Сергей Николаевич, полностью одетый, лежал на своей койке, устремив застывший взгляд в потолок. В каюте царил полумрак, а воздух был пропитан ароматным дымом хорошей сигары. Вондрачек бегло осмотрел место нового убийства – а в том, что это было именно убийство, он ни секунды не сомневался, – после чего глубоко вздохнул, еще раз взглянул на своего русского знакомого и отправился звать капитана.
Через десять минут он вернулся в каюту Вульфа, сопровождаемый капитаном Гильбо и судовым врачом – невысоким медлительным бельгийцем с трудной фламандской фамилией, запомнить которую комиссару оказалось не под силу.
Увидев мертвого пассажира, капитан глухо выругался, а судовой врач немедленно приступил к осмотру тела.
– У вас есть подозрения на убийство? – Капитан Гильбо обращался к Вондрачеку, который внимательно наблюдал за действиями врача.
– Больше, чем подозрения, – мрачно отозвался комиссар. – Я сам видел убийцу, который вошел в этот номер около часа назад. Они с покойным были знакомы еще с четырнадцатого года, и разговор у них, судя по количеству сигарного пепла, был долгим.
– Политика?
– А что сейчас обходится без политики?
– И кто же этот человек?
– Мне не известно, под каким именем он зарегистрирован в списках пассажиров вашего парохода, но я знаю, что он занимает одноместную каюту первого класса под номером двадцать восемь. В свое время этот человек звался лордом Льюисом Сильверстоуном.
– А, англичанин! – И капитан отпустил какое-то короткое ругательство, которое Вондрачек, не слишком хорошо знавший французский язык, просто не понял. – Но за что он мог задушить этого русского?
– Простите, капитан, – вмешался судовой врач. – Но почему вы так уверенно говорите об удушении? Здесь более уместно предположить сердечный приступ.
– Ерунда! – сердито буркнул Вондрачек. – Какой приступ? Вы что – не видите этих синяков на шее покойного?
– Они могли быть оставлены слишком тугим воротничком манишки, – возразил врач. – После того как в результате приступа этот господин упал на постель и потерял сознание, воротничок мог вдавиться в его шею и оставить эти следы.
– А вы не думаете, что господина Вульфа сначала начали душить, и именно это стало причиной приступа, повлекшего за собой смерть? – упорствовал комиссар.
– Такой вариант не исключен, – согласился врач, – однако окончательный ответ о подлинной причине смерти можно будет дать только после вскрытия.
После этого заявления оба спорящих вопросительно посмотрели на капитана Гильбо.
– Следовательно, он мог умереть и своей смертью? – резюмировал тот.
– Да нет же, капитан, – горячился раздосадованный Вондрачек, – уверяю вас, что это классическое убийство. Ну посудите сами – один человек приходит в гости к другому, какое-то время они беседуют, а затем гость незаметно исчезает, оставив на кровати труп хозяина. Если у вашего собеседника в разгар беседы начинается сердечный приступ, то вы, наверное, поспешите за врачом, не так ли? В данном случае этого не было сделано, а потому самым вероятным остается мое предположение: господин Сильверстоун начал душить господина Вульфа, после чего у последнего начался сердечный приступ.
– Вполне вероятно, – согласился было врач, но тут же привел новое возражение: – Однако когда один человек душит другого, то последний, естественно, будет сопротивляться. В результате этого неизбежно останутся следы борьбы. Мы же видим, что покойный лежит в свободной позе, и ничто не говорит о совершенном над ним физическом насилии.
– Для того чтобы создать впечатление естественной смерти, убийца вполне мог замести следы, – хмуро заметил Вондрачек. – Например, придать трупу естественную позу и ликвидировать следы борьбы.
– Так что вы, черт подери, предлагаете? – утомившись от всех этих препирательств, неожиданно рявкнул Гильбо.
– Немедленно арестовать того человека, на которого я вам укажу, – то есть господина Сильверстоуна. По прибытии в Мексику вы сдадите его мексиканским властям.
– Но, комиссар, ведь у нас пока нет явных доказательств, одни только подозрения…
– Главным доказательством является то, что двадцать шесть лет назад я расследовал дело об убийстве этим же господином одной венгерской танцовщицы и ее импресарио!
* * *
Комиссар Вондрачек помнил об особых отношениях, связывавших Сергея Николаевича Вульфа и фрау Эмилию Лукач, а потому счел своим долгом лично известить ее о случившемся несчастье. В каюте фрау Лукач и ее дочери не оказалось, и тогда комиссар решил подняться на верхнюю прогулочную палубу.
Интуиция не подвела Вондрачека – действительно, неподалеку от фальшборта он увидел две стройные женские фигуры в строгих твидовых костюмах. Однако, уже направляясь к ним, комиссар вдруг сделал одно неприятное открытие. Неподалеку от женщин, небрежно опершись спиной о перила, стоял какой-то невзрачный человек в легком сером пальто с поднятым воротником. На первый взгляд ни в облике, ни в позе этого пассажира не было абсолютно ничего подозрительного – он просто стоял, но именно это-то и зацепило внимание Вондрачека.
Обычный человек не может так умело просто стоять – он будет курить, прогуливаться, любоваться морским пейзажем, перемигиваться с женщинами, насвистывать, зевать, чесаться – короче, что-то делать. И только хорошо тренированный тайный агент обладает таким навыком просто стоять – ничего не делая и при этом не привлекая внимания.
Именно при виде этого невзрачного субъекта комиссара Вондрачека, который прежде столь уверенно убеждал капитана Гильбо арестовать англичанина, что в конце концов добился своего, впервые охватили сомнения. А не поторопился ли он с арестом Сильверстоуна? Что, если тот ведет гораздо более сложную и тонкую игру и на борту «Бретани» у него есть помощники? Не лучше ли было продолжать наблюдение? Вондрачек вздохнул: черт бы подрал эту проклятую политику, когда аресту обыкновенного убийцы могут помешать так называемые «высшие соображения»!
Спиной ощущая на себе взгляд субъекта в сером пальто, Вондрачек приблизился к обеим дамам и, слегка поклонившись, учтиво приподнял котелок.
– Добрый день, – приветливо отозвалась Эмилия, улыбаясь комиссару. – Вот, Берта, позволь представить тебе еще одного знакомого из моей минувшей молодости – комиссара венской полиции господина Вондрачека.
– Бывшего комиссара, фрау Лукач. Кстати, вы напрасно считаете свою молодость минувшей. Она не только продолжается, но, на мой взгляд, никогда и не кончится.
– Благодарю вас.
– Мне очень приятно, – заявила Берта, оглядывая комиссара веселыми глазами, и вдруг добавила: – Знаете, а вы похожи на Эркюля Пуаро!
– Не имею чести знать этого господина.
– Как, неужели вы не читали романов знаменитой английской писательницы Агаты Кристи?
– Увы, фрейлейн, нет.
– А разве сыщики не любят читать друг о друге? – не унималась Берта.
– Настоящие сыщики предпочитают читать или писать протоколы, – со вздохом признался Вондрачек. – А детективы – это всего лишь одно из развлечений скучающей публики.
– А разве… – снова начала было Берта, но тут мать, понявшая по лицу Вондрачека, что он подошел не просто так, одернула расшалившуюся дочь.
– Помолчи, детка. Комиссар хочет мне что-то сказать, а ты не даешь ему рта раскрыть. Ведь я права? Вы хотели мне что-то сказать или о чем-то спросить?
– Увы, фрау Лукач. Боюсь, что мое известие причинит вам боль.
– Говорите! – напряженно блеснув глазами, тут же потребовала Эмилия, мгновенно перестав улыбаться.
– Полчаса назад господин Вульф был найден в своей каюте мертвым.
Эмилия, даже не вскрикнув, мгновенно отвернулась в сторону моря и тут же опустила голову. Она не проронила ни одного звука, но комиссар не сомневался в том, что женщина пытается скрыть слезы.
– Бедный господин Вульф! – потрясение прошептала Берта. – А что с ним случилось?
– Судовой врач подозревает сердечный приступ.
Странное дело – несколько минут назад Вондрачек яростно оспаривал эту версию, настаивая на убийстве, но теперь почему-то решил сообщить именно ее.
Одна из причин этою была очевидной – не стоит лишний раз волновать пассажиров; но главное состояло в другом – известие о естественной и быстрой смерти близкого человека должно причинять меньшую боль, чем известие о смерти насильственной и таинственной.
– Какая жалость! – В глазах Берты заблестели слезы. – Наверное, это сказались последствия его фронтовой контузии. Помнишь, мама, он рассказывал нам о том, что у него было больное сердце и врачи даже запретили ему курить?
Эмилия кивнула и, прижимая к лицу платок, обернулась к комиссару.
– Я могу на него взглянуть?
– Пока нет, позже… Кстати… – Комиссар полез в карман своего пиджака. – Я подумал, что вам, возможно, захочется оставить на память что-нибудь из вещей господина Вульфа. Это – немецкий журнал, издававшийся в Берлине до тридцать третьего года. Здесь напечатано его эссе о Гейне. – И комиссар передал Эмилии журнал, найденный им на столике в каюте Вульфа.
– Благодарю вас.
– Мсье Вондрачек, будьте любезны!
Комиссар оглянулся. Капитан Гильбо, поднимаясь по трапу, уже издали подавал ему энергичные знаки.
– Извините, фрау Лукач. Всего доброго, фрейлейн.
Направляясь к капитану, Вондрачек еще успел услышать быстрый вопрос дочери и немедленный ответ матери.
– Мама, а что тебя связывало с господином Вульфом?
– Самые трогательные воспоминания молодости!
– Ну что, вы его арестовали? – первым спросил Вондрачек, стоило ему сблизиться с капитаном.
– Черта с два! – сердито огрызнулся тот. – Ну и в историю же вы меня втравили!
– В чем дело? Он сбежал? – Комиссар Вондрачек сначала подумал о шлюпке и лишь потом осознал всю нелепость своего вопроса.
Капитан Гильбо выпучил глаза.
– Бежал? Бросьте, мы находимся в открытом океане!
– Тогда что стряслось?
– Вы говорили, что этот ваш Сильверстоун англичанин?
– Да, и что?
– У него германский дипломатический паспорт, а потому он обладает неприкосновенностью!
Глава 5
Ирония и смерть
… Не грубая сила и нетерпеливый мужской напор, не застенчивая мольба и робкие, дрожащие прикосновения, а именно эта спонтанно возникшая вспышка дерзновенно-нежной страсти покорила Эмилию, лишив ее желания сопротивляться и погрузив в какое-то странно-блаженное состояние, когда можно позволить себе отдаться захлестывающей волне ощущений и не останавливать нетерпеливого поклонника.
Именно так все и было в ту далекую июльскую ночь 1914 года, когда Эмилия и Вульф возвращались из казино в полутемном фиакре… Она была в вечернем платье с глубоким декольте, и он немедленно этим воспользовался, сняв с нее накидку и прильнув горячими губами к ее волнующейся груди. Дразнящие прикосновения его влажного языка легкими, электризующими разрядами пробегали по ее смуглой коже. Это вызывало такой приятный любовный озноб, что Эмилия не стала отводить жадные мужские руки, принявшиеся расшнуровывать ее корсаж.
Плавное покачивание фиакра казалось ей таинственным движением «Летучего голландца», который под бесконечными звездами продолжает свой бесконечный бег по морским волнам, неся на борту всего двух пассажиров…
Вульф задыхался, шептал нежные слова, проникал рукой под шуршащий подол ее пышного платья, и мягкий полумрак фиакра все более напрягался, озаряясь темно-красным цветом беснующейся в венах крови и горячими всполохами полуприкрытых веками глаз. В тот момент, когда где-то в глубине всех этих кружев и шелков он ухитрился коснуться горячими пальцами ее обнаженного тела, Эмилия вздрогнула и томно вздохнула.
Теперь уже они оба впали в какое-то трепетно-напряженное забытье, предшествующее самому главному и решительному соприкосновению возбужденных тел – венцу всех желаний и безумств. Сопротивления больше не существовало – осталось лишь ожидание, прерывистое дыхание да самозабвенное вожделение. Еще мгновение – и восприятие окружающего мира растворилось бы в небывало остром приступе блаженства, еще бы мгновение, и…
Карета вздрогнула и остановилась. Этот толчок словно бы пробудил Эмилию – она открыла глаза и резко выпрямилась.
– Не смейте!
Она произнесла это шепотом, но ее слегка охрипший голос вибрировал таким напряжением, что Вульф замер. Стоя перед ней на коленях, тяжело дыша и смахивая кончиками пальцев пот со лба, он умоляюще смотрел на нее. И тогда она сама наклонилась и пылко поцеловала его в губы, но затем так же пылко оттолкнула.
– Все, Серж, не надо ничего больше, прошу вас! Мы уже приехали – вы не видите, что мы стоим у моего дома?
– Эмилия!
– Нет, нет, нас могут заметить.
– Но, Эмилия…
Она поняла его невысказанную просьбу и после секундного колебания отрицательно покачала головой.
– Нет, Серж, не сейчас…
– Но почему?
Она и сама не знала, почему не хочет приглашать его в дом. Душу защемило какое-то сомнение. Мгновение назад, поддавшись внезапному упоению, она уже готова была уступить – в конце концов, минуту страсти в фиакре всегда можно было объяснить случайностью, но ночь, проведенная в ее доме, обязательно повлекла бы за собой определенные последствия… Какие? Она и сама этого не знала, но чувствовала, что в данный момент просто не готова к решительным переменам всвоей жизни… пока не готова.
– Выйдите из фиакра и расплатитесь с кучером, а я пока приведу себя в порядок.
– Вы так и не ответили – почему вы не хо…
– Молчите, Серж, молчите! Я и сама сейчас ничего не понимаю, поэтому, пожалуйста, оставьте все как есть. Дайте мне время разобраться в собственных чувствах, и тогда…
– Я с ума сойду!
– Вы очень милы. – И она левой рукой ласково погладила его по щеке. – А теперь, пожалуйста, сделайте так, как я вас прошу.
Он глубоко вздохнул и открыл дверцу фиакра. Эмилия торопливо надела накидку, поправила растрепанные волосы и, опираясь на руку Вульфа, выбралась из кареты. На мгновение у нее так закружилась голова, что она охнула, пошатнулась и невольно прижалась к плечу Вульфа, который тут же обнял ее за талию.
– Что с вами?
– Нет, нет, все в порядке. Проводите меня до дверей.
Идти было не более двадцати метров. Перед самым подъездом они остановились и в свете уличного фонаря снова посмотрели друг на друга. Вульф выглядел таким грустным, что Эмилия почувствовала угрызения совести.
– Вы ничего не хотите сказать мне на прощание? – ласково улыбнулась она.
– Я люблю вас, Эмилия!
– Знаю. Но, Серж, поймите, бывают такие моменты, когда женщина еще не готова полностью отдаться своим чувствам, а потому мужчине надо лишь набраться терпения и дать ей возможность спокойно принять решение…
Эмилия сознавала, что говорит что-то не то, однако Вульф прекрасно все понял.
– Возможно, вы и правы. Но мне казалось, что сегодня настал тот самый вечер, когда все может решиться… Знаете, Эмилия, не так уж много в нашей жизни таких ключевых моментов, когда мы словно бы стоим на развилке, выбирая дорогу. Именно после таких моментов вся наша дальнейшая жизнь может пойти совсем иначе. Самое печальное состоит в том, что осознать свою ошибку мы порой сможем лишь через много-много лет, когда уже ничего нельзя будет изменить. – И он вдруг усмехнулся с какой-то непередаваемо грустной иронией. – А вдруг вы и сами лет через двадцать пожалеете о своей сегодняшней жестокости – но тогда я уже буду далеко от вас, и вам придется подарить свое сожаление и свою нежность кому-то другому…
– Двадцать лет? – с веселым задором откликнулась она. – Да вы с ума сошли, через двадцать лет я уже буду дряхлой старухой! И кому тогда будет нужна моя нежность?
– Вы всегда будете прекрасной, Эмилия!
С той самой «развилки», представлявшей собой порог ее дома, который они так и не переступили вместе, минуло двадцать шесть лет, и вот именно сейчас, в тот день, когда земной путь ее несчастного русского поклонника закончился его трагической смертью, Эмилия в полной мере осознала правоту его грустной иронии…
Осторожно, кончиком носового платка, она вытерла слезы, взяла в руки журнал, который ей сегодня передал комиссар Вондрачек и начала читать.
«ИРОНИЯ И СМЕРТЬ
– Это о вас идет слава как о тонком лирическом поэте?
– Да, черт возьми! Какого дьявола вам от меня угодно?
Ну вот и все – поворотом ключа сторож запирает двери склепа, и присутствующие медленно расходятся по длинным аллеям кладбища, среди мраморно-черных крестов и надгробий. Уже позади и заколачивание гроба гвоздями, и опускание на канатах в могилу, и глухой стук комьев земли по его лакированной крышке. А небо осталось все тем же – как и любовь, цветы и свобода, но нет больше того поэта, который так нежно, иронично и яростно их воспевал. И лишь Дева Мария в часовне у входа обронила крошечную слезинку о том, кто не верил ни в Бога, ни в черта и чья отлетающая душа в этот момент вспомнила одну из своих последних шуток.
* * *
Однажды служанка перечитывала Гейне его же собственные «Путевые картины», недавно переизданные в парижском издательстве. Это было в одну из тех все укорачивающихся минут, когда ужасная боль, во время которой он пугал своими криками соседей, ненадолго отступала под натиском мощной дозы морфия. И невзрачная, серенькая служанка, нанятая его женой Матильдой, которая почему-то ревновала парализованного мужа тем более яростно, чем больше поводов давала ревновать сама, раскрыла книгу на том самом месте, которое он и так прекрасно помнил.
«Всматриваясь в лица этих обывателей, я молча поражался Господу Богу, который создал такое количество сволочи».
Бледная тень усмешки исказила осунувшееся лицо Гейне, и он прошептал, обращаясь к только что вошедшему и склонившемуся над ним доктору:
– Помните, что вы говорили мне о Христе? А ведь род человеческий еще не заслужил такого мессию. Он накормил пятью хлебами тысячи голодающих, исцелял прокаженных, воскрешал мертвых и учил, что «Бог есть любовь», а когда его распинали на Голгофе, толпа кричала: «Гвоздями его, гвоздями!»
* * *
Фердинанд Майер воспользовался приглашением и отправился навестить Гейне, который жил в Париже на улице Амстердам, неподалеку от Версальского вокзала. Он вошел во двор, окруженный стенами других домов, и поднялся по узкой лестнице, находившейся в задней части дома, на третий этаж. Маленькая горничная, открывшая дверь после звонка, приняла его визитную карточку и отнесла ее в комнату больного, оставив дверь полуоткрытой. Когда его пригласили войти, Майер увидел небольшую, с двумя окнами комнату, в которой за высокой зеленой ширмой лежал Гейне, лежал уже восьмой год, мучаясь от адских, парализующих тело болей в позвоночнике – у него была сухотка спинного мозга.
Квартира показалась Майеру скромной, но уютной: мебель была очень простая, без всяких излишеств, а стены комнат украшены гравюрами с картин Робера, изображавшими сцены из жизни рыбаков и сборщиков урожая. Гейне лежал на широкой постели, укрытый тонким одеялом, сквозь которое с пугающей отчетливостью угадывалось безжизненно-искаженное положение тела. Причем положение это было бы нестерпимо для любого здорового человека, не разбитого параличом, – туловище несколько повернуто вправо, а ноги влево. Руки и лицо еще сохраняли некоторую подвижность, но зато веки, подобные старым тяжелым портьерам, не могли подниматься без посторонней помощи. Когда Гейне захотел взглянуть на своего посетителя, то вынужден был приподнять пальцами левое веко, из-под которого на Майера жутко уставился тусклый желтый глаз.
Самыми красивыми в этом лице оставались губы – нежные, сочные, красные, и эти резко выделявшиеся губы все еще способны были выплескивать наружу остроумные замечания, рождавшиеся под высоким, аристократичным лбом.
– Что, хорош? – спросил Гейне, заметив смущенное лицо гостя и опуская веко. Руки его сохранили ту нежность и изящество, которые в свое время сводили с ума женщин. Поняв, что Майер не в состоянии ничего ответить, он продолжал: – Впрочем, истинная красота никогда не встречается целиком. Видели ли вы когда-нибудь женщину, полностью отвечавшую вашему идеалу? Вспомните хорошенько – там лоб, там нос, там изящные ножки, там глубоко мечтательные глаза. Но где тот экземпляр, в котором все это изящно сочетается? Одна прелестно улыбается, но отвратительно танцует, другая восхитительно обмахивается веером, но не способна оценить самую незамысловатую остроту. Однажды я был влюблен в одну красавицу целых полгода, влюблен, даже не подозревая, какая у нее черная, неблагодарная душа. Но зато бюст у этой дамы был такой, что я нигде в мире больше не встречал подобного совершенства.
– Совсем как в парижских кафе, – пробормотал Майер.
– Что?
– В одном кафе есть любые книги и журналы, но зато скверные вина. В другом – прекрасные вина, но жесткие диваны. В третьем, где есть и прекрасные вина и удобные диваны, совершенно нечего читать. Я так и не стал завсегдатаем ни одного из них, потому что все время приходится перебираться из одного в другое.
– Да, да, верно, – со смехом согласился Гейне. – Кстати, когда вы входили, то не встретили на лестнице моего доктора?
– Нет.
– Жаль. Последнее время на вопрос о моем состоянии он лишь выражает удивление: просунут ли гроб через эту узкую дверь. – И поэт с непередаваемым выражением лица слабо махнул рукой. Непередаваемым это выражение казалось потому, что веки были плотно прикрыты. А выражение лицу всегда придают глаза.
* * *
– Когда-то, много лет назад, приехав в Мюнхен, – рассказывал Гейне одной из своих посетительниц – стройной тридцатилетней француженке по имени Каролина Жобер, – я неоднократно получал от одной графини приглашение заехать к ней в пять часов пополудни на чашечку кофе. Черт возьми, я бывал у нее два раза и всегда заставал там большое общество, которое только что славно пообедало и пищеварению которого я должен был способствовать своими остротами. Естественно, меня бесило то обстоятельство, что меня не считали достойным обеда у этой милой дамы, поэтому я неоднократно отклонял ее «кофейные» приглашения. Тем не менее она продолжала присылать их мне до тех пор, пока я однажды не отослал ей одно из таких приглашений, присовокупив к нему следующий ответ: «Милостивая государыня! Имею честь с прискорбием сообщить Вам, что я не могу последовать полученному от Вас любезному приглашению, так как привык придерживаться твердого правила – пить кофе там, где я обедаю!»
Каролина рассмеялась и, тряхнув каштановыми волосами, лукаво заметила:
– Зато другое приглашение вы все же удосужились принять!
– Какое же? – мертвенно улыбаясь, спросил Гейне. Он пытался улыбнуться весело, чувствуя, что его гостья готовит остроумный ответ, но полупарализованные мышцы лица с трудом поддавались его усилиям.
Эти дамы понимают,
Как поэта чтить должны.
Я и гений мой, мы оба
На обед приглашены.
Этот суп и эти вина
Описать я не берусь,
Как был заяц нашпигован
И какой был дивный гусь!
– О да! – воскликнул Гейне и вдруг дернулся и пронзительно закричал.
Каролина побледнела, а из гостиной уже спешила жена с очередной дозой морфия.
Этой дамой ежедневно
Я все больше увлекаюсь,
И что я в нее влюбился,
Уж почти не сомневаюсь.
Что душа ее прекрасна —
Это лишь предположенье;
Но насчет красот телесных
Я в глубоком убежденье.
Матильда, французская жена поэта, была типичной парижской гризеткой – красивой, игривой, с пышными формами и круглым, полудетским лицом. Она не говорила по-немецки, но охотно верила гостям, что ее муж – знаменитый немецкий поэт. Когда он еще был здоров, они нередко ссорились, хотя каждая такая ссора заканчивалась самым нежным примирением и бурными объятиями. Причиной большинства этих ссор была ревность, потому как тяжело было Гейне видеть теперь свою все еще соблазнительную, хотя и располневшую жену в качестве всего лишь сиделки. А ведь еще до их свадьбы она была его любовницей – нежной, не слишком темпераментной, но зато податливой и бесстыдной. Теперь же ее податливостью могли пользоваться другие – недаром она пропадала по нескольку дней, возвращаясь домой ласковой и сияющей. А он… даже ревность отступала перед сознанием проклятой беспомощной неподвижности, перед этим ужасающе гнетущим бессилием парализованного тела. А ведь в свое время именно ревность едва не довела его до дуэли.
Тогда они обедали в ресторане «Беф-а-ля-мод» на улице Добрых Ребят, а за соседним столиком сидели шестеро французских студентов. Разумеется, они не сводили глаз с красивой и пухлой соседки, отпуская на ее счет чисто французские, фривольные остроты. Наконец Гейне сорвался с места, подскочил к одному из них и влепил звонкую оплеуху. Студенты повскакали с мест и бросились на него с ножами и стульями, но тут вмешались слуги и посетители. Оскорбленный студент оказался из старинной дворянской семьи, поэтому они с Гейне обменялись визитными карточками и договорились драться на пистолетах. Дуэль должна была состояться первого мая, в шесть часов утра, в лесу Сен-Клу. Секундантами Гейне были два его парижских приятеля – Ги де Мазарельос и польский граф Туровский. На роскошной коляске последнего они и подкатили к садовому ресторану, оставили возле него экипаж и вошли в лес.
Дуэль так и не состоялась, поскольку секундантам удалось убедить его противника в том, что Гейне – выдающийся лирический поэт, человек нервный и ревнивый. Теперь он поостыл, раскаивается в своем поступке и готов принести извинения. Студент удовлетворился этими объяснениями и, отказавшись от рукопожатия, укатил завтракать с одним из своих секундантов. На этом все могло закончиться, однако эта история имела забавное продолжение. О нем Матильда со смехом поведала своему мужу.
– Представь себе, сегодня у входа в зеленную лавку я наткнулась на того самого студента.
– И что же?
– Он подошел ко мне, снял шляпу и сказал: «Простите, мадам, но мне кажется, что мы с вами уже где-то встречались». «О да, месье, – отвечала я ему, – вы видите перед собой жену того человека, который отвесил вам пощечину в ресторане „Беф-а-ля-мод“»!
Рука дрожит. Ей лира изменила,
Ей не поднять бокала золотого,
Откуда прежде пил я своевольно.
О, как страшна, как мерзостна могила!
Как сладостен уют гнезда земного!
И как расстаться горестно и больно!
* * *
Для Гейне не было ничего святого, кроме матери, которая даже не подозревала, что ее сын мучительно болен. Он готов был высмеивать и Бога, и черта, но долгие восемь лет неподвижности, которые он провел в своей «матрацной могиле», все-таки повлияли на его отношение к бессмертию души. Если безумие – это та же смерть, то неподвижность – это смерть наполовину. Дух еще живет среди развалин тела, «бродит», как говорил он сам, «подобно хорошенькой монахине среди старых монастырских стен», а потому разве не должна существовать в человеке какая-то частица божества, которая неподвластна болезни и не исчезнет вместе с измученным телом? Разве жизнерадостность и мужество перед последним испытанием не являются частицей того же божества? Впрочем, сам он в этом сомневался.
– Подумать только, – говорил Гейне все той же Каролине Жобер, – находятся болваны, которые восхищаются моим мужеством и моим упорным желанием жить. А приходилось ли им задумываться над тем, каким способом я могу уйти из жизни? Я не способен ни повеситься, ни отравиться, ни тем более пустить себе пулю в лоб или выброситься из окна! Так что же – уморить себя голодом? Фу! Такая смерть противоречит всем моим принципам. Нет, кроме шуток, вы должны признать, что человек волен сам выбирать способ убить себя или вообще не ввязываться в это дело.
* * *
– Не вижу, что они все в ней нашли! – фыркнула Матильда и, вздернув свой задорный носик, повернулась к мужу. Они находились на приеме у Рашель, и все мужчины, собравшиеся в салоне, столпились вокруг знаменитой актрисы.
– Я тоже не вижу. – отозвался Гейне, блестя своими ироничными глазами. – Подойду-ка поближе и посмотрю.
И он так успешно «посмотрел», что получил приглашение посетить Рашель в ее загородном доме за много миль от Парижа. Однако там его ожидал конфуз – когда он явился и его посадили за стол, перед ним поочередно предстали: мать актрисы, отец, старший брат и младшая сестра. Гейне с нетерпением выдержал все церемонии семейного представления, но когда сама Рашель так и не появилась, обратился к присутствующим с недоуменным вопросом.
«Она уехала, – отвечали ему, – но вот вся ее семья».
После этого он принялся хохотать так, что хозяева едва не сочли его за сумасшедшего. А ему всего-навсего вспомнился случай с одним из его приятелей, который отправился посмотреть на чудовище, расписанное во всех газетах. Согласно им, оно якобы родилось от карпа и кролика. Когда он прибыл на место и спросил: «Где чудовище?» – ему отвечали: «Мы отправили его в музей, но вот карп и кролик, можете убедиться сами».
* * *
Когда у человека не остается никаких надежд, когда все его мучения достигают своего апогея, когда безжалостным роком он лишен всего, что еще привязывало его к этому миру, у него все же имеется последний шанс обрести ускользающий смысл жизни – проявить мужество перед лицом смерти. В субботу, 16 февраля 1856 года Гейне достойно воспользовался этим шансом, последний раз выронив из руки карандаш. И таким спокойным, гордым и благородным было его застывшее лицо, что окружающие испытывали какое-то невероятное, успокоенное благоговение – им было хорошо при виде смерти! Как истинный поэт, Гейне позаботился о своем завещании заранее: