Так случилось, что летел я в Ригу одним самолетом с моим бывшим университетским преподавателем, юристом-международником, профессором Юрисом Боярсом. Теперь он был достаточно известным политиком, народным депутатом СССР.
-- Сейчас не время решать проблему гражданства в Латвии. Обстановка не ясна. Полно таких, кто против нашей независимости. Пятая колонна. Разве таким людям можно давать латвийское гражданство? А как быть с теми, кто не знает и не хочет учить латышский язык? Не существует в мире таких государств, где бы давали гражданство лицам, не способным изъясняться на государственном языке. С этим предстоит разбираться.
-- Но ведь есть страны, где официально присутствуют два и больше языков?
-- Это не освобождает от обязанности владеть языком национального большинства. А что касается Латвии, то для нее двуязычие неприемлемо по той простой причине, что существует угроза вымирания латышского языка как такового.
-- Почему же этого не опасаются во многих вполне цивилизованных странах?
-- Там другая демографическая, политическая и культурная ситуация. И рядом не находятся миллионы соплеменников, готовых растворить в себе маленький народ. Разве это не справедливо?
Через несколько лет известный юрист пристрелит во дворе своего дома автоугонщика. С его точки зрения, это будет справедливо. После чего он возглавит Институт международных отношений.
В Юрмале еще было многолюдно. Трудно представить, что очень скоро пляжи опустеют, а голые здравницы начнут хиреть на глазах, словно раковые больные. Москвичи, ленинградцы, новосибирцы фланировали по проспекту Иомас, поглощали мороженое, покупали сувениры, обнимались, раскованные и удовлетворенные.
Александра Чаковского, автора "Блокады", сжимало человеческое кольцо, в котором я увидел немало знакомых по ТВ лиц. Маститый писатель, ловко перегоняя нервными губами курительную трубку с левого фланга на правый (пустую, однако, трубку), рассказывал что-то, но явно по обязанности. Приятной и докучливой одновременно. "Не дает Сталин старику покоя. Не дает", -- подумал я, проходя мимо и краем глаза замечая трубку.
Я приехал в дубултский Дом творчества писателей по делу. По писательскому, можно сказать, делу. Была договоренность, что Михаил Варфоломеев (московский драматург) выскажется по поводу моей повести. Коротенькой и, как я теперь понимаю, невыразительной. Встретились мы в баре на первом этаже. Михаила сопровождал экзотичный (для Юрмалы, не для Израиля) бородач. Фамилия его оказалась тем не менее обыкновенной до банальности.
-- Козлов! Детский поэт! -- представил его Варфоломеев. -- Помнишь из мультика, -- он напел: -- "Я на солнышке лежу". Так это его.
Я взял бутылку "Бенедиктина". Ничего другого, кстати, и не смог бы взять за неимением оного. Приметы экономической разрухи обнаруживались повсюду.
-- В целом тебе вещица удалась, -- ободрительно начал драматург. -Особенно бытовые сцены. Есть и шероховатости, литературные штампы. Эти места я пометил. Расстраиваться из-за этого не стоит. Ты ведь не перенапрягался, когда писал эту штуку? И не делал попыток выверить каждое слово?
-- Верно, -- согласился я тут же.
-- А это, брат, сразу чувствуется. Писательство -- прежде всего труд! Талант потом.
-- Вот, например, Лев Толстой двадцать раз переписывал "Войну и мир", -вставил детский поэт, и я близко увидел черные, как вход в пещеру, глаза.
-- Писатель -- это тот, кто не писать не может. Для кого писательство то же, что воздух, вода, хлеб. Кто способен справиться с этой страстью, тому лучше вовсе не писать, -- продолжил Варфоломеев.
-- Я читал об этом у кого-то. Лет двадцать тому назад, -- заметил я вяло. Мне не захотелось откровенничать, и потому я не рассказал, что провел эксперимент на себе, живом. Пятнадцать годков потерял впустую и ничего не выиграл. Спасибо мудрецам! (Интересно: а пробовал кто-нибудь из них сделать то же самое? Или им с самого начала было ясно: стоит только придержать талант и все -- немедленная смерть от недостатка кислорода).
-- Кроме того, в литературе следует избегать прямолинейности. Как в жизни. Неплохо всегда помнить мысль Хемингуэя, которую он выразил через сравнение с айсбергом: на поверхности лишь одна четвертая, а три четверти под водой, -Козлова неудержимо тянуло на личности.
-- Об этом я тоже читал. Примерно тогда же, -- еще более вяло оказал я. Этот пресловутый айсберг, кажется, "заморозил" головы всех, кто время от времени берет ручку и чистый лист бумаги. Айсберг давно превратился в штамп, но об этом никто не задумывался. Словно Хемингуэй был недоступен для простого смертного... Тогда как ничего более доступного в СССР не было. Я заглянул в "пещеру" детского поэта с любопытством, пытаясь разглядеть сквозь темень истоки наивности.
Сладко-тошнотворный ликер вливался без удовольствия, но в хорошем темпе. Угадывался одинаковый настрой захмелеть, и спустя час, когда бутылки на столике стали напоминать частокол, мы ощутимо продвинулись к цели.
-- Володька (я имел в виду нашего общего друга, театрального актера. находившегося теперь в "завязке" и обходящего по этой причине любое застолье) рассказывал как-то об одном преподавателе из Щукинского училища, старом профессоре, из той интеллигентской семьи театралов, что существовали в дореволюционной России. Он жил в огромной квартире, с прислугой, знавал в свое время Станиславского, Довженко. Да, впрочем, кого он только не знал! Но при этом абсолютно ничего не смыслил в простой жизни. Однажды на лекции понадобилось ему для сравнения назвать цену хлеба. Он замялся на мгновение и вьпалил: "Предположим, буханка хлеба стоит десять рублей!" К чему я это рассказываю? А к тому, что не хотел бы быть похожим на этого профессора. И вообще, до какой степени можно позволить себе быть нелюбопытным?
Драматург и детский поэт впервые взглянули на меня с интересом.
Несколько человек из русской секции попали в состав ЦК партии. Я тоже там оказался. Заседания устраивались в аудитории Латвийского университета. Я ходил на них, чтоб не считали, что пренебрегаю доверием коллег.
Политическая атмосфера начала меняться сразу после майских выборов и провозглашения независимости. Хлынул поток национальных откровений, местами копировавших "фундаментальный" труд неистового Адольфа. Наиболее впечатлительные договаривались до полного бреда, но никто не предлагал им пройти курс лечения. Наши латышские коллеги по партии были невозмутимы, как прибалтийские крестьяне с отдаленных хуторов. Представители латышской интеллигенции -- писатели, поэты, художники, музыканты враз утратили способность интеллектуального влияния на массы. Словно в один миг, скопом эмигрировали.
В Литве раздувал щеки Ландсбергис, доказывая, что и для интеллигента есть место в дни разорений, неразберихи и абсурда.
-- Чтобы стать каменщиком, надо сначала научиться класть кирпичи. Представьте, Янис, что выстроят, предположим, два скрипача и один флейтист, если, кроме музыкальных инструментов, они никогда ничего другого в руках не держали? Почему же считается, что политиком быть проще, чем каменщиком? Неправильно построенный дом может, в крайнем случае, рухнуть и придавить десяток-другой несчастных. Недалекий политик приводит к кровопролитию, где количество жертв исчисляется тысячами, сотнями тысяч, а иногда миллионами. Ответственность за последствия несоизмерима. Так где же логика?
Диневич слушал и снисходительно улыбался. Он прощал мне мою наивность. Точно так же он подходил ко мне после моих резких выступлений в "Меньшевике" и мягко, дружелюбно приводил цитату из какой-нибудь статьи. Обычно ту, в которой непримиримость к национализму выражалась особенно резко. Не комментировал. Повторит, улыбнется и отойдет. В эту минуту мне очень хотелось угадать его мысли.
Слегка раздвинул шторки Андрис Романовскис. Он обращал на себя внимание способностью быть конкретным и умением ясно выражать мысль.
-- Мне, как латышу, было бы по душе, если бы все русские покинули Латвию. Кроме унижений и скатывания в экономическую пропасть, Советский Союз ничего не принес латышскому народу. Оккупация выбила Латвию из колеи нормального европейского развития. У нас нет оснований любить русских. Меня не захлестывает волна гнева, когда появляется очередная статья, в которой мой соплеменник призывает русских добровольно покинуть Латвию; не возмущают даже очевидные перехлесты -- разговоры о депортации, об отказе в предоставлении гражданства русскому населению. Я латыш, понимаешь? Таков мой менталитет. И все эти вещи не могут оскорбить мой слух. Но я не буду поддерживать тех, кого ты в своих статьях называешь националистами. Потому что понимаю, что это опасно. Опасно для нас, латышей. И только из осознания этой опасности я готов сотрудничать с русскими и находить компромиссы. Мне бы хотелось, чтоб ты это понимал, когда будешь писать следующую статью.
В сентябре девяностого шведские социал-демократы проводили съезд. Два приглашения получили единомышленники из Латвии. По занятости Диневич не мог вылететь в Стокгольм и вместо него готовился к отъезду его заместитель Эгил Балдзенс. Вторую вакансию предложили заполнить мне. Запад я знал только понаслышке, и любопытству, конечно, не было предела. В два дня мне изготовили синий служебный паспорт для выезда за рубеж. Оставалось получить "добро" в КГБ. Никто ведь не упразднял эту организацию! Да, 4 мая Латвия приняла Декларацию независимости, но фактически продолжала входить в состав Советского Союза. Все институты Советской власти действовали. Не так, как во времена Брежнева или Андропова, но действовали.
Тяжелые двери в здании КГБ отвыкли двигаться. Окна прикрыты мрачными портьерами. Что там, за ними? Есть ли кто?
В крохотной приемной женщина-прапорщик забрала мои бумаги и сухо посоветовала позвонить на следующий день. "Оперативно работает служба", -обрадовался я. До вылета в Стокгольм была в запасе неделя.
-- Позвоните завтра. Ваши документы еще не готовы. -- Спокойно ответил комитетчик, когда я уже было собрался вслед за звонком бежать в "Большой дом".
Эта фраза, как стандартная чугунная отливка, с удручающей конвейерной монотонностью выдавалась мне ежедневно. И к концу недели я запаниковал. Простая бесхитростная уловка разведчиков дошла до меня в полном объеме. Никаких тебе хитроумных комбинаций. Дешево и сердито. Запас времени истощился до двух дней, когда мое отчаяние стало перерастать в бездонное возмущение. Я ощутил вдруг небывалый прилив гнева и абсолютное бесстрашие. Так происходит, когда тебе несправедливо съездят по физиономии и ты бросаешься на врага без оглядки, оскорбленный и охваченный жаждой мести.
-- Вы меня кормите "завтраками" почти неделю, -- начал я отрепетированную атаку. -- Ваш замысел слишком на поверхности, чтоб его нельзя было разглядеть. В этой связи хочу со всей ответственностью заявить: если по вашей вине я не смогу вылететь в Стокгольм, то об этом будет рассказано не только на страницах "Меньшевика", но и на страницах всех демократических изданий как в Латвии, так и за ее пределами, где у меня достаточно друзей. Это я вам обещаю!
-- Что вы так раскипятились? -- голос выдержан, как столетнее вино. -Приходите в 16 часов и получите свои бумаги.
Черт возьми, я победил! Головокружительно, восхитительно, дерзко обыграл в одиночку команду законспирированных отъявленных негодяев. Нет, все-таки не в одиночку. На моей стороне было Изменившееся Время.
В самолете меня и Эгила более всего беспокоила мысль: а что, если нас не встретят в аэропорту? На двоих у нас было ровно столько валюты, сколько потребовалось бы уплатить за одну чашечку шведского кофе. В случае чего, мы не смогли бы даже добраться от аэропорта до города. Если только пешком... Поэтому в разговоре все время упоминался факс двухнедельной давности, где шведы недвусмысленно сообщали, что все расходы по содержанию гостей берут на себя с момента приземления. Этот факс заменял нам успокоительное, и мы принимали его, надо признаться, довольно беспорядочно и суетливо.
Может быть, два высоких шведа имели отношение к службе безопасности, но вычислили они нас еще на трапе и приветливо замахали руками. Третьим встречающим оказалась невысокая бойкая дамочка, бесстрашно запустившая в оборот русско-англо-шведскую смесь. Но это уже значения не имело. Нас разместили в очень приличной гостинице в самом центре Стокгольма (в отдельных номерах), снабдили расписанием мероприятий, и, вежливо откланявшись, наши благодетели растворились в многолюдной уличной толпе. В тот же день, в назначенное время подкатил роскошный двухэтажный автобус, и стало ясно, что, кроме нас, в гостинице проживают еще несколько человек гостей. Доставили в шикарный особняк. Для знакомства друг с другом и хозяевами. В расслабляющей обстановке ужина со спиртным. Гостей, однако, набралось с полсотни. Не меньше. Из всех европейских стран, естественно. Из Африки, Южной и Центральной Америки. Несмотря на низкорослость, выделялся бывший президент Никарагуа Даниель Ортега. "Он же коммунист? Экстремист? Как он тут, -- подивился я.-Наверно, это и есть знаменитая западная демократия".
В огромном зале вытянулись многометровые столы с закусками и спиртным. Привыкший к шведскому столу народ раскованно обслуживал сам себя и переходил в другой зал, небрежно балансируя наполненными фужерами. Я не очень уютно чувствовал себя в этой компании. Все время боялся опростоволоситься и старался делать все так, как другие. Коньяки, шампанское, ликеры, водка нагло предлагали себя. "Не нажраться бы ненароком!" -- подумал я и тут же назначил безжалостного надсмотрщика в лице моего второго "я". Срабатывает не всегда, но все-таки...
Потом я напрягался, подыскивая английские слова, и пытался рассказать о положении в Латвии кучке веселых и беззаботных негров. Они блистали белыми зубами, все время смеялись и изрядно поддавали. Мне показалось, что о Латвии, как о географическом названии, они впервые услышали от меня. Потом я долго говорил с сухопарым и дотошным шведом, который о Латвии имел почти достоверные сведения и которого интересовали многочисленные подробности. Мы не забывали время от времени наполнять наши бокалы, и к концу вечера мой "надсмотрщик" куда-то слинял, оставив меня один на один со всем этим изобилием.
На выходе я наткнулся на Эгила, о котором, честно сказать, нечаянно забыл. Он нес какую-то чушь на языке, отдаленно напоминающем немецкий. По-моему, до отъезда он его не знал. Рядом, ошалело прислушиваясь, стоял долговязый испанец. Кажется, было так. А может, наоборот: испанец шпарил по-немецки, а Эгил очумело вслушивался...
Когда мероприятие организуют дисциплинированные люди, а шведы, на мой взгляд, дисциплинированны сверх меры, оно, мероприятие, начинает напоминать уже нечто техническое, неживое. Все регламентировано и предсказуемо. (В России другая крайность: сначала никак не добиться порядка, чтоб открыть собрание; потом никак не закрыть его.) Помимо заседаний съезда, шведы устроили многочисленные семинары для гостей. По региональному признаку. Мы с Эгилом оказались в числе представителей стран Балтийского моря. К тому моменту в Латвии существовали две социал-демократические партии: ЛСДП, которую мы и представляли, и ЛСДРП, которую возглавил отколовшийся Валдис Штейнс (на съезде его не было). От Литвы и Эстонии прибыли председатели партий: немногословный Антанявичус (когда говорил, вызывал в памяти образ меткого несуетливого стрелка из лука. Бил исключительно в яблочко) и Марью Лауристин (вечно постное брезгливое выражение лица, состоящего из крупных грубоватых черт, с выпирающими, как у зебры, зубами). Красивые женщины находят себе более приятное дело, чем политика.
Я, конечно, хорошо представлял себе тот язык, дипломатичный, приглаженный, очищенный, как банан, от эмоций, на котором требовалось изъясняться. Но, Боже мой, до чего же это скучно -- ходить вокруг да около! В конце концов, я не политик, а всего лишь журналист. Скандал не обязателен, но встряска, возбужденное дыхание
публики -- уйти от этого было выше моих сил. К тому же за столом сидел живой раздражитель, "источник вдохновения". Так я воспринимал поэта и лингвиста из Латвии Улдиса Берзиньша. Он заменил на съезде Валдиса Штейнса. Конкурирующая фирма, в общем. Ко всему прочему предыдущие выступления прибалтов показались мне чересчур однобокими, из них было трудно понять: на чьей же стороне русские, чего они хотят и как оценивают происходящее. Я решил восполнить этот пробел.
Шведы слушали мою речь с неподдельным интересом (я говорил не просто о националистических тенденциях, а о возрождении фашизма и напрямую с ним увязывал имя Валдиса Штейнса, что, разумеется, выходило далеко за рамки дипломатических норм). Коллеги-прибалты сосредоточенно молчали и старались не смотреть по сторонам. Я физически ощущал, как минимум, неодобрение своих действий. Скажу честно, меня это ничуть не смущало. Даже когда я нарвался на испепеляющий взгляд Марью Лауристин.
Эгил Балдзенс не сказал мне ни слова, когда мы покидали зал заседаний. С "конкурентом" мы оба не общались, но его реакцию было нетрудно угадать. Я же был удовлетворен. А когда вдруг, уже на улице, подошел Антанявичус и пожал мне руку, я испытал нечто большее, чем удовлетворение. Значит, не зря сотрясал воздух!
На следующий день швед-распорядитель познакомил меня с энергичной дамочкой с радио, вещающего на Россию.
-- Вы не согласились бы ответить на ряд вопросов в передаче для русских слушателей?
Не согласился бы я? Да для меня было честью выступить перед такой публикой! И я выступил. В том же непримиримом духе! Не упустил случая надавать звонких (на весь Союз) оплеух латвийскому КГБ и посмаковал детали недавно одержанной победы.
-- Ты себя так ведешь, будто не собираешься возвращаться домой, -раздраженно заметил Эгил.
-- А что случилось? -- притворно удивился я.
-- Ты хоть представляешь себе наше возвращение после того, что ты наговорил в интервью? Ты понимаешь, как нас перетрясут на таможне?
-- А мы что, собираемся провозить наркотики? Или оружие?
-- Ты что, в самом деле не понимаешь?
Конечно же, я понимал, о чем идет речь. Дело в том, что шведы, наслышанные о нашей бедности, выдали каждому гостю из Прибалтики по конверту с полутора тысячами крон. "Так предусмотрено регламентом, -- пояснил швед. -- На карманные расходы". Деньги для нас немалые, и нужно было поломать голову, чтоб распорядиться ими наиболее благоразумно. А поскольку я не умел относиться к случайным деньгам с должной любовью, то и решение принял легкое. Себе купил приличный диктофон и фотовспышку, органично вписавшиеся в мой багаж и потому не могущие привлечь внимание таможни; жене -- комплект белья, а дочке -забавную мягкую мартышку. По моим расчетам, на это таможенники, даже наши, не могли клюнуть.
Практичный (или рассудительный, или и то и другое вместе) Эгил приобрел крупнокалиберный (потому вызывающий) аудиоприемник. В Риге их тогда почти не было, и он намеревался его выгодно "толкнуть". Я нисколько не осуждал его (у Эгила было трое малолетних детей), но для него самого перевозка аппаратуры превращалась в проблему. Выезжая, мы ведь указали в декларации, что не отягощены валютой. Эгида не на шутку волновали возможные вопросы о происхождении денег. Я же своим скандальным интервью обострил ситуацию.
-- В крайнем случае, мы можем сказать правду. Деньги получили официально, в соответствии со шведским законодательством. Мы же их не крали. Чего же бояться? Пусть выясняют правовую сторону со шведами.
-- Станут они тебе что-нибудь выяснять! Жди! Так размажут, что мало не покажется.
Опасения Эгила были небеспочвенны. Мало того, я допускал возможность элементарной провокации. Например, можно при известной ловкости "обнаружить" наркотики и т.д. Предупредил на этот счет Эгила. Бедняга, кажется, перестал спать.
Однако все окончилось благополучно. Для них мы оказались мелкими сошками, которых даже было неинтересно досматривать. И, слава Богу!
Той же осенью "нулевой" вариант гражданства стал превращаться в мираж. Правые настаивали на восстановлении конституции 1922 года. В этом случае гражданство предоставлялось лишь тем, кто обладал им до 1940 года (до момента утраты независимости), и их потомкам. Народный фронт и социал-демократы ударились в дискуссии. Может ли Латвия существовать как Вторая республика? То есть без преемственности с той, дооккупационной? Если признать, что через пятьдесят лет в Латвии "кое-что" изменилось; если согласиться с тем, что латвийское законодательство пятидесятилетней давности имеет преимущественно культурно-историческую ценность; если решиться начать жизнь с "чистого листа", отбросив все предрассудки, и перешагнуть сразу в реалии конца двадцатого века, то тогда, конечно, отпали бы многие вопросы и с ними вместе -- вопрос о гражданстве. Несгибаемо, как всегда, держалась парламентская фракция коммунистов "Равноправие".
Не раз и не два попадался мне в жизни человеческий тип, для которого лучшая характеристика: "Он хочет быть святее Папы Римского". Психологический портрет этого типа несложен, хоть и состоит сплошь из противоречий. Что там? Стремление быть "честным до конца", а полнотой своего бескорыстного благородства вызвать совестливое смятение обывателей. Этот тип внимательно наблюдает за самим собой, и наивысшее для него наслаждение -- поаплодировать самому себе. Он настолько входит в азарт, что перестает замечать и чувствовать боль собственного народа, она для него не имеет больше значения, и он жертвенно призывает сострадать кому угодно, только не своим соотечественникам. Любопытно, однако, что при всей своей ограниченной способности заглядывать в будущее народ интуитивно чует этих людей и отвергает их. (Вот и теперь, в Финляндии, встретил человека. Швед по происхождению, проживший почти всю свою сознательную жизнь в Мытищах. Ни шведским, ни финским толком не владеет. Родной-то -- русский! Оказалось, член общества, борющегося за возврат Карелии, в котором всего-то двести или триста человек. Довольно агрессивные, прямо скажем, ребята. И мытищинский парень с ними. Вот так!)
Хоть это и неприятно, но надо признать, что мы все, русские социал-демократы латвийского образца, той осенью поддались искушению стать "святее Папы Римского". Отстаивая свободу латышей, мы пренебрегали будущим русских в Латвии. И поплатились за это сполна. Из многотысячного русского населения к нам примкнуло не более пятидесяти человек... (Мне было неловко, когда ЭТО называли партией.)
-- Мы не можем не считаться с мнением народа (с некоторого времени под словом "народ" подразумевались исключительно латыши), -- говорил Диневич. -Народ не готов на "нулевой" вариант гражданства.
Да, это правда, латышский народ был в массе своей против предоставления гражданства русским. Правые лишь озвучивали голос народа.
Мы в "Меньшевике" опасались скатиться на позиции коммунистов, но в то же время не могли принять установки откровенных националистов. Постепенно выработался стиль: лупить со всей бескомпромиссностью левых и правых. Эта тактика не улучшила нашего положения, но спать стало значительно спокойней.
Личная свобода -- это в том числе свобода на заблуждения, ошибки и "неправильный" образ жизни. Вот почему я против того, чтоб мне советовали бросить курить, убеждали жить не по моим представлениям и предлагали не мои варианты решений. Меня раздражают люди, которым кажется, что они постигли смысл жизни и на этом основании имеют право поучать. Взял такой "умник" линейку, угольник, циркуль и давай всех под свою мерку подгонять. Не дай Бог вам таких друзей!
Попахивает бедой, когда чьи-то заблуждения превращаются в агитацию. Трагедия, когда заблуждения становятся официальной пропагандой.
Существование двух социал-демократических партий в узком латвийском пространстве путало мысли людей, и без того не способных вникнуть в нашу деятельность. В том не было их вины. С ЛСДРП (партией Штейнса) все было более или менее ясно. Они удобно разместились на правом крыле политического спектра и ни в чем не уступали радикалам из партии "Свобода и отечество". По крайней мере они не страдали от раздвоения.
Иначе обстояло дело "в хозяйстве" Яниса Диневича. Национальная карта была ему не по душе. В том смысле, чтоб использовать ее как самый сильный козырь. Он, кажется, не прочь был расположить козыри в другом порядке. Но что можно сделать в компании, где большинство настаивает на своих правилах? Не играть? На такой шаг мог пойти только наивный нерасчетливый человек. Диневич не принадлежал к этой категории. Суетились дурачки, вроде нас: умные прикидывали будущие барыши. Из-за моря нажимали старые социал-демократы. Наезжали и стыдили:
-- Мы сохранили партию в условиях террора и военного времени. А вы не способны сохранить единство, когда никто не препятствует вам.
Начались беспрерывные полеты в Стокгольм на консультации. Диневич возвращался, Штейнс -- летел. И наоборот.
Атмосферу латышской эмиграции я успел почувствовать во время недельного пребывания в Стокгольме. В один из дней Эгил сказал мне:
-- Пойдем сегодня в Центр латышской эмиграции. Только у меня к тебе просьба. Раз уж ты не владеешь латышским языком, то лучше ничего не говори. Делай вид, что все понимаешь, и иногда неопределенно кивай головой. Люди там старой закалки, живут довоенными представлениями и к оккупации Латвии относятся не так терпимо, как, например, я. Сам понимаешь, что русский язык там, что красная тряпка для быка.
Я напустил на себя беззаботно-глуповатый вид и, не меняя выражения лица, вошел в недра "истинных" латышей. Забавно было сыграть роль идиота. "Недра" состояли из четырех комнат и просторной гостиной. Угрюмый дядя, неразговорчивый, к счастью, без удовольствия скользнул по моей подозрительно не арийской физиономии. Я вежливо улыбнулся.
-- Кофе? -- спросил он. Мое знание латышского позволяло ответить на столь простой вопрос, но я решил, что произношение тут же выдаст меня, и опять вежливо улыбнулся, согласно склонив голову. Впрочем, я мог бы и не беспокоиться, так как он обращался преимущественно к Эгилу. По-моему, в отношении меня у него не возникло никаких иллюзий.
Мы расположились в гостиной, утопив тела в мягких креслах. Простенькая старушка внесла поднос с ароматным кофе и смущенно удалилась. Эгила интересовали какие-то книги из местной библиотеки, что-то запрещенное в Советском Союзе. Хмурый дядя, видать, в литературе смыслил. Он оживился и, кажется, увлекся, окончательно забыв про меня. Потом они поднялись и ушли в библиотеку. Старушка как будто предвидела это и ожидала.
-- Вы, наверно, говорите по-русски? -- спросила она.
-- Да, -- сознался я, позабыв от неожиданности о конспирации. Куда мне до Штирлица!
-- Простите, но мне так хочется поговорить по-русски. Я уже забыла, когда в последний раз у меня была такая возможность.
Признаться, я был немало ошарашен таким поворотом дел.
-- Кто вы?
Если бы она сказала, что выполняет здесь задание советской разведки, я бы не удивился.
-- До войны я жила в Риге. Мой муж был русским. Его расстреляли в тридцать восьмом. Потом война, эмиграция.
Последнее слово прозвучало с откровенной грустью. Так, что она стала мне сразу очень близкой.
-- И что дальше? -- сочувственно продолжил я свои расспросы.
-- А что дальше? Ничего. -- Значительное такое, бездонное "Ничего".
-- И вам ни разу не удалось побывать на Родине?
-- Ни разу. Сижу вот тут, как крыса в норе. Убираю помещения, мою
посуду... -- Она устало махнула рукой. -- А по-русски здесь никогда не говорят. -- И, перейдя на шепот, добавила: -- Все русское тут ненавидят.
Думаю, Диневичу было не просто вести переговоры в Стокгольме. Думаю, у него не было ни одного шанса. Я имею в виду шанс на искренность. Но и яростный Штейнс был неподходящей фигурой. В любой момент мог опозорить и дискредитировать.
Где-то вдали от посторонних глаз был, наконец, установлен компромисс. Штейнса за борт. Диневича на "вторые роли", а в кресло объединенной партии -Улдиса Берзиньша. Состоявшийся поэт, предполагалось, станет состоятельным политиком. (Назовите мне хоть одного поэта, сумевшего добиться в политике такого же успеха, как в поэзии!)
-- Познакомь его с городом, поводи по Старой Риге. Может быть, стоит съездить на Саласпилсский мемориал. Одним словом, займи его до вечера, -инструктировал меня Эгил. -- В ресторан подходите к девятнадцати часам.
Поручение мне определенно нравилось. Что может быть любопытней, чем знакомство с новым человеком? Да вдобавок если этот человек -- преподаватель философии из Рейкьявика? Натуральный исландец и при этом, как говорят, прекрасно владеет русским.
Кому-то в удовольствие топтаться бестолковой кучкой, безвольно следовать за гидом по разноцветным улицам и площадям. "Посмотрите налево, посмотрите направо!" Толпа синхронно поворачивает головы, словно по команде кукловода. Щелк, щелк, щелк. Постреливают фотоаппараты. "Это -- Эйфелева башня! А это -Монмартр! Вот Лувр!" Вы демонстрируете снимки своим друзьям, которые десятки раз видели Эйфелеву башню, Монмартр и Лувр. В цветных иллюстрациях, на картинах импрессионистов, во французских фильмах. Но дело вовсе не в том. Вам кажется, что Эйфелева башня, Монмартр и Лувр стали другими, потому что там были вы и снимки эти ваши.
Нет. Извините, но это не по мне! Для меня в чужом городе самое
интересное -- это люди. Образ мыслей, поведение, привычки, традиции.
Наслаждение -- идти и не знать, что откроется тебе за следующим поворотом. Куда свернуть? А вот сюда! Кроме интуиции, никто не вмешивается в мои планы. Вот ухоженный старичок расположился на лавочке и сладко покуривает. Почему бы не составить ему компанию? Оказалось, дедок не только славно изъясняется на английском (куда лучше меня!), но и довольно сносно выражает свои мысли по-русски! Научился во время войны. В немецком лагере. Потом мы перебираемся в ближайшее кафе и потягиваем абсент. До вечера.
Я плутаю среди незнакомых зданий. Иногда упираюсь в тупики. Возвращаюсь. Делаю круги. Ни у кого не ищу помощи. Приятно справиться самому и наконец приметить и припомнить угол дома, какой-нибудь собор или башню, где ты уже побывал и откуда дорога, уже не сомневаешься, приведет тебя в гостиницу. Понимаете теперь, почему я воспринял поручение с удовольствием?