Идея проста и гениальна — во время дождя и таяния снега посреди двора губы всегда стоит большая глубокая лужа воды. В летнее время, когда нет дождей, воды туда подпускают под предлогом поливания двора. Тот, кто оказался в центре двора, должен маршировать прямо в луже. Если их там собирается человек пять, то они не только сами по уши вымокнут, но и брызгами порядочно намочат всех остальных, марширующих вокруг. Сушиться на губе негде, и топят ее только днем, когда губари на работе, к вечеру, когда они возвращаются в камеры, печки (а батарей там нет) давно уже холодные. «Гречкин бассейн» я испытал на собственной шкуре в марте, когда днем снег таял, а по ночам трещали морозы.
Строевая подготовка проводится каждый день без выходных при любой погоде и при любой температуре, как, впрочем, и все другие «мероприятия». Полтора часа строевой подготовки при нашем стандартном темпе 60 шагов в минуту — это 5 400 шагов, и каждый из них с максимальным подъемом ноги и невыносимым оттягиванием носка, ибо в центр-то кружка никому неохота. Зато строевая подготовка и именуется «Индивидуальным зачетом». А за ним следует «Коллективный зачет» — тактика.
Тактика в отличие от строевой подготовки базируется не на личном страхе каждого, а на социалистическом соревновании коллективов, и оттого она выматывает куда больше, чем строевая.
Вся тактика сводится к одному тактическому навыку — переползанию по-пластунски, то есть так, чтобы и голова и все тело были максимально прижаты к грунту, в нашем случае к асфальту. Руки и ноги должны двигаться с проворством, а все тело извиваться, как тело ящерицы.
Итак, переползание. Каждая камера сейчас — пехотное отделение.
— Ориентир — береза! Отделение, к ориентиру по-пластунски, ВПЕРЕД!!!
Секундомер выключается, когда последний из отделения приползет, и если время отделения окажется неудовлетворительным, то последнему ночью камера устроит битие, ибо в социалистическом мире битие определяет сознание.
— Ну что ж, время неплохое, — чумазые, мокрые от пота, задыхающиеся губари, высунув языки, улыбаются. — Но придется отделению время не засчитать: вот этот красавчик задницу слишком оттопыривал, все на карачках ползти пытался.
Что ж, красавцу ночью битие обеспечено за то, что подвел коллектив камеры в социалистическом соревновании.
— А ну-кась, отделение, еще разок попробуем. На исходный рубеж бегом... АРШ!!! Ориентир — береза! Отделение, по-пластунски к ориентиру... ВПЕРЕД!!!
— А вот на этот раз время хуже! Что ж, потренируемся.
В конце занятий начальник губы или его заместитель подводят итоги, худшей камере объявляют сперва фамилию того, из-за кого она сейчас поймет испытание, а затем следует команда:
— Ориентир — дуб...
Дуб — это значит надо ползти прямо через центр плаца, прямо по ледяной воде, прямо через водную преграду, изобретенную гениальным полководцем. Горазд был на выдумки товарищ Гречко!
Солдат Советской Армии кормят хуже, чем любых других солдат в мире, и в первый день на губе после того, как целый день голодным он провел на морозе, после немыслимых нагрузок, привыкший ко всему солдат не может все-таки побороть в себе отвращения к тому, что принято называть ужином на губе. В первый вечер он не может прикоснуться к тому, что называется пищей. Он еще не готов воспринять того, что есть надо не из отдельной, пусть даже собачьей миски, а из общей кастрюли, куда налито месиво, отдаленно напоминающее суп или кислые щи. И пока в нем борются голод и чувство отвращения, следует короткая команда: «Встать!!! Выходи строиться!!!» После короткого гнусного мероприятия под названием «ужин» следует вечерняя поверка.
Под потолком коридора в морозной дымке тускло мерцают желтоватые лампы. Губа построена. Губа не шелохнется. Вечерняя поверка!!! Губа ждет команду! И после беглой переклички команда следует!
— 10 секунд... Раздевайсь!!!
Откуда прыть берется! Это удивительно, но сотне человек вполне хватает 10 секунд для того, чтобы полностью раздеться догола. Правда, и каждый губарь долго и тщательно готовится к этой команде. Еще во время ужина он тайком расстегнул по одной пуговице на рукавах, чтобы по команде пришлось на каждом рукаве расстегнуть не по две, а лишь по одной пуговице. Все пуговицы на вороте гимнастерки лишь кажутся застегнутыми, а на самом деле краешек пуговицы уже утоплен немного в петельку, дернул лишь за ворот, а все пять пуговиц сразу и расстегнулись. Великое дело — опыт! Каждый солдат десяток таких хитростей знает.
— Первая шеренга, три шага вперед, шагом МАРШ!!! Вторая шеренга, КРУГОМ!!!
Обе шеренги уперлись лицом к противоположным стенкам коридора. Голые. По бетонному полу ветер гонит редкие снежинки.
— Наклонись!!! РАЗДВИНЬ!!!
И пока борзые ефрейторы рыщут в брошенных на пол гимнастерках, брюках, грязных портянках, почти как на советской таможне, капитан Мартьянов, начальник гауптвахты, или его заместитель младший лейтенант Киричек проводят священный ритуал осмотра наших задниц. Операция ответственная: а вдруг кто на работе гвоздь подобрал, в заднице его пронес, а ночью кровушку себе пустит на нарах, днем-то конвойный за ним все смотрит, а ночью хоть камеры и освещены слепящим светом, но до беды недалеко; или кто окурочек в задницу припрятал да ночью и закурит потихоньку? Операция эта требует особой сноровки, и ефрейторов к ней, видать, не допускают, пусть в грязном белье роются, а тут только офицер Советской Армии может справиться!
— 15 секунд... ОДЕВАЙСЬ!!!
Губу разводят по камерам, и начинается оправка.
Губа — не тюрьма. Тут параша не положена. Разница между тюрьмой и губой большая. Тюремщики имеют много времени для воздействия на заключенного. Руководство же губы во времени ограничено, поэтому оно естественно стремится максимально «насытить программу» и использовать любые или даже все естественные человеческие потребности в воспитательных целях. Отправление естественных надобностей возведено в ранг воспитательного воздействия и проводится под зорким надзором руководства.
После развода губарей по камерам конвой и постоянный состав губы, иногда включая самого начальника, занимают свои посты и процедура начинается. Гремя замками, в камеру входят ефрейтор и двое конвойных. Губари построены и выровнены, как на параде. Ефрейтор нехотя тычет в грудь первому грязным пальцем:
— Пошел!!!
Губарь, сорвавшись с места, несется по коридорам и лестницам. Конвой на всех углах и поворотах.
— Быстрей!
— Быстрей!
— Быстрей!
А губаря уговаривать тут не надо, он-то знает, что в любой момент за недостаточную скорость его могут вернуть обратно, иногда от самой заветной двери.
— Видать, не очень тебе, голубь, туда хочется, а ну кругом в камеру!!!
А навстречу тебе уже следующий по лестницам несется, только пятки сверкают. Закончив с одной камерой, ефрейтор с конвоем запирают дверь и отправляются в следующую камеру. Часто ефрейтор может забыть отправить в туалет одного-двух в камере, а иногда и «пропустить» всю камеру. Жаловаться, однако, некому. Ибо все идет без нарушения советских законов. Я категорически утверждаю, что на советских гауптвахтах не нарушается ни одна буква закона. Взять хотя бы оправку: самая демократическая в мире советская конституция гарантирует всем гражданам право на труд, например. Но где, как не на губе, ты можешь всласть упиться этим правом. Или, допустим, право на образование. Хочешь или не хочешь, а три часа в день отдай строевой и тактической подготовке да плюс к тому два раза в неделю политическая подготовка. Это ли не образование? Или, к примеру, право на отдых. Везут тебя каждый день на работу или с работы, вот и отдыхай себе, или ночью на нарах отдыхай до самого подъема, аж до 5.30, если, конечно, тебя не забрали ночью в соответствии с положением о праве на труд. Но вот об отправлении естественных надобностей в конституции и в любых других законах абсолютно ничего не сказано. Так и не требуй ничего сверх конституции! Или ты против наших советских порядков?
— Конвой, ко мне!!!
И наконец, после оправки следует то, о чем губарь мечтает весь день с первого мгновения пробуждения — «Отбой!»
Вновь гремит замок, вновь в камере появляется ефрейтор с конвоем. Камера построена, и старший по камере докладывает всемогущему о готовности «отбиться».
Следует еле слышная команда, только слабое шевеление губами, понимай как знаешь. Но камера понимает. Сзади за нашими спинами, примерно в метре, — срез деревянных нар. По команде, которую мы воспринимаем скорее взглядом, чем слухом, все десять человек как стояли спиной к нарам, совершают умопомрачительный трюк: прыжок назад на нары. Ни сгруппироваться, ни взмахнуть руками нет ни времени ни места: все стояли в строю, тесно прижатые друг к другу. Из этого положения и совершается прыжок назад, в неизвестность. Хрен же его знает, обо что предстоит стукнуться головой: о край деревянных нар при недолете, о кирпичную стенку при перелете, или о ребра, локти и череп ближних при точном прыжке. При этом самое неприятное то, что совершенно нет времени развернуться лицом к голым доскам, а посему совершенно невозможно смягчить удар, который в этом случае всегда внезапный.
Треск голов, сдавленный писк, но каждый застывает в позе, в которой коснулся нар. Жуткая боль в плече и совершенно невыносимая в колене. Головой не врезался — и то хорошо. Глухая тишина вдруг разрывается грохотом тел о доски, это соседнюю камеру тренируют, видать, ефрейтору не очень их отбой понравился. А пронесет ли нас сегодня?
— Подъем, — команда подается предельно тихим голосом, и вся камера из горизонтального положения оказывается в вертикальном. И мгновения не прошло — все стоят подтянутые, заправленные, выровненные, готовы выполнить любое задание партии и правительства! Видать, подняли нас вон из-за того жирного солдата в летной форме. Из штабных писарей, видать, падла поднебесная, мы тебя ночью сами потренируем! Будешь знать, как команды выполнять!
— Отбой.
Вновь грохот тел и сдавленные стоны. Вновь вся камера цепенеет в положении, в котором десять тел коснулись нар. Ах досада! Жирный писарь не долетел! Прыжок у него был мощным, но тело слишком жирное для солдата. Он здорово ударился боком о край досок и застыл в такой позе. Руки по швам, туловище на нарах, а ноги полностью свисают. На лице ужас и страдание. Но ты у нас, боров, пострадаешь ночью! Для тебя все еще впереди!
Между тем ноги толстого писаря понемногу свисают вниз, неумолимо приближаясь к кирпичному полу. Солдат собирает весь остаток сил для того, чтобы, не шевельнувшись резко, попытаться перенести тяжесть тела на нары. Ефрейтор терпеливо дожидается исхода такого балансирования. Вся кровь приливает к лицу толстого, он вытягивает шею и весь корпус, стараясь незаметно подтянуть ноги. Несколько мгновений кажется, что его вытянутое, как линейка, тело перевесит чуть согнутые ноги, но в следующий момент ноги вновь начинают уходить вниз и, наконец, край подошвы мягко касается пола.
— Подъем... Что ж ты, братец, спать-то не хочешь? Тебе командуют отбой, все, как люди, ложатся, а тебе и спать не хочется. Приходится из-за тебя людей тренировать. Ну что ж, пойдем, я тебя повеселю... отбой.
Команда подается тихо и внезапно в расчете на то, что мы потеряли бдительность. Но мы эти штучки наперед знаем. Нас тут не проведешь. Мощный прыжок девяти человек, грохот и оцепенение.
Лязгает замок, и я мгновенно засыпаю, прислонившись щекой к неструганым доскам, отполированным тысячами тел моих предшественников.
На губе нет снов. Только глубокий провал, только полное отключение всего организма. Всю ночь в камерах слепящий свет. Нары голые. Между досками просветы по три пальца. Холодно. Укрываться только своей шинелью, ее же разрешается положить под голову и под бока. Шинель мокра. И ноги мокрые. Голод не чувствуется — это ведь только первый день прошел.
Губа — не тюрьма. В тюрьме коллектив, какой ни есть, а коллектив. Во-вторых, в тюрьме содержатся люди, которые хотя бы однажды восстали против закона, против общества, против режима. На губе — запуганные солдаты, вперемешку с курсантами. А курсанты — это люди, которые добровольно готовятся стать самой бесправной группой общества — советскими офицерами. С ними можно делать все, что угодно. Все, кто сидел там и с кем мне удалось потом обсудить все, что я там видел, единогласно считают, что режим на любой из тысяч советских гауптвахт может быть резко усилен, без всякого риска организованного сопротивления со стороны губарей. Особенно в крупных городах, где курсанты составляют большинство.
Проснулся я среди ночи, но не от холода и не от жуткой вони девяти грязных тел, впрессованных в совсем маленькую невентилируемую камеру. Нет, проснулся я от нестерпимого желания посетить туалет. Это, от холода такое бывает. Полкамеры уже не спало. Подпрыгивают, пританцовывают. Самые оптимисты тихо, шепотом через глазок упрашивают выводных смиловаться и отвести их в туалет. Выводные, однако, неумолимы. Ибо знают, что их ждет за излишнюю либеральность. На губе нет параш, ибо тут не тюрьма, а воинское учреждение. И посещает его высокое начальство. Чтоб этому начальству приятно было, параши и не используются. Предусматривается теоретически, что выводной (на то ведь и название придумано) должен иногда ночью губарей в туалет по одному выводить. Эта мера, однако, может начисто подорвать все воспитательное воздействие такого важного мероприятия, как оправка. Оттого-то и пресекаются попытки либеральных выводных (а это те же курсанты, ежесуточно сменяемые) следовать мольбам из общих камер. С камерами подследственных, подсудимых и осужденных другое дело. Сидящих в них выводят по первой просьбе. С одиночными камерами хуже. Но и оттуда иногда ночью выводят. Наверное, потому, что там психи сидят, которые на все готовы. А вот с общими, где здоровый коллектив, — дело совсем плохо. Тех совсем никогда не выводят ночью, ибо конвой знает, что коллектив, боясь общей ответственности, никому не позволит оправляться в камере. Я совершенно убежден, что песня:
Выводной,
Отведи в сортир,
Родной! рождена не тюрьмой, а гауптвахтой. Неважно какой. Киевской или Ленинградской, Берлинской, Читинской или Улан-Баторской. Важно то, что песня эта старая и популярна во всей Советской Армии.
Между тем тяжелый засов лязгнул, что могло означать или непонятную милость конвоя или его гнев по поводу настойчивых просьб. Все, кто мгновение назад приплясывал в камере, как коты бесшумно запрыгнули на нары и притаились, прикидываясь спящими. В камеру, однако, просто втолкнули толстого писаря, который почти всю ночь чистил туалеты после оправки, и дверь вновь захлопнулась. Толстый писарь совершенно измучен, в его красных от недосыпа глазах стояли слезы, и толстые его щеки тряслись. Он, кряхтя, забрался на нары и, коснувшись грязной щекой жесткой доски, мгновенно отключился.
Камера тем временем вновь ожила. Я вместе со всеми затанцевал от нетерпения.
— Падла штабная, — злится высокий чернявый солдат-химик, — выссался в сортире, а теперь дрыхнет.
— Сука жирная, службы никогда не видал, и тут лучше всех устроился.
Всем, кто уже проснулся, спать хотелось даже больше, чем жить, ведь только сон может сохранить остаток сил. Но только один из нас спал сейчас. Оттого ненависть к нему вскипела у всех одновременно и мгновенно. Высокий химик снимает свою шинель, накрывает голову мгновенно уснувшего человека. Все мы бросаемся к нему. Я вскакиваю на нары и бью ногой в живот, как по футбольному мячу. Лишенный возможности кричать, он лишь скулит. На шум возни к двери нашей камеры медленно приближаются шаги выводного. Его равнодушный глаз созерцает происходящее, и шаги так же медленно удаляются. Выводной — свой брат-курсант, наверное, сам не раз сидел. Он нас понимает и в этом вопросе полностью с нами солидарен. Он и сам бы не прочь войти в камеру да приложиться разок-другой, только вот не положено это, чтобы конвой руки распускал! Пресекается это.
Сейчас, наверное, часов пять утра. До подъема минут тридцать осталось. Самое тяжелое время. Ой, не выдержу! Кажется, все камеры уже проснулись. Наверное, сейчас во всех камерах бьют тех, кто оказался худшим на тактике или на работе, на вечерней поверке или отбое.
Первое утро на губе. Как ждали мы тебя! Так поэты ждут восхода солнца. Только у нас нетерпения больше, чем у поэтов.
Я никогда не бегал в жизни так быстро, как во время первой утренней оправки на губе. Несутся мимо меня стены, полы и лестницы, лица выводных и конвойных. И только одна мысль в голове: «Успеть бы!» Ничто не может меня отвлечь от этой мысли, даже чье-то совсем знакомое лицо и черные танковые погоны, которые пронеслись мне навстречу. И только вернувшись в камеру и отдышавшись немного, я соображаю, что видел в коридоре такого же губаря, как и я сам. Он бежал с оправки. Этот курсант один из тех первогодков, которые сменили нас на КПП после нашего ареста, а это может означать только одно: Владимир Филиппович Чиж, генерал-полковник и заместитель командующего округом, въезжая в училище, арестовал нас, а через час, выезжая из училища, арестовал тех, кто нас сменил.
Суров был генерал-полковник. Жаль только, что, кроме того, как ему лично отдают почести, он больше никакими вопросами не интересовался.
Из миллиардов людей, населяющих нашу грешную землю, я — один из немногих, кто побывал в настоящем коммунизме и, слава Богу, вернулся оттуда целым и невредимым.
А дело было так. На губе во время утреннего развода ефрейтор Алексеев, тыча грязным пальцем в наши засаленные гимнастерки, скороговоркой объявил: «Ты, ты, ты и ты — объект 8». Это значит танковый завод, грузить изношенные траки: изматывающая работа и совершенно невыполнимые нормы.
— Ты, ты, ты и вот эти десять — объект 27. — Это станция, разгрузка эшелонов со снарядами — пожалуй, еще хуже.
Конвой сразу же забирает своих подопечных губарей и уводит к машине на погрузку.
— Ты, ты, ты и вот эти — объект 110. — Это совсем плохо. Это нефтебаза. Очистка изнутри громадных резервуаров. Так провоняешь бензином, керосином и прочей гадостью, что потом невозможно ни есть, ни спать и голова болит. Одежду другую не выдают и мытья на губе не полагается. Но сегодня, кажется, пронесло.
Ефрейтор приближается. Куда же нас сегодня?
— Ты, ты и вот эти трое — объект 12. — Куда же это?
Нас отвели в сторону, конвойный записал наши фамилии и дал обычных 10 секунд на погрузку в машину, и мы, как борзые псы, легкие и резвые, влетели под брезентовый тент новехонького «газика».
Пока конвойный расписывался за наши души, я толкнул локтем щуплого курсанта с артиллерийскими эмблемами, видимо, самого опытного среди нас, который, услышав цифру 12, заметно приуныл.
— Куда это?
— В коммунизм, к Салтычихе, — быстро прошептал он и так же шепотом увесисто выматерился.
Услышав это, я тоже выматерился: каждый знает, что хуже коммунизма ничего на свете не бывает. Про коммунизм я слышал много и про Салтычиху тоже, но просто не знал, что это называется «Объект 12».
Конвойный, брякнув автоматом, перепрыгнул через борт, и наш «газик», пару раз чихнув бензиновым перегаром и тряхнув разок для порядка, покатил по гладкой дореволюционной брусчатке прямо в светлое будущее.
Коммунизм находится на северо-западной окраине древнейшей славянской столицы — матери городов русских, тысячелетнего града Киева.
И хотя он занимает солидный кусок украинской земли, увидеть его или даже его четырехметровые бетонные заборы непосвященному просто невозможно. Коммунизм спрятан в глухом сосновом бору и со всех сторон окружен военными объектами: базами, складами, хранилищами. И чтобы глянуть только на заборы коммунизма, надо вначале пролезть на военную базу, которую охраняет недремлющая стража с пулеметами да цепные кобели.
Наш «газик» катил между тем по Брест-Литовскому шоссе и, миновав последние дома, проворно юркнул в ничем не приметный проезд между двумя зелеными заборами со знаком «Въезд воспрещен». Минут через пять «газик» уперся в серые деревянные некрашеные ворота, которые совершенно не напоминали вход в сияющее завтра. Ворота открылись перед нами и, пропустив нас, тут же захлопнулись. Мы очутились в мышеловке, с двух сторон высокие, метров по пять, стены, сзади деревянные, но, видать, крепкие ворота, впереди — металлические, еще покрепче. Откуда-то вынырнул лейтенант и двое солдат с автоматами, быстро посчитали нас, заглянули в кузов, в мотор и под машину, проверили документы водителя и конвойного. Зеленая стальная стенка перед нами дрогнула и плавно отошла влево, открыв перед нами панораму соснового бора, прорезанного широкой и ровной, как взлетная полоса аэродрома, дорогой. За стальными воротами я ожидал увидеть все что угодно, но не сплошной лес.
«Газик» тем временем несся по бетонке. Справа и слева среди сосен мелькали громадные бетонные коробки хранилищ и складов, засыпанных сверху землей и густо заросших колючим кустарником. Через несколько минут мы вновь остановились у немыслимо высокого бетонного забора. Процедура повторилась: первые ворота, бетонная западня, проверка документов, вторые ворота и вновь прямая гладкая дорога в лесу, только склады больше не попадались.
Наконец, мы остановились у полосатого шлагбаума, охраняемого двумя часовыми. В обе стороны от шлагбаума в лес уходил проволочный забор, вдоль которого серые караульные псы рвались с цепей. Много в своей жизни я видел всяких собак, но эти чем-то сразу поразили меня. Лишь много позже я сообразил, что любой цепной кобель в ярости рвет цепь и хрипит надрываясь, эти же свирепые твари были безгласны. Они не лаяли, а лишь шипели, захлебываясь слюной и бешеной злобой. На то, видать, она и караульная собака, чтобы лаять лишь в случаях, предусмотренных инструкцией.
«Газик», преодолев последнее препятствие, остановился перед огромным, метров 6 — 7 высотой, красным стендом, на котором золотистыми буквами, по полметра каждая, было выведено:
«ПАРТИЯ ТОРЖЕСТВЕННО ОБЕЩАЕТ — НЫНЕШНЕЕ ПОКОЛЕНИЕ
СОВЕТСКИХЛЮДЕЙ БУДЕТ ЖИТЬ ПРИ КОММУНИЗМЕ!»
И чуть ниже в скобках: «Из Программы Коммунистической партии Советского Союза, принятой XXII съездом КПСС».
Конвойный рявкнул: «Десять секунд! К МАШИНЕ!!!» — и мы, как серые воробушки, выпорхнув из кузова, построились у заднего борта машины. Десять секунд — жить можно, нас-то только пятеро; прыгать из машины — это не то, что карабкаться в нее через обледеневший борт, да и легкими мы стали за последние дни.
Появился мордастый ефрейтор с барскими манерами, в офицерских сапогах. Видать, из здешних, из свиты. Ефрейтор коротко объяснил что-то конвойному, а тот заорал: «Руки за спину! За ефрейтором, в колонну по одному! Шагом МАРШ!» Мы нестройно потопали по мощеной тропинке, расчищенной от снега, и, обогнув живописный ельник, без всякой команды все вдруг остановились, пораженные небывалой картиной.
На лесной поляне, окруженной молодыми елочками, в живописном беспорядке были разбросаны красивые строения. Никогда раньше и никогда потом, ни в фильмах, ни на выставках зарубежной архитектуры я не встречал такого удивительного сочетания красок, прелести природы и изящества архитектуры.
Я не писатель, и мне не дано описать очарования места, куда меня однажды занесла судьба.
Не только мы, но и наш конвоир, разинув рты, созерцали небывалое. Ефрейтор, привыкший, видимо, к такой реакции посторонней публики, прикрикнул на конвойного, приведя его в чувство, тот ошалело поправил ремень автомата, покрыл нас матом, и мы вновь вразнобой застучали по тропинке, мощенной серым гранитом, мимо замерзших водопадов и прудов, мимо китайских мостиков, выгнувших свои кошачьи спины над каналами, мимо мраморных беседок и крытых цветным стеклом бассейнов.
Миновав прелестный городок, мы вновь очутились в ельнике. Ефрейтор остановился на маленькой площадке, сплошь окруженной деревьями, и приказал разгребать снег, под которым оказался люк. Впятером мы подняли его чугунную крышку и отбросили в сторону.
Чудовищным зловонием дохнуло из недр земли. Ефрейтор, зажав нос, отпрыгнул в сторону в снег. Мы за ним, конечно, не последовали, можно ведь так и короткую очередь промеж лопаток схлопотать с эдакой прытью. Мы только зажали носы, попятившись от канализационной ямы. Ефрейтор глотнул чистого лесного воздуха и распорядился: «Насос и носилки там, а фруктовый сад во-о-он там. К 18.00 яму очистить, деревья удобрить!» И удалился.
То райское место, куда мы попали, называлось «Дача командного состава Варшавского Договора» или иначе «Объект 12». Держали дачу на тот случай, если Командование Варшавского Договора вдруг возгорит желанием отдохнуть в окрестностях престольного града Киева. Руководство же Варшавского Договора предпочитало отдыхать на Черноморском побережье Кавказа. Оттого дача пустовала. На случай приезда в Киев министра обороны или начальника генерального штаба имелась другая дача с официальным названием «Дача руководящего состава Министерства обороны» иди «Объект 23». Так как министр обороны и его первые заместители приезжают в Киев не каждое десятилетие, то и эта дача пустовала. На случай приезда в Киев руководителей партии и советского правительства имелись многочисленные «Объекты» в распоряжении киевских горкома и горисполкома, другие, посолиднее, в распоряжении Киевского обкома и облисполкома, и самые солидные, не в пример нашим военным, в распоряжении ЦК КП Украины, Совета Министров Украины и Верховного Совета Украины. Так что было где разместить дорогих гостей. Ни командующий Киевским военным округом, ни его заместители дачу 12 использовать не могли; им ведь положены персональные дачи. И вот с тем чтобы дача 12 имела жилой вид, тут и проживала постоянно жена командующего, а на даче 23 — его единственная дочь. Сам же он (с проститутками) — на своей персональной даче. (Организация, поставляющая проституток руководящему составу, официально именуется Ансамбль песни и пляски Киевского военного округа. Такие организации созданы во всех округах, флотах, группах войск, а также при всех вышестоящих инстанциях).
Штат, обслуживающий жену генерала армии Якубовского, который в то время командовал Киевским военным округом, был просто огромным. Я не берусь говорить — сколько всего людей, ибо точно не знаю. Но точно знаю то, что каждый день в помощь многочисленным поварам, официантам, уборщицам, садовникам и прочим с губы привозят по 5 — 8 губарей, а иногда и по 20, на самую черную работу, вроде нашей сегодняшней. Их и сегодня туда повезли!
У губарей дача Варшавского Договора была известна под нехорошим именем «Коммунизм». Трудно сказать, отчего ее так окрестили, то ли из-за плаката при въезде на дачу, а может быть, за красоту этого места; а еще, может быть, за то, что сказочная красота и прелесть, таинственность и обаяние тут так тесно переплетались с ежедневным, унижением людей, за органическую близость красоты и дерьма.
А дерьма было слишком много.
— Глубока ли яма? — интересуется узбек — военный строитель.
— А до центра земли.
— Так можно же было трубу сделать и соединить с городской канализацией!
— Это у них такая система просто для безопасности придумана, а то вдруг какая секретная бумага упадет, что тогда? Враг не дремлет. Враг все. каналы использует. Вот и придумана здесь замкнутая система, чтоб утечки информации не было!
— Ни хрена-то вы, братцы, не понимаете, — подвел резюме щуплый артиллерист, — такая система придумана просто для сохранения генеральского экскремента, ибо он тут очень калорийный, не то что у нас с вами. Каков стол — такой и стул! Если бы какому-нибудь Мичурину дали столько первосортного экскременту, так он бы нашу родину в веках высокими урожаями прославил!
— Хватит болтать! — прервал дискуссию конвойный.
Хорошо, когда тебя конвоирует свой брат танкист. Жизнь совсем не та. Он, конечно, знает, что если кто заметит поблажки со стороны конвоя арестантам, то конвойный после смены займет место на губе вместе с теми, кого он только что охранял. И все-таки свой брат танкист — это куда лучше, чем пехота или авиация. Еще неплохо, когда охрану несут и не свои ребята, но опытные — третий или четвертый курс. Те хоть и не свои, да уж на губе хоть разок да посидели. Те понимают, что к чему. Хуже всего, когда охраняют сопляки, да еще и чужие. Первогодки всегда дурные и свирепые. Они инструкции понимают дословно. Именно один из таких и достался сегодня.
Высокий, мордастый, по заправке видно — первогодок, да еще все у него новое: и шинель, и шапка, и сапоги. У старослужащего так не бывает. У него что-нибудь одно может быть новым: или шинель, или сапоги, или ремень. Если все новое — значит желторотый. А эмблемы у него войск связи. В Киеве это может означать Киевское высшее инженерное радиотехническое училище — КВИРТУ. Их в Киеве иначе как квиртанутыми никто и не называет.
Квиртанутый, кажется, начинает выходить из себя. Пора, значит, и за работу.
Итак, начали трудовой день в коммунизме. Один дерьмо насосом качает, остальные четверо таскают вонючую жижу в генеральский сад. В напарники мне попался тот самый щуплый курсант-артиллерист, самый опытный из нас. Работа была явно не по силам ему. И когда мы тащили груженые носилки, он весь краснел и кряхтел — казалось, вот-вот не выдержит. Помочь ему я не мог ничем, сам-то тащил еле-еле за свои ручки. Грузить меньше мы не могли, потому что вторая пара сразу поднимала шум, а конвойный грозился доложить, кому следует.
Парня, однако, надо было поддержать, если не делом, то хоть словом. При груженых носилках это было абсолютно невозможно, но на обратном пути вполне. Да и уходили мы метров на триста от зловонного люка и от конвойного, так что говорить было возможно.
— Слышь, артиллерия, тебе еще сколько сидеть? — начал я после того, как первые носилки мы вывалили под развесистую яблоню.
— Все, я уже отсидел, — вяло ответил он, — если только сегодня ДП не схлопочем.
— Счастливый ты! — искренне позавидовал я. — Слышь, бог войны, а тебе до золотых погон много еще?
— Все уже.
— Как все? — не понял я.
— А так, все. Приказ уж три дня как в Москве. Подпишет министр сегодня, вот тебе и золотые погоны, а, может, он завтра подпишет, значит, завтра я офицером стану.
Тут я еще раз ему искренне позавидовал. Мне-то еще год оставался. Еще один год гвардейского танкового училища. Год — это настолько много, что я еще в отличие от многих своих друзей не начал отсчет часов и минут до выпуска; я в тот момент только дни считал.