ПРОЛОГ
— А теперь целуй мой сапог.
Сияющий кончик сапога осторожно ткнул в лицо: целуй.
Не увернуться от сапожного сияния. Не повернуть лица. Не повернуть, потому как руки заломили за спину и все выше тянут. Понемногу. И боль понемногу скользит к тому пределу, после которого крик не сдержать.
А кричать ей вовсе не хочется.
Она так и решила: не кричать.
В былые времена, когда в парусном флоте матросов линьками пороли, каждому в зубы тряпку совали, чтоб не орал. Но прошли те славные времена. Теперь в рот резиновый мячик суют, когда расстреливают в крытой тюрьме. А если расстрел на природе, так мячик в рот не суют — ори сколько хочешь. Ори в свое удовольствие. А уж если бьют или руки ломают, то крик не то чтобы пресекают, но требуют. Крик выбивают. Мода такая. Вообще пытка без воплей — неудавшаяся пытка. Неполноценная. Как пиво без пены.
Им же хотелось, чтоб удалась пытка. Им хотелось, чтобы она кричала. Потому ее руки они легонько тянут все выше.
А в расстрельном лесу весна свирепствует. Бесстыжая такая весна. Шалая.
Распутная. И каждая прелая хвоинка весной пропахла. Жаль, что к запаху хвои лежалой запах ваксы сапожной подмешан. Запах сапога чищеного. И сапог тот незлобно, но настойчиво в зубы тычется: ну, целуй же меня.
И голос другой, — ласковый почти, подсказывает:
— Цалуй же, дурочка. Чаво тебе. Пацалуй разочек, мы тебя и стрельнем. И делу конец. И тебе не мучиться, и нам на футбол не опоздать; Ну… а то, сама знаешь, — сапогами забьем. Цалуй…
Хорошо раньше было. Раньше говорили: «Целуй злодею ручку». Теперь — сапог. В былые времена перед казнью исполняемому и стакан вина полагался. Теперь не полагается. Теперь только исполнители перед исполнением пьют.
И после.
Весь лес расстрельный водярой пропитался.
Руки подтянули еще чуть. Так, что хрустнуло. Попалась бы рядом веточка какая, то вцепилась бы она в ту веточку зубами да крик и сдержала бы. Но не попадается на зубы веточка. Только мокрый песок и хвоя прелая. А руки уже так вздернули, что дышать можно только в себя. Выдохнуть не получается — глаза стекленеют.
Чуть руки отпустили, и выдохнула она со всхлипом. Думала, что, еще руки чуть отпустят. Их и вправду еще чуть отпустили, но тут-то ее и ахнуло сапогом ниже ребер. Так ахнуло, что боль в руках отсекло. И вообще все боли разом заглушило.
Новая одна большая боль потихоньку сначала просочилась в нее, а потом хлынула вдруг, наполняя. И переполняя. Хватает она воздух ртом, а он не хватается.
Руки ее бросили. Они плетьми упали. Ей как-то и дела нет до своих рук. В голову не приходит руками шевельнуть. Ей бы только воздуха. Продохнуть бы. И вроде уже схватила. Только изо рта он внутрь не проходит. Тут ее еще раз сапогом ахнули. Не тем сверкающим. Сверкающий — для поцелуев. Другим ахнули.
Яловым. Яловый тяжелее. Может, и не так сильно ахнули. Только от второго удара зазвенели сладко колокольчики, и поплыла она спокойно и тихо в манящую черноту.
— Уплывая, слышала другие удары — редкие и тяжкие. Но было уже совсем не больно, и потому она улыбалась доброй светлой улыбкой. Потом лежала она все так же лицом в мокрый песок, в прелую хвою. Было холодно и нестерпимо мокро. Шинель сорвали, Настю облили водой. По пролескам снег еще местами. Потому холодно на земле. Если водой обольют. Медленно-медленно она выплыла из той черноты, из которой вроде бы не должно быть возврата. Не хотелось ей возвращаться оттуда, где запахов нет, в запах подснежников, в запах весны, в запах чищеного сапога.
Но вынесло ее.
Плывет она голосам навстречу. И голоса к ней плывут:
— Блядь, на футбол опоздаем.
— Кончай ее, командир. Не будет она сапог целовать.
— Заставлю.
— «Спартачку» сегодня хвоста надрать бы…
Она в блаженство вернулась. И не хотелось ей шевелиться. Не хотелось выдавать себя, не хотелось показать, что вот она уже снова тут у их ног лежит. Они-то спешили. А она не спешила. Ей некуда больше спешить. Даже на футбол. Ей бы лежать тихо-тихо и долго-долго. Мокрая ледяная одежда ей в сладость. И колючие хвоинки периной пуховой. И захотелось ей высказать неземное блаженство словами человечьими. Но получилось лишь сладостное: Ахх! А они услышали долгий стон.
— Я же говорил, не до конца мы ее.
И ударило ее, обожгло, ослепило-оглушило. Потом поняла: это они еще одно ведро выплеснули. И вновь сапог сияющий у лица: целуй.
Долго она его рассматривала. У самых глаз сапог. Потому рассматривать удобно.
Ни одной трещинки на сапоге. Отполирован так, что вовсе даже и не черный, но серебряный. Так близко сапог от лица, что можно различить не только запах ваксы, но и запах кожи. Новый сапог. Поскрипывает. По рантам — хвоинки налипли и мокрого песка комочки. Великолепие сапога этим не нарушается, но подчеркивается. Голенища — стоячие. Вроде как металлические. Между головкой сапога и голенищем — складочки. Но еле-еле. Почти незаметные складочки.
Начальственный сапог. Можно на носителя такого сапога не смотреть. Глянь только на сапог и опусти глаза долу — перед тобою ба-а-а-альшой начальник. А еще можно в таком сапоге свое отражение уловить.
Увидела она себя в сапоге. Поначалу даже не сообразила, кто это там синяками изукрашен, кто это ртом разбитым кривит. Потом узнала. Мысли в голове ее идут одна за одной медленно — медленно. Точно караван верблюдов в пустыне.
Интересно, каков он на вкус, этот сапог? И вдруг запах сапога стал ее злить. Вскипая, внутренняя глубинная ярость подступила к горлу и даже слегка вырвалась еле слышным рыком. Лицо ее на песке. Никто не смотрит в ее лицо. А если бы посмотрел, то отшатнулся бы, увидев, как легко и просто с современного человека, с худенькой девочки сошли легкие наслоения тысячелетий цивилизации и осталась неандертальская девочка-людоед со страшными синими глазами. Мгновенье назад была комсомолочка с белыми косичками. Стала девочка-зверь. Взревела она ликующим победным рыком и, разогнувшись могучей пружиной, бросилась на сверкающий сапог, охватывая обеими руками.
Она бросилась, как бросается удав-змееед на трехметровую королевскую кобру:
накрывая жертву сразу и полностью. Она бросилась с тем клокочущим в горле ревом, с каким юная львица бросается на своего первого буйвола. Она знала, как ломать человеческие ноги: левый захват и толчок плечом ниже колена. Человек редко распределяет равномерно свой вес одновременно на обе ноги. Чаще переминается с ноги на ногу, перемещая нагрузку с одной на другую. И важно броситься именно на ту ногу, на которую в данный момент большая нагрузка.
Ей повезло.
А еще важно, толкнув под колено плечом туда, где нервов узел, всем своим весом удержать вражью ступню на земле. Если удастся — минимум один перелом гарантирован.
Веса в ней немного. Но техника…
Ступню его она на земле удержала, и потому у самого ее уха в полированном голенище затрещали, ломаясь, кости. Он валился назад с протяжным воем. Она знала, что внезапная потеря равновесия — одна из двух основных причин панического страха. Он был сокрушен. И не боль ломаемых костей, но страх был, причиной его воя.
Ей бы в этот момент броситься еще раз. На лежачего. На горло.
Горло она бы перекусила.
Но не подумала о горле.
Ей ненавистен был сапог, и именно в него она вцепилась зубами.
Туда, где чуть заметные складочки.
Ей больше не надо беречь свои зубы. Жизнь ее уже отбивала последние мгновения.
Потому мысль — не о своих зубах, но о сапоге, который она должна не только прокусить, но растерзать, разметать вместе с кусками мяса по весеннему лесу.
Рот ее кровью горячей переполнило. Только не знала: его это кровь или собственная.
Ее били Но удары эхом в теле. Без боли. Так бывает, когда на телеграфном столбе сидишь, по которому лупят кувалдой: столб дрожит, а тебе не больно.
Потом снова была звенящая тьма.
Потом она вернулась из тьмы. Но уже не свирепой неандертальской красавицей, но комсомолкой Настей Стрелецкой. Настей Жар-птицей.
Ее тащили к яме. Она знала — на исполнение. Она смеялась над ними. Она знала, что победила Правило старое: хочешь легкой смерти — целуй сапог. Не хочешь целовать — смерти легкой не получишь. Они не сумели заставить ее кричать. Они не сумели заставить ее целовать сапог, и все же она отвоевала себе право легкой смерти. Она победила их. Она знала это. И они знали.
Ее тащили за руки, а ноги — по песку. По кочкам. По ямкам. По кореньям.
Разинула пасть могильная яма. Посыпались в яму комья мокрого белого песка из-под яловых сапог исполнителей. И увидела она разом всех тех, кого, расстреляли сегодня. Теплых еще. Парит яма, отдавая весне тепло человеческих тел.
Много в яме. До краев. Все мертвые глаза разом на нее смотрят.
На живую.
Пока живую.
У гнули ей голову над ямой. Рассматривай содержимое. И корешки сосновые рассматривай, и лопаты на отвале песка, и головы, головы, головы с раскрытыми ртами, с высунутыми языками, с полуприкрытыми теперь уже навеки глазами.
И не думала она, не гадала, что уйти из этой жизни выпадет под звуки бессмертного вальса «Амурские волны». Но выпало так. Где-то далеко-далеко за березовой рощей, за лесным озером тихо струилась мелодия. И никто не слышал ее А она слышала.
Она знала, что это именно та мелодия. Что это для нее. Что вальс гремит и зовет ее не уходить. Но она-то знала, что пришло время уходить. Уходить в кучу переплетенных мягких тел. Уходить из одуряющих запахов весны в запах спекшейся крови, в запах мясной лавки, в запах мокрого песка и сосновых корней.
А ведь все для нее так славно начиналось. Впрочем, и завершается неплохо: не забита сапогами, но расстреляна.
Расстреляна.
Главное в жизни — умереть правильно. Красиво умереть.
Всем хочется красиво жить. Но каждому все остальные мешают жить, как хочется.
А умереть красиво никто не мешает. И этим надо пользоваться. Но мало кто пользуется. А она возможностью умереть красиво воспользовалась. И удалось. А время остановилось. Застыло. Потом пошло вновь медленно-медленно. Над правым ее ухом лязгнул пистолетный затвор. Этот лязг она узнала: «Лахти Л-35».
И грянул выстрел.
А начиналось все так славно…
ГЛАВА 1
Началось все с того, что построил инструктор Скворцов парашютную команду и сказал: «Здрассте».
— Здрассте! — девоньки хором.
— Умеет ли кто танцевать? — Гу, — девоньки весело.
— Все танцевать умеют? — Гу, — ответили девоньки. Без перевода ясно: как не уметь! — Ладно, — инструктор Скворцов говорит. — Кто танцевать умеет, три шага вперед… Шагом.. Арш! Дрогнул строй девичий и отрубил три шага вперед.
Одна Настя на месте осталась.
Смерил взглядом строй инструктор Скворцов:
— Мне столько не надо. Мне одна только нужна Ладно. Кто умеет хорошо танцевать… — Скворцов сказал с упором на слове «хорошо». — Три шага вперед… Шагом… Арш! Снова весь строй три шага вперед отрубил.
Одна Настя на месте так и осталась.
— Ладно, девоньки. Мне нужна та, которая очень хорошо танцует. — На этот раз упор на слово «очень». — Три шага вперед… Шагом… Арш.
Еще три шага строй отрубил и замер.
А Настя одна на прежнем месте.
Тогда инструктор Скворцов к ней подошел.
— Анастасия, ты что ж это танцевать не умеешь? — Не умею — Врешь.
— Вру.
— Врешь? А почему? — Не хочу танцевать.
— А танцевать не требуется.
Обошел инструктор Скворцов ее вокруг, оглядел.
— Я же не сказал, что танцевать надо. Танцовщиц у меня полная Москва. Мне девочка нужна с координацией, с гибкостью, с быстротой движений, с точностью.
Давай так, ты нам только покажешь…
— Зареклась…
— А это танцем считаться не будет. Демонстрация способностей.
— Тогда пожалуйста. Только я без музыки не демонстрирую.
— Есть музыка.
Водрузил инструктор Скворцов на табуретку патефон, накрутил ручку как полагается, поднял головку блестящую… Среди девчонок ропот: да вы на меня только посмотрите! Да я вам и без музыки! Поставил инструктор Скворцов головку на пластинку, порычал патефон, похрипел, вроде великий певец перед исполнением, и ударили вдруг в его патефонном нутре барабаны, взвыли саксофоны, заорали трубы: трам-пам-пам-пам, трам-пам-пам-пам, пра-па, бу-бу-бу-бу-бу!!! С первыми звуками замерла Настя, вытянулась вдохновением переполненная, вроде электрический заряд по ней плавно прошел, вроде искры с пальцев посыпались голубые.
И пошла.
И пошла.
— Эге, — девоньки сказали. — Эге.
Стоят вокруг, смотрят. А некоторые и смотреть не стали. На укладку парашютов пошли.
А Настя Жар-птица чертиком заводным ритм негритянский выплясывает. И по телу ее вроде волна вверх-вниз ходит, вроде ни костей в ней, ни суставов. Как змея под дудочку. Танцует так, что с места не сходит. Но ведь и змеи на хвосте танцуют, с места не сходя. При умении сцена вовсе не требуется. Умеющему и зал танцевальный не нужен. При умении можно и на месте танцевать. На собственном хвосте.
Где-нибудь в Калькутте или в Мадрасе оценили бы. И в Чикаго оценили бы.
Правда, и в Москве оценили.
— Ну, девоньки, кто кроме Настасьи талант продемонстрировать желает? Никто не желает: прыжки сегодня, энергию экономить надо, не до танцев.
Смеется инструктор Скворцов. И Насте на ушко:
— Молодец. Ай, молодец. Я тебя за три парашюта продам.
Вечерами у Насти работа. Завод «Серп и молот». Литейный цех. Подметальное дело. Семь часов в день. В соответствии со сталинской конституцией. А парашютная секция по утрам.
— Многие думают, что главное в парашютном деле — укладка, прыжки, приземление.
Чепуха. Этому, девоньки, не верьте. Дураки думают, что приземлился и делу конец. Нет, куколки мои тряпочные, после приземления самое главное только и начинается. Надо парашют спрятать и с места приземления уйти. Поэтому каждый день я вас на полный марафон гонять буду. Уходя от преследования, надо уметь переплыть реку. Поэтому каждый день помимо марафона мы будем плавать километр.
Бассейна у нас нет, но он нам не нужен. Москва-река — наш бассейн.
— А зимой? — Зимой у Серебряного бора нам ледокол дорожку ломать будет.
Отгремела смена вечерняя. Затих цех. И раздевалки затихли. Никого. Бесконечные ряды шкафов железных. На каждом шкафу замок. Все замки — разные. Если бы нашелся какой коллекционер, то — раздолье ему, сразу бы в раздевалке одного только цеха полную коллекцию замков собрал всех времен и всех народов.
Осторожно Настя в свой шкаф железный — юрк.
Как мышка незаметная. Только щелочку надо оставить. Потому как снаружи ручка есть, а изнутри не предусмотрена. Щелкнет замок, как потом из этой мышеловки выбраться? Тот, кто шкафы для раздевалок делал, никак предположить не мог, что шкаф спальней кому-то служить будет. Домом родным.
Прижалась Настя спиной к железной стенке, обняла колени руками. Голову на колени — и спит. Жаль, затекают ноги быстро. Жаль, не вытянуть их. Жаль, ночами холодно. Жаль, что халаты промасленные не греют и голова от их запаха болит. Только пустяки все это. После марафона, после плавания километрового, после парашютной тренировки (а для умеющих хорошо танцевать — еще и стрельба, и самбо, и ориентирование на местности), после вечерней смены спится хорошо даже в железном шкафу раздевалки литейного цеха завода «Серп и молот».
Строг инструктор Скворцов:
— Значит, так. Сейчас у нас сентябрь. Объявляю купальный сезон. Любое занятие будем начинать с купания. Один час. И так будем продолжать. Весь год. В Москве холодно не бывает. Редко-редко до минус тридцати доходит. Это у нас в Сибири холодно. А тут тепло. Всегда. Но и у нас, в Сибири, вода холодной не бывает.
Никогда. Если вода холодная, то она твердеет и превращается в лед. Но в любом льду всегда можно прорубить прорубь. В проруби вода всегда теплая. Пока не затвердеет. Но мы новую прорубь к тому времени прорубим.
И еще. Запрещаю воду ногой трогать. Запрещаю рукой. Незачем ее трогать.
Температуру воды на глаз видно. В лед не превратилась — значит теплая. В воду входить быстро. От, этого решительность вырабатывается. В воду входить так, как входит парашютист в пустоту. Все ясно? — Все.
— Тогда одна минута на раздевание… пошла. А с завтрашнего дня раздеваться будем быстро.
Почему Настя в шкафу спит? Потому, что больше негде. Совсем недавно жила она в большой квартире. В очень большой. Но осталась одна Настя на всю квартиру. На всю Москву. На всю Россию. Квартира гулкая. Москва гулкая. Отдаются шаги в квартире. Отдаются шаги на Москве: ходят темными ночами темные люди. Стучат в двери. Вы арестованы! Вы арестованы! Вы арестованы! Вы арестованы! Затаилась Москва. Притихла. Мертвой прикидывается. Ведет себя Москва точно так, как город Конотоп. Когда шпана по улицам песни орет.
В те странные ночи ходила Настя из комнаты в комнату. В каждой — все четыре стены книгами заставлены. Под потолки. А потолки раньше вон какой высоты делали. Все бы хорошо но на двери входной Моссовет резолюцию кнопочкой приколол: «Освободить до 13.7.1936». Резолюция в полном порядке: печать с колосьями, с серпом и молотом и подпись крюком.
Куда книги девать? И вообще, что делать? Отец, красный командир, врагом оказался. Не побоялся с самим Тухачевским спорить. А кто спорит с Тухачевским — тот враг. И мать врагом оказалась. Враг без права переписки. А дед-белогвардеец всегда врагом этой власти был. Дед где-то в маленьком украинском городишке прошлое свое таит. К деду можно было иногда, тихонько, на недельку. Теперь нельзя. Путь заказан.
Много друзей было у Насти в Москве. Только после ареста отца и матери как-то дружба разладилась, а новая складываться перестала.
До 13 июля неделя оставалась, и потому сидела Настя днями и ночами, книги листала. Читала она медленно. Быстро читать ее учили, но она этому противилась. Тот, кто быстро читает, тот не водит глазами по строчкам, а ведет глазами по одной линии сверху вниз. Девять секунд страница.
Так читать Настя не хотела. У нее — свой стиль. Никак ей нельзя было объяснить, зачем по странице надо глазами сверху вниз скользить. Она вообще не понимала, почему надо читать одну страницу, а потом другую. Развернутая книга — две страницы. Поэтому она всегда читала обе страницы разом, не скользя взглядом ни по строкам, ни сверху вниз, а накрывая сразу обе страницы одним взглядом. И взгляд задерживала. Нормальному человеку на две страницы требуется восемнадцать секунд, ей — целая минута.
Но в медленном чтении есть и преимущества. Восемнадцать секунд — чтение поверхностное. Текст запоминается, но только если он понятен и интересен читающему. Если же на две страницы тратить по целой минуте, то тогда усваивается и полностью запоминается любой текст независимо от того, понятен он или нет, интересен или не очень. Потом при желании любой однажды прочитанный текст можно воспроизвести в памяти.
Любая человеческая голова способна удержать полное содержание любой библиотеки мира, сколько бы миллионов томов в ней ни содержалось. Настя никогда не имела намерения запомнить содержание всех книг какой-нибудь библиотеки. Читала то, что под руку попадалось. А что читала, запоминала. Имея прочитанные книги в памяти, в любой момент могла мысленно открыть любую книгу на любом месте и перечитывать. И замечали странности за нею. То плачет без причины, то смеется.
А это она про себя то Гоголя читала, то Лермонтова, а то Гашека.
А тогда в пустой гулкой комнате решила проверить, как запомнила Полевой устав ПУ-36. Книжонка махонькая совсем. 215 страниц. 385 статей. Кроме статей, запомнила Настя и то, что к уставу вроде и не относится: «Текст отпечатан на бумаге Камского бумкомбината, отпечатано в 1-й типографии Государственного военного издательства НКО СССР, Москва, ул. Скворцова-Степанова, З».
Люди, которые читают быстро, чтобы наизусть запомнить книжку в 200-300 страниц, должны прочитать ее дважды. Некоторым требуется прочитать книгу трижды. А Настя запоминала все прочитанное с первого раза. Так что время, потраченное на медленное чтение, окупается. Может Настя весь ПУ-36 от начала до конца рассказать. Не своими словами, а именно теми, которыми устав написан.
Может отдельные статьи вразброс цитировать. Только номер назовите. Статья 128-я: «… Искусство составления приказа требует умения выразить выпукло и категорически идею боя…» Есть статьи в уставе коротенько совсем, как 280-я.
Три строчки. А есть длинные, как 308-я и 309-я. Почти по целой странице. Но ей все равно, как цитировать. Может — по статьям, может — по страницам. Страница часто на полуслове начинается. На полуслове и кончается. Вот Настя начинает с полуслова. Можно ее к по строчкам проверять. Всего в книге 6544 строки.
Например, пятая строчка на 139-й странице звучит так: "наводка с 800 м. Если она этим требованиям не удовлетворяет, батарея по тревоге.
Проверила себя. Сама себя похвалила: Ай да Настенька! Только к чему все это теперь? Книги, книги, Куда книги девать? И решила Настя книги бросить в квартире. Те, которые любила и читала, она все равно помнит. А те, которые не любила и не читала, зачем они ей? Ушла из квартиры. Ушла из школы. Теперь в шкафу живет. Без книг. Мастер Никанор замечает, что Настя вечерами в раздевалке прячется. Непорядок это.
Вдруг она — диверсант Вражеский? Вдруг она, одна оставаясь, оборудование портит? Но добр мастер Никанор. Не гонит на улицу. Знает, что нет у Насти дома нигде, кроме как в железном шкафу…
Разве нельзя в Москве найти места более подходящего, чем шкаф в раздевалке литейного цеха завода «Серп и молот»? Можно найти такое место. Но, оставшись одна на весь мир, решила Настя начинать жизнь с начала.
И начинать с главного. Что у нас главное? Главное — пролетарское происхождение. Где взять пролетарское происхождение? Все в роду ее до двенадцатого колена — народ служивый, стрельцы да пушкари, уланы да гусары, драгуны и даже один кавалергард был. Оттого фамилия такая — Стрелецкая. В роду ее те, кто у трона стоял, кто трон хранил, живота не жалея, кто не раз тот трон тряс, как грушу трясут, посмеиваясь. В роду ее те, кому цари не гнушались собственноручно головы рубить. В роду ее те, кого в Сибирь в кандалах гнали, за окаянство. В роду ее те, кто из Сибири в лаптях приходил в столицы белокаменные и лапой мужичьей брал династию за белу грудь, как женщину. В роду ее те, кто в одну ночь пропивал полцарства, а еще полцарства другу дарил. На память. В роду ее те, кто уходил на край земли грехи великие замаливать. В роду ее те, кто с великой войны пришел с офицерским Георгием на шее. В роду ее и те, кто, хряснув — шапкой об пол, пошел к красным в услужение, лил за них кровь, дошел до больших ромбов в петлицах и сгинул на… Соловках, где прародители непокорные грехи замаливали.
А пролетариев в роду не было.
Признав этот факт, можно дальше было идти двумя путями. Путь первый:
пролетарское происхождение себе приписать. Путь второй: открыто во всех анкетах писать: «из дворян». Ив пролетариат записаться. Начать пролетарскую династию с ноля. С себя: Настя Жар-птица — пролетарий в исходном поколении, Сидит Настя-пролетарочка в железном шкафу.
Два марафона сегодня прошла, полтора километра кролем, два часа на ковре чучело шестидесятикилограммовое через себя кидала и два часа парашюты укладывала. И семь часов с метлой в литейном цехе. По расчету, должна она уснуть сразу. Но не спится. Может, сменить судьбу? Может, и без пролетарского шкафа прожить можно? Ходят по Москве урки. К ним у Насти интерес нездоровый. Гордые люди. Давят их.
Гнут. Кого согнуть не умеют — стреляют. Но не переводятся урки на Москве. К ним, может? Ее-то не согнут. Ее только застрелить можно. Так это пусть. Только у блатных все хорошо. Но женщина ими командовать не может. Так это или не так, Настя не знает. Но слышала такое. Насте это никак не подходит. Ей бы командовать. Если бы родилась Настя во времена Елизаветы или Екатерины, трон бы взяла. Или погибла бы в бастионе Петропавловской крепости, как княжна Тараканова.
Если нельзя женщине у блатных мечтать о великом будущем, то к блатным она не пойдет.
Есть еще сословие на Москве. Процветающее. Продавцы, официанты, все, кто вокруг торговли и распределения. Сытно живут. Хорошая работа.
Есть и еще одно сословие на Москве — писатели, артисты. Но и их ломают и гнут.
Кого не согнут, тех стреляют. А кто стреляет? Вот попасть бы в ряды тех, кто всех гнет и ломает. Только ведь и их кто-то ломает и гнет. И стреляет. Потому Настя в пролетариат пошла. Пролетариат — гегемон.
Пошла бы Настя подручным литейщика — не взяли. Не бабье дело, говорят.
И снова отгремела вторая смена. Рванул рабочий класс за ворота заводские.
Всегда так: первые через проходную вырываются, как поток плотину прорвавший, потом поток слабеет, слабеет, потом тоненьким ручейком струится. А потом уже по одному — капельками. Самые последние долго еще тянутся. В раздевалке еще час последние переругиваются.
Утихло все. Настя — в свой шкаф, И тут же, дверку растворив, мастер Никанор:
— Тут же тебе ноги не разогнуть. Иди сюда.
— Куда? — Сюда, сюда. У меня же в кабинке и матрас сесть, и укрыться есть чем. Там и спи каждую ночь.
И прижимает ее всю, и охватывает. Жаром дышит водкой с чесноком.
— Нет, — Настя ему. — Спасибо, Никанор Иваныч, я уж у себя.
А у Никанора глаза жеребячьей кровью налиты, дышит печью огнедышащей. Вцепился ей в плечи лапами. Не отпустит. Злость аж капельками с зубов каплет. Такому не откажи. Растерзает.
Чуть расслабила Настя плечи свои, и Никанор совсем навалился. Тут она его легонько правым коленом и двинула. Согнулся Никанор, Настю отпустил, руки туда прижал, где ноги сходятся. А это лот самый момент, о котором каждый самбист мечтает. Сцепила Настя обе кисти замком в один кулак, вознесла его выше и врубила мастеру своему по загривку. Охнул Никанор, на оба колена пал. Это совсем хорошая ситуация. Знает Настя, что бить его надо, пока на коленях. Не дать вскочить ему. А то лопатой зашибет, никакое самбо не поможет. Потому — удар еще один и по тому же месту. По загривку. Но теперь уже ногой: правое колено к подбородку и разгиб резко вниз. Ребром ступни по шее. Охнул Никанор.
Тут бы ему и объяснить, что, мол, промашка вышла и не хотел он ее обидеть. И уж рот открыл, а она ему ногой в дых так двинула, что булькнуло-чавкнуло в Никаноре, и все слова разом забылись, а если бы и вспомнились, так не продохнуть, не то что слово вымолвить. А она его пяткой сверху вниз по печени или еще по какой-то внутренности чувствительной так двинула, что пошли круги зеленовато-фиолетовые. И уж ботинки обувает. Обула. Теперь тот же прием, но только ногой, обутой в большой несгибаемый пролетарский ботинок, — по внутренности чувствительной. Сообразил мастер Никанор, что не зря товарищ Сталин миллион парашютистов готовит. Не потехи ради. Не просто они там в своих кружках с парашютами сигают, но и…
Следующий удар ботинком был в левый глаз. Вроде солнце в глазу взорвалось на триллион искр. Тут же и в зубы мастер Никанор получил. Тем же ботинком. Нет, так дело не пойдет! Спокон веку на Руси закон благородства: лежачего не бьют.
Коммунисты проклятые нравственность молодежную испохабили. Ишь, над лежачим измывается. Погоди! Правой лапой махнул Никанор, чтоб за ногу Настю захватить да дернуть. Но не знал Никанор-мастер, что в парашютных кружках особо хорошие танцоры и танцовщицы ценятся. Не знал, что хорошо танцующих особо отбирают и особо готовят. Кто хорошо танцевать умеет, у того тело гибкое, мускулатура упругая, у того реакция волчья и координация движений кошачья. У того выносливость верблюжья. Из того самбисты получаются. Увернулась Настя от лапы никаноровой, по полу гребущей, и прием повторила: правое колено высоко вверх, к самому лицу, и разгиб прямо резко вниз. По пальцам. Чтоб граблями не махал.
Взвыл Никанор. От боли взвыл. От жалости к себе. А она ему по коленной чашечке: если погонится, так чтоб далеко не гнался. Поднимается Никанор.
Большой и страшный. Разорвет Настеньку. Страшно ей. И весело. Как инструктор Скворцов учил, за кисть Никанора, за правую, да кисть — на изломчик. И через себя его. Мордой об шкаф железный. Грохнул шкаф, загудел. Понимает Настя, что велика Россия, а отступать ей некуда. Потому держит Настя оборону, как Полевой устав требует: нанося короткие внезапные контрудары. Завершающий — по позвонку. Нейтрализующий. Длительно нейтрализующий. На много часов.
На заре нового радостного дня пошел Никанормастер к себе в будочку. Там у него и матрас есть. И укрыться чем. Пошел на четвереньках. Или как у нас это точнее выражают: на карачках. И зарекся парашютисток не трогать. Да и что удовольствия от такой: ни сисек, ни жирности. Ему собственно от нее ничего и не надо было. Подумаешь. Не хочешь, не надо. Кому она такая нужна. Да у Никанора таких — полный цех. Только свистни…