На какое-то мгновение Паленом овладели растерянность и ужас. Он явственно ощутил холодное дыхание смерти, но страшным усилием воли овладел собой.
– Я сам среди заговорщиков, – голос Палена был спокоен, пожалуй, слишком спокоен. И, видимо, более от этого спокойствия Павел заметно опешил.
– Как? Вы – заговорщик на мою жизнь? Вы – кому я так верил?
– Да, ваше величество. Иначе как бы я мог знать о заговоре и замыслах заговорщиков. Я умышленно вступил в их число, чтоб подробнее разведать их намерения.
– Схватить всех, заковать в кандалы и посадить в крепость, в темные и сырые казематы, разослать в Сибирь на каторгу! – истерично кричал Павел, в величайшем возбуждении расхаживая по кабинету.
– Ваше величество, позвольте я назову имена. Это ваша супруга, государь. Это ваши сыновья цесаревичи Александр и Константин. Я не найду исполнителей этого веления вашего величества и сам не в силах буду это сделать. Для этого надо иметь явные и достаточные доказательства. Надо, наконец, выявить всех заговорщиков. У меня есть основания полагать, что заговорщики окружают вас на высоких должностях и в больших чинах. Я прошу, ваше величество, ввериться мне. Позвольте исполнить, что вы приказываете, но когда к тому будет удобное время. Плоды должно срывать, когда они созреют.
– Верю вам, генерал, и полагаюсь на вас. Приведите в движение верные мне полицейские силы и войска. За ревностную службу и верность вы будете награждены достойно. Действуйте, генерал, действуйте!
– Слушаюсь, ваше величество.
Когда Пален покинул кабинет царя и направился к выходу мимо вытянувшихся в струнку кабинет-гусар и гвардейцев, он был одержим одной и только одной мыслью. Кто открыл царю тайну? Кто?
В тот же день Пален допрашивал царского камер-лакея, который состоял в осведомителях тайной полиции.
– Кто в последние дни был у государя?
– Их сиятельство граф Ростопчин с докладом по обыкновению.
– Как долго граф Ростопчин был удержан государем?
– По обыкновению – час, возможно, однако, и более.
– Кто еще?
– Флигель-адьютант его величества генерат Уваров.
– Еще, еще…
– По обыкновению – граф Аракчеев.
– Об чем был разговор с императором?
– Не могу знать, ваше сиятельство. Был в отсутствии.
– Что тебе сказано? Приложить старание к тому, чтобы поболее выведать, о чем с государем толкуют персоны, удостоенные аудиенции его величества. Ты ведь, милый человек, знаешь – со мной шутки плохи Могу и того… Как говорится – под ноготь и к стенке. Кто еще был у государя?
– Дай Бог памяти, ваше сиятельство…
Камер-лакей Иван Кузьмич при встрече с Ростопчиным всегда испытывал некоторую робость. В отличие от других придворных особ, граф Федор Васильевич, в понимании Кузьмича, барин был более авантажный, а потому в большем фаворе у государя, нежели другие. Ростопчин вовсе не замечал Кузьмича, когда в том не было никакой нужды. Звал его к себе редко, но выспрашивал обстоятельно, интерес более имел к особам в империи значительным, не исключая государыню и наследника престола цесаревича Александра Павловича, за труды Кузьмичу платил щедро, что тому весьма оживляло охоту к свидетельствам.
В этот раз граф Федор Васильевич, испытующе оглядев Кузьмича, спросил:
– А что, батюшка, об чем нынче разговор у тебя с графом Паленом?
– Их сиятельство весьма любопытны в визитерах к государю.
– И что ты отвечал?
– На докладе у государя были вы, ваше сиятельство, а также по обыкновению, граф Аракчеев.
– Кто еще был назван?
– Генерал Бенигсен по должности командира Преображенского полка, начальник лейб-охраной поручик Аргамаков, генерал-прокурор князь Лопухин.
– Адмирал Рибас у государя не замечался?
– Адмирал Кушелев точно был замечаем, а де-Рибас – никак нет, ваше сиятельство.
– Подойди-ка ближе, голубчик. Протяни руку, раскрой, так…, пошире. А ежели я на лапу покладу четвертную, не прибавит ли тебе памяти?
– Так точно, ваше сиятельство, прибавит, непременно прибавит, это уж скажу вам как на духу, как отцу родному.
– Запомни, у государя был адмирал Рибас. О чем был разговор, ты не знаешь, однако слыхал, что их превосходительство говорил о супостатах, презревших присягу государю. А его величество ходил по кабинету в крайнем возбуждении и все повторял: «А кто еще, еще кто?» Более ты не слышал и не видел.
– Так точно, ваше сиятельство, не слыхал и не видел, а токмо видел, что государь был в неудовольствии на адмирала Рибаса.
– Какой же ты, однако, болван, братец.
– Так точно, ваше сиятельство. От неискушенности. Я, ваше сиятельство, сызмальства сиротой был и вознесен, можно сказать, по чистой случайности, как граф Кутайсов, с тем, однако, различием, что Кутайсов состоял в брадобреях государя.
– Вот что, голубчик: у государя был адмирал Рибас, ты слыхал упоминание им супостатов. Государь в крайнем возбуждении ходил по кабинету и все к Рибасу: «А кто еще, еще кто?». Тебе велели к государю быть с кофеем на два куверта, время-то ведь позднее, не обычное для аудиенций. Ступай. После скажешь, как впечатлил графа Палена. И смотри, братец, чтоб чего не переврал.
В тот же день Пален велел Кузьмичу быть у него.
Кузьмич пришел в назначенное время в дом, где Пален имел обыкновение его опрашивать. Дом этот принадлежал петербургскому купцу и стоял в отшибе на столичной окраине. Пален наезжал туда в партикулярном платье на извозчичьей пролетке. Дом содержался под строгим полицейским надзирательством, туда не велено было пущать на время пребывания там Палена.
– Ты что же, милый человек, заодно с государственным изменником?
– Никак нет, такой грех на душу не брал, чист душой, помыслами и делом перед государем и вашим сиятельством.
– Намедни был разговор: кто был принят его величеством. Ты назвал всех, исключая одну персону, как мне нынче ведомо стало, не без потаенного умысла.
– Ваше сиятельство, не погубите. Дурного я в голове не имел. Не назвал едино только по забвению.
– Изволь исправиться, голубчик.
– Адмирал Рибас, ваше сиятельство. Он стал бывать у государя с той поры, как за отъездом вице-адмирала Кушелева был определен временно исполняющим должность первоприсутствующего в адмиралтейств-коллегии. У них разговор более об устроении Кронштадта. Замечаемо также, что адмирал Рибас стал входить в большое к государю доверительство.
– Об чем был разговор?
– Не могу знать, ваше сиятельство. Однако государь был в большом возмущении и все повторял одно и то же:»Кто еще, кто?…»
Стой, – Гриневский ножнами сабли толкнул извозчика. – По моим пг'редставлениям это должно быть здесь. Ступай, Гг'риша, за мной. Дег'ржись молодцом, дг'руг мой.
У подъезда с колоннами и массивной резной дверью стоял полицейский в шубе и войлочных валенках.
– Надеюсь, бг'ратец, дом г'рафа г'Ростопчина?
– Так точно, ваше благородие.
– Отлично, голубчик. Он нам и надобен. Не дом, г'разумеется, а сам г'Ростопчин.
– Не могу знать, ваше благородие. Наше дело служивое, не допускать к их сиятельству прощелыг.
– Надеюсь, ты не пг'ринял офицег'ров армии за пг'рощелыг?
– Никак нет, ваше благородие. Как можно? Мундиры, ваше благородие.
В мраморном вестибюле с люстрами и светильниками на высоких бронзовых подставах дорогу Гриневскому и Орлику преградил ливрейный лакей в малиновом камзоле.
– Возьми, бг'рат, шинели и веди нас к баг'рину.
– Не велено принимать, господа.
– Ты что бг'рат, очумел. Пег'ред тобой, голубчик, офицег'ры, а это бг'рат, сег'рьезно. Вот я возьму и пг'роткну тебя саблей, – при этих словах Гриневский нахмурился и правой рукой взялся за эфес. – Это для нас, бг'рат, пустяк, а для тебя сег'рьезно, смертельно сег'рьезно.
– Но господа, не велено.
– Дег'ржи, – Гриневский швырнул оторопевшему лакею шинель.
– Иди за мной, Гг'риша. Не робей, голубчик, выше голову. Считай, что ты под пулями ходжахедов.
Ростопчин встал. На его лице было удивление и гнев.
– Пг'редставляю, гг'раф, моего пг'риятеля полкового есаула Ог'рлика-Ог'рленко, человека весьма достойного, гг'раф. Мне, надеюсь, нет необходимости называться. Вы должны знать меня, гг'раф, по Измаильской кампании.
– Не имею чести, – холодно сказал Ростопчин. – И вообще, господа, извольте выйти вон.
– Зачем же так, гг'раф. Мы к вам с визитом, а вы столь неблаго-г'родно.
– Эй, люди! – Ростопчин потянулся к звонку.
– Гг'раф, вы делаете ошибку, котог'рая может возыметь для вас г'роковое значение, – Гриневский вынул ин ножен саблю.
– Да как вы смеете, – побледнел Ростопчин.
– Я могу вас, гг'раф, г'разрубить на две части с головы до, извините, ж… Наконец, я могу дать вам в мог'рду. Пг'редупг'реждаю – г'рука у меня железная. Поэтому от следов, котог'рые будут оставлены на вашей отвг'ратной г'роже, ваше гг'рафское сияние заметно помег'ркнет. Да и ко двог'ру с битой мог'рдой неловко. Пг'ризываю вас, гг'раф, быть благоразумным и не дуг'рить. Это опасно для жизни.
– Что вам угодно.
– Ну зачем же так сг'разу, гг'раф, – с укоризной сказал Гриневский. – В пог'рядочном доме гостей пг'ринимают шампанским. Я и мой пг'риятель, мы пьем только благог'родные вина. Подтвег'рди, Гг'риша.
– То так, как ты сказал, Филя. Когда мы женили Федоса, то добре выпили.
– Это, гг'раф, подтверждение моей пг'равоты. Велите подать устг'рицы под шампанское. И, пг'ростите, гг'раф, у меня дуг'рная пг'ривычка. Я люблю, когда шампанское подают хог'рошенькие женщины.
– Вы позволяете себе, господа…
– Гг'раф, ну что вы, пг'раво, – Гриневский вытащил пистолет. – Наша жизнь, гг'раф, копейка. Если бы, что случилось, то нам даже пг'риятнее умереть во двог'рце в Петег'рбурге, чем в гнилых плавнях Кубани. Смег'рть здесь тем более пг'риятна, что вы, гг'раф, составите нам компанию,
Ростопчин дернул звонок.
Вошел камердинер.
– Прикажи Глафире подать устрицы и шампанское.
– Мы пьем в бокалах на высокой ножке, гг'раф.
Когда вошла горничная, Гриневский внимательно поглядел на Орлика.
– Она? Я пг'редлагаю, гг'раф, выпить за здог'ровье моего боевого товаг'рища есаула Ог'рлика – Ог'рленко. Стоя, гг'раф, стоя. Пг'рекрасно. Тепег'рь о деле. Вы пг'риобг'рели у молдавского бояг'рина молодую женщину и увезли ее в Петег'рбург. Нам угодно знать, где она нынче.
– Но, господа…
– Никаких «но»…
– Она от меня ушла.
– То есть как ушла, позвольте спг'росить вас?
– Видите ли, какое обстоятельство. Она оказалась особой весьма безнравственной. Вступила в связь с лакеем и родила не в законе дитя, которое я определил в воспитательный дом. После она совершила, как бы вам сказать, побег. Мер к ее розыску я пока не принял. Не могу, господа, сказать, где она сейчас находится.
– Я надеюсь, гг'раф, вы сказали нам пг'равду и подтвег'рдите это словом чести.
– Слово чести офицера, господа.
– Если оно у вас есть, г'разумеется. Указанная женщина была угнана в неволю. По вступлению г'российской аг'рмии в пг'ределы Дунайских княжеств она, как пг'рочие г'российские подданные в ее положении, подлежала возвг'рату в свободное состояние. Однако в пг'ротивность г'российским законам она была пг'родана вам молдаванским бояг'рином, а вы ее у бояг'рина в пг'ротивность тем же законам купили и пг'ринудили стать вашей наложницей, гг'раф, что не делает вам чести. Гг'риша, съезди гг'рафу по мог'рде.
Когда есаул Орлик ударил Ростопчина так, что тот крякнул и повалился на паркет, Гриневский помог ему встать и даже бережно отряхнул его камзол.
– Не взыщите, гг'раф. Это по необходимости. Если бы вы вздумали г'распг'ростг'раняться о нашем визите, то я г'распг'ростг'раню, что мой пг'риятель, есаул Ог'рлик бил вам за г'распутство физиономию. Вы не сможете это скг'рыть… А дальше все как пг'ринято в благог'родном обществе – пятно на мундиг'ре и отставка, ибо может ли быть канцлег'ром г'Российской импег'рии личность с битой мог'рдой.
– Сквег'рная истог'рия вышла, Гг'риша, – сказал Гриневский. – Вот что, бг'рат, а не пойти нам к адмиг'ралу де г'Рибасу? Его тесть, насколько мне известно, был упг'равителем Петег'рбургского воспитательного дома. Как боевой офицег'р, он поможет нам. Бег'рем извозчика и поехали, бг'рат. Де-г'Рибас живет в доме, котог'рый известен всему Петег'рбургу.
– То будет так, как ты скажешь, Филя.
В вестибюле дома Рибасов дремал старый швейцар из инвалидных солдат.
– Ты что, бг'рат, уставился, точно не видел офицег'ров. Мы, бг'рат, только с Кубанской линии. Меня, бг'раг, в деле чег'ркесы потг'репали. Поэтому, бг'рат, шинель пг'римята. Доложи его пг'ревосходительству, что с визитом командиг'р батальона днепг'ровских гг'ренадер пг'ремьер-майог'р Гг'риневский и полковой есаул Ог'рлик-Ог'рленко.
– Слушаюсь, вашродие!
– Чем могу служить вам, господа? – де-Рибас протянул руку Гриневскому и Орлику.
– Мы линейные офицег'ры: поиски непг'риятеля, засады, пег'рестг'релки, ваше пг'ревосходительство.
– Знакомо мне, майор.
– Ваше пг'ревосходительство, я нынче г'разжалован из пг'ремьер-майог'ров в пог'ручики. Стрелялся, ваше пг'ревосходительство.
– Полагаю, не смертельно.
– Не убил мег'рзавца.
– Что в этот раз? – нахмурился де-Рибас.
– Жена Гг'риши, ваше пг'ревосходительство, в туг'рецкую войну угнана татаг'рами, а нынче по сведениям у этой канальи г'Ростопчина, по его увег'рениям, однако, сбежала в Воспитательный дом.
– У Ростопчина были?
– Мог'рду били, ваше пг'ревосходительство.
– Кому?
– г'Ростопчину.
– О!… Однако, господа, Петербург – не Кубанская линия.
– Так ведь, он мег'рзавец.
– Канцлер, господа, особо близок к государю. Каков нынче я буду в глазах Ростопчина, оказывая вам покровительство?
– Дуг'рно, бг'рат Гг'риша, – растерялся Гриневский, что с ним ежели и случалось, то крайне редко.
– То и сам вижу, Филя. Выходит – не надо бы нам бить его ясновельможность – того пана.
– Мы г'Ростопчина не били. Мы дали ему в мог'рду.
– Время завтрака, господа. Прошу вас в столовую. Представлю вас супруге – Настасье Ивановне. От нее более можно ждать совета в вашем деле.
– За столом делай, Гг'риша, все, как я. г'Руками мясное не бег'ри. На пол ничего, бг'рат, не бг'росай. г'Руки вытиг'рай не обшлагом мундиг'ра, – вполголоса напутствовал Орлика Гриневский. – В г'рюмку из штофа сам себе не наливай. Для этого в господском доме есть человек. Звуки не пг'роизводи. Пг'редставь, бг'рат, что ты в цег'ркви на заутг'рене. И вообще, бг'рат, не забывай, что ты офицег'р и находишься в обществе.
Анастасия Ивановна слушала Гриневского и Орлика с участием.
– Господи, страсти-то какие… А что ж эдисанцы – то?
– Эдисан, барыня, он и есть эдисан, – угрюмо сказал Орлик. – Ежели он лавиной идет в набег, все рушит, рубит, ясырит. Нет в нем человечности.
– Детей, судаг'рыня, шашками г'рубят.
– Как же мне, господа, помочь в беде-то вашей.
– Надо бы тебе, Настенька, побывать в воспитательном доме. Должно там есть прежние еще по Ивану Ивановичу знакомцы.
– Знакомцы – то есть, да вот с какой стороны подойти к ним, чтобы не всполошить Ростопчина. Ты-то ведь знаешь, сколь коварен сей господин и при нынешних обстоятельствах опасен.
– Никак Настасья Ивановна? И – и – и, матушка ты моя, постарела, голубушка, и подурнела. Сколько лет-то прошло. Заходи, милая. Что привело тебя, родимая. А что де-Рибас-то твой? Никак воюет?
– Воюет, Гликерьюшка, воюет.
– А с кем нынче-то? Никак все с турком?
– С турком, Гликерьюшка, с турком.
– Что ж он, аспид проклятый, с де-Рибасом твоим на мировую не идет?
– Потому, Гликерьюшка, и турок он.
– Это уж так, милая. Бусурман он и есть бусурман.
– Что нынче здесь – в Воспитательном доме?
– Худо, милая. Как жив был покойник Иван Иванович, царство ему небесное, дом-то на нем стоял. Все, родимая, было. А нынче, матушка люди в Бога верить не стали, сиротские капиталы, воруют. Ты, небось Андрюшку Грингагена помнишь? Иван Иванович за воровство велел взашей гнать его, а как помер благодетель наш, так он объявился тут, Андрюшка. И сирот поприбавилось. Настасьюшка, потому распутство нынче пошло, уж больно бары да купчики грешить стали. Садись, милая. И – и – и, как ты раздалась! А ведь в девках тоненькая была как лучинушка и непоседливая как егоза. Уж как ты изводила батюшку-то
– Ивана Ивановича. Как он по тебе убивался, как холил тебя да миловал. Все к тебе французов и немцев, и чтобы ты по-ихнему лопотала, и кадрили разные. Ох, милая… Ты-то, верно, не помнишь, а у меня, милая все на глазах.
– Помню, Гликерьюшка, как не помнить.
– А как с этим-то де-Рибасом к алтарю шла. Платье на тебе белое – подвенечное, эти, значит, перчатки до локтей, белые, а кокошник на голове – и – и – и… весь в драгоценных каменьях. А он, де-Рибас твой, в мундире, золотом шитом. Сама матушка-государыня, покойная Екатерина Алексеевна, пожаловала. То-то было, кареты, кареты, кареты. И белые лошади цугом. Ты-то ведь как хороша была невестой, а он, де-Рибас-то твой, сколько в нем важности было, глазища огромные и все на тебя, милая, пялится. А ты так и плывешь, так и плывешь белой лебедушкой. Князь-то этот… шафером был, прости господи, запамятовала, как его… Старая стала я, Настасьюшка, вот скажут – вот и забыла.
– Что младенцы, Гликерьюшка, в воспитательном доме?
– И – и – и, мрут сердешные. Прибирает к себе Господь их ангельские души. Да ведь приносят-то их все больше не жильцами. Бросают сердешных матери под крыльцо, маются они криком, простужаются.
– А что не было, Гликерьюшка, чтобы младенца привезли, а за ним и мать пришла да и осталась здесь, в Воспитательном доме?
– Было, милая, было. Матери в кормилицы идут, чтобы при дитяти быть. А намедни барин-то, запамятовала, как зовут-то его, велел дитя в Воспитательный дом свезти, а мать-то его, дитяти, вслед и прибежала, стала проситься в кормилицы, а кормилицы Воспитательному дому всегда нужны.
– Барин, Гликерьюшка, не граф ли Ростопчин?
– И – и – и, матушка, чего захотела… И дня не прошло – от барина посыльные. Пущай-де мать дитяти ворочается, а дитя пускай будет в Воспитательном доме. А она с дитем укрылась, а где – найти не могут.
– Но ты-то ведь знаешь, Гликерьюшка.
– И – и – и, ни – ни и не спрашивай, Настасья Ивановна, уж чего не знаю, то не знаю, и знать незачем мне. Старая я уж стала, куда уж мне.
– Не хитри, Гликерьюшка, по глазам вижу – знаешь. Я-то ведь худа не сделаю.
Оглянувшись вокруг, не подслушивает ли кто, Гликерья на ушко Настасье Ивановне зашептала: – У меня она, в моей каморке. Дитя-то немощное, а она, сердешная, убивается.
– Веди к ней, Гликерьюшка.
В каморке Гликерьи молодая женщина, заслонив собою дитя, испуганно глядела на вошедшую барыню.
– Олеся…
– Не Олеся я, нет. Я – Аннушка.
– Гриша – муж твой – велел тебе, милая, кланяться.
– Нет, нет – нет! – закрыв руками лицо, повторила женщина. – Никакого Гриши нету, нету его! Не надо, не отбирайте у меня дитя мое, кровь мою, жизнь мою, не надо. Христом Богом о том молю вас, сударыня.
– Олеся!
Она стояла в темной сырой каморке, высокая, как прежде тонкая, с распущенной косою, закрывая собой сопевшего и кряхтящего малыша.
– Олеся!
– Я не Олеся, то вы меня принимаете за кого-то другого, добрый человек.
– Олеся! – почти закричал Орлик и в том была его боль и отчаяние.
– Я – Аннушка.
– Нет, слышь, нет. Ты Олеся, моя Олеся – и почти шепотом, – Олеся…
– Не надо. Я не нужна… тебе. Слышь – я тебе не нужна. За тебя пойдет лепшая панночка.
–,Да что ты говоришь, Олеся? Какая панночка, когда мы с тобою перед Господом Богом будем муж и жена, когда ты перед алтарем даш згоду[51] быть моей женой.
– Не нужна я тебе такая…
– То мне решать, Олеся, нужна ты мне или не нужна. Не по воле мы разлучились. Злая доля нас развела и злые люди. За то довольно я пролил вражьей крови.
– Я не оставлю дитя свое, Гриша. Боже, зачем ты наслал на меня еще одно тяжкое испытание? Не довольно моей боли, моих слез, моих бессонных ночей, моих молитв. Господи, смилуйся надо мной, дай мне силы, – заливаясь слезами, Олеся опустилась на колени перед образом Девы в потемневшем от времени окладе. – Заступись за меня, Матерь Божья, ты же мать и ты приняла боль за свое дитя.
Малыш опять закряхтел и жалобно заплакал. Олеся кинулась к нему и упала на колени, у своего дитя.
Орлик неслышно ступил к ней, взял за дрожащие плечи, поднял и, глядя в глаза ее, сказал:
– Как оно твое, то пусть будет и мое. А как оно еще малое и вовсе несмышленное, то будет знать, что я его натуральный батька, а не кто другой. Ты же, Олеся, не вольна была в том, что выпало на твою долю. Лиха и без того было достаточно. Будем радоваться тому, что доля нас опять свела. Дай Бог, Олеся, чтобы она больше нас не разлучала. Голубка ты моя ненаглядная…
– Господа, – сказал Осип Михайлович, – должен огорчить вас и предупредить – все заставы перекрыты. Приказано вас схватить. Строгая проверка всех отъезжающих из Петербурга.
– От какая оказия, – растерялся Орлик.
– Мы будем дг'раться, ваше пг'ревосходительство. Мы – солдаты и нас голыми г'руками не возьмешь.
– Господа, драться всегда успеется. Это не задача. Но что проку от того. Драться-то будете не с Ростопчиным.
– Так что пг'рикажете делать? Отдаться этому мег'рзавцу тепленькими? Нет, ваше пг'ревосходительство, этому не бывать. Подтвег'рди, Гг'риша.
– Поедете, господа, переодетыми в мундиры флотских офицеров в моей карете в Кронштадт. Оттуда на фрегате я переправлю вас в Ревель. Далее, голубчики, на вашу Кубань извольте сами. Уговор, однако, до Ревеля скандалы не затевать.
– А как же Олеся, ваше превосходительство?
– Дама с младенцем останется в нашем доме. Когда к тому будет возможность, отправим ее в Одессу, а там до Кубанской линии рукой подать.
Пален и Ростопчин ждали приема государя.
– Каково вам наш Рибас? – сказал Ростопчин. – Того и гляди Кушелева в адмиралтейств-коллегии обскачет. Ловок, однако, каналья.
Пален молчал.
– Токмо более он склонен к генерал-прокурорству, – продолжал Ростопчин.
– Это с чего бы? – взгляд Палена был тяжелым и мрачным.
Ростопчин про себя отметил, что Пален был в крайнем напряжении. Не была тайной для Ростопчина и причина нервозности Палена. Сей господин должно быть достаточно чувствовал на шее петлю.
– С того, граф, что Пустошкин за штурм Корфу был жалован только вице-адмиральством, а Рибас получил производство в адмиралы за паркетное геройство.
– То есть – за что?
– Сей раз за донос.
– На кого и в чем?
– На други своя – Никиту Петровича Панина. А ведь его, сердешного, еще когда он сидел послом в Берлине сама государыня Мария Федоровна через князя Куракина предупреждала о коварстве. Не внял, потому, возможно, и жизнью заплатит.
– Никита Петрович, граф, живет в деревне, от де-Рибаса за тридевять земель.
– Живет, Петр Алексеевич, пока живет. Да вот незадача – Рибас посетил его в изгнании и, надо полагать, имел с ним доверительный разговор. Но я думаю, что тайная полиция должна быть осведомлена лучше, нежели мое ведомство…
– Признаюсь, граф, это для меня полная неожиданность.
– Панин, милостивый государь, не единственный приятель де-Рибаса, который бессовестно был предан им. Ловкими интригами он навлек на Мордвинова гнев Потемкина, отчего тот был ввергнут в немилость и отставлен от службы. По возвращении Мордвинова в должность командующего флотом на Черном и Азовском морях Рибас как командующий Лиманской флотилией был в трудном положении из-за недоброжелательства к нему Николая Семеновича. Но сей бессовестный авантюрист ловко вошел в доверие к Платону Зубову и был взят им в покровительство. Это, однако, не препятствовало Рибасу учинить донос и на Зубова как споспешника Панина.
– В чем?
– В заговоре против государя.
– Из первого предательства де-Рибаса милейший Николай Семенович урок для себя не сделал, потому и поплатился. Похоже, граф, что второе Рибасово предательство обойдется Мордвинову дороже, нежели первое.
Настасья Ивановна ждала по обыкновению Осипа Михайловича к ужину. Возвращался он со службы поздно, усталый и в том состоянии, которое свидетельствует о трудностях дня. Чиновники большей частью были совершенно безразличны к служебным занятиям, расположены к медлительности, запросу различных мнений и заключений на случай возможных нарушений, которые, по их мнению, должны непременно быть и повлечь за собой другие случайности, также для дела неблагоприятные. Большая часть служебного времени у Осипа Михайловича уходила на убеждение господ чиновников, что, несмотря на возможные случайности, дело должно возыметь свой ход к благополучному его завершению. Приказные в палатах присутственных мест сидели ощетинившись перьями, как турки ружьями.
Слышно было, что государь не больно жаловал чернильное племя, более того, указывал поуменьшить его, но все, однако, без должного успеха. Плодились чиновники на разных казенных монополиях, которых Осип Михайлович по должности генерал-кригскомиссара обнаружил великое множество.
Анастасия Ивановна сама разливала бульон из белой фаянсовой миски с синей глазурью, разливала в глубокие тарелки гарднеровского фарфора.
– Что государь? Княгиня Мещерская давеча говорила, будто Анна Петровна переехала в Михайловский замок и живет там. Дверь из тронного кабинета в апартаменты государыни велено вовсе заложить. С государыней его величество встречается только на больших приемах и раскланивается холодно, будто они вовсе друг дружке чужие. Анна Петровна, бессовестная, о государыне распространяет разные небылицы.
– У самого государя, душечка, положение скверное. Я бы сказал – трагично. Его величество отстранил от службы Никиту Петровича и адмирала Мордвинова, равно других господ высших чиновников, выступавших за преобразование российской экономики и политики на новых началах, более соответственных видам процветания империи и умножения ее богатств. Отстраненная от участия во власти партия состоит из людей добропорядочных и в каждом деле надежных, которые могли бы стать разумными советчиками и крепкой опорой государю.
– Мордвинов тебе не друг.
– Но гражданин России. Сие имеет важность большую, Настасенька. Что ж до господ Аракчеевых и Ростопчиных, то преданность их государю и любовь к отечеству стоит только на интересах возвышения в чинах и получения иных отличий. Теперь же, когда государь отстраняет не только прилежных и разумных чиновников, но и тех, кто более готов выслужиться, а не служить, когда эта участь может постигнуть и Ростопчиных, под угрозой сама жизнь государя. Этих господ ничто не остановит, ибо у них нет ни совести, ни чести и вовсе даже правил, а едино только сатанинское честолюбие и рвение к власти. Как бешенные псы они готовы растерзать каждого, кто встанет или встать может на их пути.
– Тебе, милый, должно держаться от них подальше.
– И то сказать, Настасенька. Бремя правления государством не по плечу Павлу. Несдержан, опрометчив, неуравновешен, жестоко распаляется по основаниям, внимания государя недостойным, окружает себя в отличие от Екатерины людьми подлыми, а достойных отвергает, внемлет интриганам, а мужей государственных держит в опале.
– Покойная государыня, сказывают, была в намерении отрешить Павла от царства и будто оставила завещание о передаче престола цесаревичу Александру.
– Уж кому, а Екатерине в мудрости не откажешь.
– Отрешение Павла возможно ему и на пользу.
– Не только ему, душенька, – грустно улыбнулся Осип Михайлович.
Огромный кабинет фон Палена освещался камином и стеариновыми свечами в массивных бронзовых канделябрах. На гобеленах затейливым кружевом играли светотени. У Осипа Михайловича вошло в привычку долгими осенними и зимними вечерами сидеть у этого камина и коротать время в неторопливых беседах с фон Паленом. Говорили об одном и том же разное, о разном – одно и то же. Сходились во мнении, что Россия переживает тревожное время. Государь был окружен временщиками – людьми без чести и совести, искателями богатства, отличий и чинов, людьми для державы российской совершенно ничтожными.
У этого камина они собирались по субботам и сидели далеко за полночь. Время от времени неслышно появлялся камердинер Захар с подносом, на котором стояли бокалы, всякий раз более чем до половины наполненные шампанским.
У камина встречались Платон и Валериан Зубовы, Никита Петрович Панин, Ольга Жеребцова, английский посол сэр Витворт и другие известные особы. Говорилось больше иносказательно, но бывало, что и напрямик, в равной мере озабоченно не только о судьбах государства, но и о своей собственной жизни.
Но даже Панин не мог сказать, какое решение примет государь, кто его державной волей будет вознесен и кто низвергнут. Государь был капризен, упрям в предубеждениях, часто несправедлив и даже жесток. Никита Петрович Панин более отмалчивался, но в том, что говорил он, изобличался ум могучий и тонкий.
Теперь Никита Петрович был выслан в деревню, за разрывом дипломатических отношений с Англией Витворт отправился в свое отечество.
Гостям учтивые лакеи в шитых золотом ливреях разносили шампанское, пунш, мадеру. Пили все, исключая генералов Панина и Бенигсена.
– Россия, господа, в положении бедственном, – говорил Зубов. – Самовластие царя неистово и губительно.
– Непрерывные вахт-парады, нелепые экзертиции изнуряют войска – мрачно сказал генерал Талызин. В этом было угрюмое отчаянье и угроза.
– Нет веры в завтрашний день, – заметил де-Рибас. – Каждый, господа, в припадке безумия государя может быть схвачен, лишен всего, посажен в кибитку и под конвоем заслан в глушь, откуда нет возврата!