Куба — любовь моя
ModernLib.Net / Современная проза / Свет Жанна Леонидовна / Куба — любовь моя - Чтение
(стр. 3)
К экзаменам я больше не готовилась. Перед смертью не надышишься, ничего нового я бы уже не успела выучить, но в отдыхе я нуждалась, и решила пустить все на самотек. Да и времени до первого экзамена осталось совсем немного — три дня.
Кое— какие телодвижения я, правда, пыталась проделать: сходила на консультацию в МГУ, убедилась в полной ее бесполезности, потому что организована она была формально: никто и не пытался помочь многотысячной толпе абитуриентов. Консультант просил задавать вопросы -их и задавали, но такого свойства, что было неясно, зачем люди, не знающие таблицы умножения, издеваются над собой и окружающими, поступая на мехмат. Никто не рассказал нам, как нужно правильно вести себя на экзамене, какой тактики, какой стратегии придерживаться… И на консультации я больше не ходила.
Документы в МГУ я пошла сдавать на следующий, после приезда в Москву, день. Оказалось, что я со своей справкой, должна сначала попасть к ответственному секретарю Приемной Комиссии. Дежурные, ребята-студенты, долго выспрашивали у меня, зачем вдруг мне понадобился секретарь, что у меня за дело к нему, а когда я объяснила, что вот, хочу сдать документы на мехмат, и нужна его виза, они стали объяснять мне, что сдавать документы можно только лично, и чтобы брат или сестра, которые меня сюда прислали — «Кто там у тебя?» — сами бы явились и сделали все, как надо. Возмущению и раздражению моему не было предела.
— Какие брат и сестра?! — заносчиво возопила я, — я сдаю свои документы!
— Сначала нужно школу закончить, — назидательно заявил мне мальчишка, ничуть не старше меня по виду, — пятнадцатилетних, ты думаешь, принимают в МГУ?
Еще много лет несовпадение моих возраста и внешности будет отравлять мне жизнь, потому что ко мне не будут относиться всерьез. Жаль, что я навсегда утратила эту свою особенность — выглядеть пятнадцатью годами младше себя самой, из-за чего на новом месте работы никто и не хотел верить, что у меня есть женатый сын, а кое-кто из мальчиков моей дочери, увидев меня в первый раз, принимали за ее сестру и пытались ухаживать за мной.
Мне бы радоваться, что я умею так молодо выглядеть, но тогда я была крайне возмущена тем, что меня не хотят принимать за взрослого самостоятельного человека.
— А почему Вы мне тыкаете? — собрав всю свою надменность, спросила я, — Вот, читайте! — и я сунула парню под нос свою справку.
Он, обалдев, прочел ее, позвал еще троих, и они стали глазеть на меня. Я понимала и тогда, что, наверное, являю смешное зрелище в своем ситцевом платье, босоножках-"шлепках" (плоская подошва и две полоски через подъем ноги ) и с волосами, завязанными в виде хвостов на висках тонкими клетчатыми ленточками. Наверное, я выглядела не на пятнадцать, а еще моложе, но, наглядевшись на меня, они выдали все-таки секретный адрес, и я отправилась блуждать по лабиринту огромного здания.
Вскоре ко мне присоединился мальчик, который со своим дядей тоже вожделел попасть к таинственному секретарю. Мальчик был очень светлым блондином в очках, очень неуверенным в себе, а я себя вела весьма раскованно, чем несказанно веселила его толстенького и кругленького дядю, так что он то и дело покатывался с хохоту, как я теперь понимаю, не в результате моего остроумия, а потешаясь надо мной. Ох, как долго мы искали этого секретаря! То поднимались на лифте, то спускались по лестнице с такими замечательно широкими и отполированными перилами, что только идиот мог не проехаться по ним. Я и проехалась, угодив прямиком в объятья какого-то старичка, по виду — профессора — а как же! Кто ж еще мог ходить по лестницам в этом храме науки! Старичок страшно обрадовался тому, что приехало к нему по перилам, но счел необходимым укоризненно покачать головой и сказать:
— Ах, абитура, абитура! — и погрозил мне пальцем, впрочем одновременно подмигнув.
Документы были, наконец, сданы, и можно было отправляться домой до первого июля, до письменного экзамена по математике. На выходе из здания я обнаружила «очкарика», который ждал меня и предложил погулять. Дядю он уже спровадил домой, и мы отправились, куда глаза глядели.
Мальчик тоже оказался южанином, но не кавказцем, а из Крыма. Он собирался на филфак, а приехал раньше срока, потому что учился на заочных подготовительных курсах, которые предусматривали месяц очных консультаций. И с того дня, когда мы познакомились, у нас сложился свой распорядок дня: с утра он сидел на лекциях (впрочем, он жаловался, что ничего принципиально нового там не рассказывали), и мы шли гулять, тем более, что я к тому времени уже получила двойку по письменной математике.
У меня была нехорошая привычка делать выкладки в уме. На бумаге я фиксировала отдельные формулы, делала вычисления с крупными числами, а все остальные преобразования проводила мысленно. В результате, я сдала почти чистые черновики, и абсолютно пустой беловик, потому что я просто не успела оформить работу. Мой приятель, решивший две с половиной задачи, получил пять, а на меня ужасно наорал член приемной комиссии, когда я попыталась подать на аппеляцию.
— Какая аппеляция! Вы что натворили?! По ответам видно, что все решено верно, это твердая пятерка, но где решения? О чем ты вообще, думала на экзамене?!
Я попыталась изобразить на листке из блокнота, о чем я думала во время решения задач и вякнула, что там были несложные преобразования, которые я просто не успела перенести в беловик. О, он просто взбесился!
— Не сейчас, не сейчас, на экзамене нужно было все это написать, или хотя бы половину.
— Но мне сказали, что черновики тоже проверяют, — робко сказала я.
— А что, есть черновики? Что в них проверять? Косвенно видно, что ты решала сама, но — КОСВЕННО! Понимаешь ты это, глупая девчонка?
Он сказал, что попытается что-нибудь сделать, но с ним и разговаривать не стали.
Так я освободилась раньше, чем ожидала, и могла гулять, сколько угодно — для поступления в технический институт я знала достаточно.
Теперь, с большого расстояния, я вижу, насколько не была готова к самостоятельной жизни. До сих пор не пойму, что помешало мне каждую решенную задачу оформить набело — ведь я знала, что именно так и нужно делать. Время проскочило как-то незаметно, и когда я спохватилась, было поздно. Так рухнула моя мечта об учебе в главном ВУЗе страны. И винить в этом некого — сама виновата, но горечь поражения надолго захватила меня, и даже сейчас иногда я пытаюсь понять тот ступор, который овладел мною на экзамене. Ответа я не нахожу.
Потом был экзамен по физике в технический ВУЗ, куда меня уговорили пойти родственники, аргументируя тем, что этим шагом я продолжу семейную традицию — стану одной из них, потому что вся моя родня училась в этом институте. Получив свою законную пятерку по физике, я стала студенткой и отправилась на дачу в Подмосковье.
Вернувшись в Москву, я обнаружила, что меня ждет письмо от «очкарика». Он не поступил и уехал домой, а перед отъездом заходил к моим и спрашивал обо мне. В письме было объяснение в любви и его адрес с просьбой писать. Меня это письмо окрылило! Я не влюбилась в «очкарика», но было так приятно, что вот, кто-то обо мне думает, хочет меня видеть и получать от меня письма… Что ни говорите, а это замечательно — знать, что ты способна вызвать чувство.
Так начался мой первый институтский год. Мальчик мой писал мне ежедневно. Иногда письмо приходило в двух или даже трех пронумерованных конвертах. Никто в общежитии не получал столько почты, как я. Письма он писал мне чудесные. Он был, в самом деле, очень способный филолог, писал замечательные стихи, рядом с которыми мои выглядели жалким рифмоплетством, вроде тех ублюдков, которые сочиняла Марютка в «Сорок первом».
Иду, окраинами пронизан, пропитан зеленым — а здорово! - меня понимает, мне руки лижет зеленый язык заборовый В октябри, ноябри, декабри, мы с тобою капели весенние, замороченные воскресеньями и тоскливы как ливни осенние застывают друзья в январении, а в глубоком тылу зимы сея панику и прозрение партизаны март и апрель начинают свое наступление… …от свидания до свидания — до свидания. Ничего не известно заранее - только здравствуй и до свидания. Целовались ли, нет ли, будем — главное это ли? Прекратите жужжание, усмирите желание все узнать запугать нам на вас наплевать. Будет быт наплывать, нам с тобой наплевать, сплетня в спину стрелять - злитесь, нам наплевать! Хорошо… лишь… вдвоем… в удивлении. Чудо двойственного уединения! Удивляться опять и опять - на ладони пять пальцев и… пять. А еще хорошо молчать. "Мы назреваем неуловимо весной палимы. Как назревают в горах лавины, мы назреваем. Снег ноздреватый… Мы назреваем неумолимо… Весна — внезапна. За твои глаза с сумасшедшинкой… Усталое тело забросить на полку, а толку? Веселыми нам притворяться негоже, коль знаем, что дни, как монеты, похожи. Так что же? Что это было? Я не влюбилась в него — я заболела им. По сотне раз я перечитывала его письма и тратила долгие часы на письма к нему. Я знала его письма наизусть, когда у меня случалось плохое настроение, я начинала читать их, и мне становилось легче. Это не было любовью. Просто этот мальчик, видимо, являл собой именно тот тип мужчины (он должен был стать им, со временем ), который наиболее подходил мне для совместного бытия.
Его письма и весь этот почтовый роман не мешали мне крутить романы вполне реальные и даже потерять невинность, впрочем, скорее, в результате стечения обстоятельств, чем из-за страсти. Я не теряла аппетита и сна, ходила на вечера и вечеринки, занималась в театральной студии — жила насыщенной жизнью столичной студентки, но ждала каждого письма с замиранием сердца, а читала вновь полученные письма с повлажневшими глазами, то и дело заливаясь жаром и восторгом.
На следующий год он решил не рисковать и поехал поступать на Западную Украину. Там он с легкостью поступил, и обратный адрес на конвертах с его письмами изменился.
Может быть, это и смешно, но мальчик этот приложил, сам того не подозревая, руку к формированию меня как личности. Нескольких человек я выделяю в своей жизни, как людей, повлиявших на этот процесс, и этот ребенок был одним из них. Он был гораздо начитаннее меня, а главное, он был начитан иначе. От него я впервые услыхала слова «серебряный век» и узнала стихи Мандельштама, Пастернака и Цветаевой… Он был необыкновенным мальчиком, и я потихоньку все больше и больше прикипала сердцем к нему, хоть нас и разделяли многие километры.
Глава 7.
Первый курс был, более или менее благополучно окончен, наступило время ехать на практику в Калининскую область. Там, возле Вышнего Волочка, в лесу на берегу озера, была институтская база отдыха, где и проводились практические занятия. Парней поселили в палатках, а девочек — в только что отстроенные деревянные домики, такие сырые и холодные, что спать мы ложились одетыми чуть ли не в куртки. Да и в палатках было не лучше. Лето было дождливое, холодное, одежда и постели набухли сыростью, но, несмотря на это, я провела там, самое лучшее лето в моей жизни.
Во— первых, лес, русский лес -березы, осины, ели и сосны. Лес стоял по берегам почти абсолютно круглого озера, и деревья отражались в неподвижной воде, из-за чего все краски были размыты, как на полотнах импрессионистов, мир вокруг был сине-зелено-золотым, расчерченным красными штрихами сосновых стволов, а еловая хвоя оттеняла этот сияющий батик своей темной сумрачностью.
Лес был неподвижен. Ветра не бывало никогда. Все замерло и, казалось, заснуло навсегда, если бы не пение птиц и хлюпанье воды в озере.
В центре озера мок остров, заросший кустами и камышом, а между ним и нашим берегом слегка покачивалось на неподвижной, как и все вокруг, воде поле кувшинок.
Для меня все это было такое новое, никогда не виданное, что больше ничего меня и не занимало. Я часами просиживала на деревянных мостках, далеко выдававшихся в озеро, слушала хлюпанье воды, голоса птиц, смотрела на эту, выполненную в неярких красках, картину и хотела просидеть так всю жизнь, чтобы в голове не было ничего, кроме стихотворных строчек (и я там много написала стихов), чтобы из звуков только этот хлюп, эти птичьи голоса, неподвижность и тишина.
Но практика была завершена, и я поехала домой.
Контраст был потрясающий: после прохлады, свежей мокрой зелени, белесой озерной воды, прямых струй дождя, выбивающих из нее звон, целодневной птичьей музыки, чистого и влажного воздуха я попала в сухую жару, пески, город, выстроенный из серого ракушечника, запахи «большой химии», заводы которой, конвоирами, стояли вокруг города в степи. Море слепило глаза, многократно отражая лучи сумасшедшего солнца, песок пляжа был раскален, во дворах дымили мангалы и дым от шашлыков был ароматнее роз. Шум восточного города не умолкал допоздна, гремели трамваи, перекрикивались взрослые и дети. Пестрел южный базар, в постели было жарко даже совсем без одежды, кожа на теле становилась все темнее, все явственнее была видна на ней соль от высохшей морской воды после ежедневных купаний. Казалось, лето не кончится никогда. Но оно все-таки катилось к своему завершению, стало понятно, что скоро придется опять уезжать, и нужно было срочно печатать снимки, сделанные в это лето. Все каникулы я провела с двумя парнями, бывшими одноклассниками. Один из них тоже был студентом и тоже приехал на каникулы к родителям, а второй — его лучший друг — был страшным лоботрясом, в институт не поступил и ждал призыва в армию. Все лето мы с ними гуляли, ходили на пляж, они везде фотографировали и меня, и себя, и нас вместе, но пора было все проявить и напечатать. Заняться этим было решено у студента, вернее, у его молодой тетушки, счастливой владелицы однокомнатной квартиры, которую она одалживала племяннику под вечеринки и другие надобности, а поскольку делать снимки было решено ночью, то лучшего места нельзя было найти.
Обязанности были распределены четко: парни печатают, а я их развлекаю с помощью тогдашнего писка — транзисторного приемника «Спидола». Я была вполне довольна таким раскладом — «Спидола» была дорогой игрушкой и не часто попадала мне в руки. Дома я предупредила, что ухожу на всю ночь, и несказанно удивила и испугала бабушку, когда в час ночи появилась перед ней, тоже перепуганная и ошарашенная. Произошло следующее.
Я безмятежно крутила ручки настройки приемника, ловила музыку. Разноязыкая речь, обрывки музыкальных фраз, хрипы и свист заполняли комнату, освещенную только красным фонарем. Эфир внезапно очистился, и в этой тишине из приемника раздался негромкий, но четкий голос, полный отчаяния и гнева: -
— Советские танки приближаются. Вы слышите взрывы и автоматные очереди (да, мы слышали их), русские уже в здании, мы уходим в подвалы, на время мы прекратим вещание, слушайте нас через двадцать минут на волнах… (дальше шло перечисление длин волн). Русские братья, зачем вы пришли — мы не звали вас, возвращайтесь домой. Всем-всем-всем: слушайте нас на волнах… Перестрелка идет уже внутри здания, ждите дальнейшей информации, — все это голос тихо кричал с акцентом, явно европейским.
Мы замерли. Сказать, что мы удивились — ничего не сказать. Парни бросили свою возню с увеличителем и подошли ближе ко мне. Я судорожно вертела ручки, но приемник издавал только хрип.
— Что, что это было? — спросил студент.
— Не знаю, — ответила я.
— Черт его знает! Может, радиоспектакль?
— Ага, в двенадцать ночи!
— И о чем, если даже спектакль?
— Ну, о войне…
— И кто кричит?…
Тут приемник ожил и снова стал приглушенно кричать, крики перемежались автоматными очередями и взрывами. Из всей этой сумятицы звуков мы добыли следующую информацию: дело происходит сейчас, в эту самую минуту, и это не спектакль, все происходит на самом деле, потому что наши войска зачем-то вошли в Чехословакию… Вот это было нам совершенно не понятно. Мы могли бы понять, если бы «наши» вторглись в какую-нибудь капстрану. Но нападать на свою, родную, социалистическую Чехословакию?! Событие было настолько абсурдно, что мы даже не обсуждали его. Просто у нас, как-то, прошло настроение печатать снимки, слушать музыку и трепаться «легко и раскованно». Вдруг мы почувствовали, что очень поздно, хочется спать, хочется домой — подальше от этого приемника, который оказался таким предателем и так испортил нам мероприятие, начавшееся вполне симпатично.
Ребята отвели меня домой, где я и рассказала все услышанное бабушке. Она была не слишком удивлена, сказала, что утром купит газету, и все разъяснится. Утром, проснувшись, я увидела на столе свежую газету (хотя, по моему мнению, в те времена все газеты никогда не бывали свежими, они протухли еще до того, как были запланированы, во всяком случае, объектом моей гордости был факт, что я до перестройки не прочла ни одной газеты, кроме отдельных статей в «Литературке»и ее же отдела юмора ). Не стала я читать и эту газету, удовольствовавшись объяснением бабушки, что был запланирован фашистский переворот — как в пятьдесят шестом в Венгрии, добавила бабушка — и СССР вмешался, чтобы помочь задавить его. Это объяснение было вполне логичным, кроме одного момента: откуда в Чехословакии, сильно пострадавшей от немцев, взялись фашисты. С этой занозой в мозгу я дожила до конца лета и уехала в Москву.
О венгерском путче я знала. Во-первых, мы жили среди военных, и любые подвижки войск невозможно было скрыть от гражданского населения. А во-вторых, в институте у меня был приятель, который отслужил в армии всего год и был комиссован из-за полученного в бою огнестрельного ранения в голень. Служил он в Венгрии, наступил юбилей венгерских событий, венгры попытались отметить его очередным восстанием, которое было подавлено жесточайшим образом, а моего знакомого ранили в бою, и его комиссовали, взяв подписку о неразглашении обстоятельств ранения. Плевал он на подписку! Все его близкие знали, что именно с ним произошло, где и как.
Поэтому я смутно понимала, что путча никакого не было, что произошла какая-то очередная гадость, и на душе было муторно.
Когда я вернулась в Москву, там уже вовсю развернула деятельность осень. Шли дожди, все было серое, холодное, неуютное. Меня ждали письма и среди всех — письмо от двоюродного брата, который в это время служил в армии.
Он писал, что в августе их вдруг подняли по тревоге, погрузили в эшелон и отправили к западной границе, где они и простояли трое суток, не раздеваясь и не раззуваясь, ложась спать по очереди, потому что "…в Чехословакии наши войска могли не справиться, а нужно же было помочь братьям по классу ". Я прочла письмо и подошла к окну. Вид у проспекта, растянувшегося под моим окном, был совершенно бесприютным. Рано облетевшие деревья выглядели жалкими и замерзшими. Мне не понравилось письмо брата — была в нем какая-то фальшь, но какая? Что еще за «братья по классу»? Это была лексика, не принятая в нашей семье. Поняла я все через двадцать лет, когда он гостил с семьей у меня в Питере, и я его прямо спросила, что за бред он мне написал тогда. Он не смутился, а откровенно рассказал, что, на самом деле, был в Чехословакии, как стыдно было ходить по улицам Праги, как смотрели чехи, как всюду были надписи: «Русские, уходите домой!», и как замполит части собирал свободных от патрулирования солдат, диктовал им текст письма, и письма тут же забирали и отправляли по указанным адресам. Брат не собирался писать мне — он написал продиктованное письмо только матери, но, поскольку было известно, кто из солдат кому писал и от кого получал письма, то ему в приказном порядке пришлось писать фальшивку и для меня. Замполит считал даже, что важнее письмо ко мне, чтобы в студенческую среду московского ВУЗа была внедрена «правильная» информация.
Все это я узнаю позже. А пока, я смотрела на голую мокрую раздетую улицу, и вдруг, на какое-то мгновение, она превратилась в шоссе Баку — Ростов, по ней мчалась серая «Волга», в машине пели и хохотали, размахивали газетой, и скорбный голос бабушки произнес: «Хрущика сняли, Брежнев вместо него».
Глава 8.
Однажды зимой, уже когда я была на втором курсе, в дверь постучали. Я открыла. На пороге стоял немолодой мужик в добротном пальто с каракулевым воротником и пыжиковой шапке. Видела я его впервые и решила, что к кому-нибудь приехал отец и ищет отпрыска. Но мужику была нужна я, а я не могла понять, кто это такой. Выглядел он ужасно. Здоровый и крепкий, бульдожья морда сытого хулигана, одет добротно и чисто, но вне моды и красоты. Он был похож на полковника-отставника, который пристроился где-то на должность завхоза со всеми вытекающими из такой службы последствиями.
Я впустила его в комнату, где он будничным жестом предъявил мне красную книжечку работника конторы. Изумление мое не поддается описанию. Я вела себя исключительно тихо. По первости, вляпавшись несколько раз в двусмысленные ситуации и поняв, что моей кавказской вольнице пришел конец, я постаралась замолчать, что давалось мне довольно трудно, но все же я себя контролировала. Поэтому явление чекиста было мне, абсолютно и бесповоротно, не понятно.
Мужик не стал тянуть время и спросил, знакома ли я с таким-то, назвав имя моего «очкарика». Я пришла в ужас. В отличие от ровесников, я очень много знала о репрессиях и роли ЧК — НКВД — ГБ — как там они еще себя называли — в этом кошмаре. Бабушка многое порассказала мне, семья моя пострадала в те годы, а потому гэбэшник был для меня олицетворением зла, абсолютным и необсуждаемым.
— А в чем дело? — пыталась ершиться я.
На это дьявол достал из большого кожаного портфеля бумагу и предъявил ее мне. Это был ордер на обыск. Вторая бумага, извлеченная им из того же портфеля, была ордером на задержание меня.
— Ордер — не проблема, — прочла я через много лет в каком-то рассказе, и эта фраза была самой правдивой для меня из всех, прочитанных мною в художественной литературе, фраз.
Ему были нужны письма моего мальчика. Он готов был не задерживать меня, если я их выдам ему сама. О, он был — само отеческое благодушие и доброта! Я ведь не хочу из-за пустяка ломать себе жизнь. Да и мальчику моему это может навредить: раз я не хочу отдать письма, значит, в них есть что-то, что нужно скрывать, а это уже само по себе подозрительно, и может повлиять на статус моего дружка. Сейчас он проходит по делу как свидетель, но ведь статус не догма, его изменить просто — достаточно сообщить прокурору, что любовница проходящего по делу такого-то пытается скрыть от правосудия важные улики.
Любовница! Это слово из бульварной литературы и пошлых разговоров тупых взрослых привело меня в ярость. Я заявила дьяволу, что никакая я никому не любовница, а письма не отдам, у нас есть право на тайну переписки. Он только засмеялся и сказал, что права у честных граждан, а не у тех, кто ведет антисоветскую пропаганду. Из книг и рассказов бабушки я знала про эту статью, пресловутую пятьдесят восьмую, которую, как мне казалось, отменили после хрущевских разоблачений. Но ее просто иначе пронумеровали, а смысл не изменили и применять продолжали.
Да, я отдала ему письма. Всю папку, где они были сложены по датам. Отдала своими руками и своей рукой подписала акт об изъятии, после чего дьявол убрался, а я осталась раздавленной и размазанной по пространству.
Через несколько дней ко мне пришел друг моего мальчика, учившийся в Москве, и принес мне записку, в которой было написано, чтобы я не боялась, что дело не стоит выеденного яйца, и он ни в чем не виноват. У его соседа по съемной квартире делали обыск из-за участия того в ограблении и нашли книгу моего друга, а в ней было мое письмо. Что уж им показалось крамольным, я не знаю, но письмо передали в контору, и дело завертелось.
Потянулись невыносимые дни ожидания. Я ничего не могла делать. Переписываться мы на время перестали, во избежание… Редкие весточки приходили через друзей, и я знала, что его не арестовали, да и меня — до поры, до времени — не трогали.
Но однажды меня вызвали в оперотряд и там сидел дьявол, и он вернул мне мою библию, поруганную и замаранную грязными лапами монстров, которые даже в любовной переписке двух детей готовы были узреть опасность строю, так хорошо их содержавшему, что они ради этого содержания готовы были растерзать всякого, если на этого «всякого» падала хотя бы тень подозрения, что он готов покуситься на источник их благополучия.
В наших письмах ничего такого они не нашли и, с явной неохотой, я была отпущена на… волю? — разве это была воля? У Ежи Леца есть фраза: «Начиная подкоп, задумайся, что тебе нужно в соседней камере». Вот такой была эта воля. До всего случившегося я жила, не ощущая колпака над собой. Теперь же я стала чувствовать его повсеместно и непрерывно. Переписка наша начала увядать, той чистой радости, которую она приносила — я думаю, ему тоже — раньше, я уже не испытывала. Все мне казалось, что наши письма читают, проверяют, и появился внутренний редактор, мешавший искреннему изъявлению чувств и мыслей. Жизнь перестала казаться веселой и приятной, серая скука заполнила собой пространство, сам вид института стал мне противен. Ребята из оперотряда все чаще проходили мимо меня, как бы меня не замечая, хотя раньше все были моими добрыми друзьями, тем более, что у меня некоторое время был роман с их комиссаром. Сейчас и он делал вид, что безумно занят и ничего вокруг себя не видит, если оказывался в пределах пешеходной доступности от меня. Это были нехорошие признаки, и они меня очень беспокоили.
Я много обо всем этом знала и знала, что в тридцать седьмом именно так начинался путь многих и многих в лагеря. Я ни одной секунды не верила, что после разоблачительных действий Хрущева жизнь изменилась. Хрущева не было уже несколько лет, и, приехав в Москву, я обнаружила, что идет реставрация дохрущевских порядков — это было видно повсеместно. Дома, на каникулах, я сказала бабушке, что, на мой взгляд, опять пытаются организовать культ, теперь уже Брежнева, и она долго причитала:
— Господи, идиоты, какие идиоты, мало им, еще крови хотят!
Так что я ждала ареста со дня на день, и ничто больше не могло меня утешить в моем горе: писем любимого я больше не перечитывала никогда в жизни. Ушел из них волшебный свет тайны, нашей общей, только нашей, появилась тень бульдожьей морды, настороженного уха, чуждый запах и отпечатки грязных потных лап, плохо отмытых от крови.
Зима длилась, началась эпидемия гриппа, который назвали гонгконгским, и я заболела. Эпидемия была очень тяжелая, в общежитии умерли двое студентов-иностранцев, но я выжила и, слабая и синяя, поехала на зимние каникулы домой. Радости не было. Не радовали встречи ни с домом, ни с друзьями и подругами, ни вечер встречи выпускников школы, ничего. Кроме того, что-то творилось непонятное со здоровьем. Скакала температура, то бил озноб, то горела голова… Мама потащила меня в тубдиспансер. У нее дважды в жизни открывался процесс в легких, и она на этих делах собаку съела. Я прошла обследование, и оказалось, что московские врачи пропустили воспаление легких, которое я перенесла на ногах, и в легких теперь есть затемнение. Врач категорически запретил мне продолжать учебу, и я поехала в Москву, чтобы оформить академический отпуск и забрать вещи.
Я стояла у окна вагона, когда мой поезд проезжал через Набрань. Был вечер и было уже темно, но я вдруг явственно вспомнила осенний день случившийся несколько лет назад, солнечный теплый день, загородное шоссе, смешной раздолбанный автобусик, серую «Волгу»…Увидела трепыхание газеты на ветру, услыхала песню и хохот. Хрущика сняли. Брежнев вместо него.
Глава 9.
Я закончила все дела, связанные с оформлением академического отпуска, освободила место в общежитии и стояла на остановке автобуса, чтобы ехать к родственникам. До отъезда домой оставалось два дня. Ко мне подошел парень из оперотряда и попросил вернуться — у меня хотят кое-что спросить. Мы пришли в помещение оперотряда, там сидели командир и комиссар, которые старались не смотреть мне в глаза.
Командир придвинул к себе лист бумаги и стал писать, сам себе диктуя:
— Протокол допроса такой-то, дата…
— Какой протокол, какой допрос? — ошеломленно спросила я.
— Щас узнаешь. Где ты была такого-то числа в такое-то время?
— В самолете. Домой летела.
Этого они не ожидали. Переглянувшись, оба вышли в другую комнату, а вернувшись, командир сказал, что ошибся в дате и назвал дату двумя днями раньше. Конечно, я в тот день была в общежитии. Но я, решительно, не понимала, что происходит.
— Что случилось? Чего вы ко мне шьетесь? "
Ответ прозвучал оглушающе. В тот день были украдены деньги в одной из комнат на том же этаже, где жила я, и эту кражу приписывали мне.
Сказать, что я онемела — ничего не сказать. Мне перехватило горло, так что я даже дышать не могла, не то что — говорить.
Они дали мне стакан воды, а когда я отдышалась, начали то, что они называли допросом.
Я не верила своим ушам. Я смотрела на них, но их не узнавала. Мы не один раз бывали вместе на вечеринках, танцевали, гуляли вместе. Они были старше меня — четвертый курс — и взяли надо мной негласное шефство: общежитие первокурсникам не полагалось, нас — блатных — было в огромном здании на Ленинском проспекте всего несколько человек, и я пользовалась вниманием мужской части населения этого мрачного и уродливого дома, который ближайшие пять лет должен был играть роль дома родного.
Это у него получалось неважно. Коридоры были длиннейшие и холодные, с вечным жужжанием неоновых ламп, ночью по всяким делам нужно было бежать в одиночестве через весь коридор, пустой и страшный. Осенью, когда все были на картошке, одну девочку изнасиловали толпой в ее комнате — она была освобождена от сельхозработ и вечером читала в своей комнате, когда все произошло. Оперотряд не очень рьяно искал насильников, ей даже намекнули, что свидетелей не было, и потому невозможно доказать, что это было изнасилование, а не оргия по взаимному согласию. Девочка эта уехала домой, а скоты, которые сломали ей жизнь, продолжали жить в этом общежитии, и мы все помнили, что они где-то здесь, отчего жизнь веселее не становилась.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6
|
|