучно разрешится от бремени, я поклялся, что соберу молодцов, нарублю на горе Хувавы кедров, сплавлю вниз по течению Евфрата и в священном городе Ниппуре из дерева сделают дверь для храма громовержца. А на ней высекут мое имя — чтобы люди знали, кто посвятил это чудо богу. Брат, теперь я понимаю: я не обет давал небу, я хвалился силой. Хотел подарить ниппурскому храму украшение, сделанное из священных деревьев Энлиля. Хотел пробраться в его сад, унести любимую его драгоценность, а потом хвалиться: вот, мол, как я умею служить богам!.. Будь проклят мой язык, произнесший эти слова! Энлиль гневался, топал ногами, громадные тучи сталкивались над моей головой, высекая перуны. А потом громовержец закричал: «Вот он, Созданный Энки, смотрит на нас! Лишим его света и воздуха! Лишим воды и пищи! Лишим очага жены и брата! Пусть Эрешкигаль тешится над его телом, пусть бледные черви сделают кости мохнатого голыми! Смотри мне в глаза, Энкиду, читай свою судьбу!»

Степной человек откинулся назад. Теперь он закрывал глаза обеими руками.

— Его взгляд выпил мое сердце. — Голос Энкиду стал глухим, словно он доносился из-под земной толщи. — У меня нет сил бороться с болью. Я умру, братец, умру вместо тебя. Боги желают закласть меня, как ты закладываешь ягненка перед алтарем Энки. Когда твой нож разрезает ему горло, ты говоришь: «Вот я, Энки и Энлиль, вот моя кровь!» Так же и мне придется говорить, спускаясь в преисподнюю: «Я — ягненок! Я — кровь Гильгамеша!»

Тело мохнатого затрепетало, как весенняя степная трава при первых дуновениях жгучего летнего воздуха. Превозмогая оторопь, в которую его ввели слова Энкиду, Большой положил ему руки на плечи и легонько встряхнул.

— Приди в себя! Не причитай, словно старый жрец-скопец, которому приснилось, будто у него выросло мужское корневище.

— Мне никогда раньше сны не снились, — плачущим голосом напомнил Энкиду. — Это не сон.

— Да приди же в себя! — Гильгамеш встряхнул его еще раз. — Ты мужчина. А губы твои дрожат как у ребенка. И грудь твоя болит не из-за перунов Энлиля, а потому, что вчера было выпито много. Хочешь, возьми гусиное перо, пощекочи в горле — боль выскочит сама собой! Или наоборот, выпей еще, проспись, отлежись, это лучшее лекарство от наваждения! Тут жаловаться богам не надо, похмелье — это человеческое, человек справляется с ним сам.

— Это не похмелье. — Губы у Энкиду не дрожали, но из глаз текли тусклые ручейки слез.

— Похмелье, я говорю — похмелье! — убежденно сказал Гильгамеш. — Когда тебе довелось толковать мои сны, ты говорил разумные речи. Стоило тебе самому увидеть сон — поддался панике. На кого сны не навевали тоску? Судьба человека состоит в том, чтобы тосковать и удивляться: во сне мы не похожи на себя, и мир, который во сне, не похож на настоящий. Сон и жизнь никогда не могут сочетаться, соединиться в одно целое. Оттого и тоскуешь, что не знаешь, где ты находишься — там, или здесь? А верить ночным страхам — пустое! Особенно сейчас: чтобы нам не говорили боги, справиться с Уруком они не могут… — Большой встал, нашел пустую чашу, наполовину опустевший бурдюк с брагой. Наполнив чашу, он поднес ее мохнатому. — Чтобы не лежать и не мучиться страхами — выпей! Я знаю похмельные сны: если один был плохой, то следующий будет веселым. Пей, не бойся, пусть брага снова свалит тебя с ног. Глядишь, когда встанешь, глаза будут смотреть бодрее.

Держась за грудь, Энкиду сел. Он взял одной рукой чашу и, опустив глаза, выпил ее до дна. Затем лег на спину, вытянул руки вдоль туловища и смежил веки.

— Вот и хорошо, спи! — зевая и устраиваясь сам, сказал Большой. Как не тревожила его речь брата, владыкой Урука владела пьяная уверенность, что страшиться нечего. Чувствуя, как его покачивает приближающийся сон, он успокаивающе бормотал. — Засыпай спокойно. Я вывалю пригоршни золота перед идолами Ану и Энлиля, я посвящу Лугальбанде рога того зверя, что довелось нам одолеть. Все будет хорошо…

Но все оказалось не так. Скрючившись, стянувшись в огромный мохнатый клубок, лежал вечером на ложе Энкиду. Проспавшиеся урукцы беспомощно суетились вокруг Гильгамеша, пытавшегося распрямить члены степного человека. Даже его силы, силы Большого, на это не хватало. Неведомые руки сложили Энкиду в ту позу, которую принимает ребенок в чреве матери. Широченная косматая спина едва заметно колебалась тихим дыханием. Ни крики, ни шлепки, ни холодная вода не могли вывести мохнатого из беспамятства.

— Здесь душно и воняет пьяными! — наконец сказал Гильгамеш. У него самого голова раскалывалась от похмельной боли. — Давайте сюда носилки. Пусть его отнесут в Кулаб.

В чистых, проветренных помещениях Кулаба Большому стало легче. Но Энкиду, свернутый в комок, оставался без памяти.

— Матушка моя! — бросился Гильгамеш к Нинсун. — Что нам делать? Я чувствую себя беспомощным как ребенок. Кто наслал порчу на брата? Или это… действительно боги? Тогда скажи, как уберечь его? Как вылечить?

Старая жрица печально слушала вопросы Большого. По алтарю волнами пробегали тени, но еще более темные тени застыли на ее лице. Она смотрела перед собой, словно не видя сына, и долго молчала. Нетерпеливо ожидая ответов, Гильгамеш протянул к ней руки. Он хотел бы быть спокойным и мудрым, каким казался себе до появления Быка, но ужасная перемена, случившаяся с братом, наполнила его грудь неодолимой тоской. Он изо всех сил подстегивал себя, приводил в болезненное возбуждение. Ему нужно было делать хоть что-нибудь, лишь бы не чувствовать этой умертвляющей беспомощности.

— Может быть, мы слишком много выпили? — прерывая молчание, с надеждой спросил он.

— Он потерял мое ожерелье, — наконец промолвила жрица.

— Он не потерял! — вскинулся Большой. — Была схватка. Это Хувава! — он задумался на мгновенье. — Но ведь то ожерелье ты дала ему только для похода на кедровую гору!

— Нет, сынок, — поджала губы жрица. — Я навсегда посвятила Энкиду тебе. Каждый камень, что в тебя летел, он принимал на себя, каждую опасность первой встречала его мохнатая грудь. Ожерелье вас связало, но не как братьев, а как посвященных. И судьба Энкиду — умереть раньше тебя. Ожерелье еще могло поддержать его силы, поддержать благодаря тебе, благодаря мощи той крови, что течет в твоих жилах. Но Хувава сорвал ожерелье — и теперь ты беспомощен перед проклятьем Энлиля. Энкиду один принял его на себя. Он умрет. Он — жертва за тебя.

— Я понял, Нинсун, — мрачно сказал Гильгамеш. — Если бы ты не посвятила брата мне, сейчас бы умирал я.

— Нет, Большой, — покачала головой жрица. — Может быть, в том ожерелье была его гибель, а, может быть, и спасение. Твой брат сделан богами. Энки и Нинхурсаг лепили его из глины, а потому его смерть подвластна небесам. Захотели — сделали Энкиду, захотели — убили его. В тебе же есть то, что небесам не подвластно. В тебе есть древняя кровь и сила, которая ею пробуждена. В остальных людях она дремлет, в тебе — бушует. Как назвать ее — не знает никто, даже боги. Сынок мой, я тоже не знаю, что это такое. Не знаешь и ты. Твое безрассудство рождено неведением, ты везде ищешь себя, но, боюсь, то, что тебе нужно, лежит далеко за пределами нашего мира. Мы, боги, те, кто помнит дальше любого человека, не помним его. Мы лишь предчувствуем присутствие силы, имени которой нам не известно, а, глядя на тебя, утверждаемся в нем. Посмотри, сынок: Энлиль и Ану отправляли обуздывать тебя самые мощные из своих созданий. Но быка ты убил. Энкиду же заставил служить себе. Мохнатый пришел в Урук, чтобы победить самого сильного человека. Однако он склонился перед тобой и перед человеческим укладом жизни. Есть в городах что-то, чего не достает небесам. В тебе этого недостающего — с избытком. Поэтому он и влюбился в тебя, стал младшим братом… — Жрица некоторое время молчала, потом понизила голос и жарко зашептала. — Энкиду — самое сильное, что мог сделать Энлиль. В нем частичка природы каждого из богов. Ты понимаешь меня, сынок?.. Он стал служить тебе, а ты полюбил его, как меньшого! Иногда я ощущаю, что в нашем мире все перевернуто, и что не Энлилю-воздуху, или Нанну-Луне служат люди, а наоборот. По крайней мере, должно быть наоборот: вода, воздух, звезды, животные, Энкиду, в котором спрятана мощь звезд, животных, растений, должны простираться перед чем-то, чего в них нет, а есть в человеке. — Старая женщина подумала, а затем добавила совсем едва слышно. — Это «что-то» имеет такой далекий корень… Или близкий? — ибо оно есть даже в человеке, в нашем творении! Если так, у тайного источника имеется лицо, он стоит рядом, за нашими спинами, только посмеем ли мы хоть когда-нибудь обернуться?..

На этот раз Нинсун замолчала надолго. Гильгамеш, напряженно вслушивавшийся в ее речь, ждал, когда она продолжит. Когда же его терпение иссякло, он молвил:

— Я мало что понял из твоей речи, матушка. Но одно уразумел крепко: боги не справятся со мной. А раз так, я встану около ложа брата и буду ждать, пока за ним придет Намтар — демон, что уносит в подземный холод умирающего.

— Намтар? — Жрица испугалась. — Но ведь Намтар — посол Эрешкигаль. Он из подземных богов, нет ничего страшнее их. Если ты разгневаешь преисподнюю, самая древняя сила тебя не спасет. Одумайся, сынок, я знаю больше тебя…

— Ты сама сказала, что я могу бороться с богами. А раз могу — буду делать это, — убежденно произнес Большой. — Только бы мне довелось увидеть его! Матушка, буйволица Нинсун, дай мне заклинание, которое позволит увидеть вестника смерти! Я одолею его, прогоню из Кулаба; я не отдам богам своего брата.

Жрица подбежала к Гильгамешу и пергаментными от молитв, от старости руками дотронулась до его лица.

— Забудь, о чем мы говорили! Энкиду — жертва, принесенная ради тебя. Он уже заклан, не противься тому, что суждено. Я впервые боюсь за тебя по-настоящему. Тогда я видела, что ты справишься, а сейчас… сейчас темно и холодно, я боюсь преисподней!

— Пусть преисподняя меня боится! — Осторожно, но решительно Большой отвел ладони жрицы. — Пожалуй, мне не надо заклинаний, женщина. Я вспомнил: во мне течет кровь богов; значит, стоит только захотеть — и мне станет виден демон из преисподней. Я отрублю его крылья! Я втопчу их в землю! Я ненавижу смерть, мне хватит ненависти, чтобы справиться с ней.

— Остановись, ты не понимаешь, с кем хочешь сражаться! — Старая женщина вцепилась в одежды Гильгамеша, но тот без труда вырвался и стремительно бросился в комнату, где лежал Энкиду.

Рядом с мохнатым человеком сидела Шамхат. Она не плакала, на ее лице были написаны страх и недоумение. Гигантский недвижимый комок, который еще вчера ходил за ней, гладил руки, быстрее самых расторопных из слуг исполнял прихоти, теперь внушал блуднице ужас.

— Это… это не он, — дрожащим голоском сказала она вошедшему Гильгамешу.

— Когда человек болен, он становится непохожим на себя, — произнес Большой и, подойдя ближе, впервые прижал к себе голову блудницы. — Не расстраивайся, он будет здоров.

— Мне страшно, — задрожала она. — Он не болен, он умирает. Это не он, тут… чужое.

— Чужое? — с изменившимся лицом Гильгамеш осмотрел комнату. — Нет, красавица, Намтара я не вижу. Смерть пока не пришла за братом. А когда придет… Я сражусь с ней. Чтобы добраться до твоего мужа, ей придется затратить много сил.

Шамхат с недоверчивой надеждой смотрела на Большого.

— Ты будешь сражаться со смертью? Как это возможно?

Гильгамеш пожал плечами.

— Я возьму топор и встану у дверей.

Всю ночь, а потом весь день над Энкиду мудрствовали врачи. Их головы, обмотанные красными тряпками, отгоняющими духов болезни, то склонялись над мохнатым клубком, то обращались к глиняным таблицам, подкреплявшим их знания. От гнева богов человека не вылечить. Но если гнев богов выражается в телесной болезни, с ним можно поспорить.

Гильгамеш, сам одетый во все красное, застыл в полудреме на табурете около входа. Мудреные имена, магические иносказания составов, которыми обменивались врачеватели, вызывали в его душе болезненные ощущения. Он не верил в их силу, но хотел, чтобы все земное ополчилось против Намтара.

Врачи же изображали уверенность. На глиняных табличках написано все. Степного человека скрутила судорога? Сделаем так, чтобы она отпустила, тогда ему будет легче, тогда он придет в себя.

Пока младшие лекаря смазывали маслом, затем крепким пивом, сухим речным илом ожоги, оставленные на плечах и лопатках Энкиду небесным быком, старшие совещались о составе, который одолел бы судорогу. Одни предлагали растертую грушу, смешанную с корнями степных трав. Другие настаивали на смоле можжевелового дерева, растопленной в горячем пиве и речном асфальте.

«Речной асфальт? — сквозь полудрему думал Гильгамеш. — Тот самый, которым скреплены стены Урука?.. Они хотят латать тело Энкиду, словно стену, в которой появились бреши». Когда согласие по поводу рецепта было достигнуто, и ученики с торопливым усердием начали перемалывать в ступках кусочки панциря речной черепахи, а также другие мелочи, скрепляющие различные части состава воедино, старшие врачи сообразили, что имеется препятствие, неодолимо мешающее действию лекарства. Голова у Энкиду была спрятана между коленей, закрыта руками. Даже Гильгамешу не удавалось отвести ее назад до такой степени, чтобы между зубов больного можно было вставить воронку.

— Лейте в него… сзади, — мрачно разрешил Большой.

— Это больно, — с сомнением предупредили врачи.

— Если Энкиду почувствует боль и переломает кому-нибудь из вас кости, я заплачу пострадавшему за каждый синяк.

Бормоча что-то себе под нос, врачи стали готовить другую воронку, с тонким, длинным устьем. Не закрывая глаз, владыка Урука смотрел, как они вторгаются в тело его брата. То чувство, с которым он ждал действия лекарства, нельзя назвать надеждой. Скорее, Большой с горечью искал подтверждения тому, что только его сила может остановить подступающую смерть. Так и вышло — Энкиду остался недвижим.

Посовещавшись, врачи предложили другую смесь. Гильгамеш разрешил им использовать ее, а затем и третью. Вся комната пропахла лекарствами, на полу подсыхали лужицы жидкостей, стекавших с воронки, но смеси не действовали.

— Хватит мучить его, — зло сказал Большой. — Делайте припарки, обкладывайте его тростником, но еще раз мучить его я не дам.

Днем к Энкиду опять пришла Шамхат. И вновь маленькая блудница не плакала. Она с чисто женской, неизвестно откуда берущейся привычкой несла свой высокий живот, а в ее глазах сидел страх.

— Лучше бы тебе оставаться в своих покоях, — сказал ей Гильгамеш. — Здесь пахнет всякими снадобьями, даже мне тяжело находиться тут.

— Можно я останусь? — сложив брови домиком, попросила Шамхат. — Он мой, я все равно не найду себе места, пока он лежит… так.

— Хорошо, сиди с нами. — Большой приказал лекарям освободить ей место около мохнатого. Те, измученные бессонной ночью, уже не столько строили предположения по поводу природы болезни, поразившей Энкиду, сколько клевали носами.

— Ладно. Половина из вас пусть идет спать, — смилостивился Большой. — Все равно прока от ваших лекарств нет.

Казалось, что когда ушли те лекаря, которым выпало отдыхать, в комнате стало вдвое меньше пахнуть травами. Шамхат, первое время бледневшая, часто подносившая руку к горлу, постепенно привыкла. Все такими же сухими глазами она смотрела на мужа, иногда пыталась гладить его косматый бок, но всегда с испугом откидывалась назад.

— Он не такой… теплый, — объяснила она Большому. — Нет, он не холодный, но и не теплый. Я помню, что всегда чувствовала теплоту. Словно это коровий бок, или кошачья шерсть. Да, он был такой. А теперь теплоты нет.

— Но он еще жив, — сбрасывая сонную пелену, то и дело застилавшую глаза, сказал Гильгамеш. — И, пока я здесь, Намтар не заберет его.

Под вечер они устали до невозможности. Даже проспавшие вторую половину дня лекари выглядели неважно. Кусок не шел в горло. Шамхат вообще не ела. Служительницы, ухаживавшие за ней, то и дело теребили Гильгамеша. Но каждый раз, когда тот хотел отправить блудницу из комнаты, она умоляюще смотрела на него.

— Мне нужно быть здесь. Неужели он так и уйдет?

Только теперь Большой понял причину ее страха. Она боялась не этого мехового комка, она боялась, что останется без Энкиду. Без сильного, мохнатого, наивно восторгающегося всему, что придумал человек, всему, что отличало людей от природы и богов. За его спиной можно было укрыться, на его сильные руки положиться. «А мне не страшно остаться без него? — спросил у себя Гильгамеш. — Да, страшно. Матушка Нинсун, даже она не так близка мне, как этот человек. Что она говорила о жертве? Что он идет вниз вместо меня? Но это не я приношу жертву. Даже если бы у меня была возможность, я не поступил бы так. Самое близкое нельзя отдавать в жертву, потому что самое близкое — та же вера. Человек, отдавший самое близкое — уже не человек…»

Его размышления прервал визг одного из младших лекарей:

— Посмотрите, посмотрите, как он лежит!

Словно дождавшись, пока все, присутствующие в комнате, отвлеклись, Энкиду расправил тело. Теперь он лежал в точности так же, как и прошлым утром, когда Гильгамеш заставил его выпить браги.

— Стойте! — крикнул Большой врачевателям, кинувшимся к степному человеку.

Заставив отступить назад и их, и Шамхат, он подошел к ложу. Глаза Энкиду были открыты. Совсем как вчера его зрачки из тоненьких постепенно становились большими, расширенными болью и тоской.

— Я все-таки увидел тебя, братец, — не проговорил, а простонал он. Большой хотел напоить его рвотным отваром, но мохнатый отвел его руку и стал говорить — торопливо, словно опасаясь, что кто-то догонит его, не даст закончить. — Это не сон. Там, куда уводят меня, никто не спит. Там слишком страшно, и там нет глаз, чтобы их сомкнуть. Кругом темнота, шаришь руками, как слепой, оставшийся в одиночестве посреди пустыни. Земля жжет холодом, а воздух душен и недвижим… Каждое сердце проходит через эту пустую темноту. Я плакал, думая, что навсегда оказался здесь, но мои руки наткнулись на кого-то. Грозовой сполох осветил все вокруг — и я увидел, почувствовал его… — Энкиду закусил губу, борясь с чем-то внутри себя. — Мне больно, — прохрипел он через несколько мгновений. — Вся моя утроба болит. Нет, не надо снадобий. Мне они не помогут ничем. Я хочу говорить — пока еще могу говорить!.. Братец, Большой, трепещи, коли увидишь этого человека. Его лицо мрачно, если только у него есть лицо. Над плечами у него черные крылья, а на руках вместо пальцев когти. Я не успел слова молвить, как он схватил меня за волосы и бросил на землю. Я поднялся — успел подняться! — и ударил его. Он отлетел, будто деревянная чурка. Скакал по земле, словно шар. И вдруг оказался сзади меня, обнял своими когтистыми лапами и сжал так, что ребра начали ломаться. Из последних сил я стал кричать, звать тебя. Я верил, что ты с ним справишься, но так и не дождался помощи. Он сломал меня, я помню, как мой хребет хрустнул. — Неуверенно, слабо Энкиду приподнял руки и дотронулся до плеч. — Вот сюда, к лопаткам, он приделал крылья. Продел сквозь ноздри узду и повлек за собой… — Энкиду зажмурился. — Я потерял тело, стал невесомым, как парящая птица. Он тащил меня, я чувствовал, как взмахивают крылья, но не мог приказать им повернуть обратно, не мог вырвать узду из ноздрей!.. Я побывал там, в преисподней. Вот так. Я видел крылатых, бесплотных — тех, кто умерли. Их дом велик, но бесцветен, там питаются прахом и глиной, никогда не зная сытости. Все они на одно лицо, может быть поэтому галдят свои имена как птицы над помойной ямой. Бесплотные прислуживают подземным богам ни на минуту не умолкая. Они вспоминают свои жизни, твердят их словно вызубренный урок. Одни хвалятся венцами правителей, другие — искусством в ремеслах, однако самая жалкая судьба и самая великая там выглядят одинаково. Все они серые, присыпанные пеплом, не люди — а иссохшие моли. Красками горят только боги, но облик владык так ужасен, что ни одно земное слово не может его описать. В посвященных подземным богам храмах Урука нет идолищ. И правильно — как изобразишь змею, ворона, лягушку, льва, ящерицу одновременно? Когда смотришь на богиню Эрешкигаль, лишаешься рассудка. Она обжигает холодом еще страшнее, чем небесный бык жаром… И вот слушай меня, Большой; я трепыхался на узде у мрачнолицего, желая скрыться от мучений холодом, а некая умершая, стоявшая с таблицами в руках перед владычицей Кура, посмотрела на меня и сказала: «Это Энкиду. Его уже взяла смерть, госпожа!..»

Мохнатый беззвучно зарыдал. Чувствуя, что к его глазам тоже подступают слезы, Гильгамеш стал гладить брата по голове. Он опять поднес к устам Энкиду чашу с настоем.

— Выпей, Энкиду. Тебе сразу станет легче.

— Убери! — порывисто отвернулся мохнатый. — Мне ничего не нужно. Мой путь сосчитан и записан. Никакое снадобье не пересилит волю богов.

— Брат, не отчаивайся! — стискивая зубы, говорил Большой. — Твой мрачнолицый человек — это Намтар, я буду сражаться с ним. То, что не удалось тебе, удастся мне! Я не подпущу его к твоему ложу!..

Но Энкиду не слушал его.

— Молись за меня Уту, братец. Я умираю и хочу, чтобы он воздал тем, из-за кого меня сковала смерть.

— Уту воздаст, и я воздам! — горячо пообещал Гильгамеш. — Только скажи, кому?

— Пусть проклятие Энлиля упадет на охотника Зумхарара! Он первый увидел меня, он захотел привести в город. Когда я жил в степи, бегал вместе со степным зверьем, понимал его язык, никакого греха перед богами за мной не было. Это Зумхарар захотел сделать меня человеком, чей удел — грех и смерть. Пусть его ловушки останутся пустыми, Уту! Пусть он отправится в степь вместо меня. Я хочу, чтобы он скитался там как призрак; без пристанища, без друга, гонимый зверьми, языка которых он не разумеет.

Взгляд Энкиду упал на Шамхат.

— Вижу! Это она, та, которая меня обманула! Теперь смотрит с ужасом, а тогда смеялась, проклятая! Я умираю, блудница, но чем больше моей крови утекает в Кур, тем страшнее сила моих слов. Вспомни, как ты приманила меня и легла там, у границы степей. Я был глупый, чистый, не знал, что каждый твой поцелуй подобен ядовитому укусу! Пока я не ведал женщину, Намтар не был властен надо мной. А ты раскинула ноги лишь для того, чтобы потом пожрать! Смотри, веселись, я умираю! Инанна, которая поедает своих мужей — вот кто ты! Да не будет покоя блуднице, Уту! — Энкиду закатил глаза, лицо его стало страшно. — Я вижу, как блудницу гонят отовсюду. Никто не даст ей денег, пусть отсохнут руки того, кто в холод накинет ей на плечи плащ! Да надругается над блудницей каждый встречный! Нет у нее своего дома и не будет никогда; жить станет она на перекрестках, там, где устраивают свои гульбища ночные демоны. Отныне ты забудешь, что такое — наслаждение. Страх, тоска, все проклятья, что рвут сейчас мое сердце, прогонят тебя из города на верную смерть. Тебя растерзает волк, задерет медведь, разорвет лев!.. — рот Энкиду свело судорогой.

— Дайте холодной воды! — закричал Гильгамеш. Он плеснул ее на лицо брата, стал хлопать его по щекам. Жизнь вернулась к Энкиду, но голос его стал совсем слабым.

— Шамхат, — жалобно позвал он. Потерявшая сознание, белая как полотно блудница лежала на руках у лекарей. — Она не слышит меня, — дрожащим голосом сказал мохнатый Гильгамешу.

— Не проклинай ее, — с мольбой проговорил Большой. — Посмотри, это же не Инанна, это Шамхат, твоя жена. Опомнись, брат, оставшись в степях, ты так и склонялся бы с неразумной тварью, страдая от сухости и голода, вымокая под дождями, празднуя собачьи свадьбы вместе с дикими ослами. Подумай, за что ты ее проклинаешь, за ласку? За человеческую пищу? За славу, которую мы с тобой приобрели? Она научила тебя всему лучшему, что есть у черноголовых. Вспомни, она носит твоего ребенка.

— Да, да, братец, — лихорадочно заговорил Энкиду. — Скажите ей, чтобы она простила меня. Намтар владел мной. Намтар и умершие сердца. Присыпанные пеплом завидуют всему живому, это они проклинали моими устами. Намтар вожделеет смерти и плача, но не я! Уту, услышь, я отказываюсь от проклятий. Пусть она родит мальчика, а Гильгамеш расскажет ему обо мне. Найди ей другого мужа, братец. Или нет! — Из последних сил Энкиду поднял руку. — Когда она родит, сам стань ей мужем, только тогда моя тень в доме праха будет спокойна! Большой, обещаешь ли мне это?

— Обещаю, — прошептал Гильгамеш.

— И хорошо. Вот так. — Мохнатый уже не говорил, а лепетал. Его губы, словно крылья бабочки, почти не колыхали воздух. — За ней присмотрит правитель… Подарит ей золотые серьги, кованые в Сиппаре… Блудница рада каждому подарку. Нет, Шамхат уже не блудница. Она станет улыбаться тебе — как улыбалась мне… Ты тоже смертен, Гильгамеш, я буду ждать тебя и Шамхат. Я первым из крылатых, бесплотных выйду вам навстречу…

Энкиду замер на полуслове. Зрачки его стремительно сужались, он опять видел кого-то.

— Уходите! — рявкнул Гильгамеш. — Быстро! Унесите Шамхат. Сделайте, чтобы она пришла в себя и передайте ей слова Энкиду! Уходите все! Я встречусь с Ним один!

Он смотрел на темные провалы окон. Был поздний вечер, Гильгамеш только сейчас заметил его наступление. Большой ждал Того, Кто Войдет. Едва слышно дышащий Энкиду не закрывал глаз. Узкие, как иглы, обжигающе черные, зрачки были направлены в потолок. Гильгамеш знал, что брат видит Намтара, но мог только гадать, где посол смерти, насколько он приблизился к Кулабу.

Усталость, запахи лекарств подступали к сердцу владыки Урука сонной слабостью. Несколько раз он обнажал кинжал и прокалывал кожу на ладонях. А потом высасывал кровь, раздражая зубами ранку и отгоняя сон, младший брат смерти.

Дверь, закрытая на тяжелый засов, меньше волновала Большого, чем окна. Слишком узкие для человека, демона они задержать не могли. Гильгамеш представил, как из всех их разом появляется нечто и между лопатками пробежала дрожь. Прогоняя ее, владыка Урука начал размахивать топором. Описывающее круги, полукружия, восьмерки лезвие отбрасывало зеленоватые блики. Разорванный широким острием воздух шипел как пальмовое масло, пролитое на угли. Язычки пламени в светильниках трепетали, комната наполнилась сумбурными тенями, и Большой начал сражаться с ними, словно это были настоящие враги.

Удар, поворот, вдох — удар, поворот, вдох. Прыжок в сторону и опять удар, поворот, вдох. Тени взмахивали призрачными крыльями, в панике прятались по углам, но Гильгамеш доставал их и там. «Вж-жик!»— лезвие топора проскальзывало на расстоянии мизинца от стены, и располосованная тень растворялась в зеленоватом блеске.

Лишь почувствовав, что спина его покрыта потом, Большой остановился. Кровь колотилась в висках, на руках вздулись жилы, а ноги легонько подрагивали — они сами собой норовили продолжить воинскую пляску. Очищенные от дремоты глаза видели все ясно и четко. «Вот теперь я готов, — бодро подумал Гильгамеш. — Теперь тебе не уйти от поединка со мной!» Его глаза не отрываясь смотрели на тьму за окнами.

Окна занимали всю южную стену и располагались высоко: нижний их край находился где-то на уровне макушки Большого. Оттуда струилась прохладная ночная темнота; даже обильное количество светильников не могло рассеять тень, скопившуюся у потолка.

«Он придет сверху!»— Гильгамеш сделал над головой несколько рубящих движений. — «И попадет прямо на меня!»— Большой поднял топор перед глазами. Он стоял между окнами и Энкиду, широко расставив ноги. «Ну, давай же, иди! Или тебя нужно упрашивать, как Хуваву?»

Фитили в лампадах разом затрещали. Пламя с удвоенной жадностью стало пожирать масло, оно сверкало, как золото на солнце, но не могло развеять туманный полумрак, поднимающийся от пола. Ногам Гильгамеша стало зябко, он принялся перебирать ими, перекладывая топор то влево, то вправо.

— Я знаю, ты близко! — уже не скрываясь, во весь голос крикнул он. — Хочешь испугать холодом? Ничего не выйдет! Даже горе Хуррум не удалось это!.. Ну, где твоя преисподняя храбрость? Или там все наоборот? В гонцах у Кура не самый храбрый, а самый трусливый?

Темнота за окнами оставалась неизменной. Затылок Большого уже болел от долгого стояния с задранной головой, а поднимавшийся от пола туман делал очертания предметов студенисто-неустойчивыми. «Он уже входит! — тяжелое предчувствие сжало сердце Гильгамеша. — Но почему я не вижу его?.. Намтар крылат, но значит ли это, что ему нужно окно, дабы проникнуть в комнату?» Опуская топор, владыка Урука обернулся.

Дверь отсутствовала. На ее месте находился затянутый зыбкими сумерками провал, из глубин которого в комнату поднималось существо, похожее на гигантскую летучую мышь. Порывистые, бесплотные как две огромные тени, взлетали за спиной крылья, но существо двигалось плавно, будто не они поднимали его, а сила, источник которой находился в этой комнате. Оно всплывало, как всплывает на свет Луны утопленник со дна Евфрата.

Пересиливая странную слабость, из-за которой суставы стали ватными, Большой обошел ложе, чтобы оказаться между существом и Энкиду. Обошел вовремя: едва он сделал это, существо ступило через порог.

Крылья сложились и исчезли сзади, лишь два темных бугра за плечами пришельца напоминали о них. Тело существа покрывали перья, пестрые, как у степной кукушки. Пальцы на руках отсутствовали, вместо них торчали четыре кривых когтя. Перья четко обрисовывали линию головы пришельца, но его лицо было закрыто тенью, из которой торчал клюв, напоминавший старую, почерневшую от времени мотыгу. Существо слепо вытянуло вперед лапы и, словно не замечая Гильгамеша, стоявшего на пути с воздетым топором, сделало несколько шагов к Энкиду.

— Не желаешь видеть? Ну так на тебе! — Большой со всего размаха обрушил на пришельца оружие.

Со свистом раскрылись крылья. Они — огромные, призрачные — в один мах отбросили посланца Кура к дверям. Лезвие не задело существо, но, нисколько не обескураженный этим, Гильгамеш снова поднял оружие над плечом.

— Уходи!.. — голос крылатого звенел как металлическое било: высоко, резко, так, что на мгновение Гильгамешу захотелось зажать уши. — Уходи с дороги!

— Кто ты такой? — стараясь говорить грозно, спросил Большой. — Назови свое имя!

— Я — Намтар! — в тени над клювом что-то туманно блеснуло. — Теперь я вижу, ты — Гильгамеш. — Посланник преисподней поднял перед грудью руки, и все восемь его когтей оказались направлены в сторону владыки Урука. — Прочь! В сторону, несчастный! Мне ты не повредишь — только себе.

— Что же ты тогда испугался моего топора? — усмехнулся Гильгамеш. — Ну, давай, попробуем, кому из нас станет хуже!

Лезвие топора описало перед грудью Большого широкий крест. Набрав ход, оружие само бросило хозяина на демона. Пронзительно закричав, Намтар взмыл в воздух. Крылья подкинули его к потолку, и прежде, чем Гильгамеш успел увернуться, быстрый как мысль демон обрушился на него сверху. Острые когти вонзились в плечи Владыки Урука, боль была такой резкой, что тот выронил топор. Перед глазами человека мелькнула мотыга-клюв, пахнуло злом и затхлостью. Большой закричал. Перехватив покрытые перьями лапы, он рванулся в сторону. Его плечи свело почти непереносимым спазмом боли, но он вывернулся, вырвался.

Длинные полоски кожи остались в когтях у Намтара. Шипя как кот, Гильгамеш сжал демона за запястья и, превозмогая силу бьющихся за спиной чудовища крыльев, стал клонить его к полу. Судорожно извиваясь, Намтар пытался вырваться. Клацали когти, клюв целил Большому в глаза. Но владыка Урука лягнул демона ногой в живот. Лягнул дважды — и призрачное дыхание Намтара пресеклось. Он запрокинул голову, судорожно распахнув зловонный клюв, а когда пришел в себя, оказался припечатан к полу. Упершись коленом в грудь Намтара, Гильгамеш торжествующе смеялся.

— Мы с тобой на равных, Намтар! — отсмеявшись, сказал он. — Я не только вижу тебя, но и могу сломить подземную силу. Ты колючий и быстрый, но не более. Ума не приложу, почему с тобой не справился мой брат?

— Ему суждено было умереть! — звонко прохрипел демон. — Сила здесь не причем. Когда близится смерть, силу заменяет время, отпущенное жизни. У Энкиду оставалось очень, очень мало времени. Как бы ни был он могуч, я отмерил пределы его судьбы.

— Ага! У меня, получается, времени много! — воскликнул Гильгамеш. — Первые добрые слова, которые я слушал за два дня! Ну что же, времени достанет на то, чтобы отогнать от брата подземную нечисть.

— Не надейся слишком на силу, полученную от родителей, — голос Намтара стал сиплым. — Смерть приходит к каждому человеку. Так оно от века. Разве тебе менять порядок, установленный богами?

Крылья, распростертые на полу, конвульсивно дернулись.

— Проверяешь мое внимание? — скривился Большой. — Хочешь заговорить, а потом вырваться? — груз его колена, придавливавшего демона к полу, стал еще тяжелее. — Если правило смерти установлено богами, то отчего бы им не пересмотреть его? Хотя бы сейчас, ради одного человека!

— Даже бог не сможет вернуться в тот день, когда Энлиль и Энки установили человеку судьбу. Смерть — единственное, что обещано человеку твердо. Она живет в вас словно бабочка в коконе. Ваша сила от ее роста, не будь внутри бабочки, кокон, высушенный солнцем, в один день превратился бы в труху. Глупый род: вскормленные смертью, питаемые ею, вы пускаетесь в плач, когда приходит срок выпустить хозяйку наружу…

— Не клевещи на жизнь! — воскликнул Гильгамеш. — Не клевещи на богов. Смерть всегда была после жизни. Вначале Энки создал людей, а потом только появился ты.

Намтар зашелся в кашляющем смехе — то визгливо-сиплом, то металлически-звонком.

— Кур древнее всех, — прохрипел он. — Кур сильнее всех. Человек — откуп, жертвоприношение богов подземному царю. Вы созданы нашей волей и никуда от нее не денетесь. В ней ваше существование.

— Ложь! Малое усилие — и ты треснешь под моей ногой, как яичная скорлупа. Вот будет здорово: посланник смерти раздавлен человеческим коленом!

— Жизни не победить смерть.

— А я уже побеждал смерть — вспомни Хуваву! А рождение ребенка — что, не победа над тобой? Каждое утро, одолев сон, люди открывают глаза и смеются, глядя на Уту — не победа ли это? Твоя сила в клевете и обмане, в нашей привычке уступать. Но сейчас я не отступлю. Я буду держать тебя до тех пор, пока ты не поклянешься, что больше не приблизишься к Энкиду.

На этот раз Намтар смеялся едва слышно.

— Гордец, ты не удержишь меня!

— Но ведь держу же!

Клюв клацнул как молот кузнеца, ударившись о камень.

— Я уйду, но тебе придется иметь дело с Куром, с Отцом Преисподних! Ломай, круши мою грудь; смерть уступчива, ей не нужно ворочать скалы, чтобы доказать свою мощь. Но Отец, Дракон уступать тебе не будет. Он победит тебя, как старый тур побеждает малолетку, он разрисует скрижаль судьбы Гильгамеша по-новому. Сегодня, юноша, произойдет то, чего не ждут ни твоя матушка, ни твой покровитель Уту. Сегодня ты, юноша, умрешь!

С телом Намтара произошла мгновенная метаморфоза. Колено Большого глухо ударилось о каменный пол, ибо костлявая плоть демона перестала подпирать его. Вокруг Гильгамеша вспорхнули тучи серых мотыльков, словно владыка Урука посреди ночи разворошил груду теплых, слабо светящихся гнилушек. Ослепленный, он попытался охватить руками расползающегося Натара, но ощутил лишь беспорядочный плеск мириад суматошных крылышек.

Дверной проем вдохнул их, вдохнул вместе с туманом. Только на полу осталось несколько пятнышек серой пыльцы. Некоторое время Гильгамеш тупо смотрел на место, где только что был Намтар, но затем взял себя в руки. Подняв топор, он встал между ложем Энкиду и разверстой пастью загробного царства.

Торжество, охватившее Большого, когда Намтар был припечатан к полу, быстро испарилось. Призрачный посланник ускользнул и унес с собой надежду, ставшую уже было уверенностью. Напрягая глаза, Гильгамеш всматривался в тьму, волновавшуюся за порогом двери и, отчаянно храбрясь, ждал, когда из нее прянут драконьи головы.

Ждать ему пришлось недолго. Но Кур появился иначе, чем ожидал Большой. Краем глаза он почувствовал движение, а когда посмотрел по сторонам, от изумления закашлялся. Комната расползалась, она становилась шире, длиннее, выше. Кур растягивал ее, создавая для себя простор.

«Остановись!»— едва не закричал комнате Гильгамеш. «Замри, ведь ты — человеческое создание, подземный хозяин не должен иметь власти над тобой!» Движение замедлилось. Почувствовав это, Большой напряг всю свою волю, приказывая стенам не разбегаться еще дальше. Каменные блоки задрожали; на мгновение показалось, что противоборство двух желаний расплещет их как отражение в неспокойной воде. Но почти тут же владыка Урука почувствовал, что сопротивление его воле пропало. Зато раздались стенания и вой сотен глоток — в комнату протискивался Кур.

Все существа, что жили на земле, все фантазии, когда-либо появлявшиеся под руками месивших древнюю глину богов, все уродства, которые только могла породить буйная, гораздая на излишества природа, оказались слиты в Куре. Бесчисленное количество туловищ, рук, лап, беспалых, бескостных конечностей, плавников, хвостов, мяукающих, лающих, изрыгающих проклятья, мычащих, по-рыбьи безмолвных голов сливались в безобразный клубок. Сквозь переплетение множества тел не было видно настоящее тело дракона; волосатая, мохнатая, чешуйчатая плоть скрывала его сердце, если здесь было, конечно, одно, самое большое сердце. Гигантский зародыш мира, нерасчлененное дитя земной утробы, осужденное вечно оставаться в материнской тьме и сырости, вываливалось на пол перед Гильгамешем. Пол, влага, слизь покрывали все, чего касался дракон. Клацали, скрежетали о камень когти, с ядовитым чмоканием отрывались от пола присоски длинных щупалец.

Кур выдавливался из дверного проема словно из кишки, и владыка Урука видел такое, чего не довелось видеть ни одному человеку: он лицезрел тех существ, которых боги уничтожили сразу после их появления на свет, ужаснувшись собственному созданию. Все состоящие из одного рта, безгубого, с воспаленными бурыми деснами, или похожие на человека, но с раздутой жабьей шеей и многосуставными руками, бессмысленно молотящими воздух перед паучьими, вытаращенными глазами. Гильгамеш видел таинство ошибок создателей и ужасался скрытому временем и недрами земли уродству.

Отвращение, ужас, оторопь — трудно одним словом назвать чувства, заставившие Большого отступать назад. Бороться с таким врагом казалось столь же бессмысленно, как бороться с половодьем. У демона не имелось сердцевины, поразив которую можно было бы остановить нашествие уродливых зародышей. Одно неважное, несущественное: какое бы из множества чудищ, туловищ, составлявших дракона Кура, Гильгамеш не поверг, — остальные едва ли даже заметили бы это.

Ощущение безысходности чуть не заставило Большого опустить оружие. Лишь наткнувшись спиной на ложе он остановился. Остановился ненадолго. То ли Энкиду застонал, по-своему видя приближение смертных сил, то ли в Гильгамеше вместе с отчаянием волной нахлынуло бешенство, но владыка Урука как камень, пущенный из пращи, обрушился на Кура. Обрушился, когда ждать уже было нельзя: еще несколько мгновений — и безобразная туша заполнила бы всю комнату.

Первыми брызнули во все стороны куски грифоньего мяса. Гильгамеш врубался в плоть Царя преисподней, как дровосеки врубаются в стволы горных великанов. Направленное чуть наискосок лезвие топора прорывалось сквозь кости, хрящи и сухожилия приросших друг к другу спинами, бедрами, животами тел. Он не думал о защите, он лишь нападал, не обращая внимания на тянущиеся к нему пасти. И нападение оказалось лучшей защитой. Огромная масса драконьей плоти была неповоротлива, словно клубок змей, свернувшихся в норе ради продолжения рода. Гильгамеш прорубал в ней широкую просеку, стараясь только не поскользнуться на покрытом слизью, кровью, отрубленными членами полу. Вокруг него раздавались стоны, ругательства на языках, умерших задолго до рождения Большого.

Гильгамеш забыл обо всем. В каждой искаженной трусливой, или свирепой ненавистью морде он видел лишенное жизни, погруженное во тьму лицо Намтара. Он побеждал его снова и снова, а обжигающе горячий топор, разбрасывая яркие изумрудные искры, не давал возможности остановиться, задуматься над тем, не безнадежное ли это дело.

Кур норовил сомкнуть свои телеса за спиной человека, сплести над его головой лапы и щупальца. Чувствуя это, Гильгамеш несколько раз менял направление движения, прорываясь из кольца, расчленяя нерасчленимое, оставляя истекать кровью оторванные друг от друга части тайного предводителя земных глубин.

Таких становилось все больше и больше. Ноги владыки Урука уже путались среди них. Топор обжигал руки, а дыхание стало бурным. Не хватало воздуха; зловоние Царя преисподней заставляло желудок Гильгамеша подкатывать к горлу. Сказывалась бессонная ночь; только отчаяние заставляло Большого раз за разом бросаться в бесформенный клубок драконьей плоти. Это был бой осы и льва. Оса, слишком маленькая, чтобы убить бесконечно огромного для нее соперника, оказалась чересчур стремительной для него. Лев же щелкал зубами, хлестал хвостом, бил лапами, но не успевал за ней. Они изматывали друг друга до тех пор, пока не остановились оба. Гильгамеш, не в силах уже поднять оружие над головой, держал его, прижав к груди. И жидкая, полупрозрачная кровь Кура текла по его животу, по красному лекарскому переднику, образуя у ног круглую лужицу. Подземный Царь, сведенный вечной судорогой утробной неразделенности, корчился, слепо распихивая останки своих тел. Но он больше не протискивался сквозь двери: там, в темноте дороги, проложенной Намтаром, угадывалась вторая половина его плоти.

Жизнь и недожизнь ждали, переводя дыхание, внимательно наблюдая друг за другом, готовясь к неожиданности, к подвоху, к удару исподтишка. Внезапно Гильгамеш рассмеялся, и от его смеха затихли глухие стенания драконьих голов:

— Кур, ты не похож на смерть. Намтар был страшнее. Когда я вижу тебя, меня мутит от отвращения — и только.

Кур молчал. Бесформенная груда тел застыла без движения. Казалось, взмахни Большой топором — и она рассыплется в прах. Однако Гильгамеш видел, что это иллюзия. Дракон оставался внимателен, но он переваривал услышанное, переводя речь человека в слова, чувства, желания, понятные всем сердцам, бившимся в его теле. Потом драконьи головы заголосили, и безобразное существо стало стягиваться во влажный ком. Щупальца, лапы, руки хватали отсеченные Гильгамешем части и тащили к себе, вминали в ставшую податливой как тесто плоть. Кур превращался в илистую груду земли, подобную тем, что поднимали со дна Евфрата земледельцы, собирающиеся удобрить поля. Только эта груда была живой. Она шевелилась, раскачивалась, как раскачивается человек, мучительно желающий что-то сказать, но не знающий как. Но продолжалось это недолго. Груда ила поднялась, вытянулась в гигантское подобие человеческой фигуры и шагнула к Гильгамешу.

Шаг был сделан всего один, однако его оказалось достаточно для того, чтобы с Куром произошли новые изменения. Вместо уродливой пародии на человека, достигавшей головой потолка, перед Большим стояла женщина, нагая и совершенно безволосая. Об иле, который сжал себя до размеров человеческого тела, теперь напоминала лишь кожа — влажная, темно-песочного цвета. Упершись руками в бока, она холодно рассматривала человека. Светильники яркими желтыми пятнами отражались в ее овальном черепе. Превращение, наверное, должно было поразить Большого. Но тот, уставший, наглядевшийся этой ночью на всякое, оставался равнодушен.

— Неужели ты думаешь, что меня можно остановить? — властным мужским голосом спросила илистая женщина.

— Ты похож на лягушку, Кур, — криво усмехнулся Гильгамеш. — Может, ты хочешь соблазнить меня, приняв женский облик?

— Зачем ты мне нужен! — холодно улыбнулся демон. — Каждый день умирает множество сильных мужчин, множество красивых девушек. Они сочетаются со мной куда более полно, страстно, чем это делается здесь, наверху.

— А как же твоя жена, Эрешкигаль? Как она смотрит на то, что ты забираешься в женское тело?

— Она забирается в мужское, — продолжал улыбаться Кур. — Умри — и ты узнаешь.

— А нужно ли умирать? Стоят ли твои объятия жизни? — Гильгамеш помотал головой. — Нет, не стоят. Нельзя любить, если изо рта пахнет гнилостным тленом. Это не любовь, а… рвота.

Кур сжал свои груди. Они проминались под пальцами, словно глина.

— Я же сказал, что ты узнаешь не земную страсть, а подземную.

Кур опустил руки. На его теле остались глубокие вмятины от пальцев. Он пожал плечами и сделал шаг в сторону.

— Если ты не желаешь обнять меня, это сделает Энкиду.

— Стой! — Гильгамеш преградил ему дорогу. — Я остановил тебя в первый раз, остановлю и теперь.

— Попробуй, — Кур шагнул прямо под топор.

Лезвие рассекло голову демона, но увязло где-то на уровне ключиц. Большой с проклятием вырвал топор и ударил еще раз, сбоку. Плотная, вязкая масса, из которой состоял Кур, поддавалась с трудом. Но вот отлетела в сторону рука, часть головы, другая рука, кусок обвисшей груди. Гильгамеш рубил демона безостановочно и не сразу заметил, что каждая из частей самостоятельно ползет к ложу с умирающим.

Чтобы уберечь лезвие, он обрушил на ближайший комок глины обух топора. Комок разлетелся на еще более мелкие частицы, но и они стремились присосаться к плоти Энкиду. Рыча, Большой принялся ногами отшвыривать их от ложа. Та часть туловища Кура, которая еще держалась на ногах, неуклюже раскачиваясь топталась около самого изголовья степного человека. Гильгамеш опять пустил в ход топор. Но теперь он зацепил им демона как крюком и, хрипя от напряжения, отшвырнул в сторону.

Однако плоть Кура вновь ползла к ложу. Понимая, что он не успеет справиться со всеми частями, Гильгамеш с отчаянием взглянул по сторонам. Через мгновение он уже срывал со стены светильники. Разбив несколько штук, Большой плеснул на илистую глину пылающее масло.

Той это не понравилось. Куски глины подались назад. Они пронзительно шипели, словно пригоршня пиявок, брошенных в огонь. Языки пламени, охватившие темно-песочную плоть, стали тусклыми, дымными, они гневно гудели, как будто их раздувал мощный кузнечный горн. Частицы Кура сползались друг к другу, подпрыгивая, сбивали пламя, но лишь у самого порога бездны, разверстой за дверьми, сумели справиться с огнем.

Потерявшие изрядную долю влажного блеска, они слились, и теперь Кур предстал в облике отвратительной лысой старухи, чьи высохшие груди пальмовыми листьями свешивались до пояса. Держась рукой за стену, она поднялась на ноги и тускло посмотрела на Большого.

— Что же, я нашел против тебя средство, — сказал владыка Урука, показывая ей светильник.

— Ты невероятно упорен, — покачала головой старуха-Кур. — Но помни, что сильнее всего удар приходится на того, кто сопротивляется. Я мог стать водой и залить твои светильники, залить все здесь. Ну да ладно. Посмотрим, поднимешь ли ты руку на собственного брата?

За спиной Гильгамеша раздался скрип. Обернувшись, Большой увидел, что степной человек медленно поднимается с ложа. Его широко раскрытые глаза были обращены к брату. Теперь они совсем походили на глаза храмовых истуканов. В них отсутствовали зрачки — лишь пустота цвета финиковой косточки.

— Братец, лежи! Тебе нужно лежать! — бесцветным голосом сказал Гильгамеш, прекрасно ощущая бесполезность своих слов.

Энкиду положил руки Большому на плечи, а потом потянулся к горлу названного брата, да так быстро, что тот едва успел увернуться.

Не зная, что делать, Гильгамеш отступал перед Созданным Энки, то и дело оглядываясь на Кура: не попытается ли старуха воспользоваться затруднительной ситуацией своего соперника. Но старуха стояла недвижимо. Ей достаточно было власти над умирающим, который преследовал брата все энергичнее. Наконец Большому пришлось схватиться с ним.

Казалось, что ни грамма силы не ушло из тела умирающего. Он был так же могуч, как и в тот день, когда Гильгамеш впервые столкнулся с ним. Но на этот раз владыке Урука нельзя было уступать. Ни в коем случае.

Он застонал в медвежьих объятиях Энкиду. Ребра их трещали, когда они, чуть заметно раскачиваясь, пытались сломить друг друга. Финиковая пустота оказалась совсем рядом с глазами Большого. Она затягивала как воронки, появляющиеся на Евфрате во время половодья. Пустота разъедала разум, черным гнетом ложилась на сердце, поражала бессилием волю. Гильгамеш не мог бороться с ней — и он зажмурился, чтобы не видеть главного соблазна преисподней, он собрал воедино все оставшиеся у него силы и медленно, ступня за ступней, стал теснить брата к ложу.

Сопротивление Энкиду было ужасным. Ни Намтар, ни Кур — ни один из сегодняшних соперников не вызвал у Гильгамеша такого напряжения. Владыке Урука казалось, что у него лопаются жилы, что глаза от усилия готовы выпрыгнуть из орбит, однако он сумел подтащить брата к ложу и прижать к нему.

— Не подходи к нам! — хрипло крикнул он Куру. — Я сожгу тебя! Клянусь, я сожгу всю преисподнюю, если ты попытаешься помешать мне!

В этот момент сопротивление Гильгамешу прекратилось. Энкиду тяжко вздохнул, и члены его расслабились. В глазах появились едва заметные точечки зрачков.

Утирая пот, чувствуя, что еще одно усилие, еще одна схватка убьет его, Большой повернулся к Царю преисподней.

— Сейчас я подойду к тебе и выброшу отсюда. Одним пинком, — устало сказал он.

— Сейчас сил у тебя не хватит даже на то, чтобы убить собаку, — сказал Кур. — Так что лучше сиди около своего брата и слушай меня.

— Я не желаю тебя выслушивать, — нахмурился Гильгамеш. — Я победил. Скоро взойдет Уту, он будет свидетелем, что ни Намтару, ни тебе не удалось дотронуться до Энкиду.

— И все-таки послушай меня, — старуха оскалила в усмешке беззубые десны. — Слушай и старайся не перебивать — Уту действительно скоро взойдет.

Кряхтя, она села на корточки.

— В одном из ваших городов жил очень богатый человек. Такой богатый, что ему не нужна была бы твоя сила. На одно мановение его вечно позолоченных рук слетались самые знаменитые герои и самые красивые блудницы…

— В каком городе? Что это был за человек? — поднял голову Большой. — Почему мне не рассказывали о нем?

— Я же сказал — не перебивай! — воскликнула старуха. — Даже если на самом деле он не жил — какая в том разница?.. Питался этот человек чем хотел, делал, что хотел, но, чем старше становился, тем больше боялся одной вещи, которую то и дело видел вокруг себя… Да, ты прав, он боялся смерти. Он боялся меня, ждавшего его в глубинах под корнями вод и гор. Чтобы избежать неизбежного, велел он построить себе дворец. В стороне от дорог, от вестников, которые могли бы сообщить ему о каком-нибудь зле. Он окружил себя юными слугами и прислужницами, посадил во внутреннем дворе прекрасные цветы. Днем двор был открыт, ночью его затягивали тентом, на котором большой золотой щит изображал солнце, и ярко освещали светильниками. Вокруг танцевали прекрасные девушки, полные сил счастливые юноши разливали благовония, слуги пробовали каждое блюдо, прежде чем хозяин отправлял его в рот. Богач жил в радости и вечности, не слыша вокруг ни слова обо мне. Он боролся с судьбой — как и ты, только по-другому. Однако все рухнуло в одно мгновение. Радость не может быть без причины, счастье только тогда и возможно, когда я появляюсь перед глазами, но отступаю, не забираю человека с собой, даю отсрочку. Когда вокруг один свет — время, отпущенное на жизнь, кажется пыткой. Не видишь жизни, если рядом нет меня, если рядом нет тени. Попробуй посмотреть на своего Уту прямо — и ты не увидишь его, ты просто потеряешь зрение. Куда же жизни без смерти!.. Вот и богач не выдержал. Он переполнился выдуманной им радостью, он объелся ею. Он даже не заметил, как его сердце исполнилось злости на смех, на любовь и свет. Однажды вечером он вскочил с ложа, прогнал девушек, отбросил сладости и с криком помчался прочь из дворца. Даже самые сильные слуги не сумели остановить его. Богач вышиб двери и увидел то лицо, о котором на самом деле мечтал почти все время пребывания в своем дворце — лицо Намтара.

Гильгамеш пожал плечами:

— Это был странный богач, старуха. Такие притчи можно рассказывать детям, но любой взрослый скажет тебе: свету нужна тень, но жизнь смерти ни к чему. В конце концов, тень и смерть — не одно и то же…

Он замолчал, обернувшись к окнам. На каменных проемах лежали серые блики — уже не отблески светильников, но первые знаки начинающегося восхода.

— Нет, Кур, ты меня не убедил, — торжествующе улыбнулся он. — Энкиду останется со мной, он будет жив. По-моему, это самый важный аргумент.

— Время твоего брата исчерпано, — сказал Царь преисподней, поднимаясь на ноги. В движениях старухи Гильгамешу почудилось нечто Инаннино. — Ты сегодня совершил много подвигов, но он мертв, ибо смерть не в руках человека.

— Что за глупости ты говоришь! — вскочил Большой. — Вот он, Энкиду, лежит позади меня. Никто из преисподних демонов не сумел подобраться к нему!

— Я еще раз говорю: время твоего брата исчерпано, — дребезжащим голосом пробормотала старуха. — Для того, чтобы уберечься от смерти, мало победы в единоборстве со мной. Посмотри на Энкиду, юноша, он мертв. Коли желаешь, можешь оставаться у его тела до тех пор, пока из ноздрей покойника не полезут белые черви. А я ухожу. До встречи, герой!

Лицо старухи исказилось. Ее распирали телеса бесчисленных существ, составляющих плоть подземного Царя. Они в конце концов разорвали человекообразное обличье Кура, и прежде чем бездна сомкнулась, прежде чем место черного провала заняли двери, Гильгамеш успел увидеть чудовищный зародыш всего, что только могла носить на себе земля. Опять извивались лапы и щупальца, опять сплетались в клубок стенающие тела, словно их и не касался топор владыки Урука. Вновь тошнота подступила к горлу Большого. Он хотел крикнуть вслед Куру какое-нибудь богохульство, но преисподняя захлопнулась, и Гильгамеш бросился к брату.

Глаза Энкиду были закрыты. Гильгамеш приподнял его голову, но она тут же безвольно упала обратно. Уже ни на что не надеясь, владыка Урука припал к мохнатой руке. Та оказалась холодной, как ключевая вода: такой холодной, будто степной человек лежал мертвым всю ночь.

Еще не осознав толком, что произошло, Большой обратил лицо к наполнявшимся утренним соком проемам окон и завыл так, как не могла бы завыть ни одна плакальщица.

7. СТЕНЫ

Они побежали в земли бормотал, живших на восход от Тигра. Тех бормотал, чей язык казался самым бормотальским. Сплошные «на-на-на», да «ди-лу-лу», а что это значит, не мог разобраться ни один нормальный человек. Сами бормоталы были черными и невысокого роста, а их вечно короткие волосы казались жесткими, как свиная щетина. Многие из восточных племен не знали еще особого рода предметов, называемого оружием — в их руках, словно в руках простолюдина, оружием становились обычная мотыга и лук, которым подстреливают болотную птицу, и острога, что бьет скользкую серебристую рыбу. Бормоталы смотрели на оружие, как зверь, впервые видящий человека: «Что это за глупость? Никогда такого не видел! Ни на что не похоже. А раз не похоже — можно сказать, что и не существует!».

За незнание оружия им приходилось платить, и не раз. Особенно в последние годы, когда здесь свирепствовал Ага Кишский. Но приход Гильгамеша не был отмечен дымом сигнальных костров бормотал — жалким изобретением, призванным упреждать другие племена о появлении жителей низменности. Гильгамеша они не испугались, так как пришел он не ради грабежа и славы. Да и спутник у владыки Урука был всего лишь один — охотник Зумхарар.

Взять с собой Зумхарара его заставили предсмертные слова Энкиду. Охотник, первым увидевший степного человека, соблазнивший его блудницей, накормивший человеческой едой, показался Гильгамешу единственно возможной заменой брату. Длинноносый, пугливый, как животные, за которыми он охотился, Зумхарар походил на Энкиду словно лисица на тура. Но для Большого на нем лежала печать памяти о Мохнатом.

— Я, Шамхат и ты. Мы втроем знали его лучше кого бы то ни было, — говорил охотнику Гильгамеш. — Энкиду — это узы, которые всегда станут держать нас рядом. Вот почему я выбрал тебя.

— Я увожу тебя от проклятия, — продолжал Большой на следующем привале. — Чем дальше от могилы, тем проклятие слабее. Кто знает, что произошло бы с тобой, останься ты в Уруке?

Зумхарар с опаской косился на Гильгамеша. Он предпочел бы никуда не уходить из города. Проклятье страшно, но его можно избежать, когда поблизости есть храмы, когда имеешь возможность заказать богатую службу богам, готовым помочь в любом деле, если им оказать должное почтение. Зумхарар не хотел идти на восход, его охватывали тяжелые предчувствия, когда по утрам Гильгамеш показывал на поднимающееся из-за горизонта Солнце и говорил: «Туда!». Но Большой гнал охотника перед собой, как гонят жертвенное животное, нагруженное хворостом, из которого будет сложен костер. Гильгамеша Зумхарар опасался больше, чем предчувствия, а потому, стараясь не смотреть в сторону начинающего шествие по небосклону светила, он торопливо запихивал в походные мешки вещи и не менее торопливо шагал навстречу Уту.

Зумхарар знал, для чего правитель Урука переправился через Тигр, и теперь преодолевал пустынные горные склоны, но это знание не прибавляло ему радости. Гильгамеш хотел пробраться в страну вечной жизни, в те места, где правил праведный царь Утнапишти, куда приходили пировать боги, и где распрягали волов возничие солнечной повозки. Семь дней Большой плакал над братом, лишь на восьмой разрешил заупокойным жрецам притронуться к дурно пахнущему, вздувшемуся от жары телу. И когда измученный многодневным плачем Гильгамеш вышел на улицу, жители Урука решили, что он подвинулся разумом. Исхудавший, потемневший, герой походил на загнанного зверя, затравленно озирающегося в поисках спасения. Тоска по брату вытянула из него те жилы, на которых крепится жизнелюбие. Мутными, воспаленными глазами он смотрел на свой город, и даже беседы с матушкой Нинсун не дали ему сил. Люди видели рубцы, появившиеся на плечах Большого в ночь смерти Энкиду, они понимающе переглядывались, но даже шепотом не пытались назвать имя силы, оставившей эти знаки. Лекарство от болезни, охватившей Гильгамеша, было одно: закрыть глаза, накинуть на голову подол одежды, отвернуться, сделать все, что угодно, лишь бы не видеть черного ущелья, разорвавшего землю у самых ног, не отвечать на злобное лобзание поднимающегося из глубин безликого лика. Веселье, женщины, подвиги — вот что могло помочь Большому, однако он не хотел слышать о развлечениях. Он не мог избавиться от ночного наваждения, от ужаса безысходности, который сполна ощутил после разговора со старухой-Куром.

И, не дождавшись исполнения всех погребальных ритуалов, Гильгамеш бросился прочь из города. Ни с кем не посоветовавшись, упредив лишь своего преданного советника Гиришхуртуру, да силой вытащив из постели Зумхарара.

— Смертному путь в страну вечной жизни заказан, — робко пытался возразить в первые дни охотник.

— Смертному заказано видеть лицо Кура, — отвечал Большой. — Я же его видел. Я его победил. Я с ним, побежденным, разговаривал, — он тяжело вздыхал. — Но это не спасло брата. Здесь есть тайна, то, о чем молчат самые древние сказания.

Они останавливались в деревнях бормотал, общались с ними, используя несколько слов, выученных Зумхараром, и знаки, общие для любых племен: пустая ладонь, поднятая кверху — «я иду к вам с миром»; ладонь, сложенная лодочкой и поднесенная к губам: «я хочу есть»; пальцы собранные в щепоть — «у меня найдется, чем вам заплатить». Бормоталы пугливо поглядывали на огромного владыку Урука, удивляясь его мрачному виду и первобытной, даже ими забытой, неухоженности тела. Шумеры наблюдали за медлительным, как подъем на горные перевалы, образом жизни хозяев, за их обрядами, за поклонением угловатым деревянным фетишам. Судьба и здесь напомнила Большому о том, кто прогнал его из Урука. Однажды они с Зумхараром стали свидетелями похорон старого вождя одного из племен. Напялив маски из лоскутков волчьей шкуры, бормоталы толпились вокруг ямы и каждый из них бросал в нее какую-нибудь безделицу. Завывая, кружился в стороне новый предводитель. В руках он сжимал грубые глиняные изображения змей. Когда умершего опустили в яму — на боку, скрюченного словно от внезапной рези в желудке, связанного, чтобы он не смог выбраться на землю, пугая живых, — новый вождь стукнул змейку о змейку, раскрошил их и зарычал, изображая далекий гром. Соплеменники закидали покойника землей, а потом устроили над ним мерную пляску, утрамбовывая босыми пятками почву.

Из этого селения Большой ушел в еще более мрачном состоянии духа. Молча, не глядя по сторонам, не обращая внимания на хищников, ворчавших вслед людям, он не шел, а почти бежал к горам, прорисованным диском восходящего солнца.

Однажды на одном из горных перевалов, дорогу им преградило львиное семейство. Зная характер красных охотников, Зумхарар схватил Гильгамеша за руку и потянул его обратно, вниз, где росло несколько высоких черных сосен. Но владыка Урука легко оттолкнул спутника. Он вытащил из-за пояса топор и, к великому ужасу охотника, бросился на животных. Не ожидавшие этого, львы ощерились, присели на задние лапы, а едва перед их испуганными кошачьими мордами мелькнула медь, обратились в бегство.

— Ты везде пройдешь! — восторженно воскликнул Зумхарар, но когда Большой, мрачно оскалившись, повернулся к нему, голос у охотника пресекся.

Чем дальше путешественники углублялись на восток, тем засушливее становился мир вокруг них. Каждое утро они выбирали горный отрог, над которым поднимался Уту, и весь день шли, стараясь не упускать его из виду. Когда этот ориентир оставался позади, на его месте оказывался новый.

В Зумхараре нарастало чувство брошенности, затерянности среди гор, загромождавших со всех сторон горизонт. Он ощущал себя муравьем, оказавшемся в каменной чаше, стоявшей посреди других чаш, все большего диаметра, ибо сколько перевалов они не преодолевали, всегда появлялся новый мучительный излом земли, новый безмолвный крик сотрясаемых вечной судорогой недр. Подчас ночью наглядевшегося на каменные громады охотника била крупная дрожь, не проходившая даже когда Гильгамеш разводил большой жаркий костер. Зумхарар чувствовал себя больным, убогим без ровной зеленой глади равнины черноголовых, и не желал понимать купцов, забиравшихся в подобные места.

Хотя никто не мог сказать им, далеко ли еще до цели путешествия, Гильгамеш был упорен. Если все время идти на восход, обязательно найдется пещера, ведущая в страну-без-смерти. Зумхарар, с каждым днем все более утверждавшийся в мысли, что истории про эту страну — обычная сказка, молился про себя богам, чтобы они сделали местность вокруг как можно более пустынной. Быть может, отсутствие пищи и воды заставит Большого повернуть обратно?

Но Гильгамеш гнал и гнал его вперед. Испещренные темными прожилками, лиловыми островками рощ, стойко переносящих засушливое лето, горы, казалось, сами затягивали их. Туманно-фиолетовые утром, гипсово-белые в полдень, цвета абрикосовой косточки в час заката, они раскрывали объятия зубчатых отрогов, манили зелеными долинами у подножий и дымками бормотальских деревень.

В то утро рассвет был похож на жертвоприношение. Прорываясь из земной тверди, Солнце одолевало неведомого врага, оно величественно посылало в небеса копья-лучи, прогоняя быстро меркнущие звездные стайки, рассеивая темно-багровый, едва заметно светящийся туман, заполнивший в предрассветный час восток. Путешественникам казалось, что восход длится дольше обычного. Но наконец незримый враг был побежден, и из-за изогнутого как змеиный зуб утеса, три дня назад ставшего целью урукцев, выплыл медово-золотой, сияющий торжественно и молодо лик Уту.

— Это там, — убежденно сказал Гильгамеш. — Ты видишь, охотник, мы пришли!

Зумхарар пожал плечами. Он любовался на новорожденное светило и готовился к очередному торопливому, изматывающему переходу.

Однако на этот раз идти им пришлось недолго. Как-то незаметно перспектива горных гряд, окружавших путешественников, изменилась, и неожиданно они обнаружили, что змеиный зуб, только что притягивавший их взоры, исчез, а вместо него дорогу преграждает невесть откуда взявшаяся медная стена. Она поднималась так высоко, что у попытавшегося разглядеть ее вершину Зумхарара свело болью затылок. Прямо напротив Гильгамеша находились широкие двустворчатые ворота. Они были украшены узором из широких золотых полос, прибитых к меди серебряными гвоздиками. Узор складывался в вязь таинственных письмен, прочесть которые путешественники не могли, хотя чувствовали, что это не бессмысленный набор знаков.

Зумхарар ущипнул себя. Происходящее напоминало ему сон, где окружающие тебя предметы превращаются в маски, прячущие за собой кого-то совершенно чужого. Маски кривляются, перетекают одна в другую, и нет сил, чтобы остановить это течение, вглядеться в отверстия, сквозь которые за тобой наблюдает чужак.

— Вот так чудо! — прошептал охотник.

Словно в ответ на его голос земля у самых ворот расступилась, и из нее появились два ослепительно блестевших существа. Они имели человеческие головы, человеческую грудь, но от пупа начиналось скорпионье туловище, увенчанное воинственно загнутым к небесам жалом. Руки тоже кончались клешнями, острыми, словно ножи, коими врачи вскрывают нарывы. Одно из существ заросло обильной бородой охряного цвета, другое походило на женщину. Но оба смотрели грозно, словно люди нарушили какую-то священную заповедь.

— Подойдите сюда, — властно прозвучал голос человека-скорпиона. Завороженный обликом невиданных существ, Зумхарар послушно двинулся к ним.

— Назад! — закричал Гильгамеш. Он успел схватить охотника за плечо и отбросить в сторону. Но скорпионья клешня все-таки вырвала клок волос с головы незадачливого Зумхарара. Гильгамеш знаком приказал перепуганному спутнику спрятаться за его спину.

— Вот так-то встречают здесь гостей! — Большой взялся за рукоять топора. — Кто вы такие?

— Мы — хранители Ворот. А ты кто? — вопросом на вопрос ответила женщина.

— Я — тот, кто должен пройти через них.

Мужчина-скорпион взмахнул клешнями:

— Это дорога Уту, смертный. Только ради него мы открываем ворота. Уходите, вы и так приблизились к ним слишком близко.

— Я так долго шел сюда, что уже не могу возвращаться с пустыми руками, — решительно произнес Большой. — Мой путь лежит к Утнапишти, и я знаю, что только эта дорога приведет в страну, где нет смерти.

— Ты боишься смерти? — спросила женщина.

— Да, боюсь, — не опуская глаз сказал Гильгамеш. — Я видел ее, она отняла у меня брата, имя которого вы, привратники Уту, должны знать. Я говорю об Энкиду, победившем Хуваву, одолевшем небесного тура и демонов Инанны…

— Так ты — Гильгамеш? — удивленно произнес мужчина-скорпион. — Всем известна смелость Построившего Стены, но сейчас я вижу на твоем челе не ее, а отчаяние.

— Я боюсь смерти, — повторил Большой. — Только человек может понять, что это такое. Я могу сражаться с любым врагом, но не со временем, которое как червь подтачивает скрижаль моей судьбы. Мой бог, Уту, и тот не сумел спасти Энкиду. Я надеюсь только на Благочестивого Царя. Кто, кроме Утнапишти, избавленного от самой страшной напасти, сможет помочь мне?

— На две трети он бог, на одну только человек, — сказала своему мужу женщина-скорпион. — В нем есть кровь с лазуритовых небес и дыхание того, кто дышал до Энлиля. Но он смертен. Как поступить нам? Смертный не может пройти по дороге Уту!

— Если я найду Утнапишти, то вернусь уже бессмертным, — умоляюще обратился к ней владыка Урука. — Помоги мне, добрая демоница; горечь сердец всех людей, живших когда-либо на земле, сейчас перед тобой! Если я не спущусь к Утнапишти, то кто же еще сделает это? Коли вы не откроете ворота, человек может навсегда забыть о том, что одному из его рода даровано бессмертие. Пустите меня, стражи, я вернусь на землю с лекарством, за которое люди станут благодарить вас. Воздвигнут святилища, поклонятся, как богам…

— Мы же не боги, — сказал мужчина. — Нам не нужно поклонения. Но есть великое правило, установленное Куром и Энлилем: тот, кто пожелает спуститься под землю и вернуться наверх невредимым, должен принести жертву, оставить залог… Пусть твой спутник умрет, это будет выкупом за раскрытые ворота!

— Отдать моего спутника?

Ойкнув, охотник попятился. В сердце Зумхарара мигом всплыли темные предчувствия, мучившие его всю дорогу. «Он притащил меня сюда, чтобы откупиться, — промелькнуло в голове охотника. Он — Большой, он знал заранее…»

— Нет, я не пойду на это, — помотал головой Гильгамеш. — Достаточно пожираемого червями Энкиду, умершего вместо меня. Сколько же можно требовать выкупа, когда мириады человеческих тел лежат в земле?

— Но мы не можем так просто открыть тебе дорогу! — с досадой воскликнул скорпион-мужчина. — Таков порядок…

— Все — боги, демоны, жрецы — только и говорят о порядке, — рассвирепел Гильгамеш. — Я буду драться с тобой, привратник!

Тяжкий топор, испробовавший вкус крови и людей, и демонов, завертелся над плечами Большого. Владыка Урука чуть отклонился назад, готовясь к прыжку. Но женщина-скорпион опередила его.

— Пропусти этого великана, — сказала она привратнику. — Закрой глаза на человеческое в нем. От богов в Гильгамеше больше, чем в нас с тобой.

— Я вижу, — угрожающе подняв клешни и жало, мужчина пятился к стене. — Я вижу, что он не отступит. Либо он найдет смерть около ворот, либо мы с тобой.

— Что нам делить? — перестал вращать топором Гильгамеш. — Пропусти меня; если порядок, о котором ты говорил, так суров, я просто не вернусь обратно. Кроме меня разобраться в том, правда ли это, не сможет никто.

Мужчина опустил клешни.

— Уту свидетель, твоя сила не пугает меня. Наоборот, она внушает жалость. Ты используешь силу только для того, чтобы насытить свое отчаяние.

— Пусти меня, — тихо, словно готовясь пасть на колени, произнес Гильгамеш.

— Хорошо. Иди! — повинуясь знаку человека-скорпиона, ворота начали раскрываться. — Не бойся темноты, не страшись ничего — может быть, ты найдешь, чего так желаешь!

— А я? — тоскливо прошептал Зумхарар.

— Возвращайся в Урук, — торопливо прикрепляя оружие к поясу, сказал Гильгамеш. — Передай, пусть ждут меня. Я приказываю: пусть ждут!

В глаза охотника все двоилось, троилось, умножалось. Он видел уже не одни ворота, а множество ворот, окруженных блистающими привратниками. Здесь были скорпионы, львы, просто люди с высокими, острыми копьями в руках. Они медленно, неохотно расступались перед владыкой Урука, а тот, не глядя по сторонам, спускался в темноту, на многие поприща уходящую куда-то вниз. Потом высокую фигуру в грязной полотняной юбке укутал подземный сумрак, и ворота начали закрываться. Зумхарар закрыл лицо руками, стремясь как можно дольше сохранить в глазах образ уходящего Гильгамеша. Когда же он снова захотел взглянуть на стену, та исчезла. Вместе с ней пропали ворота и таинственные привратники. Зумхарар сидел на горном склоне, а далеко наверху высился змеиный клык, до которого они так и не добрались.

Редкий в землях черноголовых туман укрыл прибрежные кварталы Урука. Он сделал ночь длиннее, медленно и неохотно пропуская свет утренней зари. Горожане уже проснулись, но не торопились подниматься с постелей. Туман сохранял ночную промозглую сырость, и теплолюбивые урукцы предпочитали ему сонный жар, которым тянуло от жаровен, да уютные, мягкие бока своих жен.

С тихим журчанием бежали мимо купеческих причалов воды Евфрата. Подернутая пленкой тумана, река казалась куда шире обычного. Что-то невидимое с берега волновало ее поверхность и иногда вокруг столбов, на которых был укреплен причал, крутились воронки матово-асфальтового цвета. По таким водам мог приплыть кто угодно, и нахохлившиеся, завернувшиеся в плащи сторожа, сидевшие у амбаров, поглядывали на Евфрат с непроизвольной опаской. То ли река лежала перед ними, то ли расстилалось бескрайнее море. В море, говорят, водятся рыбы размером с целый храм; там живут женщины с плавниками вместо ног и крученой раковиной, приросшей к спине. А еще там есть змеи, толстые, как сотни канатов, скрученных вместе. Иногда они выползают на берег, разинув клыкастые пасти и заглатывают все, что попадается им на пути. «Это не море. Это Евфрат», — говорили себе сторожа, но вздрагивали каждый раз, когда им чудилось в глубине тумана какое-то движение.

Однако, как ни были они насторожены, прибытие лодки стало для них неожиданностью. Длинная и странно светлая среди туманных сумерек, лодка появилась совершенно бесшумно, будто ее породила влага, рассеянная над водой. Она казалась сделанной из цельного дерева; шумерам, пользовавшимся для выплетения своих судов связками тростника, это казалось невероятным. Все как один стражи амбаров поднялись и смотрели на высокий, украшенный птицеподобным идолом нос лодки, приближающийся к берегу.

В лодке стояли два высоких человека, направлявших ее движение ударами длинных шестов. Их облик смазывал туман, но стражи ощущали горделивую уверенность, сдержанную силу, которые делали фигуры такими несгибаемо-прямыми. Один из пришельцев передал шест второму и что-то негромко сказал ему. Затем он шагнул на берег, придерживая полы накидки из струящегося темного материала. Шаги пришельца гулко множились деревянным настилом. Стражи встревоженно ждали: куда направится незнакомец, не купеческое ли богатство цель его?

Но незнакомец проследовал мимо амбаров. Он шагал широко, решительно, почти не глядя по сторонам, будто давно уже знал этот путь. Когда его фигуру скрыл туман, стражи повернулись к причалу. Они ожидали увидеть лодку, однако причал был пуст.

Воздушная влага, породившая мираж, возвратила его в небытие. Сбитые с толку, осеняющие себя магическими знаками, сторожа стали возвращаться на свои места.

А высокий человек шел по улицам Урука. Только когда его дорога пролегала рядом с храмами, уста незнакомца отверзались, и он произносил имена богов, коим они были посвящены. И не понять было, чего больше в его словах: почтения или горечи.

Разгоняя туман полами своей накидки, незнакомец направлялся по безлюдным улицам в квартал охотников. Оказавшись там, он некоторое время шел вдоль череды одинаковых домов, пока одна из ни чем не замечательных дверей не привлекла его внимание. Он повернул к ней и, не замедляя движения, ударом ноги заставил распахнуться.

Внутри царила темнота. Слабое мерцание, поднимавшееся от жаровни, только подчеркивало ее. В правом от входа углу, где черноголовые обычно ставили кровать, послышалось сонное ворчание.

— Что там такое? — буркнул обитатель дома.

— Я ищу Зумхарара, — властно сказал незнакомец. — Где он?

— Я Зумхарар, — ответили ему с кровати. — Что тебе нужно? Кто ты такой?

— Благодарение небесам! — облегченно вздохнул пришелец. — Я боялся, что в одиночку ты не сумеешь вернуться. Я боялся проклятия Энкиду, висевшего над тобой. Нет ничего страшнее слов, сказанных на смертном одре.

— Постой-ка! — хозяин дома разыскал светильник, запалил его от углей и, прикрывая огонек ладонью, поднялся с кровати. — Дай я на тебя посмотрю!

Одного всплеска неверного света оказалось достаточно, чтобы он закричал:

— Гильгамеш! Большой! Ты вернулся!

— А ты не верил в это? — спросил владыка Урука.

— Верил ли? Не знаю, господин мой. Старался верить, хотя бы из-за урукцев, проклинавших меня. Многие говорили: «Он не обо всем рассказывает! Охотник чувствует за собой какую-то вину! Его нужно пытать — пусть сознается, куда делся наш Большой!»— прямой, правильный нос Зумхарара сморщился.

— Ну, теперь можешь не бояться. Я пришел. — Улыбаясь, Гильгамеш скрестил руки на груди. Его голос звучал глуше, чем раньше. Исчезла привычная детская яркость. Суше стали черты лица, глубже блюдечки глаз. И даже лоб как будто стал выше. Копна молодых волос отступила перед тем, что пришлось увидеть владыке Урука.

— Ты вернулся, — как заклинание произнес Зумхарар. — Значит, ты встретил Утнапишти!

— Встретил, — кивнул Большой. — Встретил и Утнапишти.

Глаза у охотника загорелись.

— Все, все видел! — восторженно воскликнул он. — Скажи мне, господин мой, нашел ли ты то, что искал?

— Нашел, — с силой сказал Гильгамеш. — Даже то, чего искать не думал — нашел.

— Покажи, — потянулся к нему Зумхарар. — Покажи мне лекарство от смерти… Я ничего не вижу в твоих руках. Может, это плащ?

— Нет, дружище, — улыбнулся владыка Урука. — Накидка — изделие человеческое. В ней нет ничего волшебного. — Он подошел к жаровне и присел около нее, вытянув ладони над углями.

— Под землей хватает и жары, и холода, а вот тепла там нет, — произнес Гильгамеш через некоторое время. — Вижу, тебя разбирает любопытство. А я не знаю, как его удовлетворить. Все это можно превратить в сказку, но сейчас мои впечатления слишком сильны, резки. Я не могу говорить красиво.

— Ты мне только скажи, повелитель, она есть, Вечная Жизнь?

— Есть. Я же сказал, что встретил Утнапишти. Только выглядит она не так, как ты ее себе представляешь. Чтобы получить бессмертие, Благочестивому Царю пришлось пережить потоп. Перетерпеть крах мира, будучи заточенным в деревянный гроб без луча света, без веры во спасение. Он говорил мне, что пытка длилась всего лишь семь дней, но я видел по его глазам: эти дни стоили семи жизней. Да и откуда Утнапишти было знать, сколько прошло времени, ведь Уту ни разу не появился на небесах!.. Для того, чтобы Благочестивый Царь получил бессмертие, все остальные люди должны были умереть. Подумай, Зумхарар, посмотри на потоп глазами Утнапишти: мириады людей пошли на корм рыбам, и только поэтому он стал ровней богам. Как тебе нравится это? Благочестивый Царь сам сказал мне: «На что ты надеешься, Большой? Неужели ты думаешь, что боги ради тебя соберутся еще раз…»и тут же замолчал, испуганно глядя на меня. Я так понимаю, охотник, что он боялся выболтать свою тайну…

— Значит лекарство от смерти — смерть? — тусклым голосом спросил Зумхарар.

— Наши боги не придумали ничего лучшего, — хмыкнул Гильгамеш. — Но я не верю им. Не верю. — Он повернулся к охотнику и посмотрел ему прямо в глаза. — Есть множество родов соблазна. Так вот, смерть — самый великий из них. Граница между ней и жизнью полна призраков. Одни кажутся светлыми, другие черными, ужасными, но природа призраков одна — туман неопределенности. Сквозь него нужно пройти, не обманываясь на фантазии, рождающиеся в сердце. Ведь когда ты знаешь, куда держать путь, никакой туман не помешает тебе пересечь Урук, попасть на пристань или в храм… — Большой вздохнул, опуская глаза. — Говорить такие вещи сложно. Пока что в моем сердце больше чувств, чем слов.

— Выходит, нет-таки лекарства?

— А какого лекарства ты бы хотел? Растения вечной жизни? Было такое растение, я нырял за ним в ледяные глубины Абзу, в те места, откуда Энки и Нинмах взяли материал для нашей плоти. Но обещания богов еще более туманны, чем их облик. Растение вечной жизни унес змей. Унес, когда я, обессиленный, лежал рядом с бездонным колодцем. Стащил, как обычный вор, оставив после себя шум, гам, неразбериху, причитания по поводу злой змеиной природы, им, богам, неподвластной. Сказка! Я же говорю — целая сказка!

— Они не простят тебе поношения, — испуганно прошептал Зумхарар.

— Наверное, не простят, — пожал плечами Гильгамеш. — Но я вижу, они — далеко не все в этом мире. Найдется тот, кто защитит меня от них. А не найдется — справлюсь сам…

Он долго в молчании грел ладони, и хозяин дома не решался задавать ему новые вопросы. Наконец, удовлетворенно похлопав руками по коленям, Большой поднялся.

— Знаешь, охотник, что придало мне сегодня уверенность? Стены! Когда я подплывал к городу, туман застилал все, даже Кулабу. Одни лишь стены сверкали над белым облаком. Они продырявили его, выросли над промозглостью и влагой. Раньше я думал, что стены — это слава. А, оказывается, они больше, чем слава. Они — моя вечная жизнь. Пусть глина рассохнется, растает — я уже есть, и даже Энлиль с этим ничего поделать не сможет.

В доме стало светлее. Гильгамеш повернулся к распахнутой двери и указал на золотистый прямоугольник, с каждым мгновением становившийся все ярче.

— Видишь, туман уже рассеялся. Пойдем, охотник, проводи меня до Э-Ана, расскажи, что нового в Уруке.

Зумхарар торопливо нацепил передник и бросился вслед за правителем, словно опасаясь, что тот исчезнет.

— Ага Кишский снова требует землю и воду! — захлебываясь от волнения, говорил он на ходу. — Старшие боятся, они не говорят «да» или «нет».

— Они всегда будут бояться, — отмахнулся Большой. — Пусть властелин Киша еще раз попробует моего топора!

— Да! Как же я забыл! — оглушительно хлопнул себя по лбу Зумхарар. — Шамхат родила мальчика! Все, кто видел, говорят, что он похож на Энкиду. Не такой мохнатый, но…

— В преисподнюю Э-Ану вместе со старейшими! Где сейчас Шамхат? В Кулабе?.. Бежим, охотник, я хочу посмотреть на маленького брата!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11