Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Зеленый король

ModernLib.Net / Политические детективы / Сулицер Поль-Лу / Зеленый король - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Сулицер Поль-Лу
Жанр: Политические детективы

 

 


Поль-Лу Сулицер


Зеленый король

"Одни предполагают,

Что он взбесился. Люди подобрей

Находят в этом бешеную храбрость.

Одно лишь ясно: что в своих делах

Не может он свести концов с концами".

Уильям Шекспир. «Макбет». Акт пятый, сцена вторая. Перевод Бориса Пастернака

ПРОЛОГ

Я не успел пробыть в Мюнхене и часа, как капитан Тарас сообщил мне, что передовые части VII армии обнаружили другой лагерь — в Верхней Австрии, близ Линца место называлось Маутхаузен. Тарас настоял, чтобы я выехал немедленно; он достал для меня три места в военном самолете. Сам он присоединился к нам через два-три дня. У меня было немало веских причин подчиняться Джорджу Тарасу: он был капитаном, а я всего лишь младшим лейтенантом; до лета 1942 года он был моим профессором по международному праву в Гарвардском университете; и, наконец, именно он, встретив меня случайно в Париже две недели назад, привлек к себе на службу, в Комиссию по военным преступлениям. Кроме того, я питал к нему симпатию, хотя не без труда узнал в мундире оливкового цвета саркастического и резвого профессора, разглагольствующего под зеленой листвой Гарвард ярда.

Итак, мы выехали втроем. Меня сопровождали сержант Майк Ринальди, и фотограф Рой Блэксток. И с одним, и с другим я, как говорится, не был на дружеской ноге. Ринальди происходил из Little Itаlу[1] на Манхэттене в Нью-Йорке, Блэксток был виргинцем. Совершенно непохожие внешне: один — маленький, коренастый, с тонкими, черными, слегка навощенными усиками, другой — двухметровая рыхлая и уже с пузом туша, — они, казалось, в равной мере обладали внушительной и циничной уверенностью, которая представлялась мне доказательством зрелости, жизненного опыта, чего сам я был лишен.

Было 5 мая 1945 года. Я знал лишь немногое о ходе заканчивающейся в Европе войны, знал только, что Берлин взяли русские тремя днями ранее и полная, безоговорочная капитуляция Третьего рейха неизбежна. Война кончалась, а я никого не убил и, более того, даже не участвовал в боях. За два месяца до моего совершеннолетия я был словно подросток, впервые попавший в театр как раз в тот момент, когда опускается занавес.

Как только мы оказались в Линце, Ринальди сумел пристроить нас на грузовик, едущий в Вену, где с 13 апреля находилась Красная Армия. Около двух часов дня мы переправились в Энсе через Дунай. Тут Ринальди остановил джип и убедил водителя — он, как Ринальди, тоже был итало-американцем — подвезти нас. Сначала мы приехали на вокзал Маутхаузена, и отсюда — наш нажим на шофера граничил с откровенным шантажом — он провез еще шесть километров, отделявших нас от лагеря.

Вот так в первый раз я напал на след Реба Михаэля Климрода.


Первое среди самых ярких и четких воспоминаний, сохранившихся у меня об этом дне, — легкость австрийского воздуха, солнечного и нежного, благоухающего ароматами весны, которая, казалось, застыла навеки.

Только потом донесся запах.

Он настиг меня, когда мы были еще в двухстах или трехстах метрах от лагеря. Большой караван крытых брезентом грузовиков вынудил нас остановиться, и наш случайный шофер воспользовался этим, заявив со злобной решительностью, что дальше не поедет. Нам пришлось сойти и продолжать путь пешком. Запах чувствовался все ощутимее, висел какой-то неподвижной пеленой. «Кремационные печи», — сказал Блэксток со своим тягучим южным акцентом, и этот благодушный тон, сам этот акцент почти лишали его слова ужасного смысла. Мы прошли в настежь распахнутые ворота. Танки побывали здесь, потом ушли; на земле отчетливо выделялись свежие отпечатки гусениц. Их сменили грузовики, которые продолжали подъезжать непрерывным потоком, выгружая продукты, медикаменты и постельное белье для уже развернутых на месте медицинских пунктов. Но эта река, едва влившись под арку широких ворот, сразу же терялась в огромном и безмолвном море живых трупов, которое странным образом почти не шевелилось, словно на лету замерзший прилив. Приход пятью или шестью часами раньше танков, несомненно, вызвал волнение в этом море, но сейчас возбуждение спало, радость свободы, похоже, угасла, лица стали снова оцепенелыми масками. Казалось, пережив первые мгновенья, люди вступили во вторую фазу, осознав, что кошмару пришел конец. В глубине потерянных взглядов, направленных на меня, на Ринальди и Блэкстока, который всей своей массой хорошо откормленного человека прокладывал нам путь, я читал странную апатию и безволие, а также ненависть и злой упрек: «Почему вы не пришли раньше?»

— Как они воняют! — сказал Блэксток. — Господи, как они воняют, просто невероятно!

Гигант продвигался вперед, не церемонясь, не встречая сопротивления среди пугал в полосатых лохмотьях, которых он отстранял с дороги с каким-то решительным равнодушием.

Американский офицер, начальник лагеря, носил на вороте золотые кленовые листья, указывавшие, что он майор пехоты. Он был маленький, рыжий, узловатый и звался Стрэченом. Он сказал мне, что если существует сейчас нечто, занимающее его меньше, чем военные преступления, то ему интересно узнать, что же это такое. Он пытается навести порядок в этом гнусном борделе, заметил он. Попытался разделить бывших заключенных на три категории: безнадежные, в критическом состоянии, вне опасности. Обреченных был легион. «В ближайшие дни умрут две или три тысячи, они сдохнут свободными, и все тут». Он пристально посмотрел на меня каштановыми, почти желтыми глазами:

— Как, вы сказали, вас зовут?

— Дэвид Сеттиньяз.

— Еврей?

— Нет.

— Что же у вас за фамилия? Какого происхождения?

— Французского.

— А звучит по-польски.

Он уже отвернулся, отдавая короткие приказания. Мы вошли в постройки, которые служили служебными помещениями подразделению СС.

— Эта комната подойдет? — спросил меня Ринальди. — Или та?

Я выбрал первую, где была маленькая прихожая, обставленная тремя-четырьмя стульями. Блэксток исчез из моего поля зрения; он где-то орудовал своими фотоаппаратами. Ринальди же подобрал кусок картона и прибил его к створке двери. Он от руки написал, тщательно обводя буквы, чтобы сделать их заметнее: «Военные преступления».

Я стоял не шелохнувшись, раздавленный зловонными запахами и странной, звонкой тишиной Маутхаузена, населенного, однако, тысячами и тысячами уцелевших. Я был охвачен таким чувством стыда и отчаяния, что по прошествии почти тридцати семи лет все еще был способен опять пережить его, заново испытать эту тошноту и это унижение.

Мне необходимо было выйти. Я снова вижу, как с трудом продираюсь сквозь плотную толпу. Я зашел в один барак, потом в другой; до последнего еще не добрались бригады медиков. В нем царила полутьма, кое-где пожелтевшая из-за пыльного весеннего солнца. Тут находились умершие два дня назад, лежавшие на нарах рядом с еще живыми, что по трое, по четверо валялись на одной койке. Скелетоподобные формы, кучи старых тряпок и костей шевелились и ползли мне навстречу. Зловоние усилилось. Меня трогали, за меня цеплялись. Я испугался и убежал. Я оказался на свежем воздухе, под лучами солнца, сотрясаемый судорогами тошноты. Я забрался в узкий двор, зажатый бетонными строениями. Здесь я был совсем один или думал, что один. Меня вырвало, и только тогда я, словно ожог, ощутил устремленный на меня взгляд…


Могила была в нескольких шагах. Размером не больше чем два на два метра. Срытую землю очень старательно сложили маленьким, в виде треугольника, холмиком, куда воткнули лопату. Однако несколько кучек этой земли были небрежно брошены в яму, но предварительно насыпанный слой негашеной извести уже пожрал эти пласты…

...а также обнаженные тела мужчин, которых похоронили наспех. Легко было догадаться, что произошло: восемь или десять раздетых догола трупов бросили в яму, утрамбовывали их ударами прикладов и каблуками до тех пор, пока не сровняли с землей. А затем присыпали известью и землей. Но мертвецы мало-помалу всплывали на поверхность. Я видел руки, животы, половые члены, рты и ноздри, обугленные и изъеденные окисью натрия, кое-где оголившиеся и загнивающие кости.

А, главное, в самом центре этого кошмарного нагромождения я увидел ужасающе впалое, заляпанное черными пятнами запекшейся крови лицо, на котором с поразительной остротой горели ясные глаза…

...что следили за моими движениями, когда я отошел от стены, на которую опирался. И я помню, как подумал о неподвижности взгляда, который навсегда замораживает смерть.

Я сделал два шага вперед, к могиле. И донесся голос, который на французском языке, слегка окрашенном легким акцентом, читал стихи Верлена:

— Боже мой! Те звуки жизнь родит простая…

То, что я тогда сделал, похоже на сон наяву. «Кротко ропщут звуки, город, оглашая…»[2] — следующая строчка бессознательно сорвалась с моих губ, по-моему, я ее произнес.

Я лишь помню, что сделал еще несколько шагов, отделявших меня от могилы. Присел на корточки с краю, протянув руку, и пальцами коснулся длинной, изможденной руки семнадцатилетнего парня, кого позднее назовут Королем.

I. ФОТОГРАФ ИЗ ЗАЛЬЦБУРГА


— 1 -

Король потом рассказывал, что он открыл глаза и увидел перед собой солдата. Он не опознал форму, которая не принадлежала СС и совсем не была похожа на фольксштурмовскую, но также ничем не напоминала форму румынских, итальянских или французских контингентов, сражавшихся последние годы на стороне вермахта. И еще менее речь могла идти о русском. Он уже видел русских, либо пленных, либо приконченных оберштурмбанфюрером[3] Хохрайнером, всегда готовым улучшить свой личный рекорд расстрелянных пулей в затылок мужчин, женщин и детей. (На 4 мая 1945 оберштурмбанфюрер насчитывал двести восемьдесят три уничтоженных выстрелом в затылок, и явная печаль появилась на его лице, когда он объявил Ребу, что он, Реб, станет его двести восемьдесят четвертой аналогичной жертвой, какое бы сожаление ни испытывали они оба, жившие вместе так нежно последние двадцать месяцев.)

Король рассказывал, что на самом деле он пришел в сознание за несколько минут до прихода солдата. Он не знал, за сколько. Это было какое-то медленное, постепенное всплывание из небытия, в первые секунды отмеченное открытием: еще живой. Затем появились, как бы последовательные этапы возвращения к полному сознанию: прежде всего, последнее четкое воспоминание, оставшееся в его памяти, — воспоминание о оберштурмбанфюрере, на прощанье, целующем его взасос, прежде чем приставить к затылку ствол люгера; далее смутное осознание своего положения заживо погребенного, с лицом почти на свежем воздухе, от которого его, тем не менее, отделял тонкий слой земли, И лишь после этого дала себя знать боль: боль, хотя и приглушенная, в основании черепа, а главное — боль во многих местах плеч, предплечий и даже на животе — всюду, где его коснулась негашеная известь. Он мог пошевелить лишь шеей и левой рукой. Все тело было словно переплетено с обнаженными трупами. Поперек, как бы полностью прикрывая его собой, лежал Заккариус, четырнадцатилетний литовец, которого оберштурмбанфюрер извлек из лагеря Гроссрозен, чтобы присоединить к своему гарему мальчиков.

Он пошевельнул шеей. Немного земли — и рука Заккариуса соскользнула: этого оказалось достаточно, чтобы ой увидел солнце. Он не слышал, как подошел солдат. Он заметил его в ту секунду, когда того, стоящего к нему спиной, рвало. Он еще недостаточно ясно осознал происходящее, требовалось, чтобы он сблизил между собой этого блюющего человека в незнакомой форме и внезапное бегство вчера — если это действительно было вчера — из лагеря Маутхаузен оберштурмбанфюрера и его спец подразделения. Он не думал, что солдат может оказаться американцем. Просто он интуитивно чувствовал, что пришелец принадлежит к какому-то чужому миру. И по этой единственной причине он посчитал благоразумным не говорить по-немецки. Он выбрал среди других языков, которые знал, французский.

Он заговорил, и человек ему ответил, действительно подхватив наизусть стихотворение, которое машинально начал читать Реб; все происходило так, как если бы речь шла о давно условленном сигнале, о пароле, которым обменялись двое мужчин, до сих пор никогда не видевших друг друга, но призванных встретиться. Человек приблизился к могиле, опустился на колени, протянул руку и коснулся левой руки Реба. Произнеся несколько непонятных слов, он сразу же снова перешел на французский:

— Вы ранены?

— Да, — ответил Реб.

Он теперь отчетливо видел лицо солдата. Тот был очень молод, блондин с широко раскрытыми голубыми глазами. Что-то похожее на золотую звезду сверкало на вороте его рубахи. У солдата явно не было с собой оружия. Он спросил:

— Вы француз?

— Австриец, — ответил Реб.

Теперь человек пытался его вытащить, но безуспешно. Слой перемешанной с известью земли обвалился еще больше, обнажив белое тело Заккариуса; его ягодицы и спина были полностью сожжены негашеной известью. «О' God!»[4] — воскликнул человек, и его снова стало рвать. Реб спросил в свой черед:

— А вы? Кто вы по национальности?

— Американец, — сказал молодой солдат.

Он перестал икать. Ему удалось встать, а главное — выдержать поразительный взгляд серых глаз:

— Может быть, кроме вас, еще кто-нибудь уцелел…

— Не думаю, — сказал Реб. — Они всем стреляли в затылок.

Голос был необычайно медленным и спокойным. Он пошевелил левой рукой.

— Одному вам не удастся меня вытащить, — сказал Реб. — Я не лежу. Они похоронили меня почти стоя. Кто-нибудь еще есть с вами?

— Армия Соединенных Штатов, — ответил Дэвид Сеттиньяз, меньше всего на свете сознавая комичность собственного ответа и, во всяком случае, не имея ни малейшего намерения шутить. Спокойствие его собеседника пугало Дэвида и почти внушало ему страх. Но, сколь бы невероятным это ему ни казалось, Дэвиду почудилось, что он улавливает в его светлых зрачках веселый отблеск:

— В таком случае вы могли бы отправиться за помощью. Как ваша фамилия?

— Сеттиньяз. Дэвид Сеттиньяз. Мой отец француз.

Тишина. Младший лейтенант застыл в нерешительности.

— Идите, — приказал Реб Климрод с какой-то необычной мягкостью. — Поторопитесь, пожалуйста. Мне очень трудно дышать. Спасибо, что пришли. Я не забуду.

Серый взгляд обладал фантастической пронзительностью.


— 2 -

Дэвид Сеттиньяз вернулся с Блэкстоком, врачом и двумя пехотинцами. Блэксток сфотографировал могилу. Эти снимки ни разу не публиковались, даже не использовались ни в одном досье. Зато тринадцать лет спустя Король выкупил их у Роя Блэкстока и его супруги.

Блэксток высказал мнение, что если парень выжил, то не только благодаря поразительному стечению обстоятельств. Судя по положению тела Реба Климрода в могиле, он в первые секунды своего погребения, еще находясь в бессознательном состоянии, начал свой адский путь на поверхность. Он проложил его через трупы восьми своих, спутников с тем большими трудностями, что оказался в числе первых, брошенных в могилу, а ее поверхность эсэсовцы утоптали сапогами, прежде чем засыпать негашеной известью, а затем землей.

В могиле лежало девять трупов мальчиков в возрасте от двенадцати до семнадцати лет; Реб Климрод был самым старшим и единственным, кто еще жил.

Он снова потерял сознание, когда его, наконец, вытащили из этого месива. Сеттиньяз был потрясен ростом подростка — он насчитал шесть футов, то есть метр восемьдесят — и его худобой — он счел, что тот весит сто фунтов.

У Реба извлекли из затылка, за левым ухом, пулю от пистолета. Пуля чуть-чуть срезала внутреннюю мочку, пробила основание затылочной части головы и порвала шейные мышцы под затылком, лишь задев позвонки. Другие раны, в конце концов, оказались более серьезными и, без сомнения, более болезненными. В парне сидело еще две пули, которые пришлось извлекать: одна — в правой ляжке, другая — над бедром; от негашеной извести на теле были ожоги местах в тридцати; наконец, на спине, пояснице и в паху бросались в глаза следы от сотен ударов хлыстом и ожогов от сигарет; сотни шрамов были старые, более чем годичной давности. В итоге нетронутым оказалось одно лицо.

В течение последующих дней он спал почти не просыпаясь. В лагере произошел инцидент. Делегация бывших заключенных пришла жаловаться Стрэчену от имени, как говорили входившие в ее состав, всех своих товарищей: они отказывались жить вместе с «милочком эсэсовца». Употребленное ими слово было гораздо грубее. Это требование оставило каменно-спокойным маленького рыжего майора из штата Нью-Мексико; у него были другие заботы: в Маутхаузене ежедневно продолжали умирать сотни людей. По поводу судьбы парня он вызвал Сеттиньяза:

— Без вас, похоже, тот малыш умрет. Займитесь им.

— Я даже не знаю его фамилии.

— Это ваша проблема, — возразил Стрэчен высоким, резким голосом. — Начиная с этой минуты. Выпутывайтесь сами.

Это происходило утром 7 мая. Сеттиньяз велел перенести парня в барак, где собрали капо, чья судьба еще не была решена. Дэвид злился на себя. Сама мысль о какой-либо виновности юного незнакомца возмущала его. Он три раза навещал его, лишь раз застав бодрствующим, хотел его расспросить, но вместо ответа встретил лишь странный, серьезный и мечтательный взгляд.

— Вы узнаете меня? Я вытащил вас из могилы…

Ответа нет.

— Мне хотелось бы узнать вашу фамилию.

Ответа нет.

— Вы сказали, что вы австриец, вам, без сомнения, надо сообщить своей семье.

Ответа нет.

— Где вы выучили французский?

Ответа нет.

— Я ведь только хочу вам помочь…

Парень закрыл глаза, повернулся лицом к стенке.

На другой день, 8 мая, из Мюнхена в одно время с сообщением о капитуляции Германии прибыл капитан Таррас.


Джордж Таррас был из Джорджии, но родился не в американском штате, а в Грузии. В Гарварде Сеттиньязу подтвердили, что Таррас — русский аристократ, чья семья эмигрировала в США в 1918 году. В 1945 году ему было сорок четыре года, и он явно считал главной своей задачей убедить, как можно больше обитателей планеты Земля совсем не принимать его всерьез. Он обладал отвращением к сентиментальной чувствительности, естественной (или, во всяком случае, превосходно наигранной) невозмутимостью перед самыми крайними проявлениями человеческой глупости; с его уст постоянно была готова сорваться злая шутка. Кроме английского, он бегло говорил на десятке языков, в том числе на немецком, французском, польском, русском, итальянском и испанском.

Первая его забота по вступлении в должность в Маутхаузене свелась к тому, чтобы увешать стены своего кабинета подборкой самых жутких фотографий, снятых Блэкстоком в Дахау и Маутхаузене: «По крайней мере, когда мы, будем допрашивать этих господ, которые станут нести нам чушь, мы сможем ткнуть их носом в результаты их забавных проделок».

Он с жестоким задором закрыл несколько дел, которые начал готовить Сеттиньяз, лично проводя допросы…

— Все это мелкая сошка, студент Сеттиньяз. Что еще?

Сеттиньяз рассказал ему о заживо погребенном мальчике.

— И вам даже неизвестна его фамилия?

Сведения, что могли собрать насчет юного незнакомца, были совсем незначительными. Он не значился ни в одном немецком списке, не входил ни в один из эшелонов, прибывавших в лагерь в последние месяцы 1944-го или первые месяцы 1945 года, в тот момент, когда начали свозить в Германию и Австрию десятки тысяч заключенных, так как советские начали наступление. И — это подтверждали многие свидетельства — он находился в Маутхаузене самое большее три-четыре месяца.

Таррас улыбнулся:

— История кажется мне совершенно ясной: офицеры СС высокого ранга — один офицер не мог бы нуждаться в девяти юных любовниках, если только он не сверхчеловек, — отступили в Австрию, чтобы держать здесь оборону до смертельного конца. Итак, они добираются до Маутхаузена, добровольно усиливают здесь гарнизон, но ввиду приближения нашей седьмой армии снова вынуждены отступать, на сей раз в направлении гор, Сирии, даже тропиков. Но предварительно с заботой о порядке, характеризующей эту великолепную расу, тщательно засыпав с помощью лопат, негашеной извести и земли бывших избранников своего сердца, отныне ставших обузой.

В Гарварде какой-то читатель Гоголя наградил Тарраса кличкой Бульба, вполне, впрочем, обоснованной. Ничуть на это не сердясь, он гордился кличкой до такой степени, что подписывал ею журнальные статьи, даже свои замечания в конце экзаменационных сочинений.

Сквозь очки в золотой оправе его живые глаза бегали по ужасам, развешанным на стене:

— Разумеется, мой маленький Дэвид, мы можем, отложив все остальное, заинтересоваться вашим юным протеже. В общем, мы ведь располагаем всего лишь несколькими сотнями тысяч военных преступников, которые лихорадочно ожидают проявлений нашего участия. Это пустяк. Не говоря о тех миллионах мужчин, женщин и детей, что уже умерли, умирают или умрут.

У него был вкус к эффектным концовкам и садистская потребность сарказмом затыкать рот любому собеседнику. Тем не менее, рассказ о юном австрийце его заинтересовал. Через два дня, 10 мая, он впервые навестил мальчика. С капо, которые находились в бараке, он говорил на русском, немецком, польском, венгерском. Лишь однажды он бросил на незнакомца быстрый взгляд.

Для него этого было достаточно.

На самом деле Таррас испытал то же чувство, что и Дэвид Сеттиньяз. С одной существенной разницей: если он и был точно так же потрясен, то знал почему. Он обнаружил прямо-таки поразительное сходство глаз чудом уцелевшего с глазами человека, с которым он обменялся несколькими фразами в Принстоне, на завтраке у Альберта Эйнштейна, — физика Роберта Оппенгеймера. Те же светлые зрачки при столь же бездонной глубине, погруженные в какую-то душевную грезу, непостижимую для простых смертных. Та же тайна, тот же гений…

«И это при том, что малышу самое большое восемнадцать или девятнадцать лет…»


Последующие дни Джордж Таррас и Дэвид Сеттиньяз посвятили задаче, которая и привела их в Маутхаузен. Много времени у них отнимала работа полицейских, проводящих расследования по доносу. Они старались составить список всех тех, кто, занимая различные должности, нес ответственность за функционирование лагеря. И, составив этот список, снабдить его свидетельскими показаниями, что должны были быть использованы позднее в военном суде, рассматривающем, в частности, военные преступления в Дахау и Маутхаузене. Много бывших надзирателей лагеря в Верхней Австрии при приближении американских войск ограничились тем, что искали укрытия в ближайших окрестностях без особых мер предосторожности, сохраняя свои настоящие фамилии, прикрываясь доблестью повиновения — Befehl ist Befehl[5] , — которая для них оправдывала все. Из-за нехватки средств и персонала Таррас нанял на работу бывших заключенных. В том числе прошедшего через множество лагерей еврейского архитектора Симона Визенталя.

Спустя некоторое время по настоянию Дэвида Сеттиньяза (по крайней мере, такой предлог он предоставил самому себе) Таррас снова подумал о заживо похороненном мальчике, чьей фамилии он по-прежнему не знал. Маленькая делегация заключенных, приходившая протестовать по его поводу к майору Стрэчену, больше не показывалась, и, кстати, трое из ее самых пылких членов — французские евреи — покинули лагерь, уехав, домой. Так что выдвинутые ими обвинения отпали почти сами собой. Однако было заведено дело, достаточное для принятия мер.

Таррас решил сам провести допрос. Много лет спустя, встретив, но в совершенно других обстоятельствах, устремленный на него взгляд Реба Климрода, он, должно быть, вспомнил то впечатление, какое оставила у него та первая встреча.


— 3 -

Мальчик теперь мог ходить, даже перестал хромать. Он если и не пополнел — слово это было бы нелепым в применении к уцелевшему подобным образом человеку, — то хотя бы приобрел, какой никакой цвет лица и, несомненно, прибавил несколько килограммов.

Таррас подумал, что он должен весить фунтов сто.

— Мы можем говорить по-немецки, — сказал он.

Серый, цвета бледного ириса взгляд погрузился в глаза американца, потом, с нарочитой медлительностью, окинул комнату:

— Это ваш кабинет?

Он говорил по-немецки. Таррас кивнул. Он испытывал странное, близкое к робости чувство, и это совсем новое ощущение его забавляло.

— Раньше, — сказал мальчик, — здесь был кабинет командира СС.

— И вы довольно часто сюда заходили.

Мальчик рассматривал фотографии на стене. Сделав несколько шагов, он подошел к снимкам поближе:

— А где сделаны другие?

— В Дахау, — ответил Таррас. — Это в Баварии. Как вас зовут?

Молчание. Мальчик теперь был позади него, по-прежнему внимательно рассматривая фото.

«Он это делает нарочно, — внезапно догадался Таррас. — Он отказался сесть напротив меня и теперь хочет заставить меня обернуться; таков его способ дать мне понять, что он намерен вести эту беседу по своему усмотрению».

Ну ладно. Он тихо сказал:

— Вы не ответили на мой вопрос.

— Климрод. Реб Михаэль Климрод.

— Родились в Австрии?

— В Вене.

— Когда?

— 18 сентября 1928 года.

— Климрод не еврейская фамилия, насколько я знаю.

— Фамилия матери была Ицкович.

— Значит, Наlbjudе[6] , — сказал Таррас, который уже установил связь двух имен — одного христианского, а другого, Реб, очень распространенного в еврейских семьях, особенно в Польше.

Молчание. Мальчик снова пришел в движение, идя вдоль стены, пройдя позади Тарраса, которого он обогнул, появившись вновь в поле зрения американца слева от него. Он двигался очень медленно, подолгу задерживаясь перед каждым фото.

Таррас слегка повернул голову и заметил тогда, что ноги у мальчика дрожат. В следующую секунду Тарраса охватило волнующее чувство жалости: "Этот несчастный мальчонка Он видел Реба Климрода со спины, его голые ноги в солдатских ботинках без шнурков, которые были ему малы, смехотворно короткие брюки и рубашку, болтающиеся на этом изможденном, нескладном, тысячи раз корчившемся под пытками теле, которое все-таки благодаря силе воли ни на миллиметр не утратило своей гордой стройности. Таррас также обратил внимание на длинные и тонкие руки, их кожа была усеяна потемневшими пятнами от ожогов сигаретами и негашеной известью; они безвольно висели вдоль тела, и Таррас по опыту знал, что за этой кажущейся небрежностью скрывается умение владеть собой, на которое способны очень немногие — и он сам в первую очередь — взрослые мужчины.

В эту минуту он еще лучше понял то, что так сильно поразило молодого Сеттиньяза: у Реба Михаэля Климрода была какая-то странная, необъяснимая аура.

Таррас вернулся к допросу, словно в спасительное убежище:

— Когда и каким образом вы прибыли в Маутхаузен?

— В феврале этого года. В какой именно день — не знаю. В начале февраля.

Голос его был уже серьезным и очень медленным.

— Вместе с эшелоном?

— Нет, не с эшелоном.

— Кто был с вами?

— Другие мальчики, которых похоронили заодно со мной.

— Кто-то же доставил вас сюда?

— Офицеры СС.

— Сколько их было?

— Десять.

— Кто ими командовал?

— Оберштурмбанфюрер.

— Как его звали?

Реб Климрод теперь находился в левом углу комнаты. На уровне его лица висело увеличенное фото Роя Блэкстока, на котором была изображена открытая дверца кремационной печи; вспышка осветила слепящей белизной наполовину обуглившиеся трупы.

— Фамилий я не знаю, — ответил Реб Климрод очень спокойно.

Одна его рука пошевелилась, поднялась кверху. Длинные пальцы коснулись глянцевой бумаги снимка, и, казалось, почти ласкали его. Потом он повернулся, прислонился к стене. Он был невозмутим, устремив безразличный взгляд в пустоту. Его волосы, начавшие отрастать, оказались темно-каштановыми.

— По какому праву вы задаете мне эти вопросы? Только потому, что вы американец и выиграли войну?

«Силы небесные!» — подумал Таррас, сбитый с толку и на сей раз неспособный возразить.

— Я не считаю себя побежденным Соединенными Штатами Америки, — продолжал Реб Климрод тем же отрешенным голосом. — Я действительно не считаю, что кем-либо побежден…

Его глаза устремились на маленький шкаф, в который, рядом с кучами папок, Таррас поставил несколько книг. «Да ведь он разглядывает книги…»

— Когда мы прибыли сюда в начале февраля, — сказал Реб Климрод, — нас везли из Бухенвальда. До Бухенвальда нас было двадцать три мальчика, но пятерых сожгли в Бухенвальде, а двое других умерли по пути оттуда в Маутхаузен. Офицеры, которым мы служили женщинами, пристрелили этих двоих в грузовике, и я схоронил их. Они больше не могли идти, они все время плакали, и у них выпали зубы, что уродовало их. Одному из них было девять лет, а другой был чуть постарше, наверное, лет одиннадцати. Офицеры ехали в легковой машине, а мы на грузовике, но время от времени они заставляли нас высаживаться и идти, иногда бежать, держа нас на веревках, наброшенных нам на шею. Это чтобы лишить нас сил и самой мысли о побеге.

Он слегка отодвинулся от стены, на которую опирался, помогая себе небольшим нажатием рук. Он рассматривал книги с каким-то почти гипнотическим напряжением. Но, тем не менее, продолжал рассказывать, подобно тому — показалось Таррасу, — как учитель излагает свой урок, сосредоточив все свое внимание на птице за окном, с той же отрешенной и словно безразличной интонацией:

— Но до Бухенвальда, куда мы приехали перед самым Новым годом, мы некоторое время оставались в Хемнице. До Хемница мы были в лагере Гроссрозен. До Гроссрозена мы находились в лагере Плешев, это в Йелвше, недалеко от Кракова; было это летом.

Он совсем оторвался от стены и начал очень медленно продвигаться к маленькому шкафу.

— Но мы пробыли всего три месяца в Плешеве, где почти все мальчики умерли от голода. Их фамилий я не знаю. До Плешева мы очень долго шли через леса… Нет, сперва мы оказались в Пшемысле… хотя до и после мы шли очень долго. Мы шли из лагеря в Яновке. Я был дважды в Яновке. Последний раз в мае прошлого года, а до этого еще раз в 1941 году, когда мне было двенадцать с половиной лет.

У него была любопытная манера рассказывать. Он выкладывал свои воспоминания, начиная с конца, подобно тому, как наматывают на катушку пленку. Он сделал еще три шага и оказался прямо перед книгами, от которых его отделяло одно стекло.

— Это ваши книги?

— Да, — ответил Таррас.

— Второй раз я попал в лагерь в Яновке из Белжеца. Именно в Белжеце 17 июля 1942 года погибли моя мать Ханна Ицкович и моя сестра Мина. Я видел, как они умирали. Их сожгли заживо. Скажите, пожалуйста, могу ли я открыть шкаф и потрогать книги?

— Да, — ответил совершенно подавленный Таррас.

— Моей сестре Мине было девять лет. Я абсолютно уверен, что она была жива, когда ее сжигали. Моя другая сестра, Катарина, родилась в двадцать шестом году, она была старше меня на два года. Она погибла в железнодорожном вагоне. Она села в вагон, где были места для тридцати шести человек. Они же запихнули туда сто двадцать или сто сорок, одни лежали на головах других. Пол вагона засыпали негашеной известью. Моя сестра Катарина вошла в числе первых. Потом, когда они больше не могли втиснуть в вагон ни одного человека, даже ребенка, они задвинули двери и заперли их, отвели вагон на запасный путь и на неделю оставили на солнце.

Он прочел громким голосом:

— Уолт Уитмен. Он англичанин или американец?

— Американец, — ответил Джордж Таррас.

— Он поэт, не правда ли?

— Как Верлен, — сказал Таррас.

Серый взгляд скользнул по его лицу, перекинулся на книгу «Autumn Lеаvеs»[7] . Таррас задал вопрос и подумал, что ему надо его повторить, так долго не было ответа. Но мальчик, наконец, покачал головой:

— Английского пока не знаю, только несколько слов. Но я выучу. И испанский тоже. А может быть, и другие языки. Русский, например.

Таррас опустил голову, снова поднял ее. Он чувствовал себя совсем растерянным. Сидя за письменным столом, он не шелохнулся после прихода Реба Климрода, если не считать кое-каких записей. Неожиданно он сказал:

— Возьмите книгу себе.

— Но мне потребуется время.

— Держите, сколько потребуется.

— Я бесконечно вам благодарен, — сказал Реб Климрод, снова устремив взгляд на американского офицера.

— До Белжеца, — продолжал он, — мы с 11 августа 1941 года находились в Яновке.

А еще раньше в Львове, у родителей моей матери Ханны Ицкович. Во Львов мы приехали в субботу 5 июля 1941 года. Моя мать хотела повидать своих родных, и она получила в Вене паспорта для нас четверых. Мы выехали из Вены 3 июля, в четверг, потому что Львов теперь оккупировали не русские, а немцы. Моя мать питала величайшее доверие к этим паспортам. Она ошибалась.

Он снова принялся перелистывать книгу, но жест его явно был машинальным. Он слегка склонил голову набок, чтобы прочесть названия других изданий:

— Монтень. Я читал.

— Возьмите и Монтеня, — сказал Таррас, которого волнение заставило заговорить.

Из двадцати книг, которые он взял с собой, чтобы попытаться преодолеть ужас, Таррас, если бы ему пришлось выбирать, выбрал бы томик Монтеня.

— А я вот, — сказал Реб Климрод, — я выжил.

Пытаясь совладать с собой, Таррас перечитал свои записи. Он вслух прочел список концлагерей, на этот раз в хронологическом порядке: «Яновка, Белжец, снова Яновка, Плешев, Гроссрозен, Бухенвальд, Маутхаузен…» И спросил:

— Вы действительно побывали во всех этих местах?

Мальчик равнодушно кивнул. Он закрыл стеклянные дверцы шкафа, двумя руками прижав к груди обе книги.

— Когда вы попали в эту группу юных мальчиков? — спросил Таррас.

Реб Климрод отошел от шкафа, сделав два шага к двери:

— 2 октября 1943 года. В Беджеце. Оберштурмбанфюрер собрал нас в Белжеце.

— Тот самый оберштурмбанфюрер, фамилии которого вы не знаете?

— Тот самый, — ответил Реб Климрод, сделав еще шаг к двери.

«Он, конечно, лжет», — думал, все более и более приходя в замешательство, Таррас. Допуская, что все остальное в рассказе было правдивым — а Таррас верил в это, — казалось невероятным, чтобы мальчик, обладающий столь фантастической памятью, не знал фамилии мужчины, с которым прожил двадцать месяцев, с октября 1943 по май 1945 года. «Он лжет и знает, что мне это известно. Но ему безразлично. Так же как он не предпринимает ни малейших усилий, чтобы оправдываться или объяснить, каким образом он выжил. Так же как он, похоже, не испытывает стыда или ненависти. Но, может быть, он просто-напросто в состоянии шока…»

Это последнее объяснение казалось Джорджу Таррасу менее правдоподобным. Он в него не верил. Истина заключалась в том, что по случаю этой первой встречи с Ребом Михаэлем Климродом — встречи, чья продолжительность не превышала двадцати минут, — Таррас интуитивно почувствовал, что этот худой мальчишка, которому едва хватало физической силы держаться на ногах, обладает чудовищной способностью справляться с любыми обстоятельствами. «Быть выше их», — такие слова невольно пришли в голову Таррасу. Точно так же, как он физически чувствовал подавляющую тяжесть интеллекта, пылающего в блеклых и глубоких глазах Реба Климрода.

Мальчик сделал еще один шаг к двери. Его профиль обладал несколько жестокой красотой. Он намеревался уйти. Поэтому последние вопросы, которые задал Таррас, в сущности, имели целью продолжить разговор:

— А кто вас стегал хлыстом и прижигал сигаретами?

— Вы знаете, ответ, — сказал Реб.

— Тот самый офицер, все двадцать месяцев?

Молчание. Еще шаг в сторону двери.

— Вы сказали, что оберштурмбанфюрер сформировал группу в Белжеде… — 2 октября 1943 года.

— Сколько в ней было детей?

— Сто сорок два человека.

— С какой целью их собрали?

Легкое покачивание головой: он этого не знал. «И на этот раз он не лжет». Таррас сам удивлялся этой своей уверенности. Почти наспех он задал еще вопросы.

— Как вас вывозили из Белжеца?

— На грузовиках.

— В Яновку?

— В Яновку отправили только тридцать человек.

— А куда же сто двенадцать остальных?

— В Майданек.

Это название тоже никоим образом не было знакомо Таррасу. Впоследствии ему пришлось узнать, что имелся в виду другой лагерь смерти на польской земле, подобный Белжецу, Собибору, Треблинке, Освенциму или Хелму.

— Этих тридцать мальчиков отобрал сам оберштурмбанфюрер? В группе были одни мальчики?

— Отвечаю «да» на оба вопроса.

Реб Климрод прошел два последних шага, отделявших его от двери, вступил на порог. Таррас видел его в профиль.

— Я их вам верну, сказал Реб. Он слегка пошевелил пальцами, сведенными на томиках Уитмена и Монтеня. — Эти книги, я их вам верну. — Он улыбнулся. — Пожалуйста, не задавайте мне больше вопросов. Оберштурмбанфюрер доставил нас в Яновку. Тогда он и начал использовать нас как женщин. Потом, когда русские сильно продвинулись, он и другие офицеры сумели убедить немецкую армию, что они выполняют специальное задание, что им поручено нас конвоировать. Именно поэтому они не убивали нас, кроме тех, кто больше не мог идти.

— Вы не помните фамилии ни одного из этих людей?

— Ни одного.

«Он лжет».

— Сколько детей прибыло вместе с вами в Маутхаузен?

— Шестнадцать.

— Вас было лишь девять в могиле, где вас нашел лейтенант Сеттиньяз.

— Когда мы прибыли в Маутхаузен, они убили семерых. Оставили только своих любимцев.

Это было сказано столь же тихим и бесстрастным голосом. Он переступил через порог, остановился в последний раз:

— Могу ли я попросить вас назвать ваше имя, если не возражаете?

— Джордж Таррас. 

— Т, а, два р, а, с?

— Да.

Пауза.

— Я верну вам книги.

Австрия была разделена на четыре военные зоны. Маутхаузен оказался в советской. Огромное количество бывших узников было перевезено в лагерь для перемещенных лиц в Леондинге, близ Линца, в американскую зону, в строения школы, на скамьях которой сидел Адольф Гитлер, прямо напротив домика, где долго жили его отец и мать. Джордж Таррас, Дэвид Сеттиньяз и их отдел военных преступлений обосновались в Линце. Переезд занял у обоих мужчин много времени, так как одновременно они выполняли свои поручения по розыску бывших надзирателей-эсэсовцев, скрывающихся в окрестностях.

Так что лишь через много дней они заметили исчезновение юного Климрода.


— 4 -

В то утро управление Внутренним городом Вены, опоясанным бульваром Ринг, осуществлялось американской армией, которой было дано задание месяц обеспечивать безопасность. Именно поэтому на Кертнерштрассе перед освещенной дверью поста военной полиции выходец из Канзаса и занял в машине место рядом с шофером. Три других участника международного патруля — англичанин, француз и русский — устроились на заднем сиденье.

Машина отправилась в свой четвертый ночной объезд в сторону собора Святого Стефана, чьи две квадратные башни, над которыми высились зеленые колоколенки, начали вырисовываться в первых лучах зари.

Она ехала очень медленно, занимая середину шоссе, свободного от всякого движения. Было 19 июня 1945 года, пять часов тридцать минут утра.

Джип выехал на набережную Франца Иосифа. На другом берегу Дунайского канала за полуразрушенными Банями Дианы и темным морем раздавленных войной домов в розовом небе торчал черный, скелетоподобный круг Чертова колеса парка Пратер. Джип свернул налево. Он пересек площадь Морцин, проехал по Гонзагагассе, снова спустился южнее, к Собору Богоматери на бреге. Показалось барочное великолепие Богемской канцелярии.

Показался также и мальчик.


Англичанин заметил его первым, но ничего не сказал. Англичанин сердился. Ему был омерзителен едкий запах табака «капораль», который курил француз; он ненавидел американца, который выводил его из себя своими бесконечными рассказами о бейсбольных матчах и победах над женщинами во время его пребывания в Лондоне до июня 1944 года; и, наконец, он абсолютно презирал русского, который, кстати, даже не был русским, потому что, имея узкие глаза, чисто монгольский тип лица и был туп, как пробка. Что касается шофера-австрийца и, хуже некуда, коренного венца, то его постоянный цинизм, а главное, отказ считать себя побежденным врагом делали его совершенно невыносимым.

Англичанин промолчал, но в следующие секунды американец тоже поднял голову и вскрикнул. Взгляды пятерых мужчин тут же устремились на фасад.

Это был фасад особняка. Особняк был небольшим трехэтажным строением с мансардой, с шестью окнами в ряд на каждом этаже, с балконами на двух первых уровнях, самый низкий и самый главный из этих балконов возвышался над величественной входной дверью, расположенной на верху мраморной лестницы и обрамленной двумя колоннами, о которые опирались атланты; общий стиль был весьма чистым венским барокко; особняк почти два века назад был построен учеником Иоганна Лукаса фон Хильдебрандта, одного из создателей Хофбурга.

Все это оставило каменно-безразличными пятеро мужчин в джипе. Они видели только фигуру, словно прибитую — руки и ноги в форме креста — на фасаде, на уровне третьего этажа, в десяти — двенадцати метрах над пустотой; она стояла к ним лицом, наподобие распятия. Этот последний образ сразу же возник сам собой. Все способствовало ему: невероятная худоба высокого распятого тела, на котором мешком висели брюки и рубашка — слишком свободные и слишком короткие, — босые ноги, изможденное лицо с огромными глазами, такими светлыми, что они казались почти белыми в пучке лучей передвижного прожектора, и рот, приоткрытый в гримасе, выдающей достигшие своего пароксизма усилие и страдание.

На самом деле эта сцена продолжалась всего несколько секунд. Помогая себе ключом, цепляясь за края простенка, фигура задвигалась. Пучок лучей поймал ее в последний раз в то мгновенье, когда она перелезала через перила балкона. Послышался шум разбитого стекла, еле уловимое поскрипывание балконной двери, которая открылась и закрылась. Воцарилась тишина.

— Квартирный вор, невозмутимо заметил шофер-венец. — Но это мальчишка, несмотря на его рост.

Намек был ясен: международный патруль имел право вмешаться в это дело лишь тогда, когда в него оказался бы впутан представитель оккупационных сил. Уголовными, преступлениями ведала австрийская полиция. Они предупредили центральный секретариат. Прошло добрых десять минут до прибытия инспектора в сопровождении двух агентов.

Ребу Климроду с лихвой хватило этого времени.

Потом двадцать, может быть, тридцать минут разные звуки доносились до него, как-то странно накладываясь, друг на друга.

Эти шумы, а затем другие, воображаемые, всплывшие из глубины памяти с четкостью, которая повергла его в дрожь: радостные топ-топ Мины, бегающей или прыгающей в коридорах; пианино Катарины, играющей Шуберта; голос их матери Ханны, окрашенный польским акцентом — от него она никак не могла полностью избавиться, — тихий, умиротворяющий голос Ханны, который создавал вокруг нее покой — так же как от камня, брошенного в пруд, по воде плавно расходятся круги, — и говорил вечером в среду 2 июля 1941 года: «Мы, дети и я, поедем во Львов, Иоханн, благодаря паспортам, которые нам достал Эрих. Мы будем в Львове завтра вечером и останемся там до понедельника. А во вторник вернемся в Вену. Иоханн, мой отец и моя мать никогда не видели своих внуков…»

У Реба Михаэля Климрода были точно такие же глаза, как у его матери Ханны Ицкович-Климрод, родившейся в 1904 году в Львове, где ее отец был врачом. И она сперва мечтала пойти по его стопам, если бы не двойное препятствие: она была женщиной и еврейкой. Она начала изучать литературу в Праге, где квота студентов-евреев была менее ограниченной, и, в конце концов, под тем смутным предлогом, что ее дядя держит торговлю в Вене, она и перебралась сюда, чтобы возобновить изучение права. Иоханн Климрод был ее профессором в течение двух лет. Он был на пятнадцать лет старше Ханны; степные глаза Ханны привлекли взгляд профессора, исключительная живость ума, и юмор галицийки сделали остальное. Они поженились в 1925 году; в 1926-м родилась Катарина, в 1928-м — Реб, в 1933-м — Мина…

Двумя этажами ниже хлопнула тяжелая входная дверь, которую полицейские, уходя, закрыли. Затем донеслись какие-то неразличимые отзвуки переговоров между австрийцами и международным патрулем. Еще позже — гул включенных моторов, который вскоре замолк. Тишина вернулась в дом. Реб попытался распрямиться. Ему ведь пришлось очень медленно скрутиться в комочек, сантиметр за сантиметром. Ребенком он сотни раз забивался сюда, съеживался в этом уголке, испытывая таинственное наслаждение от своего добровольного заточения; первое время он боролся с чудовищным страхом и не успокоился до тех пор, пока не преодолел его, заставляя себя прижиматься к стене из голых камней, слегка влажной, холодной, по которой ползало нечто белесое. По крайней мере, он воображал, что это белесое, поскольку Реб не включал свет, чтобы сохранять загадочность и, главное, способность испытать страх, а затем — снова овладеть собой.

Наконец доска поддалась под его пальцами. Он просунул ногу, потом плечо, проскользнул в отверстие, оказался в платяном шкафу, а из него попал в комнату — свою комнату, — в которой теперь совсем не было мебели. Он вышел в коридор. Направо комната Мины, чуть подальше — Кати. Обе комнаты были пусты. Как и те, где были игровая комната, музыкальная гостиная, и та, что Ханна предоставила ему, Ребу, в качестве его кабинета…

...И также в трех комнатах для друзей, двух комнатах, отведенных гувернантке-француженке, из которых вынесли все, вплоть до обрамленных гравюр — на них были запечатлены Вогезская площадь и Мост искусств в Париже, вид Луары в окрестностях Вандома (там родилась мадемуазель), узкая бухточка в Бретани и, наконец, пейзаж в Пиренеях.

На верхнем этаже — там находились помещения для прислуги — обнаружились признаки того, что здесь еще живут или жили совсем недавно. Он увидел две раскладушки и очень старательно уложенный вещевой мешок. В воздухе веяло слабым запахом светлого табака. На проволоке в ванной сушилось нижнее белье цвета хаки.

Он снова спустился вниз и попал на второй этаж.

На этом этаже всегда жили его родители. Из очень широкого, выстланного мрамором коридора Ханна сделала границу, которую дети или прислуга не осмеливались пересечь без ее особого разрешения. На одном «берегу», том, чьи окна выходили на фасад, тянулся ряд общих комнат, две гостиные, столовая, под прямым углом удлиненная огромной буфетной и кухней, а на другом, в пандан общим залам, находилась библиотека, такая просторная, что касалась обоих «берегов» и в некоем роде их соединяла.

Он распахнул дверь с правой стороны. Здесь были личные апартаменты Ханны, запретная территория. А теперь совершенно опустошенная. Со стен даже аккуратно сорвали обои. Большая кровать Ханны стояла в простенке между двумя окнами, выходящими на внутренний двор. Реб родился в этой кровати и его сестры тоже. Идя вперед параллельно коридору, он вошел в будуар. Пустота. Потом прошел в кабинет Ханны, где в промежутке между его собственным рождением в 1928 году и появлением на свет Мины в 1933-м Ханна подготовила, разумеется, успешно, докторскую диссертацию по философии. И здесь ничего.

Следующая за расположенной посередине ванной комната принадлежала его отцу. Она была полностью меблирована. Но он не узнал обстановки. Кровать, кстати, не подошла бы его отцу, была слишком высока; калека не мог бы лечь в нее без посторонней помощи.

Он открыл один шкаф, другой. Внутри множество мундиров, обвешанных звездами и наградами. На полках сложены стопки нательного белья и безупречно отглаженных рубашек. Он увидел всевозможную обувь, даже полуботинки со шнурками. На двух отдельных вешалках висело штатское платье. Он потрогал его…

...хотя взгляд уже был устремлен на последнюю дверь, что вела в библиотеку.

Он повернул дверную ручку, но не сразу распахнул створку двери. Впервые после того, как он проник в дом, на его лице появилось какое-то выражение. Зрачки расширились, рот слегка приоткрылся, словно у него внезапно перехватило дыхание. Он прижался виском, потом щекой к дверной раме. Он закрыл глаза, и его черты исказила судорога отчаяния. Реб услышал — несомненно, гораздо отчетливее, чем, если бы это был реальный звук, — привычный и мягкий, чуть шелестящий звук резиновых колес кресла-каталки Иоханна Климрода, обе ноги которого отнялись в 1931 году, весной; Ребу Михаэлю еще не было тогда трех лет. Он слышал голос своего отца, разговаривающего по телефону, либо обращающегося к компаньону Эриху Штейру, либо к одному из четырех своих помощников, либо к одной из трех секретарш. Он слышал, как позвякивает маленький грузовой лифт, на котором отец, покидая свой адвокатский кабинет на первом этаже, поднимался на второй этаж, в библиотеку и свою личную комнату.

...Слышал, как его отец говорит Штейру: «Эрих, я боюсь этой поездки во Львов. Несмотря на те пропуска, что вы им раздобыли…»

Он открыл глаза, толкнул дверь, вошел. В комнате размером восемнадцать на восемь метров всего и было, что длинный полированный дубовый стол, который стоял здесь всегда, старый ковер, колченогий стул. Поверх деревянных панелей на стенах, обитых шелком гранатового цвета, еще сохранились следы картин, висевших здесь. Даже было выломано несколько книжных полок, местами достигающих в высоту четырех метров и огороженных галереей из дубовых перил. Не осталось ни одной из пятнадцати или двадцати тысяч книг, собранных за сорок лет Исканном Климродом, а до него — четырьмя или пятью поколениями Климродов; один из них был высокопоставленным чиновником при Иосифе II, императоре Германии и Австрии, породе Богемии и Венгрии. И также ничего не уцелело из дивной коллекции раскрашенных деревянных мадонн, хрупких, улыбающихся, облаченных в парчу; им было четыре с половиной века…

В разграбленную, фантастически гулкую библиотеку сквозь закрытые ставни начал просачиваться рассвет. Он подошел к маленькому грузовому лифту — так приходят к спасительному последнему прибежищу…

Чтобы попасть в Зену этим утром 19 июня, он прошел пешком сто шестьдесят километров, отделяющих. Маутхаузен от столицы, передвигался только ночью, а днем спал, воровал на фермах пропитание; в Санкт-Пельтене, идя напрямик, переправился через Дунай и, в завершение пересек Венский лес; последние тридцать пять километров он отмахал без передышки и около двух часов утра уже миновал парк и дворец Шенбрунн. Спустя много лет Дэвиду Сеттиньязу, который спросил его о причинах этой неистовой и одинокой гонки, — ведь Сеттиньяз, точно так же как и Таррас, наверняка помог бы ему добраться до Вены, — Реб, наверное, просто, со своим обычным отсутствующим видом ответил: «Я хотел отыскать моего отца, отыскать сам».


Когда построили грузовой лифт, то, чтобы его укрыть, перед решеткой на самой обычной деревянной панели прикрепили одну створку дарохранительницы, попавшей в дом из какой-то приходской церкви в Тироле или Богемии; створка датировалась пятнадцатым веком, и те, кто разграбил все сокровища особняка, не ошиблись: створка исчезла, осталась лишь ясеневая панель.

Он открыл лифт. Металлическая клетка была узкой, точно в размер кресла-каталки. И кресло стояло здесь, пустое.

Реб Климрод теперь знал наверняка — его отец погиб. Он плакал, стоя перед пустым креслом.


— 5 -

Книжный магазин находился на Щенкенгассе — маленькой улочке в первом округе Вены, затерявшейся между группами конных статуй дворца Даун-Кинского и Бурттеатром.

В него попадали, сойдя вниз три ступеньки, сегодня не существующие. И оказывались в анфиладе из трех сводчатых комнат; свет в каждую из них проникал через подвальное окно. Человек по фамилии Вагнер — ему было за шестьдесят — в течение двадцати лет работал в Национальной библиотеке дворца Хофбург, прежде чем завести собственную торговлю. Не без основания он гордился тем, что входит в число трех или четырех лучших специалистов Вены по редким изданиям и инкунабулам.

Сперва он не узнал Реба Михаэля Климрода.

В этом не было ничего удивительного: четыре с половиной года протекло, слишком многое случилось после последнего появления здесь малыша в коротких штанишках, с непокорной прядью волос на высоком лбу, слишком маленького для своего возраста; он наносил свои визиты почти каждый месяц, в период школьных занятий неизменно по четвергам; молча ходил вдоль полок, рассматривал стеллажи и чаще всего уходил, не проронив ни слова. Гораздо реже он застывал перед каким-нибудь изданием, как правило, только что приобретенным Вагнером, с безошибочностью, которая, в конце концов, даже перестала удивлять книготорговца. Тут он тихо встряхивал головой с таким видом, словно хотел сказать: «У нас оно уже есть», либо осведомлялся о происхождении книги или рукописи, о времени ее создания, о ее стоимости. Вопросы заканчивались неизбежной фразой: «Я скажу о ней моему отцу. Не могли бы вы, прошу вас, сохранить ее до ближайшего четверга?» И спустя неделю он возвращался, объявляя своим тихим, еще ломким, но каким-то странно отрешенным голосом вердикт отца и глядя мечтательными глазами: покупает мэтр Климрод или нет. В случае необходимости Вагнеру лишь оставалось отправиться в особняк, чтобы заключить сделку с калекой, чья сказочная библиотека приводила его в восхищение.

Фигура, представшая перед Вагнером, ничем не напоминала мальчишку тех давних дней. Она была на добрых тридцать сантиметров выше, одета в твидовый, британский пиджак, в брюки кирпичного цвета все это было ему явно коротковато, — обута в роскошные полуботинки стиля Ришелье, которых в Вене нельзя было отыскать уже много лет. Вагнер подумал, что перед ним скорее англичанин, чем американец.

Тут Реб Климрод, наконец, сошел с третьей ступеньки и уже не стоял против света.

Его глаза сразу же что-то напомнили Вагнеру. А потом та манера, с какой пришедший начал расхаживать среди книжных полок, усилила впечатление уже виденного. Вагнер спросил по-английски:

— Вы ищете что-то конкретное?

— Книги моего отца, — по-немецки ответил Реб.

В это мгновение он остановился перед тридцатью двумя томами Вольтера издания 1818 года. Вагнер вдруг встал… и сразу замер, словно осознав излишнюю торопливость своих движений.

— Вы молодой Климрод, — сказал он после долгих секунд молчания. — Калеб Климрод.

— Реб.

— Вы невероятно выросли. И сколько же вам теперь лет?

Реб миновал издание Вольтера и продолжил свой обход. Отойдя чуть поодаль, он ни на секунду не задержался перед переплетенными в голубую кожу изданиями «Солдатских песен» Кастелли, «Дулина из Майнца» фон Алксин-гера, «Опасных связей» Лакло и редчайшей книги Абрахама а Санкта-Клара «Пройдоха-Иуда». На ее обрезе красовалась тонко нанесенная золотом буква К, почти незаметная для того, кто не знал бы, где ее искать, если не воспользовался бы лупой.

Реб отдалился от книг.

— Почему у меня должны быть книги вашего отца? — спросил Вагнер. — Я всегда продавал ему книги, но никогда не покупал.

— И недавно не покупали?

Вопрос был задан с абсолютной естественностью. Пусть на две-три секунды, но книготорговец пришел в явное замешательство:

— Недавно не покупал. И вообще не покупал. Если хорошенько подумать, то вот уже три или четыре года, как я не продал вашему отцу ни одной книги. И почти столько, же времени вы не приходили сюда. Вас не было в Вене?

— Я путешествовал с матерью и сестрами, — ответил Реб.

Он обернулся с улыбкой:

— Я так рад снова видеть вас, господин Вагнер. У вас по-прежнему такие прекрасные книги. Сейчас я не располагаю временем, но с удовольствием зашел бы к вам немного поболтать. Может, сегодня вечером?

Я закрываю в семь часов, сказал Вагнер.

Было три часа дня.

— Я буду здесь раньше, сказал Реб. — Или, может быть, завтра утром. Но вероятнее всего сегодня вечером. Во всяком случае, я не простил бы себе, что заставил вас держать магазин открытым. В случае опоздания, прошу вас, не ждите меня…

Вагнер улыбнулся в ответ:

— Приходите когда вам удобно. Сегодняшний вечер меня вполне устроил бы. Вы всегда будете желанным гостем. И передайте мои лучшие дружеские пожелания вашему отцу.

По Шенкенгассе Реб шел широким, спокойным шагом. Ему даже не пришлось оборачиваться: витрина часовщика послала ему мимолетное отражение Вагнера, застывшего у подножья лестницы; он вышел на порог, чтобы посмотреть ему вслед. Реб шел до тех пор, пока не скрылся из поля зрения Вагнера, дошел даже до церкви Меньших Братьев, вернулся по Ловельгассе к Бургтеатру, откуда мог прямо видеть вход в книжный магазин. Прождав минут тридцать — сорок, он, наконец, увидел, как подъехали мужчины. В черной машине их было трое, абсолютно ему незнакомых и никоим образом не обладающих лицами людей, которых могут интересовать редкие или старые книги. Кстати, Вагнер, который, наверное, их ждал, вышел сразу же, едва они появились, поговорил с ними, что-то показывая рукой; один жест, по крайней мере, был достаточно красноречивым даже на расстоянии: приехавшим мужчинам, которых он наверняка предупредил по телефону, Вагнер увлеченно описывал внешность Реба Климрода. Двое мужчин вошли в книжный магазин, третий, сначала поставив свою машину, отправился в подворотню Дома напротив. Стоять на стреме.


Вена 1945 года, конечно, больше не была Веной Иоганна Штрауса и ресторанчиков в Гринщинге, das goldene Wienerherz — прославленное венское золотое сердце — больше не билось в ритме вальса; это был полумертвый, наполовину разрушенный и, несмотря на июньское солнце, даже мрачный город; парк Пратер находился в русской зоне, там как раз начали покрываться ржавчиной подбитые танки, кое-где уже заросшие травой; от Кернтнер-штрассе, которая была тем же самым, что Рю де ля Пэ или Пятая авеню, уцелело лишь несколько огрызков закопченных домов, в которых едва начинали восстанавливать первые этажи. И немногие были там, где они были раньше; люди, пленные, если они не погибли, раненые или на долгом пути возвращения, были разбросаны по всей Европе.

Он не обратился в австрийскую полицию (тем более к оккупационным властям). У Реба не было никакого удостоверения личности, на худой конец это не оказалось бы, главным препятствием, хотя он и совершил кражу, присвоив себе кое-что из штатского платья британского генерала. Наверное, Реб полагал, что в полиции могли найтись свои Вагнеры.

Дэвид Сеттиньяз убежден: с первой минуты Реб Климрод знал, что его отец погиб, и догадывался о той роли, которую сыграл в этом Эрих Штейр. В июне 1945 года Штейр, весьма вероятно, еще находился в Вене, подобно бесчисленным военным преступникам, которые, когда война официально закончилась, просто-напросто разошлись по домам; кое-кто из них, например, Менгеле, даже вновь открыли в Гюнцбурге свои довоенные врачебные кабинеты. По мнению Сеттиньяза, визит Реба к Вагнеру был разведкой. Мальчик выбрал Вагнера, а никого другого, по причине давних, еще до 1940 года, связей между Штейром и Вагнером. В результате Реб убедился, что, раз в книжном магазине появились трое наемных убийц, Штейр попытается захватить и уничтожить его.

Но Реб пока не ставил перед собой другой цели, кроме как напасть на след Иоханна Климрода. Он провел в Вене два или три дня, где-то скрываясь, то ли в особняке, то ли в разрушенном доме. 23 июня он нашел женщину из Райхенау… благодаря которой вышел на зальцбургского фотографа… и окунулся в кошмар.


— 6 -

В Пайербахе он слез с двуколки, в которую была запряжена одна лошадь. Крестьянин дальше не ехал. Реб с улыбкой сказал:

— Огромное спасибо. И надеюсь, что ваш внук скоро вернется. Уверен, что вернется.

— Да услышит вас Бог, мой мальчик, — ответил старик.

Реб пошел по извилистой дороге. Прямо перед ним и справа поднимались на высоту более чем две тысячи метров вершины Ракса и Шнеберга.

Он добрался до Райхенау поздним утром 23 июня. Выйдя из Вены на рассвете, он сумел найти место в джипе, который высадил его на соборной площади Винер-Нейштадта, где война оставила заметные следы. Крестьянин в двуколке подобрал его в четырех километрах от Нейнкир-хена, когда он с окровавленными ногами брел по обочине.

Райхенау оказался простой деревней. В первом же доме ему сказали, где он сможет найти Эмму Донин. Он туда и направился; пройдя небольшой альпийский луг, дошел до хижины из полукруглых бревен, Стоящей на каменном фундаменте. С виду она выглядела довольно просторной; в ней могло жить несколько человек; трое; мальчиков от двух до шести лет с Золотистыми волосами и голубыми глазами стояли рядком, какие-то странно притихшие и неподвижные, с голыми коленками, положив плашмя руки на край большого каменного корыта; все они были до отвращения грязны. В воздухе к аромату сырой весенней земли примешивался запах дыма. Реб улыбнулся и заговорил с детьми, которые ему не ответили, затравленно на него поглядывая. Он обогнул ферму и увидел женщину, очень толстую и очень грубую; на ее сильных руках на внешней стороне ладоней выступали плотные голубые жилы. Она и глазом не моргнула, когда он сказал ей, что он Реб Михаэль Климрод из Вены, сын мэтра Иоханна Климрода, адвоката. Ее толстые и расплющенные на концах пальцы продолжали чистить початок кукурузы, зерна которой она размеренно бросала в котел, уже наполненный водой, где плавало несколько картофелин и брюква. Стоя перед ней, Реб заметил, что к ее наполовину облысевшему потному темени прилипли редкие серовато-желтые прядки волос.

— Вы работали в доме моего отца, — сказал Реб. — Я хотел бы знать, что с ним произошло.

Она спросила, почему он пришел именно к ней. Реб объяснил, что узнал ее фамилию от торговца дровами на Щультергассе, улице, расположенной позади Богемской канцелярии. Она переваривала это сообщение все то время, что понадобилось ей, чтобы закончить чистку еще двух початков, подхватить котел — от помощи Реба она. отказалась, — отнести его в хижину и поставить на огонь. Наконец она сказала:

— Я никогда не работала у господина Климрода.

— Ни вы работали в его доме, уточнил Реб. — Начиная с сентября 1941 года.

Впервые она подняла голову и пристально на него посмотрела:

— Вы пришли за тремя малышами, так ведь?

— Нет.

— Вы пришли за ними. Она еще будет жаловаться, эта шлюха. Она гуляет в Вене с американцами, оставив мне на воспитание своих детей и почти не давая денег, и еще хочет, чтобы я обращалась с ними, как с королями.

Легкий шорох босых ног. Реб обернулся: вошли трое мальчуганов. У одного из них на скуле был голубоватый кровоподтек; ноги у всех троих были исполосованы ударами хлыста.

Я приехал и ради них, сказал Реб. — Она просила меня посмотреть, как они тут живут. Теперь, пожалуйста, отвечайте на мои вопросы.

Она опустила глаза и зло спросила:

— Могу я положить в суп сала?

Я хотел попросить вас об этом, — улыбаясь, сказал Реб, продолжая смотреть на нее в упор.

Он начал задавать вопросы. Кто нанял ее в сентябре 1941 года экономкой в особняк Климрода? Человек по имени Эпке, ответила она. Этот Эпке был владельцем дома? Нет. В таком случае кто стоял над Эпке и отдавал ему приказы? Она уже не помнит его фамилии. Реб улыбнулся, покачал головой: «Ай-ай-ай…» Но она действительно не помнит, сказала она. По крайней мере не помнит фамилии. Человека — да, помнит. Хозяина.

— Очень высокий и очень красивый мужчина. Блондин.

— Он носил форму?

Эсэсовскую, ответила женщина. — Генерал, не меньше.

Приходил редко.

А в сентябре 1941 года в доме еще оставались слуги, которые работали там давным-давно? Много лет? Например, очень старый седой человек по имени Антон?

— Да.

Не знает ли она, где сегодня Антон?

— Он умер, ответила она. — Перед самым Новым годом. Его раздавил военный грузовик.

А кто-нибудь еще из прежнего персонала? Никого. Она и четверо других слуг были наняты одновременно. Кем, Эпке?

— Да.

Она сняла шмат сала, подвешенного к балке погодка, отрезала кусок, потом, постояв в нерешительности, второй.

— И еще один, пожалуйста, сказал Реб. — По куску на каждого ребенка. Думаю, они съели бы на три-четыре картофелины больше…

Дом Климрода был меблирован, когда она вошла туда в первый раз? Она не поняла вопроса: «Как меблирован?»

— Конечно, был меблирован, — ответила она, искренне удивившись.

— Положите картошку, пожалуйста, — напомнил Реб. — И не слишком мелкую.

А помнит ли она книги, тысячи книг? Да. А картины? Да, были картины, много картин, если можно назвать эти картинами; и также всякие тканые штуки, тоже развешанные по стенам, ну да, гобелены. И статуи.

— В библиотеке, где стояли все эти книги, был маленький лифт. Вы помните его?

Она заканчивала чистить еще три картофелины. Ее толстая рука, которая держала острый нож, прижав большой палец к черенку лезвия, застыла. Она нахмурила брови, роясь в своих воспоминаниях:

— Это такая штуковина, вроде грузового подъемника? Что была укрыта разрисованной доской? «Доской» была створка дарохранительницы.

Да, — ответил Реб.


Она помнила. Даже один раз, случайно открыла ее и была потрясена, увидев механизм, о котором ей никто никогда не говорил.

— Когда это было?

— Перед Новым годом.

— Сорок первым?

— Да.

— А когда точно? В декабре?

— Раньше.

— В ноябре, октябре?

— В ноябре.

Через несколько недель после ее поступления на службу. Пальцы Реба вцепились в балку.

— Там, в лифте, было что-нибудь?

— Кресло на колесах, — сразу же ответила она.

Молчание. Взгляни она на него в эту минуту, она, без сомнения, поняла бы, до какой степени он слаб, беспомощен и полон отчаяния. Но она возилась у котла, раздувая угли и подкладывая дрова.

Он вышел.

Спустя какое-то время он позвал детей, а когда они покорно подошли к нему, раздел их донага перед корытом, которое наполняла тонкая струйка чистой воды, стекавшая по наклонному желобу из выдолбленных стволов. Реб вымыл всех троих.

— Скажите, пожалуйста, нет ли у вас мыла?

— А еще чего? — ухмыльнулась она, явно оправившись от испуга.

Он тщательно, как мог, промыл ссадины, заставил детей одеться. Снова подошел к женщине:

— А мебель, книги, картины еще оставались в доме?

— Их сняли накануне отъезда хозяина, сказала она. — Приехали три армейских грузовика под началом эсэсовцев и увезли все. Или почти все. На другой день явились венские антиквары и забрали оставшееся. Кроме стола, слишком большого и тяжелого, который не пролезал в двери.

— Эпке был при этом?

— Он и командовал.

— Опишите мне его, прошу вас.

Она рассказала. Им вполне мог оказаться один из тех трех мужчин, что после его прихода нагрянули в книжный магазин Вагнера.

— А тот, кого вы называете хозяином? Высокий и очень красивый мужчина?

— Он приехал вечером на машине с флажком. И сказал Эпке: «Вывозите то-то и то-то», а еще велел Эпке рассчитать нас и отпустить.

— Где теперь Эпке?

Она пожала плечами; в ее зрачках появился отблеск злой иронии.

— Вы просто мальчишка, заметила она. — Почему я должна вас бояться?

Он улыбнулся.

— Вы меня боитесь, — вкрадчиво сказал он. — Посмотрите мне в лицо в мои глаза и увидите, что вы очень меня боитесь. И правильно делаете, что боитесь. — Его рука, сжимающая садовый нож, опустилась вниз. — Я вернусь, Эмма Донин. Через неделю или месяца через два. Вернусь проверить детей. И если на них будет хоть один след от удара хлыстом, я перережу вам глотку и отрежу руки. Нет, сначала руки, а потом перережу. Вы разговаривали с седым стариком по имени — Антон, которого раздавила армейская машина?

Глазами, полными ужаса, она, не отрываясь, смотрела на нож, но, может быть, менее внимательно следила за кривым лезвием, чем за длинной, протянутой к ней рукой. Она утвердительно кивнула головой.

— Нечасто, прибавила она. — Он был неразговорчив.

— Я знаю, сказал Реб. — Но, может, он говорил что-нибудь вам или кому-либо из слуг насчет моего отца Иоханна Климрода. Попытайтесь вспомнить, прошу вас.

Вошли малыши и как-то робко уселись за стол; все трое переводили глаза с садового ножа на испуганное лицо женщины, хотя, могло показаться, что эта сцена волнует их меньше всего на свете. Позы, тишина, большие, очень серьезные глаза малышей, эта затерянная в лесу хижина ферма заставляли вспомнить одну из немецких сказок с людоедами и феями.

Однажды, сказала Эмма Донин, — он говорил о каком-то санатории.

— Куда отвезли моего отца в промежутке между июлем и сентябрем 1941 года?

— Да.

Это под Линцем, пояснила она. Антон произнес какое-то другое название, но она его уже не помнит. Реб вытащил из-под рубашки штабную карту, украденную у британского генерала. Поиски потребовали времени: он подряд прочел все названия на карте, включая Маутхаузен, в радиусе шестидесяти километров вокруг Линца.

Читал до той минуты, пока она не подтвердила, что это Хартхайм.

Замок Хартхайм.


— 7 -

Спустившись в долину из Райхенау, он провел остаток дня и следующую ночь в Пайербахе, в доме того старика с двуколкой, чье приглашение он сначала отверг. И единственный раз за четыре года после своего отъезда во Львов с матерью и сестрами он спал в настоящей постели, ел за семейным столом. Старика звали Доплер; троих его внуков забрали в немецкую армию: двое официально считались погибшими, а третий пропал без вести. Реб Климрод рассказал Доплеру о детях, оставленных на попечительство Эмме Донин, и просил его приглядывать за ними.

Реб сделал ошибку, снова заехав в Вену. Не для того, чтобы опять побродить рядом с Богемской канцелярией или же еще раз зайти в особняк. Он расспрашивал многих людей об Эпке.

Тщетно. Фамилия никому ничего не говорила; можно было подумать, что Эмма Донин ее выдумала.

На самом деле то, что он узнал эту фамилию, свидетельствовало о его успехах. Точно таким же успехом было и то любопытство, которое он проявлял относительно точных обстоятельств смерти Антона Хинтерзеера, сбитого военным грузовиком «седовласого старика», который состоял на службе у Климродов более полувека. Реб Климрод думал, что его просто-напросто убрал Эпке.

«Высокий и очень красивый блондин» в форме высшего офицера или генерала СС, которого описала Эмма Донин, был, очевидно, Эрих Штейр.

А Штейр, подобно Эпке, считал, что поиски Реба Климрода могут привести его к открытию чудовищной тайны.


Замок Хартхайм находится на дороге, идущей по берегу Дуная, если ехать из Линца в Пассау (Германия). Местечко называется Алькховен; это крохотная тихая деревушка, какие сотнями встречаются в Верхней Австрии. От Алькховена до Линца всего пятнадцать километров на юго-запад, тогда как Маутхаузен лежит к востоку от Линца.

Замок представлял собой огромное, в стиле Ренессанса, здание с многочисленными слепыми окнами, выстроенное в тяжеловесном и мрачном германском вкусе императора Максимилиана. Просторный двор, окруженный довольно красивыми колоннадами, не мог сгладить зловещего впечатления от ансамбля, который венчали четыре башни.


— Это был санаторий, жалостливо сказал Ребу рыжий мужчина. — Что-то вроде госпиталя, если хотите. Я бывал там дважды, в 1942 году и потом в следующем. У них случилось короткое замыкание, и они меня вызвали. Он мелко затряс головой и сказал с опаской: — Но ничего необычного я не видел.

Рыжий держал электромеханическую мастерскую в Линце, недалеко от центра города. Он с первого взгляда узнал Реба Климрода, в ту секунду, когда высоченная и худая фигура подростка выросла на пороге. Он вспомнил мальчика, которого офицеры СС постоянно таскали за собой однажды даже на привязи, как собаку — в Маутхаузене, где сам он часто бывал, но только в качестве элекротехника. Подобно всем людям, чья деятельность как-то была связана с концлагерями, он знал, что розыски военных преступников, проводимые отделом Военных преступлений, начали принимать широкий, размах, но еще больше он опасался Еврейского комитета, недавно организованного в самом Линце. Евреи теперь стали страшно опасны. Уже два раза он встречал на улицах Линцадругого бывшего узника Маутхаузена, который, кстати, жил не очень далеко от него, в доме № 40 на Ландштрассе[8] ; изредка ему мерещились в кошмарах черные и пронзительные, чуть застывшие глаза Визенталя, хотя он считал себя совершенно невинным и непричастным: ведь он был лишь электротехникам, ничего более; что они могли поставить ему в вину?

Однако этот парень, пришедший к нему и расспрашивающий о Хартхайме, был еврей; рыжий отлично помнил полосатую робу, на которой желтая буква "J"[9] занимала центр двойного желто-красноватого треугольника.

Именно рыжий назвал Ребу Климроду фамилию фотографа из Зальцбурга.


Из Вены в Линц Реб добирался на подножке разбитого, открытого всем ветрам вагончика — их снова пустили по отдельным линиям австрийских железных дорог. Он приехал в Линц 30 июня и пешком — или на военном джипе (эти машины охотно подвозили штатских) — преодолел четырнадцать километров до Алькховена. Он никогда никому не говорил, побывал он или нет в замке Хартхайм.

Ни Таррас, ни Сеттиньяз не осмелились спросить его об этом.

Реб Михаэль Климрод был первым человеком — кроме, разумеется, тех, кто там работал, — который раскрыл, чем действительно занимались в замке Хартхайм. Об этой деятельности было официально сообщено лишь в 1951 году, спустя шесть лет, благодаря чистой случайности и вмешательству Симона Визенталя.

В Зальцбург он прибыл второго июля ночью либо утром третьего. Он преодолел более шестисот километров — по крайней мере две трети из них пешком, — спал мало или не спал совсем, ночуя где попало (единственным исключением была его остановка в семействе Доплера в Пайербахе), без всякой дружеской поддержки, все глубже погружаясь в безнадежное и трагическое одиночество, охваченный одной навязчивой мыслью: узнать, где и как погиб отец.

Зальцбурского фотографа звали Лотар.

— Его нет дома, — сказала женщина с седыми, коротко подстриженными волосами. — Здесь он живет, но не работает. Вы можете пойти в его лабораторию.

Она согласилась указать ее адрес: в Durchhauser — крытом пассаже, — прямо за Башней Колоколов.

— Вы знаете, где это?

— Найду, — ответил Реб.

Он ушел, стараясь не хромать. Переходя площадь Старого рынка, совсем рядом с созданием князей-архиепископов Зальцбурга — бывшей аптекой, которая так странно выглядела с фасада, он второй раз заметил машину «Скорой помощи».

Первый раз это произошло на том берегу Зальцаха, когда он, сворачивая с ведущей из Линца дороги, заметил машину, припаркованную у въезда на Штаатсбрюкке, капотом в его сторону. На переднем сиденье было двое мужчин, неподвижных и с невыразительными лицами подчиненных, ждущих приказа отправиться в путь. На выкрашенной в цвет хаки машине «Скорой помощи» был красный крест на белом фоне; в ней совершенно ничего не могло привлечь внимания.

И вот теперь она оказалась в центре старого Зальцбурга, снова на стоянке, хотя за рулем никто не сидел. Но номер был тот же, та же царапина справа на переднем бампере.

Реб Климрод с невозмутимым лицом наконец перешел площадь, ни с того, ни с сего напустив на себя какую-то неуклюжесть и даже еще сильнее припадая на одну ногу, чего раньше не делал.

Реб находился примерно в двустах пятидесяти метрах от Башни Колоколов.


До Башни он добрался через двадцать пять минут.

Durchhauser был темным и узким; подняв руки над головой, даже не вытягивая их, Реб Климрод мог бы коснуться свода. Он прошел вперед метров десять, миновав какие-то темные лавчонки, прежде чем заметил табличку, на которой по белому фону было довольно неуклюже выведено черной краской: «К.-Х. Лотар — художественная фотография». Он толкнул стеклянную дверь, тонко задребезжал колокольчик. Он очутился в низкой зале, стены и потолок которой были выложены из камня. По обе сторота от него располагались два больших деревянных прилавка, словно у торговцев тканями; но они были пусты, как и полки за ними.

— Я здесь, — послышался голос из задней комнаты.

В глубине залы полотняная занавеска скрывала раму двери. Реб Климрод приподнял ее и проник в следующую комнату. Он оказался перед четырьмя мужчинами, один из которых мгновенно приставил к его левому виску пистолет:

— Стой смирно, не кричи.

Он узнал двоих: это были те самые, что сидели на переднем сиденье военной машины «Скорой помощи». Третьего он опознал по описанию, которое сделала в Райхенау Эмма Донин: это был Эпке. Четвертого он никогда не видел. Они спросили его, где он пропадал и как так получилось, что он потратил столько времени на то, чтобы добраться сюда от площади Старого рынка, которая, если идти пешком и даже хромая, находится всего в двух-трех минутах ходьбы.

Лицо Реба Климрода невероятно преобразилось, как и весь он. Он теперь казался гораздо моложе своих лет, более хрупким и измученным. Глаза его широко раскрылись от ужаса:

— Я хочу есть, я устал, — ответил он хнычущим голосом мальчишки, не понимающего, что с ним происходит. И смертельно испуганного.


Дэвид Сеттиньяз принял телефонный звонок вместо Тарраса, ушедшего, как он выражался, «побродить на свежем воздухе». Звонок исходил, разумеется, от какого-то военного чина, поскольку гражданская телефонная связь и еще не была полностью восстановлена в Австрии. Человек на линии нес невнятную галиматью, полагая, что говорит по-английски. Сеттиньяз определил акцент и предложил:

— Вы можете говорить по-французски, господин майор.

Дэвид объяснил, кто он такой и в чем он считает себя компетентным, чтобы заменить капитана Тарраса во всех или почти во всех делах. Затем он замолчал, со все возрастающим изумлением слушая то, что сообщал ему из Зальцбурга офицер французских оккупационных войск. В действительности Дэвид, почти не раздумывая, благодаря какому-то порыву, который будет иметь в его жизни немалое значение, впервые за свою служебную карьеру солгал по-крупному:

— Главное, не верьте ему на слово, сказал он, — юноша старше и опытнее, чем кажется. Доверьтесь ему во всем, он работает на O.S.S.[10], и это один из лучших агентов. Пожалуйста, точно выполняйте то, о чем он вас попросит.

И только повесив трубку, он задал сам себе по-настоящему значительные вопросы: о тех мотивах, которые заставили его совершить эту глупость, о том, что он все-таки сможет сказать Таррасу, чтобы оправдать эту грубую ложь, а помимо прочего, о той в очередной раз необычайной — и опасной — ситуации, в которой оказался юный Климрод.


Четвертым человеком был попросту Карл-Хайнц Лотар. Полный краснолицый мужчина, довольно высокий и, как это часто бывает, с маленькими, почти женскими ручками. Несмотря на царящую под каменным сводом прохладу, он истекал потом и явно испытывал страх.

В замке Хартхайм с осени 1940 и по конец марта 1945 года работали два австрийских фотографа. Один из них все еще жив, сейчас он живет в Линце; о нем, называя его Бруно Брукнером, упоминает в своих воспоминаниях Симон Визенталь.

Другой был Карл-Хайнц Лотар. Для него все началось в середине октября 1940 года. Его вызвали в Gauleitung[11]. Линца спросили, может ли он выполнить «кое-какие специальные фотографические работы», соблюдая на сей счет полнейшую секретность. Предложили ему триста сорок марок в месяц. Он согласился, и его доставили на машине в замок Хартхайм, которому в то время уже дали прозвище «санаторий».

Директором учреждения тогда был капитан Вирт, который впоследствии в качестве вознаграждения за свою превосходную работу в Хартхайме получил должность директора главного управления концлагерями в Белжеце, Собиборе и Треблинке в Польше. Позже на посту директора Хартхайма его сменил Франц Щтангль, потом ставший также управляющим Треблинкой. Собственно медицинское руководство «санаторием» обеспечивал доктор Рудольф Лохауэр[12] из Линца со своим помощником доктором Георгом Ренно[13].

Вирт объяснил Лотару, какого рода работы от него ждут: речь шла о том, чтобы делать наивысшего качества фотографии больных, на которых врачи Хартхайма проводили опыты; в количестве тридцати — сорока в день. Эти опыты заключались в определении самых действенных способов убийства людей и разработке в этой области промышленной технологии, разработке строго научной шкалы тех ступеней страдания, которые может вытерпеть человеческое тело перед тем, как погибнет.

Лотара просили фотографировать и снимать на кинопленку головной мозг подопытного; мозг, который старательно обнажали, срезав черепной свод для того, чтобы в момент смерти зафиксировать вероятные, видимые изменения.

Такова была первая, но не самая важная задача Хартхайма: в действительности замок был школой и центром подготовки, предназначенным для «студентов», которые, завершив свое обучение, направлялись в различные лагеря уничтожения, чье создание было предусмотрено Гиммлером на совещании в Ваннзе в январе 1941 года (на самом деле вопрос об их создании рассматривался и раньше). Впрочем, Хартхайм был не единственным заведением подобного рода[14].

Лотару в его работе мешало то, что ему часто приходилось снимать через глазок в двери, когда экспериментировали с газами, на первых порах мешало зловоние от кремационной печи. В общей сложности он, должно быть, сфотографировал по крайней мере две трети человек, уничтоженных в Хартхайме.

Наверное, его смущало лишь одно: подавляющее большинство из тридцати тысяч были христианами — немцами, австрийцами или чехами, направленными в Хартхайм для того, чтобы они подпали под программу Vernichtung Lebesunweten Lebens[15], разработанную по требованию Гитлера и контролируемую Мартином Борманом, которая предусматривала истребление физически и умственно отсталых, неизлечимо больных… либо просто стариков, входящих в категорию «лишних ртов»... Среди них не было ни одного еврея: честь умереть в Хартхайме, Графенегге, Гадамаое или Зонненштайне предоставлялась только арийцам[16].

— Но не твой отец, сказал Эпке Ребу Климроду. — Твой отец действительно погиб в Хартхайме. Ведь ты это так хотел узнать?

— Я не верю вам, сказал Реб глухим, дрожащим голосом. — Он жив.

Эпке усмехнулся. Может быть, и вправду Эпке была не его фамилия: он был невероятно белокурым, почти белесым, даже брови терялись на его прозрачной коже, а по-немецки он говорил с интонациями, свойственными жителям прибалтийских государств — Эстонии, Литвы или Латвии. Он усмехнулся и с сожалением покачал головой, словно учитель, не получивший от хорошего ученика ожидаемого ответа.

— Он жив, — более твердо повторил Реб. — Вы лжете.

Реб выглядел, как подросток, обезумевший от страха. Казалось даже, что он стал меньше ростом. Он, как-то обмякнув, стоял, прислонившись к стене, с приставленным к виску дулом люгера. Он обвел взглядом всех четверых мужчин, чуть задержавшись на Лотаре, вспотевшем больше обычного. Однако за Лотаром находилось подвальное окно, забранное двумя железными прутьями, снабженное пыльным стеклом — во всяком случае, не столь пыльным, чтобы сквозь него нельзя было видеть, что происходит на улице.

— Пора с этим кончать, — сказал Эпке.

— В письме, которое оставил мне отец…

Реб внезапно замолчал, словно поняв, что наговорил лишнего. Эпке живо посмотрел на него блеклыми глазами:

— Какое письмо?

— Мой отец жив, я знаю это.

— Что за письмо?

Сквозь небольшой полукруг подвального окна справа можно было видеть прохожих на улице — от ботинок до колен, — хотя шум уличного движения сюда не доносился. Человек в ботинках парашютиста уже прошел мимо один раз; он появился снова, по положению его ног было ясно, что он стоит напротив если не подвального окна, то по крайней мере дома, где находились Реб и четверо мужчин.

Сломленный Реб опустил голову:

— Я оставил его в Вене.

— В Вене? Где?

— Я вам не скажу.

Он произнес эти слова тоном обиженного мальчишки. Эпке недоверчиво смотрел на него. Наконец он кивнул головой и, не оборачиваясь, сказал:

— Лотар, ты можешь найти фотографии его отца?

Толстяк обтер своими женскими ручками лоб и все лицо:

— Если я буду знать день, то смогу.

— Август 1941-го. В двадцатых числах, — улыбнулся Ребу Эпке. — А потом, малыш, ты расскажешь мне об этом письме. — И снова улыбнулся.

Лотар опустился на колени перед одним из шести металлических сундуков. Открыл его. Там были аккуратными рядами сложены негативы и отпечатки. Его пальцы пробежали по рядам этикеток. Реб по-прежнему стоял, опустив голову. Молчание затягивалось.

— 21 августа 1941 года, — сказал Лотар.

Послышался шелест бумаги.

— Климрод!

Крепкая рука схватила Реба за подбородок и силой заставила его поднять голову. Но он упрямо не открывал глаз; черты его лица чудовищно исказились, на этот раз без всякого притворства.

— Открой глаза, малыш. Разве не ради этого ты приходил в Райхенау и пришел из Вены сюда, в Зальцбург?

Реб протянул руку, взял фотографии. Их было три, каждый раз тело снималось через застекленный глазок.

Он увидел своего отца голым, с атрофированными ногами, ползущим по полу, пытающимся зацепиться ногтями за цемент. Все три снимка, должно быть, сделаны с интервалом в пятнадцать — двадцать секунд. Они изображали процесс удушья. На последнем документе, несмотря на черно-белую съемку, можно было отчетливо различить текущую изо рта кровь и кусочек языка, который мученик сам себе откусил.

Рука, державшая Реба, отпрянула. Реб рухнул на колени, уронив голову на грудь. Он с трудом повернулся и прислонился щекой к прохладному камню стены.

— Сожгите к чертовой матери все это, — послышался голос Эпке.

Двое мужчин — мнимых санитаров — стали лить бензин в сундуки, с которых сбили замки.

— Мой милый Лотар, вкрадчиво сказал Эпке. — Значит, мой милый Лотар, мы хотели собрать личную коллекцию для себя?

И почти в эту секунду раздался выстрел, который поразил Лотара прямо в рот. Толчком девятимиллиметровой пули, выпущенной в упор, фотографа отбросило назад. Он упал на один из уже охваченных пламенем сундуков.

— Пусть сгорит заодно, сказал Эпке. — А теперь твоя очередь, малыш. Ну-ка, расскажи мне об этом письме.

Он поднял ствол своего люгера и приставил его к переносице Реба. Нет сомнения, что этот жест стоил ему жизни. Увидев это сквозь стекла подвальных окон, люди из военной полиции неправильно поняли его смысл. Они открыли огонь из автоматических пистолетов. По меньшей мере две очереди прошили Эпке в ту секунду, когда желто-голубые языки вспыхнувшего бензина ослепительно осветили подвал. Он рухнул на Реба, чем, помимо вероятной сноровки стрелков, и объясняется тот факт, что Реб остался цел и невредим, получив лишь царапину на правом плече.

Что касается двух других, то один из них пытался бежать и был застрелен на пороге стеклянной двери с колокольчиком. Второй оказал сопротивление, швырнув в сторону окна канистру с бензином, который мгновенно вспыхнул. Скрытый от взглядов густым, валящим из сундуков дымом, он в одиночку на несколько минут задержал полицейских.

Но этим он ничего не добился. Он вновь возник в виде живого факела; его из милосердия прикончили.

Реба вытащили на улицу. Вмешался французский майор, и им занялись. Он был залит кровью, хоть и не собственной, но на самом деле не пострадал. Однако на все вопросы, задаваемые французом и его переводчиком-австрийцем, давал только невнятные, почти лишенные смысла ответы, пристально глядя на расспрашивающих своими растерянными большими серыми глазами.

Когда он явился во французскую военную полицию. Зальцбурга, чтобы попросить помощи (этот его демарш и вызвал телефонный звонок, принятый Сеттиньязом), то утверждал, что действовал по указаниям капитана Тарра-са из Линца, и говорил о военных преступниках, на след которых ему удалось напасть. То, что он выбрал своим собеседником француза, без сомнения, не было делом случая: из всех трех великих держав французы явно были самыми пылкими в охоте на бонз бывшего Третьего рейха.

Таррас прибыл в Зальцбург через пять часов после перестрелки, решив прикрыть ложь Сеттиньяза ценой спора с начальником отдела O. S. S. в Линце капитаном 0'Мира. Он уладил дело с присущей ему саркастической резкостью. Этому, кстати, способствовали обстоятельства: обыск, проведенный в доме Карла-Хайнца Лотара, показал, что фотограф — тут вообще не проживала, а женщину — увезли рано утром трое неизвестных, к тому же обчистивших квартиру. Без сомнения, они искали содержимое железных сундуков, которые были обнаружены обгоревшими.

— Какого черта вы жалуетесь? — заявил Таррас военным и гражданским полицейским Зальцбурга. — Дело ясное: этот Лотар собрал документы, которые жаждали заполучить наши дорогие нацисты, лишь для того, чтобы их уничтожить. Что, кстати, они и сделали, прикончив для пущей надежности Лотара. Куда уж проще! Даже полицейские, даже военные полицейские, должны были бы это понимать. Что касается моего юного агента, то он, разумеется, превысил данные ему мной инструкции по выслеживанию. Но надо и его понять: его мать и сестры погибли в концлагере в Польше, да и сам он чудом уцелел. Его рвение объяснимо. А сейчас он в состоянии шока. Поэтому оставьте его в покое, прошу вас…

Он привез Реба Климрода в Линц, отправил в госпиталь, хотя и сам тоже пытался его расспросить. Но юноша оставался в прострации, погрузившись в полную немоту. Его физическое состояние вызывало беспокойство: организм перестал сопротивляться, и, что самое худшее, в его глазах погасло дикое пламя, так изумлявшее Тарраса и Сеттиньяза. Казалось, что благодаря своеобразной замедленной реакции его настиг синдром концлагерей, поражавший большинство уцелевших, которые, пережив первые часы или первые дни, оказывались раздавленными отсутствием смысла жизни и погружались в полную депрессию.

Дэвид Сеттиньяз также вспоминает, что после Зальцбурга он раза два навещал в госпитале Климрода, сам удивляясь тому интересу, который к нему испытывал. Реб упрямо молчал. Создавалось впечатление, что ему ничего не было известно о своей семье, своем отце, о людях, которые едва его не прикончили. Он, конечно, ни слова не говорил об Эрихе Штейре и о мести, которая в нем зрела.

Когда 7 августа 1945 года Реб Климрод исчез вторично, оба американца простосердечно подумали, что больше никогда не увидят странного сероглазого юношу.


— 8 -

Капитан (это звание он получил от англичан, вместе с которыми в составе диверсионных отрядов Ее Королевского Величества сражался в Ливии) Элиезер Баразани приехал в Австрию в последних числах мая 1945 года. У него была простая и четкая задача: вербовать и тайно переправлять в Палестину уцелевших бывших узников концлагерей, отдавая явное предпочтение молодым, совсем юным мужчинам и женщинам, которые были способны использовать в борьбе свои потенциальные силы, закаленные в огне крематориев. Это был родившийся в Палестине человек маленького роста, худой и изысканно вежливый.

Впервые он увидел Реба Климрода 5 июля 1945 года и, по правде говоря, почти не обратил на него внимания. Фамилия Климрод была не еврейская, а главное, юноша (Таррас привез Реба из Зальцбурга всего пять дней тому назад) находился в таком физическом и психологическом состоянии, что в ближайшие недели, если не месяцы, Баразани даже в голову не пришла бы мысль о его эмиграции, особенно нелегальной.

Впрочем, в тот день у представителя Еврейской бригады оказались на примете два других кандидата: один, находившийся в соседней палате, и второй, чье первое имя случайно оказалось Реб, а фамилия была Байниш. Реб Яэль Байниш был евреем из Польши, прибывшим в Маутхаузен в конце зимы 1944/1945 года. В эшелоне с тремя тысячами заключенных он был пригнан из Бухенвальда в концлагерь в Верхней Австрии (в этом же эшелоне находились Симон Визенталь и князь Радзивилл); только тысяча человек прибыли на место назначения живыми. В 1945 году ему было девятнадцать лет.

Его койка стояла справа, рядом с койкой Реба Климрода. Он и Баразани долго беседовали на идиш. У Баразани не сохранилось почти никаких воспоминаний о лежавшем в метре от них парне, если не считать весьма смутного впечатления, что все, сказанное им Вайнишу, казалось, ничуть не интересовало незнакомца. Впрочем, Баразани, хотя превосходно знал иврит и английский, на идиш изъяснялся с трудом, чего оказалось достаточно, чтобы привлечь внимание Реба Климрода.

На сделанное ему предложение Яэль Байниш немедленно согласился, намекнув, что он готов ехать сразу, как только ему позволят общее состояние и физическая форма (за два дня до прихода в Маутхаузен танков VII американской армии эсэсовец перебил ему прикладом шейку бедра, и Яэля положили в палату А, блок VI, «блок смерти»).

Баразани сказал, что снова приедет через две недели.

Что и сделал.


— Я хотел поговорить с вами.

Эти слова были произнесены на иврите. Баразани обернулся и сперва никого не заметил. Коридор госпиталя казался пустым. Потом он разглядел высокую худую фигуру в углу, у колонны, в двух шагах от двери, из которой он появился. Лицо незнакомца ничего Баразани не говорило. Зато взгляд поразил необыкновенной пристальностью.

— Кто вы?

— Реб Михаэль Климрод. Сосед по койке Яэля Байниша.

Его иврит был абсолютно правильным, хотя говорил он совсем медленно, с трудно различимым акцентом, который иногда присущ франкофонам. Иногда запинался, как это делают люди, снова заговорившие на почти забытом ими языке. Он, наверное, прочел вопрос в глазах Баразани, потому что тут же прибавил:

— Моя мать была еврейка Ханна Ицкович из Львова. Она попала в Белжец, мои сестры тоже. Отец обучил меня французскому, мать — ивриту и идиш. Я знаю итальянский и немного испанский. Учу английский.

Он с трудом пошевелился, протянув свою длинную худую руку, которую до сих пор держал за спиной, и показал обложку книги «Autumn Leaves» Уитмена. Но глаз не отвел и смотрел на палестинца в упор, с вызывающей чувство неловкости настойчивостью.

— Сколько же вам лет? — таков был первый вопрос, пришедший на ум слегка ошарашенному Баразани.

— В сентябре исполнится семнадцать. 18 сентября. Баразаии испытывал ощущение, которое в тот момент он не мог определить:

— И что вы от меня хотите?

— Я хотел бы уехать с Байнишем и другими, если охотники найдутся.

Молодость Климрода не смущала Баразани. Семнадцать лет для большинства борцов за «Эретц-Исраэл» («Землю Израиля») были почти зрелым возрастом, по крайней мере в таких подпольных группах, как «Иргун», «Штерн». Причина его смущения была в другом. Он прокрутил в воображении возможную попытку проникновения в их ряды англичан — что уже и произошло, — чтобы сорвать массовую эмиграцию, которой лондонские политики боялись пуще всего.

Ты был в Маутхаузене?

— Да.

— Я проверю. Перепроверю каждое твое слово.

Серые глаза даже не моргнули.

— Вы совершили бы ошибку, не сделав этого. И вам нет необходимости сразу же давать мне ответ. Я не мог бы всерьез отнестись к людям, которые завербовали меня в несколько минут. Кстати, я физически не в состоянии ехать.

— А когда сможешь?

— Когда и Яэль Байниш. Через две недели.


Баразани одержал свою победу. Он специально встретился с членами Еврейского комитета Линда, в который входил и Симон Визенталь. Фамилия Климрод была им неизвестна. Лишь один человек вспомнил, что видел Реба в лагере: «Он был накрашенный, как женщина, в окружении группы офицеров СС».

Баразани удалось найти добрый десяток мужчин и женщин из Львова, которые ждали своего часа в Леовдинге, никто из них не встречал в городе Ханну Ицкович-Климрод с тремя детьми в июле 1941 года.

20 июля Баразани отчитался перед своим начальником Ашером Бен-Натаном[17], ответственным за сбор австрийских евреев в американской зоне. Он поделился с ним своими сомнениями: «Что-то меня смущает в этом мальчишке, никак не пойму, что именно». — «Он слишком умен?» — «Умен? Когда я с ним говорю, мне кажется, будто он взрослый, а я младенец и по уму мне годика три! Наверное, он соображает раза в три-четыре быстрее. Я даже не успеваю договорить. Он отвечает раньше, чем я задаю вопросы». — Это, без сомнения, вас и смущает, — смеясь, ответил Бен-Натан. — Мне самому это тоже бы мешало.

Они договорились, что Баразани будет доверяться лишь собственному чутью.

30 июля Баразани снова явился к Яэлю Байнишу и Ребу Климроду. Он объявил им свое решение: они оба уезжают в ночь с б на 7 августа.

Баразани действительно нашел приемлемый вариант. Поначалу Байниш станет присматривать за Климродом. Такова была первая предосторожность. Ее он дополнил и второй, совершенно неукоснительной: Баразани послал в Тель-Авив сообщение, где особо рекомендовал Реба Климрода Дову Лазарусу.


Реб протянул руку Яэлю Байнишу, у которого еще плохо сгибалась правая нога и бедренный сустав. Он втащил его в кузов грузовика, где уже сидели одиннадцать мужчин и пять женщин, большинство из которых были в возрасте от восемнадцати до двадцати пяти лет. Царило полное молчание. Кто-то поднял и закрепил задний борт, закрепил также цвета хаки брезентовый тент; сразу стало совершенно темно. Снаружи донеслось чье-то перешептывание, потом включился мотор, и грузовик тронулся с места. Это было в час ночи 7 августа 1945 год.

...Чтобы добраться до места встречи, Реб и Яэль вышли из госпиталя задолго до полуночи. Обходя центр, прошли через весь Линц и добрались до первого пункта сбора вблизи пакгауза, находившегося среди портовых сооружений на берегу Дуная. Здесь к ним присоединились двое мужчин и одна девушка, но было решено дальше идти по одиночке. Они шли до южного выхода из города, на дорогу в Санкт-Флориан. Реб Климрод заранее никогда не знал места и время встречи, подлинных имен своих спутников, условий, при которых состоится отъезд.

Во время второй части путешествия он не предпринял ни единой попытки разузнать обо всем подробнее. Выехав из Линпа, более четырех часов ехали без остановок, молодая женщина что-то негромко напевала на идиш, хотя ее лица разглядеть было нельзя. Впервые остановились совсем ненадолго, чтобы справить естественную нужду. Занимавшийся рассвет освещал горы, которых Реб не мог узнать, а Байниш, не знавший почти ничего об Австрии, и подавно. Кто-то из мужчин назвал по-польски ущелье Кламм, что лежит к северу от Бад-Гастейна. А Байниш, тихо засмеявшись, ответил: «Не трудитесь переводить, он и польский знает…»

После остановки ехали еще часа два; яркий свет австрийского лета пятнами просачивался сквозь щели в брезентовом тенте.

Весь день седьмого августа они провели на уединенной ферме близ Иглса, на склонах Патсхеркофеля. И снова двинулись в путь с наступлением ночи, часов в одиннадцать; проехали Инсбрук, где Реб услышал, как два человека — должно быть, солдаты, у одного из них был сильный певучий южный акцент — говорили по-французски. Потом Реб узнал дорогу, по которой они ехали: железнодорожный туннель в Миттенвальде и легкий шум реки Инн, о которой он прекрасно помнил. Летом 1938 года венская гимназия, где он учился (опережая на два класса своих сверстников), организовала здесь, в Санкт-Антоне, каникулы.

Он подумал, что они направляются в Швейцарию, но в Ландеке грузовик повернул налево, оставив позади предгорье Альп, и покатил в сторону Пфундса и Наундерса, к перевалу Решен. Спустя час грузовик остановился, избавился от своего человеческого груза, развернулся и сразу же укатил вниз. Дальше шли пешком, их вел молодой парень, который выплыл из темноты и по-немецки посоветовал им соблюдать полную тишину. После примерно трех часов восхождения под покровом ночи они добрались до слабо освещенной гостиницы. Они проникли в нее не через главную дверь, а по лестнице, что вела на широкий, в тирольском стиле, балкон, откуда они попали на второй этаж. Здесь уже находилась другая группа из двадцати эмигрантов, соблюдавших тишину с такими предосторожностями, что даже разулись, чтобы не тревожить постояльцев первого этажа.

...Эти постояльцы тоже вели себя необычайно тихо. Час спустя после прихода Реб Климрод выглянул в окно и увидел человек пятнадцать мужчин; кое-кто из них был в возрасте. У вновь прибывших чувствовалась военная выправка, несмотря на их роскошные цивильные костюмы и дорогие чемоданы. Они осторожно подошли к гостинице, но их появление в холле первого этажа вызвало взрыв возгласов, кстати, быстро смолкнувших.

Лишь гостиничная прислуга сновала взад-вперед по этажам как ни в чем не бывало.

Яэль подобрался поближе к Ребу:

— Ты догадываешься, о чем я думаю?

Реб кивнул. Через пол с двухметровой глубины было слышно, как люди устраивались на ночлег. Если бы оба молодых человека легли животом на пол, они могли бы расслышать ведущиеся шепотом разговоры. Гримаса ненависти на несколько секунд исказила тонкие черты Яэля Байниша, уцелевшего среди немногих в варшавском гетто.

— Это беглые нацисты!

Он заплакал от бессильной ярости.

Весь день 8 августа прошел в этом странном, противоестественном соседстве.

И не исключено, что в этой гостинице на перевале Решен в нескольких метрах друг от друга одновременно находились выжившие узники Маутхаузена, других концлагерей и их бывшие палачи, которых кормила одна гостиничная прислуга и переводили через границу одни и те же контрабандисты.

Эриха Штейра среди них не было. Даже Сеттиньяз полагал, что там его быть не могло. Даты не совпадали.

А маршрут был тот же.


На следующую ночь они перешли итальянскую границу. С интервалом в два часа. Сначала беглые эсэсовцы, которым отдавалась пальма первенства.

В Италии колонна грузовиков, ничуть не таясь, ждала Реба Климрода и его спутников, число которых возросло благодаря еще нескольким группам, ранее перешедшим перевал Решен и укрывавшимся на фермах на итальянском склоне горы, и теперь перевалило за сотню.

Яэль Байниш был крайне веселого нрава и обладал какой-то поразительной способностью все высмеивать. В Маутхаузене он десятки раз мог сразу же погибнуть, прямо во дворе, когда передразнивал походку или манеры кого-либо из охранников. Спускаясь с перевала Решен, он беспрерывно пел либо с дерзостью, граничащей для некоторых с непристойностью, изображал некоего Шлоймеле, гордость его родной деревни Крешев, близ Люблина в Польше, который был раввином или кем-то в этом роде.

Но в ту секунду, как они увидели грузовики и солдатские мундиры, все, даже Яэль Байниш, застыли, остолбенев. Грузовики и мундиры, несомненно, были английскими. И речь шла, узнали они, о 412-й транспортной роте Ее Королевского Величества. Благодаря которой все они, преодолевая упорные преграды, чинимые Великобританией, проберутся на юг Италии, откуда отплывут в «Эретц-Исраэл».

412-й королевской транспортной роты в действительности не существовало. Она была плодом богатого воображения человека по имени Иегуди Арази, резидента «Моссада» в Италии, куда он высадился (англичане активно разыскивали его в Палестине) вместе с армиями союзников. Именно в эти армии входили английские части, в личном составе которых были рассеяны палестинские евреи.

Среди них четыре сержанта, в том числе Элияху Коэн по прозвищу Бен-Гур, создатель в кибуцах «Палмы» — оборонительного отряда «Хаганы» и ядра будущей израильской армии.

Арази разработал с четырьмя сержантами хитрый план, как тайком использовать материальные ресурсы — различное снаряжение и всевозможные виды продовольствия — армии Ее Величества. Кроме того, Арази создал сеть радиосвязи, связавшей Неаполь с Антверпеном через Париж, Марсель и Афины. Радиопередатчик (тоже краденный) был установлен в городке близ Мадженты, что в тридцати километрах от Милана; он давал возможность поддерживать контакт с руководителями «Хаганы» в Тель-Авиве.

В этой оккупированной Италии в распоряжении Арази были грузовики, люди, свободно говорящие по-английски, унтер-офицеры, одетые в надлежащую форму… Он дерзко создал фиктивную воинскую часть. С поддельными документами, но реальным местом дислокации: большим гаражом в центре Милана, который совершенно официально считался реквизированным Британской Армией. Все это он дополнил цехом изготовителей поддельных бумаг, коим поручалось составлять командировочные предписания, способные обмануть военную полицию, а также поддельные документы для транзитных беглецов.

Таким образом и возникла 412-я рота[18].

21 августа 1945 года группа из тридцати пяти нелегальных эмигрантов погрузилась в Бари на двадцатипятитонное рыболовецкое судно «Далин», в действительности «Сириус», чьим настоящим портом приписки было Монополи, местечко в сорока километрах южнее на Адриатическом побережье. Через неделю — без всяких происшествий — первое послевоенное тайное судно пристало к берегам Цезарей. На его борту находились Реб Климрод и Яэль Байниш.

II. ПОМИНАЛЬНЫЕ СВЕЧИ В БОГОТЕ

— 9 -

Реб сжимал кинжал в правой руке, оперев большой палец на лезвие, чтобы придать оружию правильное положение. Оттолкнувшись правой ногой и преодолев одним прыжком два метра, он нанес левой рукой удар по глазам, а правой сверху вниз вонзил кинжал в «тело». Как только он ощутил, что на уровне подложечки клинок вошел до самой «кости», Реб одним движением запястья вырвал кинжал, описав им в воздухе полукруг. «Горло» было перерезано. Все его движения были фантастически собранными и быстрыми.

Он отступил на два шага назад, и руки его повисли вдоль тела. Манекен был обезглавлен.

— Неплохо, — послышался чуть хриплый голос Дова Лазаруеа. — Даже недурно. При условии, что часовой будет глух да к тому же мертвецки пьян. А уж если он будет спать беспробудным сном, то отлично. При таких условиях у тебя есть шанс перерезать ему глотку так, чтобы его вопли не подняли на ноги всю британскую армию в радиусе четырехсот километров. Единственный шанс. Второго не дано.

Под короткими усами, что появились у него в этот день казалось, они отросли за ночь, сверкали в улыбке крупные белые зубы. Дову Лазарусу было под пятьдесят, весил он восемьдесят пять килограммов при росте метр семьдесят. Он родился в самом конце прошлого века в Петах-Тикве («Врата надежды») — первом еврейском поселении, которое основали в Палестине, на берегах реки Яркой исступленно верующие эмигранты, бежавшие от русских погромов; родители его входили в организацию «Возлюбленные Сиона», носили рубахи, сапоги до колен и прибыли в Петах-Тикву в 1882 году. Его крепкое полное тело, благожелательная улыбка, мягкий близорукий взгляд из-под очков без оправы придавали ему вид, способный ввести в заблуждение любого. Он был безоговорочным сторонником насилия благодаря той мрачной и всепоглощающей страсти, которая всю жизнь сжигала его. Яэль Байниш думает, что Лазарус жил в Ирландии (и сражался там в рядах Ирландской Республиканской Армии Коллинза), в Соединенных Штатах (несколько лет), в Южной Америке и даже на Дальнем Востоке. По мнению Байниша, в жизни Ребд Климрода большую роль сыграли те связи, что Дов Лазарус завязал в Нью-Йорке и Чикаго в 1925-1930 годах.

Лишь в 1933 году Лазарус обрел свое призвание; поводом послужила его вторая встреча с Давидом Бен-Гурионом[19].

— Теперь ты — сказал он Яэлю. — И постарайся хорошенько. Поставь голову манекена на место и помни, что перед тобой человек, которого ты должен зарезать.

Согласно пожеланию Баразани Лазарус лично занялся новыми, прибывшими из Австрии иммигрантами. Кстати, такова была его четкая обязанность внутри «Иргуна»: обучать новичков и превращать их в бойцов «армии теней». К осени 1945-го руководителем «Иргуна» (организация основана в 1937-м и первоначально не являлась террористическим движением) уже год был тридцатидвухлетний человек, родившийся в Белоруссии, который пробрался в Палестину лишь в 1942-м, — Менахем Вольфович Бегин.

— Плохо, — сказал Лазарус. — До изумления никудышно. Единственная твоя одежда, что английский часовой окажется человеком с чувством юмора и его наповал сразит приступ хохота.

Он встал, хотя, казалось, даже не шевельнулся, подошел к манекену:

— Попробуй-ка на мне, Яэль. Попытайся вспороть мне глотку. Нападай, когда захочешь. Разуйся. И попробуй по-настоящему меня убить.

Байниш снял башмаки, постоял в нерешительности. Тесак, который он сжимал в руке, был острым, как бритва, лезвие двадцать четыре сантиметра.

— У тебя всего минута, чтобы меня прирезать, — сказал Лазарус, повернувшись спиной и глядя на белую стену своего иерусалимского дома, стоявшего на узкой улочке на границе старых еврейских и армянских кварталов, над которыми высилась башня Давида. Яэль взглянул на Реба.

Тот кивнул.

И Яэль метнулся вперед…

...Через три-четыре секунды лезвие ножа оказалось приставленным к его собственному горлу — под кадыком была слегка поцарапана кожа, — и резкая боль пронзила правое плечо и предплечье.

Тишина.

— А можно я попробую? — спросил Реб Климрод.

Их взгляды встретились. Байниш запомнил ту напряженную паузу. Тишину, которую Дов Лазарус нарушил, улыбнувшись.

— Нет, отрезал он.


Оба молодых человека, уцелевших в Маутхаузене, 28 сентября 1945 года приняли участие в своей первой боевой операции. Они, помимо множества другого, научились изготовлять нитроглицерин, наливая — желательно, чтоб руки не дрожали — капля за каплей глицерин в смесь равных долей азотной кислоты и серной кислоты, крепостью не менее семидесяти градусов по шкале Бомэ; а еще обыкновенный порох, для чего собирали на стенах хлевов и конюшен, иногда в пещерах селитру. Научились обращаться с другими взрывчатыми, уже боевыми, веществами, которые диверсионные отряды крали в основном с английских складов: толом, эзогеном С-4, мелинитом или каким-нибудь пластичным динамитом. Именно Яэль Байниш обнаружил замечательные способности изготовителя взрывчатки; его фирменным «блюдом», вне сомнений, была зажигательная смесь, на три четверти состоящая из калиевой соли с добавкой такого же количества сосновой смолы и одной части сахарной пудры (этот последний компонент положительно приводил его в восторг; он напоминал о стряпне, и Яэля так и подмывало испечь пирог).

Яаль специализировался по взрывчатке. Когда речь шла о настоящем боевом деле, тут первенствовал Реб Климрод. В первые же дни обнаружилось, что при любых обстоятельствах Реб не теряет хладнокровия. Во всех отрядах, что готовил Дов Лазарус, — для «Иргуна», для группы «Штерн», — вполне хватало отважных, иногда даже безумно храбрых ребят. Реб отличался от них. И не столько своим полным безразличием к опасности: многие из тех, кто входил в диверсионные отряды Бепша, пережили концлагеря, у многих все близкие погибли; смерти они не боялись, и та борьба, в которой им предстояло участвовать, оставалась их единственной надеждой не сойти с ума, придать хоть какой-то смысл своей жизни. Нечто подобное тоже переживал и Реб. Но ему было свойственно и другое: он никогда не ввязывался в споры о будущем еврейском государстве. В этом он разделял взгляды Дова Лазаруса. Любая политика для Лазаруса была абстракцией, он жил одним действием. С самого начала в их отношениях установилось какое-то удивительнейшее сочетание соперничества и сотрудничества. Дову Лазарусу было почти пятьдесят, а Ребу семнадцать лет. Правда, полных семнадцать.


28 сентября 1945 года устроили засаду небольшой автоколонне англичан на дороге, в двенадцати километрах на северо-запад от Ашкелона. В ней участвовали пятнадцать человек под командованием человека, о котором Байниш не знал ничего, кроме имени, что-то вроде Элияху. Приказ был — в первую очередь уничтожать боевую технику, а британских солдат не убивать; отходить следовало по первому сигналу; по сути, речь шла о маневре преследования, чтобы англичане подумали, будто они, по выражению Бегина, «сидят на гнезде скорпионов».

Во главе колонны из пяти грузовиков шел джип. Как и было предусмотрено, пулемет Элияху первым открыл огонь, стреляя по флангу колонны, с правой стороны. Зажигательная граната, которая должна была бы поджечь джип, упала на капот, не разорвавшись. Это был кустарный снаряд, представляющий собой бутылку из-под виски, заполненную калиевой солью, сахарной пудрой, смолой и заткнутую кусочком войлока; к ней был привязан флакончик из тонкого стекла с серной кислотой. Перед тем как бросить снаряд, надо было разбить флакончик, чтобы кислота просочилась сквозь войлок. После этого мешкать было нельзя.

Яэль Байниш увидел, как справа, в десяти метрах от него, во весь рост поднялся Реб Климрод, Не спеша поднялся; казалось, его движения отмечены беспечным безразличием. Размашистыми шагами он быстро преодолел расстояние до грунтовой дороги. Вскарабкался по невысокой насыпи и тут, резко свернув направо, пошел в голову колонны, навстречу джипу. Пулемет не прекращал огня, и снопы пуль проносились совсем близко от Реба. В своей длинной левой руке он за горлышко, на манер официанток в Гринциге, подающих молодое вино, нес пять гранат-бутылок. В нескольких метрах от джипа, двигающегося на него, Реб резким ударом разбил флакончик, невозмутимо подождал три-четыре секунды, а потом метнул гранату в решетку перед фарами. Машину охватило пламя. А Реб Климрод миновал джип. Он атаковал первый грузовик, который тоже поджег. Потом поджег второй, третий — все это в треске автоматных очередей.

Реба даже не поцарапало. Бой продолжался недолго. От начала пулеметного огня до отданного Елияху приказа отходить не прошло, наверное, и двух минут. Отход диверсионной группы прошел по заранее намеченному плану. В четырехстах метрах от дороги и подожженных машин, откуда еще постреливали англичане, они наспех перегруппировались, чтобы рассредоточиться. У Байниша и Климрода отобрали их драгоценное оружие. Вскоре они остались вдвоем, а вернее — втроем, с трудом бредя по красным пескам. Третьим человеком был Элияху, который, по инструкции, не должен был бы их сопровождать. Прошли добрых часа два, пока не увидели перед собой Те-лашод. Элияху остановился.

— Здесь мы разойдемся, — сказал он. — Вам наверняка сказали, куда и как идти.

Он медлил. Гораздо ниже ростом, чем Климрод и даже Байниш, Элияху пытался рассмотреть в полутьме одного Климрода. Наконец, покачав головой, сказал:

— Я мог бы раз десять убить тебя из моего пулемета.

— Ты же не сделал этого, — ответил Реб.

— Два лишних шага вправо, влево или вперед, и ты оказался бы под моим огнем. Ты знал об этом?

— Да.

Элияху снова покачал головой:

— И я верю тебе, вот, наверное, что поразительно. Сколько тебе лет?

— Сто, — пошутил Реб. — Исполнится через несколько недель.

— Кто научил тебя так ловко обращаться с гранатами? — Дов Лазарус?

Серый, очень ясный даже в ночи взгляд упал сверху вниз:

— Я не знаю человека с такой фамилией.

Элияху рассмеялся:

— Ладно!

Он отошел на несколько шагов, остановился, обернулся:

— Постарайся сразу не погибнуть.

— Обещаю, — сказал Реб. — Даю тебе слово.

Дальше он и Яэль Байниш пошли вдвоем. Как было условлено, в четыре часа утра на северном выезде из Ашода их подобрал грузовик из какого-то кибуца. Перед восходом солнца они приехали в Тель-Авив, запросто минуя многочисленные контрольные посты и грызя яблоки, которые нарвали ночью.


В октябре и ноябре того же 1945 года они приняли участие в десятке боевых операций, одна из которых привела их в пустыню и продолжалась шесть дней: им надлежало подорвать как можно больше пунктов на англо-иранском нефтепроводе.

Если они не выезжали на задания, то находились в Тель-Авиве, где «Иргун» нашел им «крышу» — официальное место работы и жилье.

Яэль Байниш стал мелким торговцем в лавочке на Эл-ленби Роуд. А Реб Климрод служил официантом в кафе на Бен-Иегуда-стрит. Заведение в основном посещали адвокаты. Успехи Реба в английском были поразительны и восхищали Байниша, который сам отнюдь не был лишен способностей к языкам (кроме идиша и иврита, он бегло говорил на польском, немецком и русском, а в скором времени выучил и английский). Когда бывал свободен, Климрод отправлялся в кино и смотрел недублированв американские фильмы. Байниш вспоминает, что долговязый уроженец Вены по крайней мере раз двенадцать, пятнадцать подряд смотрел такие фильмы, как «Гражданин Кейн», Орсона Уэллеса, «Дорога на Запад» братьев Маркс или же «Моя дорогая Клементина» Форда, и был способен с редким совершенством подражать Богарту из «Мальтийского сокола» или же более аристократическому Кэрри Гранту из «Филадельфийской истории». И даже воспроизводить уморительную гнусавость Грушо Маркса. Он по-прежнему чудовищно много читал, но теперь в основном по-английски.

Несомненно, существовала связь между этой жаждой чтения — благодаря адвокатам, которым он каждый день прислуживал в кафе на Бен-Иегуда-стрит, он получил доступ в специализированные библиотеки, — и теми переменами, что произошли в конце ноября. Тандем Климрода и Байниша разделили. Оба они стали превосходными подрывниками; глупо было использовать их в паре. Кстати, «Иргун» Бегина начал активизировать деятельность своих ударных сил по мере того, как последние стали совершенствовать структуру, явно взяв за образец французское Сопротивление: в листовках того времени англичан именуют «оккупантами», а члены «Иргуна» предстают не террористами, а некими французскими макизарами: «Мы ведем ту же битву, что вели французские партизаны против немецкого захватчика».

В конце ноября Реб Климрод получил новое назначение. В первую очередь он изменил имя и фамилию, место работы. Он получил документы, которые превращали его в некоего Пьера Юбрехта, родившегося в 1926 году в Париже; впоследствии он по крайней мере дважды вновь воспользуется этим псевдонимом. Ему разработали и соответствующую легенду, где уточнялось, что его мать была еврейкой, которая умерла в 1942 году в Париже, а отец, кадровый офицер, сражался во Французских Свободных Силах и погиб в Сирии, куда через Испанию сумел переправить своего сына. Это множество достоверных биографических подробностей было не выдумано, хотя, разумеется, не имело ничего общего с Ребом Климродом; они объясняли его почти совершенное владение французским и начатки разговорного арабского.

Что касается новой работы, то его устроили в банк в центре делового квартала Тель-Авива, в банк «Хаким энд Сенешаль», чья главная контора располагалась в Бейруте. Реба взяли в банк рассыльным, но очень скоро (один из братьев Хаким фигурировал среди тех, кто тайно финансировал «Иргун», хотя это не было единственной причиной продвижения Климрода по службе: просто он был слишком умен для рассыльного), в середине декабря, он уже работал маклером. Ребу исполнилось всего семнадцать лет и три месяца, хотя в его паспорте значилось, что ему двадцать.


И другая перемена ускорила его расставание с Байнишем. Последний переехал из Тель-Авива в Иерусалим, все больше специализируясь в диверсиях на железных дорогах и нефтепроводах «Ирак Петролеум Компани».

Зато Реба из-за его внешности — каштановые волосы, очень светлые глаза и кожа — и по причине службы в банке «Хаким энд Сенешаль», которой оправдывались все его разъезды и отлучки, «Иргун» все чаще использовал для проникновения в британские круги, а в военном плане — главным образом для террористических актов в городе.

А самое существенное — отныне он работал вместе с Довом Лазарусом.


— 10 -

Джип вел человек по фамилии Хармонд. Достаточно было заменить "е" на "а" в его настоящей фамилии, чтоб она зазвучала на английский манер. Он сражался в рядах британской армии в Африке и Италии; входил именно в ту часть из четырехсот человек, которая под командованием майора Либермана целых десять дней оказывала в Бир-Хакейме — соседями были Свободные французы — сопротивление итальянской дивизии «Арьете» ценой потери семидесяти процентов личного состава. На нем был английский мундир — мундир Шестой воздушно-десантной дивизии. Для своих британских начальников он находился в законном отпуске.

Рядом с ним сидел Дов Лазарус с майорскими знаками отличия. Сзади — Реб Климрод, тоже в форме, с нашивками капрала, положив ноги на холщовые мешки с Взрывчаткой. За джипом следовал грузовик, где сидели пятнадцать человек; а также шофер и офицер, гордящийся своими роскошными рыжими усами. Десять из пятнадцати, переодетые арабами, были в наручниках; пятеро других, в военной форме и касках, играли роль охраны.

В двухстах метрах от полицейского поста Хармонд по знаку Лазаруса притормозил и остановил джип. Однако грузовик проехал дальше.

Место называлось Ягур и находилось почти на полпути между Хайфой и Назаретом; к югу тянулась равнина Эшдрелона, на северо-западе высились отроги небольшой горной гряды Тират-Кармель. Пост полиции представлял собой трехэтажное, почти квадратное строение, огороженное двумя рядами колючей проволоки. Четверо часовых стояли у входа, а четверо других расположились на крыше, за стенкой из мешков с песком. Внутри здания в принципе должно было находиться человек двадцать солдат, а также гражданских полицейских, наверняка вооруженных. Было три часа ночи 1 марта 1946 года.

— Прошла минута, — сказал Лазарус.

Место, где в темноте остановился джип, было прямо на; против въезда на пост. Они видели, как к нему подъехал грузовик, остановился. Сидевший рядом с водителем усатый офицер вылез из кабины, о чем-то переговорил с сержантом на пропускном пункте. Должно быть, он убедил сержанта, ибо тот утвердительно кивнул. Грузовик проехал в первую защитную зону, мнимая охрана высадила мнимых арабских пленных, которые прятали под бурнусами автоматы.

Вся группа вошла в здание.

— Две минуты, — сказал Лазарус.

Хармонд приблизительно знал, что при благополучном стечении обстоятельств должно было произойти внутри поста. Диверсионный отряд «Иргуна», проникший на пост, без сомнения, сейчас был занят уничтожением англичан: сперва на первом, потом на других этажах. И делал это совершенно беззвучно, чтобы не вызвать ни у кого — особенно у часовых на крыше с их батареей пулеметов — тревоги. Потом они опустошат склад оружия, освободят пленных, и на пороге появится мнимый офицер с рыжими усами, снимет фуражку, подавая сигнал, и он, Хармонд, должен будет подъехать, поставить джип перед входом на пост, чтобы высадить здесь сопровождавших его мужчин (ему не были известны даже их фамилии — он узнал их позже; Хармонд лишь знал, что они были так нагружены взрывчаткой, что ее вполне хватило бы, чтобы поднять на воздух полгорода).

— Три минуты. Они задерживаются…

Голос у Лазаруса был веселый. Хармонд, держащий руку на переключателе скоростей, готовый по первому сигналу рвануть с места, мельком взглянул на него. После чего в переднем зеркале отыскал позади себя худое и невозмутимое лицо другого. Он вспоминает, что был потрясен абсолютным спокойствием их обоих, а также разительным несходством этих двух соратников по борьбе, образующих единое целое; один — маленький и плотный, уже в возрасте, а другой — совсем юный, очень высокий, со светлыми, какими-то мечтательными глазами.

— Внимание…

Предупреждение, высказанное Лазарусом на удивление спокойным голосом, прозвучало за секунду до того, как произошли два события, которые сразу опрокинули все их расчеты. Сперва справа, в сотне метров от них, на Назаретской дороге появились два вездехода, и почти одновременно из здания поста послышались крики, завыла боевая тревога, потом затрещали первые выстрелы. Затем, как всегда, все развернулось мгновенно. Полученные Хармон-дом инструкции были четки: в случае серьезного инцидента отступать, удирать. Хармонд включил задний ход, уже готовясь развернуться…

— Погоди…

Тяжелая, поросшая рыжими волосами лапа Дова Лазаруса, легла ему на запястье — Лазарус улыбнулся.

— Смотри, малыш, — сказал он. — Наших блокируют вездеходами. Они не смогут оттуда выбраться.

И две бронированные машины действительно резко Прибавили скорость; заняв позицию у самого входа на пост, в котором теперь шла яростная перестрелка. Хармонд заметил одного из мнимых арабов, который выбежал из здания, но короткая очередь из пулемета на крыше скосила его на месте.

— Полностью блокированы, — повторил Лазарус, расплываясь в улыбке. — Реб? Ты пойдешь со мной, малыш?

«У меня не было ни малейшего понятия о том, что они намеревались делать, — рассказывает Хармонд. — Я даже не могу сказать, хватило бы у меня храбрости, зная об этом, пойти вместе с ними. Но оба были необыкновенно спокойны. Лишь позднее я понял, что они как бы выпендривались друг перед другом. И что оба были сумасшедшими».


Хармонд остановил джип точно между вездеходами.

— Так дело лучше пойдет, — сказал Лазарус, который вылез из машины и с весьма довольным видом кивнул головой людям в вездеходах, что не без изумления смотрели на него, спрашивая себя, откуда, черт побери, он мог здесь взяться.

— Отличная работа, — продолжал он, слегка имитируя ирландский акцент. — Вы их крепко прижучили, этих мерзавцев. Держите эти ворота под прицелом и не дайте выйти никому. Но я постараюсь взять их живыми.

Прямо у его ног часовой наружной охраны распластался на земле, выставив вперед автомат, едва заслышав первые выстрелы.

— Разве сейчас время сиесты, мальчик? Встань и займи лучше позицию вон на том углу. Насколько я помню, там есть другая дверь, через которую могут попытаться ускользнуть эти ублюдки. Прикрой ее. Кто из офицеров на ночном дежурстве?

— Лейтенант Парнелл, — ответил молодой солдат, подавленный этим напором саркастической властности.

— Скажите на милость, — прокомментировал Лазарус — еще один ирландец! Я всегда спрашиваю себя, что бы Империя делала без нас.

Он обернулся и, приветливо помахивая рукой расположенным на крыше часовым, чей пулемет крутился в поисках целей, обратился к Ребу Климроду:

— А чего вы ждете, Барнс? Сделайте милость, выньте свой зад из джипа и подойдите ко мне…

Совершенно невозмутимо он миновал первый ряд рогаток и пошел вперед, к зданию, где по-прежнему трещали, автоматные очереди. Как часто бывает, в перестрелке возникла пауза, и Лазарус ею воспользовался.

— Парнелл! — крикнул он. — Мы их заперли здесь, но я хочу взять их живьем! Слышите, Парнелл?

В ответ горстка нуль вонзилась в землю почти в метре от его ног, но не задела Лазаруса. И Хармонд понял: с одной стороны, эту очередь дали его товарищи из «Иргуна», блокированные на первом этаже, а с другой, они узнали Лазаруса по голосу и фигуре.

В окне первого этажа появилась голова; это был молодой офицер в рубашке, с всклокоченными волосами, который размахивал пистолетом, Лазарус дружелюбно ему улыбнулся.

— Лейтенант Парнелл! Я майор Коннорс. Да хранит Господь Ирландию. Эти ублюдки в наших руках. Надо лишь убедить их в этом. Сейчас я обращусь к ним на их тарабарском наречии. Попросите, пожалуйста, ваших людей прекратить эту учебную стрельбу.

И он сразу же, без передышки, заговорил на иврите, по-прежнему крича очень громким и зычным голосом, отмеченным больше обычного ирландским акцентом. Он ничем не рисковал в случае, если в английском гарнизоне нашелся бы кто-нибудь, способный его понять. Обращаясь к людям из «Иргуна», он предлагал им сдаться немедленно, сложить оружие. Сказал, что сейчас зайдет к ним, что у них нет ни малейшего шанса выбраться живыми, если только они не сдадутся в плен; лишь тогда он лично гарантирует им статус политических заключенных.

Реб Климрод, неся два тяжелых вещевых мешка, подошел к нему и встал рядом. После треска последней очереди внезапно стало тихо. И в этой тишине все услышали гул танка, который подъехал в сопровождении нескольких грузовиков с настоящими на этот раз парашютистами. Эти подкрепления развернулись, оцепив здание. Лазарус взглянул на них и с весьма довольным видом покачал годовой.

— Ни черта не получится, — сказал он по-английски, потом на иврите. — Я пойду к ним.

И он пошел вместе с Климродом. Изумленный Хармонд сидел за рулем джипа и видел, как они исчезли в здании поста; сам он, по его собственному выражению, «был Страшно испуган», чувствуя за спиной сплошной строй парашютистов, замыкавших кольцо окружения.

В здании поста один англичанин был убит, трое других ранены, а потери диверсионного отряда «Иргуна» составили двое убитых и трое раненых, один из которых в живот. Позднее Хармонд узнал, что диверсионный отряд потерял время по такой дурацкой причине, что не смог найти ключ от склада с оружием.

Одна-две минуты протекли в каком-то странном, можно сказать, трепетном покое. А потом снова раздался голос Лазаруса:

— Парнелл! Вы можете сойти вниз, они согласны сдаться. И скажите этим доблестным, пришедшим к нам на выручку подкреплениям, что сражение окончено.

Строй солдат в касках за Хармондом разомкнулся. Капитан и двое в штатском, которые были из грозного C. I. D.[20], двинулись вперед. Они прошли мимо Хармонда и проследовали в здание поста…


Лазарус улыбнулся вновь пришедшим и в ту же секунду догадался, что один из представителей спецслужб узнал его или не замедлит это сделать. Он взял Парнелла под руку и пошел им навстречу. Не оборачиваясь, он очень миролюбиво сказал:

— Покажи им, малыш.

Реб Климрод, открыв левой рукой оба вещевых мешка, показал обернутые в черную промасленную бумагу бруски в форме параллелепипедов, от которых тянулись провода.

— По пятнадцать килограммов тола в каждом, — объяснил Лазарус. — А то, что мальчик держит под мышкой, — это электровзрыватель под давлением. Обратите, пожалуйста, внимание, как тесно он прижимает правую руку к телу. Если он оторвет эту руку от тела, даже чихнув, то бах-ба-бах — все мы превратимся в теплоту и свет. Правда, я не могу гарантировать вам полное разрушение поста…

Реб Климрод с отрешенным взглядом заметил бесцветным голосом:

— Мы находимся в замкнутом пространстве. Мощность взрыва поэтому сильно возрастает..

— Точно, — весело подтвердил Лазарус, чей любимый ученик дал верный ответ. Но за стеклами очков без оправы его светло-голубые глаза сверкали безжалостным блеском, который не оставлял места никакому сомнению на счет той адской жестокости, что одолевала его.

— Короче, — продолжал он, — не будет безрассудством надеяться на сорок — пятьдесят трупов. Не спускай глаз с того типа в голубом галстуке, малыш. Он из C. I. D., уверен, — он меня узнал…

Лишь после этого Лазарус изложил англичанам план своих ближайших действий.


Тот же самый грузовик, что их доставил, увез обратно бойцов «Иргуна», потерявших на месте только двоих убитых; они проверили, нет ли у мертвецов каких-нибудь документов или личных вещей, дающих возможность быстро установить их личности. Грузовик поехал по дороге на Хайфу и, как было предусмотрено первоначальным планом операции, в пяти километрах северо-восточное соединился с группкой из трех человек — им поручили прикрывать отход, — они держали наготове канистры с бензином, который вылили бы на дорогу, создав в случае, преследования завесу огня.

Но их никто не преследовал.


Джеймс Парнелл смотрел, как расступилось оцепление парашютистов, пропустив грузовик, увозящий диверсионный отряд «Иргуна». Перед своим отъездом террористы — по мнению Парнелла, они были террористами — сожгли все документы, обнаруженные в кабинетах поста полиции. Но, по условиям сделки, не тронули оружие со склада. Он и этому был рад. А другие события ничем не могли его порадовать. Его с двумя представителями секретных служб и пятью другими людьми — все полицейские, ни одного солдата — сделал заложниками мнимый майор Коннорс и его Молодой спутник.

Ни на минуту Парнелл не усомнился, что взрывчатка была настоящая. По отношению к старшему, который так замечательно имитировал ирландский акцент, он с первой же секунды стал испытывать резкую антипатию и боязнь. Но другой, молодой высокий парень с удивительными глазами, некоторым образом вызывал у него большую тревогу: этот бездонный взгляд внушал Парнеллу страх.

Парнелл — впоследствии он стал журналистом, часто приезжал в Израиль — был вынужден влезть в кузов грузовика, лечь на пол, скрестив руки на затылке, подобно другим заложникам. Террорист в очках занял место рядом с шофером, держа в левой руке пластиковую бомбу Гаммон, а в правой — пистолет смит-вессон. С редкостной проницательностью он сам выбрал водителя, грузовика; гражданского полицейского — последнего из мужчин, способного замыслить и предпринять какой-либо отчаянный поступок.

Его юный, невозмутимый и бессловесный сообщник сидел в кузове, прижимая правую руку к туловищу, а левой сжимая автомат стен.

Парашютисты, как и в первый раз, по приказу своего командира, снова пропустили их. Грузовик удалялся довольно медленно. «Они хотят убедиться, что их не преследуют», — подумал Парнелл, который не видел ни зги. Они ехали в сторону Назарета. И у Парнелла снова появилась надежда: в нескольких километрах южнее находилась армейская застава. Однако через три-четыре минуты машина, сменив направление, свернула на проселочную дорогу, ехала по ней где-то с полчаса, потом остановилась.

Послышался голос человека в очках:

— Все выходят, кроме двух асов из C. I. D. и ирландца.

Снова двинулись в путь, бросив освобожденных людей посреди пустыни; Парнелл теперь сидел за рулем, а двое полицейских из секретных служб — в наручниках и со связанными ногами — лежали в кузове. Ехали целый час по почти непрозжей дороге.

Опять остановка. Парнелла привязали ремнем к переднему бамперу. Человек в очках подошел к кузову. Парнелл довольно прилично понимал иврит; он мог следить за бурным спором, который завязался между террористами: тот, что постарше, всячески хотел прикончить здесь же двух сотрудников C. I. D. «После них он пристрелит и меня. О, Боже, зачем я родился ирландцем?»

Над Галилеей занимался дождливый рассвет. В любой момент Парнелл ожидал услышать треск выстрелов. Но к нему приблизился высокий худой парень, склонился, чтобы расстегнуть ему наручники, и сказал удивительно мягким, спокойным голосом:

— Не пытайтесь, пожалуйста, ничего предпринимать. — Согласны? Иначе я не отвечаю за вашу жизнь.

— Согласен, — искренне, с необыкновенным облегчением ответил Парнелл. — Спасибо. Спасибо от всего сердца.

Серый постижимый взгляд скользнул по нему.

Они въехали в Акко в половине седьмого утра. В этот момент Парнелл был один в кабине грузовика. Минут за двадцать перед этим оба его противника встали позади кабины в кузове, попросив его (особенно молодой) необорачиваться и разбив зеркало, чтобы Парнелл не мог увидеть ничего у себя за спиной.

Вот почему, только подъезжая к площади Хан-эль-Ам-дан и завидев гостиницу с колоннадой — ее указали Парнеллу как конечный пункт, — он, успокоенный ничем не нарушаемой тишиной, замедлил ход и остановился.

И, естественно, в кузове не было никого, кроме двух полицейских, вне себя от ярости, но живых.


— 11 -

Реб Михаэль Климрод приехал в Каир в последние дни марта 1946 года. Один. Они с Лазарусом путешествовали раздельно, но снова встретились в египетской столице.

По мнению Яэля Байниша, самого достоверного и самого постоянного свидетеля этого периода жизни Короля, Реб Климрод, а главное, Лазарус значились среди тех террористов, за кем в Палестине британцы охотились усиленнее всего. Схватка в Ягуре этому во многом способствовала; у англичан, особенно у двух инспекторов Отдела уголовной полиции, времени было с лихвой, чтобы рассмотреть их лица, а высокий рост Климрода позволял довольно легко его опознать.

Нападение на полицейский пост в Ягуре было, однако, лишь эпизодом в значительно более широком наступлении, проводимом как «Иргуном», так и группой «Штерн». Общее наступление — руководимая Лазарусом операция являлась лишь его частью — началось 1 марта; были атакованы казармы в Хайфе, Реховоте, Пардес-Гане, а также пути сообщения в пригородах Иерусалима, Тель-Авива и Петах-Тиквы. Даже штаб Шестой воздушно-десантной дивизии в Иерусалиме взлетел на воздух.

Говоря о причинах, вынудивших Климрода и Лазаруса уехать в Каир (а потом в Европу), Яэль Байниш четко объясняет все, что касается второго: «Иргун», желавшая видеть себя строго военной, хотя и подпольной, организацией, ставила в упрек бывшему товарищу по оружию ирландцев из ИРА и североамериканских гангстеров его почти непреодолимую склонность к бессмысленной жестокости, которая в крайних случаях шла вразрез с поставленными политическими целями.

Что касается Реба Климрода, то Байниш ничего тогда не знал о мотивах его отъезда. «В какой-то момент я подумал, что он получил новое назначение, например в филиал „Моссада“ в Европе. Только в августе или сентябре я узнал, что все было не так и уехал он по своей инициативе. Я был разочарован и даже встревожен: его совместная работа с Довом не сулила ничего хорошего. Впоследствии подтвердилось, что я ошибался лишь наполовину…»


В Кайре Надя Хаким занимала виллу на острове Гезире, в жилом квартале неподалеку от проспекта короля Фуада. Эта бывшая вольнонаемная вышла замуж за одного из сыновей Хакима — владельца одноименного банка, того самого, где некоторое время служил Реб Климрод. Перемена в социальном положении никак не отразилась на связях Нади с подпольными сионистскими движениями: ее предупредили о приезде двух человек и попросили им помочь сперва устроиться в египетской столице, а потом выехать в Европу. Она поселила Лазаруса и Климрода в своей прежней квартире на Шейх Рихани-стрит, позади посольства США, и достала паспорта: ирландский для Лазаруса и французский для Климрода-Юбрехта.

Раздобыла им два места на пароходе Французской морской компании грузовых перевозок. Оба были в Марселе 30 марта.

А Реб Климрод уже один, появился в Нюрнберге 8 апреля.


— «Накам», — сказал Буним Аниелевич. И спросил понемецки: — Тебе понятно это слово?

— «Месть» на иврите, — ответил Реб.

Они шли по улицам Нюрнберга, по пригородам, между рядами разрушенных домов, под мелким и холодным дождем. Они были почти одинакового роста: Климрод сантиметра на три-четыре повыше. Аниелевичу было лет двадцать восемь; блеск его больших, глубоких и печальных глаз постоянно смягчала какая-то затуманенность.

— Мне совсем не нравится твой спутник, — помолчав, сказал он. — Во-первых, он слишком стар. Самому старшему среди нас не больше тридцати. А во-вторых, и это; главное, его профессиональная сторона. Он похож на американского гангстера.

— Он работает крайне эффективно. Лучше меня. Пока

— Я ценю эффективность. Не выношу этих талмудических споров о ста восьмидесяти семи основаниях для совершения или не совершения какого-либо действия, если даже речь идет о том, открыть или закрыть дверь. Но для того, что мы хотим предпринять, для того, что мы уже начали осуществлять, в тех качествах, каких мы требуем от людей, эффективность стоит на втором месте. Мне не нужны профессиональные убийцы, Реб. Прежде всего я жажду… — он запнулся и сумел как-то робко выговорить это слово, — чистоты. Мы будем убивать, каждую секунду испытывая ужас перед убийством. Говорят, месть — оружие слабых, но что делать? Суть ведь не в том, чтобы наказать этих людей, а в том, чтобы не дать забыть об их преступлениях. О них уже забывают. Даже здесь, где судят кое-кого из преступников и пишут об этом в газетах. — Но сколько времени это будет продолжаться? Необходимо, чтобы весь мир знал, что подобная гнусность не может быть забыта через два или три года. И для этого нет другого выхода, кроме как убивать. Ты действительно хочешь быть с нами?

Реб как-то неопределенно кивнул, не вынимая длинных костлявых рук из потертых карманов куртки.

— Я навел справки о тебе, — продолжал Аниелевич. — У нас очень разветвленная организация, агенты по всей Европе. И, кроме того, у меня есть друзья, надежные друзья, в Варшаве и Москве. Я хочу сказать, у меня лично. В Тель-Авиве они осуждают нашу деятельность, «Хагана» хотела бы нас контролировать или, может быть, даже уничтожить. Для них важнее всего Талмуд и часами напролет болтовня, а не действия. Что касается тебя, то мы все проверили. Один из наших был в Белжеце, помнит твою мать и твоих сестер, он ручается за тебя.

— Но не за Дова Лазаруса.

— За Лазаруса нет. Во всяком случае, мы будем его использовать. Нам потребуются деньги, много денег, а никто из добряков «Хаганы», «Моссада», «Иргуна» или «Штерна» не желает нам их дать. Мы должны выпутываться сами. Мы создали организацию, которая занимается контрабандой золота и лекарств. Я знаю: есть противоречие между той чистотой, что должна жить у нас в душах, и этими спекуляциями. Но и здесь тоже у нас нет выбора. В крайнем случае, хотя я и против, Лазарус сможет работать в этом отделении нашей организации. Я знаком с его личным делом: в Соединенных Штатах Америки он встречался с многими людьми из тех, кого там называют мафией, сотрудничал с гангстерами-евреями в Нью-Йорке, у него еще много знакомых среди них и их сицилийских друзей. Но давай поговорим о тебе. Ты не сможешь принять участие в нашей ближайшей операции. По крайней мере на ее первом этапе. Но ты говоришь по-французски, и даже, кажется, очень хорошо. Решено, что сразу же по окончании операции ее исполнители эвакуируются во Францию. Я хотел, чтобы ты занялся этим отходом, поехал во Францию и приготовил для них явки. Ты можешь это сделать?

— Мне понадобятся деньги.

— Они у тебя будут. Но посмотри сюда.

Взяв Реба Климрода за локоть, Буним остановил его. Реб поднял глаза и увидел здание за колючей проволокой, оно охранялось полицией. Он решил что это завод, но Аниелевич отрицательно покачал головой:

— Нет, пекарня. Они тут выпекают два сорта хлеба, который развозят каждое утро, мы, к счастью, не можем ошибиться: белый хлеб предназначен для американских, английских и польских солдат. Его мы, разумеется, трогать не станем. Зато круглый черный хлеб выдается только пленным. Они содержатся в бывшем Шталаге XIII. Там их тридцать шесть тысяч, сплошь эсэсовцы, против которых военная полиция союзников собрала улики. Мы надеемся уничтожить по крайней мере две трети. С помощью мышьяка.

Операция прошла в ночь с 13 на 14 апреля 1946 года; разыгралась сильная гроза, которая объясняет частичную неудачу. В предшествующие недели, однако, были приняты все предосторожности: двое из группы «Накам» сумели устроиться на работу в лагерь военнопленных, скрыв — что они евреи: один шофером, другой кладовщиком; одновременно химики организации разработали порошок на базе мышьяка, по составу и цвету ничем не отличающийся от слоя муки, которым германские булочники посыпают свои изделия; этот порошок наносился на буханки хлеба; другим удалось устроиться на самом хлебозаводе, и они тайком вырыли под полом склада — где перед вывозом хранился хлеб — тайник, куда спрятали яд и необходимый инструмент. Яд был пронесен на завод в резиновых грелках, спрятанных под одеждой.

13 апреля, ближе к вечеру, трое мужчин укрылись в тайнике, откуда выбрались с наступлением темноты, после ухода персонала. Надев перчатки и обмотав марлей лица, они начали присыпать порошком хлеба. Начиналась гроза. Порывистым ветром выбило окно склада. Прибежали встревоженные полицейские. Они никого не нашли и решили, что это воры пытались выкрасть хлеб — привычное дело в те голодные времена. На следующий день проведенное полицией расследование все-таки вынудило «Накам» прекратить операцию.

16 апреля газеты Нюрнберга сообщили, что полиция обнаружила тайник и что пять тысяч пленных эсэсовцев отравлены.

Четыреста из них умерли.


Вместе с французским евреем по фамилии Мэзьель — случайным членом «Накам», из которой он вскоре после этого вышел — Ребу Климроду удалось снять большую. квартиру в Лионе, в квартале Круа-Русс. В ней он на десять дней приютил четверых человек — исполнителей операции по отравлению в Нюрнберге, — которые не могли утешиться, что потерпели неудачу, успев отравить всего две тысячи хлебов вместо четырнадцати.

Через неделю, 20 апреля, сам Буним Аниелевич появился в Лионе, где встретился с Жаком Мэзьелем и Ребом Климродом. Он просил последнего послужить ему гидом — а главное, переводчиком — в поездке по Бельгии и Германии. Мэзьель был свидетелем, что они уехали на рассвете, 26 апреля, на машине, которую он купил за счет организации[21]. Прошло почти пять месяцев, прежде чем Мэзьель снова увидел молодого человека, который, уезжая, оставил после себя в лионской квартире свои единственные тогда земные сокровища, две книги — томик «Эссе» Монтеня по-французски и «Осенние листья» Уолта Уитмена по-английски.

Реб Климрод вновь объявился в Лионе где-то в середине сентября в сопровождении Дова Лазаруса.

До этого был парижский эпизод.


Двумя часами ранее зазвонил телефон. Неизвестный спросил Дэвида Сеттиньяза. Служанка ответила, что его нет ни в Париже, ни во Франции, но случаю было угодно, чтобы в комнате оказалась Сюзанна Сеттиньяз. Она сама взяла трубку. Сообщила, что она бабушка Дэвида, спросила: «Вы друг моего внука?»

— Не совсем, — ответил медленный и серьезный голос Реба Климрода. — Мы познакомились в прошлом году в Австрии, и он оказал мне большую услугу. Мне хотелось бы снова встретиться с ним.

В 1946 году Сюзанне Сеттиньяз уже перевалило за шестьдесят. Она вдовствовала более десяти лет, не имея других детей, кроме отца Дэвида (он умрет в будущем году), и других внуков, кроме Дэвида. Состояние, которое оставил муж, разумеется, позволяло Сюзанне жить безбедно, хотя не избавляло ее от острого чувства одиночества. Она питала к Дэвиду столь исключительную любовь, что прошлой весной, хотя и не говорила ни единого слова по-английски, решила погостить в Бостоне. 9 сентября, проведя, как всегда, лето в своем доме в Экс-ан-Провансе, она возвратилась в Париж. Сюзанна предложила собеседнику, раз он друг Дэвида, нанести ей визит. Реб Климрод принял приглашение.

Он оглянулся, и глаза его задержались на маленькой картине, которая висела между двумя книжными шкафами из резного красного дерева, над диванчиком в стиле Директории. Холст был исполнен маслом и темперой, вероятно, во второй половине двадцатых годов; на нем были нарисованы различные предметы, в их запутанном сочетании узнавались лишь две рыбы на голубом блюде из сиенской глины .

— Пауль Клее, — сказал он. — У нас был почти такой же.

— У нас?

— У моего отца и меня. Мы жили в Вене.

Он улыбнулся, и вся его физиономия от улыбки прямо на глазах преобразилась. И до этого мгновенья черты его лица нельзя было назвать невыразительными у него был вид человека, погруженного в какое-то внутреннее созерцание; впечатление это еще больше усиливали — и как усиливали! — светлые, огромные и бездонные глаза. Но он улыбнулся, и все стало иным. Он сказал:

— У вас великолепная квартира. И мой отец, конечно же, сказал бы о футляре, достойном своей жемчужины. Он любил делать подобные комплименты, вероятно, желая показать, что он истинный венец.

Он говорил с, легким акцентом и мог бы сойти за француза из Эльзаса. Сюзанна Сеттиньяз почувствовала себя в замешательстве, как прежде ее собственный внук и Джордж Таррас. Она тоже испытала на себе это очень странное ощущение несоответствия между внешностью своего визитера (она сочла, что ему двадцать один год, тогда как Ребу еще не исполнилось и восемнадцати), простотой, даже бедностью его платья и одновременно тем чувством величия, что излучали его глаза, голос и вся личность.

Она задала ему множество вопросов о своем внуке, спросила, каким образом они познакомились. Он ответил, что они с Дэвидом встретились «в Австрии, в окрестностях Линца», сразу же после прихода победоносных союзных войск и в тот момент он, Реб Михаэль Климрод, находился «в трудном положении» (таковы были слова, которые он употребил) и Дэвид ему помог. И что они друг другу понравились.

Он непринужденно переменил тему разговора и принялся рассказывать о своих пяти-шести приездах во Францию; последний раз в апреле 1938 года. Сказал, что выучил французский с гувернанткой, которая родилась в окрестностях Вандрма, и совершенствовал его, прожив целое лето в Париже и на вакациях в Довиле, Биаррице и на Лазурном берегу. Да, в Экс-ан-Провансе он был; он вспомнил бульвар Мирабо, площадь Альбертас и кафе «У двух холостяков», а также музей Гране, «где есть один Рембрандт и два Кранаха». Его познания в искусстве изумили Сюзанну Сеттиньяз, которая знала имя Клее лишь по той причине, что ее муж приобрел одно полотно художника.

Относительно Дэвида она сообщила, что он демобилизовался и возобновил изучение права в Гарварде. Она дала ему адрес своей невестки в Бостоне, где Дэвид должен находиться в это время года, если только он не задержался в летнем доме семьи, в Коннектикуте.

— Хотите, я запишу вам адреса и номера телефонов?

Он, улыбнувшись, покачал головой:

— В этом нет необходимости. У меня довольно приличная память.

С этими словами он встал и начал прощаться с весьма спокойной и мягкой вежливостью.

Он улыбнулся, коснулся губами руки старой дамы и ушел. Но на следующее утро она получила записку вместе с одной розой. Мелким, сжатым почерком с изящными, но твердо очерченными прямыми линиями он просил извинить его за то, что не имеет возможности прийти еще раз, поскольку сегодня же вынужден покинуть Париж.

«Я встретила, — неделю спустя писала она Дэвиду Сеттиньязу, — самого непостижимого, самого странного, но и самого умного из всех молодых людей, каких я видела за свои шестьдесят пять лет. Если ты хоть что-нибудь способен сделать, с моей или без моей помощи, для Реба Михаэля Климрода, то сделай это, Дэвид. Мне кажется, что сейчас он находится в весьма жалком положении, хотя он ни слова об этом мне не сказал…»


— 12 -

Дов Лазарус, с облегчением вздохнув, опустился в плетеное кресло «Парижского кафе» на площади Франции в Танжере. «Тебе мартини?» Реб отказался. Лазарус заказал розовое мартини для себя (он недавно к нему пристрастился), чай с мятой для своего спутника. Он на идиш заговорил о золоте. В Танжер, говорил он, начало стекаться золото, оно поступает со всей Европы, даже из Швейцарии; в конце концов русские в Вене, и кто может сказать, будет ли их по-прежнему сдерживать швейцарский нейтралитет? Кроме того, рынки золота закрыты в Париже и Лондоне, а инфляция…

— Ты знаешь, что такое инфляция, малыш?

— Да, — равнодушно ответил Реб.

Восемнадцать ему исполнилось на пароходе «Дженне», где-то на полпути из Марселя в Танжер. По прибытии в марокканский порт, имеющий статус международного, Лазарус снял для них две комнаты в отеле «Минза», на улице дю Статю. Потом Реб в одиночестве расхаживал по бульвару Пастера, тогда как его спутник отправился на деловое свидание. Он постоял, опершись на балюстраду, откуда просматривалось все великолепие Гибралтарского пролива и мыса Малабата, бродил по Гран-Сокко…

— Ты слушаешь меня, малыш?

— Да.

— Непохоже. Реб, есть возможность сделать деньги. В законодательном собрании Международной зоны заседают три марокканских еврея. С одним из них я встречался.

Скоро они примут решение распространить на чистое золото право получать проценты с фиктивного вклада, то есть каждый, живет ли он в Танжере или нет, сможет, не платя налога, положить на хранение любое количество золота. Только во Франции найдутся тысячи людей, которые из-за инфляции мечтают о золоте. Ты знаешь, какова разница между золотым слитком в Цюрихе и таким же слитком, например, в Лионе? Две тысячи франков. Можно из Танжера отправлять золото на маленьких самолетах, пользуясь бывшими аэродромами Французского Сопротивления…

— Я не умею водить самолет. Старый официант, ему было лет семьдесят пять и он наверняка говорил на восьми — десяти языках, принес заказанные напитки и пачку сигарет, которую также попросил Лазарус. Жесткие, блестящие глазки Дова по-прежнему сверлили лицо Реба:

— Мы в плохом настроении, малыш? Молчание затягивалось. Серые глаза Реба выдержали взгляд Дова. Лазарус улыбнулся:

— У тебя нет ни гроша, нет семьи, нет угла, податься некуда. Без меня ты, наверно, с голоду бы подох. Я научил тебя всему. Даже твою первую женщину я уложил к тебе в постель. Верно?

— Верно.

— Ты убивал людей с этим Аниелевичем?

До новой встречи с Довом Реб Климрод слонялся по базарам, поднявшись с нижнего края улицы дю Статю, сплошь заросшей гибискусами и драценами, которым, как утверждали, было восемь столетий, до крытых ворот Мандубии. Он увидел человека и, несмотря на штатский костюм, усы и отросшие волосы, сразу же его узнал. Накинув на руку пиджак, протирая шею носовым платком, человек, улыбаясь, что-то говорил английским морякам, которые тоже торговались с уличным менялой перед воротами. Шеммарин. Это не был ни Эрих Штейр, ни Хохрайнер. Реб Климрод, у которого была «довольно приличная память», видел его однажды, четыре года назад. Это произошло в Белжеце, 17 июля 1942 года. Этот человек затесался в ряды евреев, которых доставили из Львова, и, разговаривая на почти безукоризненном идиш, попросил их всех написать письма своим семьям, чтобы успокоить их, сообщить, что обращаются с ними хорошо, что их высылка в конечном счете не так уж страшна…

— Ты мне не ответил, — сказал Дов Лазарус.

— Нет.

— Неужели ты никого не убил?

Реб улыбнулся, мягко покачав головой:

— Я же тебе не ответил.

Он взял своими тонкими пальцами пачку «Филипп Мориса».

— Я говорил с людьми на базарах. По-итальянски они называют это U Fumu, дым. Они уверяют, что можно заработать много денег, и на этом тоже.


Именно Дов Лазарус финансировал первую операцию, которая была проведена во второй половине октября. Потом они осуществили еще десять, все через Испанию. Техника этих операций была проста, стоило только заполучить какое-нибудь судно: светлые сигареты, поступавшие из США, официально находились в Танжере транзитом, их покупали по тридцать французских франков за пачку, а чтобы совершенно легально их вывести, достаточно было указать порт назначения, куда законом разрешался ввоз табака, чаще всего Мальту. Далее в море, где торговля свободна, назначали место встречи вне территориальных вод с испанскими покупателями из Валенсии, перекладывая на иберийцев риск столкновения с таможней Франко. Опасность была нулевой, а прибыли весьма удовлетворительными: пачку сигарет, купленную в Танжере за тридцать франков, можно было перепродать за пятьдесят — шестьдесят. И так как за один рейс иногда брали по пятьдесят ящиков, то есть двадцать пять тысяч пачек, то прибыли от одной экспедиции могли достигать пятисот — шестисот тысяч франков, то есть, при курсе доллара в сто двадцаты франков, где-то четыре-пять тысяч долларов. Не было ничего удивительного, что за свою долю в этой коммерции, которая еще не попала в лапы крупных мошенников, шла драка: среди прочих опереточных контрабандистов расталкивали друг друга локтями бывшие офицеры Английского королевского флота, будущий французский министр, британские или итальянские аристократы и даже экипаж, составленный из одних лесбиянок, плавающий под розовым флагом.

После шести первых плаваний Реб Климрод оказался в состоянии вернуть Лазарусу его первоначальный капитал. «Ты не должен этого делать, — заметил Дов, — я у тебя ничего не просил». «Я так хочу», — просто ответил Реб. При этом обмене репликами присутствовал еще один человек, француз по имени Анри Хаардт, мечтающий о приключениях и лишь ради этого приехавший из Ниццы в Танжер. Хаардт и Климрод встретились случайно, у полок книжного магазина «Колонн», в нижней части бульвара Пастера. Житель Ниццы, который у себя в стране был лиценциатом истории, первым завел разговор о книге, что листал юный верзила, — о «Закате Европы» Шпенглера, которую ему самому удалось дочитать почти до конца. Во время пустой беседы, продолженной на соседней террасе кафе «Кларидж», несмотря на разницу в возрасте (тогда Хаардту было тридцать), открытие, что юному читателю Щпенглера исполнилось лишь восемнадцать, потрясло Хаардта, а сообщение о том, что тот «занимается сигаретами», живо заинтересовало. У Хаардта на сей счет были свежие мысли, и он не настолько оторвался от жизни, чтобы не видеть перед собой «великий путь американских сигарет», связывающий Танжер с берегами Франции и Италии, где можно было перепродать пачку «Филипп Мориса» и прочих «Честерфилдов» даже за сто франков…

— Если вместо пятидесяти ящиков за один рейс мы возьмем пятьсот или тысячу — все дело в судне, — прибыли очень быстро могли бы стать сказочными. Миллион долларов в год не покажется столь невероятным…

Хаардт удивлялся своему упрямому желанию убедить мальчишку стать его компаньоном. Мальчишку, который колебался, это было очевидно. Разумеется, не из-за недостатка дерзости или честолюбия, из-за чего-то другого.

— Из-за твоего ирландского друга? Из-за него?

— Не совсем так.

— На худой конец, — наконец сказал Хаардт, — мы могли бы объединиться все трое. Хотя…

Ему не нравился Дов Лазарус (он знал его лишь под фамилией 0'Си, — псевдонимом, которым Дов давно пользовался в Танжере), а на самом деле он его боялся. Два-три раза он видел как Дов круто разговаривает по-английски с сомнительными итало-американцами, упоминая имена Хайми Вейса, Мейера Ланского, Лепке Бухалтера или Луки Лючано так, как ветераны говорят о своих бывших командирах. Хаардт обладал пылкой страстью к авантюрам, правда, в разумных пределах. Этот Лазарус показался ему «off-limits», диким, так же как ему казался определенно противоестественным несвязный тандем, который он составлял с молодым «Юбрехтом». Несвязным и опасным.

В общем, Хаардт держал себя как старший брат. Сам не зная, почему.

Он был ни при чем в деле Лангена. Просто свидетелем, даже не прямым.


— Голландцы, — сказал Лазарус. — Одного зовут Ланген, а другого Де Гроот или что-то в этом роде. У одного из них диплом капитана дальнего плавания, а нам нужен настоящий капитан, так ведь? На этот раз. надо пересечь Средиземное море, но не затем только, чтобы махать ручкой сеньоритам, идя вдоль испанского берега. Де Гроот — тот малый, что нам нужен. Что до матросов, то в экипаж войдут мальтиец и трое сицилийцев.

— И мы, — заметил Реб.

— И мы. Всего восемь человек. При разгрузке девятисот ящиков лишними мы не будем. На месте нам поможет бригада…

— И куда мы пойдем?

— На Сицилию. В бухту к западу от Палермо. Ты что-то имеешь против, малыш? Ты думал, что мы еще долго будем играть в детские игры? Теперь мы займемся серьезными делами. Пошли, я представлю тебя голландцам… Анри Хаардт уже находился в «Парижском кафе»; сидя за столиком с одним из своих друзей — офицером таможни, корсиканцем, который на правах знатока извергал на него множество советов о тысячах способов использовать себе на пользу столь приятные преимущества международного статуса Танжера. Он видел, как подошли Климрод и Лазарус, которые устроились в нескольких метрах от него, вместе с двумя мужчинами лет тридцати пяти, сидевшими к нему спиной. Реб Климрод и его спутник в очках заняли места напротив, он мог видеть их лица. Главное, он успел заметить едва уловимую, внезапную жесткость серых глаз, которые на несколько секунд расширились; не ускользнул от него и любопытный жест Климрода, который нагнулся и почти засунул голову под стол, чтобы завязать шнурки на ботинке, в чем не было никакой необходимости, прежде чем выпрямиться с вновь совершенно невозмутимым лицом. И благодаря взгляду, который он бросил на Дова Лазаруса, Хаардт понял, что тот тоже кое-что заметил. Прошло двадцать-тридцать минут, после чего оба незнакомца встали и ушли…


Дов Лазарус вполголоса сказал на идиш:

— Не строй из себя обиженную девочку, малыш. Я видел, как тебя перекосило. Ты знаешь одного из этих типов?

Реб положил руки на колени и, словно завороженный, смотрел на них. Наконец произнес:

— Один по крайней мере не голландец.

— Кто?

— Ланген.

Глаза Дова Лазаруса за стеклами очков сверкали блеклым холодом голубых алмазов. Он швырнул на стол банкноту и встал: «Пошли отсюда». Два месяца назад Дов купил двухцветный «паккард» с откидным верхом. Он сел за руль и поехал по дороге на мыс Малабата; Реб сидел рядом. Они не перемолвились ни словом; подъехав к маяку, Лазарус выключил мотор, вылез из машины и пошел к террасе, откуда открывался вид на Танжер, Атлантический океан и Испанию.

Его жест был таким быстрым, что, казалось, он даже не шевельнулся, хотя кольт сорокапятимиллиметрового калибра оказался в его правой руке, которую он придерживал левой. Он выстрелил один раз, и метрах в двадцати от них упала чайка, сбитая влет. Лазарус по-прежнему улыбался.

— Когда мы приехали в Танжер, я задал тебе вопрос. Хотел знать, убивал ли ты людей с этим meshuggener (чокнутым) Аниелевичем. Ты мне не ответил.

С той же поразительной ловкостью он снова изготовился для стрельбы, взяв на мушку другую чайку. Но не выстрелил.

— Ты хотел бы убить этого Лангена, Реб?

— Не знаю, — с невозмутимым спокойствием ответил Реб. Лазарус опустил руку: кольт, засунутый за пояс, снова обрел свое место под пиджаком, сзади, над правой ляжкой.

— Поедем, малыш. Мы совершим это плавание к берегам Сицилии вместе с Де Гроотом и твоим другом Лангеном. Я бы сильно удивился, если бы и этот самый Гроот оказался голландцем. Вероятно, он тоже один из них, Реб. Ланген может трепаться в Танжере, что он голландец, но неужели ты веришь, что настоящий голландец будет вести себя как идиот? Или же он, но на другой манер, тоже влип, ведь эсэсовцы у них были даже в Голландии…

Впервые с тех пор, как они стали работать вместе, Дов прикоснулся к мальчику, погладил его по затылку и, взяв за руку, повел к «паккарду»:

— Во всяком случае, ты не мог бы убить его в, Танжере, малыш, поверь мне. Нас видели вместе с Лангеном, а Танжер не так уж велик. Зато на Сицилии умирают легко…

Он завел мотор и улыбнулся:

— Там ты его и убьешь, Реб.


— 13 -

Судно называлось «Дикий кот»; было оно дубовое, двадцати шести метров в длину, водоизмещением семьдесят тонн. Построенное на верфи Маркони, оно имело дизель в сто восемьдесят лошадиных сил. И груз из шестисот шестидесяти ящиков сигарет «Филипп Морис», двухсот — «Честерфилд», шестидесяти — «Кэмэл». Выйдя из Танжера 17 января 1947 года, оно подошло к мысу Сан-Вито, западной точке залива Кастелламаре, в пятидесяти километрах от Палермо, с наступлением темноты. Ни одного катера Финанцы — итальянской таможни, — естественно, не было, по крайней мере в радиусе пятидесяти морских миль от этого места. Впрочем, декларация и коносаменты были в порядке и точно регистрировали груз, портом доставки которого был Корфу.

Согласно инструкциям Де Гроот лег в дрейф и ждал. Около одиннадцати вечера три желтых сигнала с берега сообщили, что путь свободен. «Дикий кот» взял курс к суше, потом снова остановился по другому сигналу. Вскоре на гладкой поверхности воды побежала рябь, возвестившая о приближении флотилии. Появилось с десяток больших лодок. Рыбаки занялись перегрузкой с помощью трех своих соучастников-таможенников, которые получали по тысяче лир с каждого ящика. Хватило двух ездок, в последнюю на лодках привезли вино, чуть ли не греческое, судя по этикеткам. Сицилиец из экипажа разорвал и сжег декларацию и коносаменты и составил новые, с полнейшей ясностью подтверждающие, что «Дикий кот» идет с Корфу, где и взял свой груз.

В семь часов утра они вошли в порт Палермо. Они запросили разрешения сойти на берег, то есть возможности стоянки без разгрузки товаров. Неделя в море прошла без малейшей заминки; дело было сделано…

— А итальянские друзья так нами довольны, что всех пригласили на обед, — объявил Дов Лазарус.

Его острый взгляд на мгновенье встретился со взглядом Реба. И Дов, конечно, улыбался…


Из Монделло, в двенадцати километрах от Палермо, они ехали по извилистому шоссе, карабкающемуся на гору Пеллегрино, но прежде чем добраться до бельведера, свернули на узкую дорожку, обсаженную эвкалиптами, у которой стоял белый дом. Машин было две, обе американские; в одной находился Дов Лазарус с Лангеном и итало-американцем по имени Сол, от кого и стала известна эта часть рассказа; в другой ехали Реб Климрод, Де Гроот и два моряка-сицилийца, не считая шофера.

Машины остановились у подножья лестницы. Шоферы остались за рулем, а моряки задержались, болтая на местном диалекте. Остальные поднялись на затененную большой глицинией — она уцелела до сих пор — террасу, откуда открывался великолепнейший вид на палермский залив, вплоть до горы Катальфано, где сохранились руины древнего Солонте.

И несомненно, что в этот момент оба так называемых голландца поняли, что их ждет.

В доме с голубыми ставнями никакого обеда приготовлено не было, и в нем находились двое молчаливых мужчин, одетых в черное, не считая белых рубах без воротников и галстуков; в руках каждый из них держал сицилийское ружье для охоты на волков (La Lupara). Но в действительности они ни во что не вмешивались, так же как и итало-американец Сол Манкуза, который отошел в сторону.

Как по волшебству в правой руке Дова Лазаруса появился кольт, и он спросил:

— Ланген? Нас с малышом с самого Танжера мучает вопрос: как твое настоящее имя?

А другой, наверное, ответил, что Ланген — это его подлинная фамилия, что он голландец, а никто иной, и не понимает вопроса.

— Ладно, ладно… Одну вещь о малыше я знаю точно: у него фантастическая, абсолютно фантастическая память. Он всегда помнит все: фамилии, лица, цифры или книгу. Это невероятно, Ланген: он один раз прочитывает книгу, ты слышишь, Ланген, один-единственный, раз, и дело с концом — она навсегда у него в памяти. И с лицами также Так вот, если он говорит, что видел тебя в Треблинке…

— Белжеце, — поправил Реб глухим голосом и опустил голову.

— Извини меня, малыш. В Белжеце, конечно. Ланген, когда малыш говорит, что видел тебя в Белжеце в форме эсэсовца — вы тогда убили его мать и его сестер, — когда он говорит так, значит, не ошибается. Это невозможно и никто…

— Это не верно, я могу ошибаться, — выдохнул Реб.

— ...И никто, даже сам малыш, меня не разубедит. Встань на колени, Ланген. Встань на колени, Ланген, или я одной пулей разнесу твою жалкую нацистскую башку. И скажи мне, как сказать на идиш «какая сегодня прекрасная погода», Ланген. Ты в самом деле хочешь сильно помучиться, прежде чем сдохнешь?

— Sara sheyn veter haynt, — ответил Ланген.

— У него ведь хорошее произношение, а, малыш?

Он протянул Ребу второй кольт и одновременно заметил, как за его спиной сделал легкое движение второй мнимый голландец, потому что Дов сказал с больший юмором, даже не оборачиваясь:

— Еще шаг, Де Гроот, и я всажу тебе пулю в задницу…

Он улыбнулся Ребу:

— Придется тебе его убить. А теперь, пожалуйста, не тяни волынку, время на них тратить жалко. Возьми, малыш, возьми-ка этот сорокапятимиллиметровый. Бери!

Пистолет оказался у Реба.

— И не стреляй ему в затылок. Лучше прямо в рожу. Он должен видеть твой палец на курке, ты понимаешь? Смотри, ты делаешь вот так…

Он потянул Реба Климрода за руку, и ствол автоматического пистолета воткнулся в рот Лангену, упершись мушкой в зубы.

Вдруг он заорал на идиш:

— Кончай его, Реб. Он убил твою мать и твоих сестер! А что он с ними сделал, Реб? Он сжег их заживо, так ведь? Убей его! Убей же его, черт тебя побери!

Тишина.

— Ладно, малыш, отойди-ка, — очень тихо сказал Дов Лазарус, снова перейдя на английский. — Просто отойди, оставь эту гадину на месте…

Потом, спустя несколько секунд:

— Пососи его, Ланген… Пососи ствол, как если бы это был толстый хороший еврейский член… Вот так… Очень хорошо, Ланген…

Вместе с последним словом раздался выстрел. И мгновенно из другого пистолета, который он держал в левой руке, Дов прикончил и Де Гроота, пустив ему пулю в голову, точно в висок.


Дов Лазарус и Реб Климрод снова объявились в Австрии, в Линце, на Ландштрассе, 36, у Симона Визенталя. Анри Хаардту — он в Танжере очень волновался за них — некий Сол Манкуза, который отныне стал капитаном «Дикого кота», сказал, что, поссорившись с голландцами, они задержались в Италии.

Визенталь спросил у Реба Климрода, входит ли он в какую-либо организацию, и Реб ответил, что нет, действует один, сам по себе.

— А другой человек? — поинтересовался Визенталь. — Тот, что ждет на улице?

— Это мой друг, — только и ответил Реб Климрод…

А люди, о которых он хотел получить сведения, звались Эрих Иоахим Штейр и Вильгельм Хохрайнер.

Ни одна из этих фамилий Визенталю не была известна; в его картотеке они отсутствовали. Но в начале 1947 года еще знали очень немногое если не о лагерях смерти, то о личностях большинства их начальников, об их судьбе после мая 1945 года. В феврале 1947 года сам Симон Визенталь с трудом составлял список ближайших сотрудников Адольфа Эйхмана и вовсе не был уверен, что последний жив. Что касается сети ОДЕССА, гигантской организации, занимавшейся эмиграцией нацистов, то ему не было известно даже время ее создания, а именно — 1947 год.

— У меня несколько Штейров. Но ни одного Иоахима Эриха, родившегося в Граце… Когда?

— 14 апреля 1905 года, — ответил Реб. — От Иоахима Штейра, который родился в Граце б ноября, 1879 года, и Марты Сидьвернагель, родившейся 23 октября 1883 года в Клагенфурте. Следовательно, ему сорок два года. Рост — метр восемьдесят два сантиметра. До войны он был адвокатом в Вене. Блондин, глаза голубые, очень красив, на правой ладони шрам в форме звезды. Он говорит по-английски и немного по-французски.. Страстный любитель искусства, особенно живописи. Его любимые художники…

Реб излагал эти сведения медленным, бесцветным голосом. Нередко бывало, а потом стало случаться все чаще, что совершенно незнакомые люди, как этот высокий парень с мечтательным лицом, приходили к Визенталю, чтобы поведать какую-нибудь историю. Тогда, совсем неожиданно, всплывали фамилии и факты. Таким образом Визенталь записал имена Эриха Штейра и Вильгельма Хохрайнера.

— Военные преступники?

— Да, — подтвердил Реб.

— Мне потребуются факты. Если вы согласитесь дать свидетельские показания и…

— И что произойдет, если я их дам?

— Этих людей будут разыскивать. И в случае достаточного количества улик — естественно, если их найдут — они будут арестованы и преданы суду.

Парень усмехнулся.

— Понимаю, — сказал он. — Я подумаю и, быть может, приду к вам снова.

Он встал. Визенталь спросил:

— Между этими людьми и вами пролегло что-то личное, не так ли?

— Что-то в этом роде, — ответил Реб Климрод, странно, загадочно улыбаясь.

— А вы не хотели бы рассказать мне об этом? Я сам потерял восемьдесят девять человек из своей семьи.

Парень очень вежливо отказался:

— Как-нибудь в другой раз. Я бесконечно признателен вам за ваш прием.

Визенталь смотрел, как он вышел на Ландштрассе, прошел мимо дома № 40, где тогда располагались помещения американской O. S. S., подошел к человеку, который был намного ниже его ростом, старше, но зато более плотным, с очень широкими плечами и в очках без оправы.

Больше он ни разу не встречал Реба Климрода.

Эрих Штейр в 1932 году вошел в кабинет юристов, который создал Иоханн Климрод. Начиная с августа 1941 года он стал официальным его директором, хотя фактически руководил им более шести лет на основе документов о попечительстве, выданных Иоханном Климродом, который не мог по-настоящему заниматься адвокатской практикой из-за одностороннего паралича, что разбил его в 1931 году и вынудил передвигаться лишь в кресле-каталке. Эрих Штейр в конце войны не объявлялся ни в Вене, ни где-либо в других местах. Поэтому в феврале 1947 года его жена подала в суд города Граца прошение о Todeserklarung (официальное признание умершим) бывшего супруга, обосновывая свою просьбу показаниями одного человека, поклявшегося в том, что он был свидетелем смерти Эриха Штейра, которого в Праге срезала очередь из советского автомата. Суд без труда удовлетворил эту просьбу, так как тогда процедура была предельно проста. Фамилия Штейра исчезла, если она вообще в них фигурировала, из списков нацистских преступников. Политическая и военная карьера Штейра тоже была известна в общих чертах. Участие Штейра в неудавшемся путче 1934 года отмечено в полицейском донесении, где упоминается о вмешательстве Иоханна Климрода в его защиту. В нацистскую партию он был принят в феврале 1938-го, с членским билетом № 6 330 372. С этого времени он становится признанным специалистом-юристом по «еврейскому вопросу»[22].

Таков был официальный Эрих Иоахим Штейр. О жизни и деяниях того же Штейра Дэвид Сеттиньяз дает более подробные сведения.

В нацистской Германии Штейр сознательно не стремился к громкой карьере. Он пользовался Историей в сугубо личных целях, с крайне циничной и весьма впечатляющей эффективностью. Его целью было присвоение, вступление во владение, кража всех земных благ семейства Климродов: и тех, что принадлежали лично Климроду, и доверенных Иоханну Климроду — увечному, но честному адвокату — его клиентами в те зловещие 1938 — 1941 годы. Кроме того, Штейр среди прочих целей наметил и Ханну Климрод (в результате расследования, предпринятого им в 1982 году, у Дэвида Сеттиньяза оказалась фотография Ханны Климрод, сделанная 7 августа 1937 года на пляже Лидо в Венеции; молодая женщина видна на ней посреди группы людей, окруженная своими тремя детьми; она смотрит в объектив необыкновенными серыми глазами, которые от нее унаследовал Реб Климрод, она захватывающе прекрасна какой-то величавой, спокойной и все-таки радостной красотой, а Штейр стоит в двух метрах от Ханны, забыв про объектив, и не сводит с нее глаз…), но ему не удалось завладеть этим самым драгоценным сокровищем. Он совершенно хладнокровно отправил их, Ханну и троих ее детей, во Львов с паспортами, которые сумел им достать, со всеми гарантиями, что он мог им дать в качестве высокопоставленного нациста...

...а также суверенностью, что посылает их на верную смерть, которую, без сомнения, сам им уготовил.

И, разумеется, Сеттиньяз думает, что? столь незаметный арест Иоханна Климрода и его отправка в замок Хар-тхайм, чтобы служить подопытным кроликом и объектом экспериментов для будущих палачей лагерей смерти, — это дело рук Штейра, завершившего свой личный «аншлюс» путем увольнения прежних слуг и убийством Антона Хинтерзеера, старого дворецкого.

Что же произошло с Эрихом Штейром после апреля 1945 года?.. Первое время он нашел надежное укрытие в американском лагере для военнопленных под фальшивой фамилией, ожидая момента, когда можно будет вновь выплыть на поверхность официально. Едва Реб Климрод снова появился — на сей раз он был бесконечно более опасен, чем мог быть два года назад, — Штейр сразу понял, что его безопасность под серьезной угрозой…

Отсюда прошение о Todeserklarung, поданное фрау Штейр…

...отсюда все, что произошло в Штирии…

...отсюда бегство Штейра в марте 1947 года в Южную Америку.

И у Сеттиньяза не было никакого сомнения: из всех возможных путей бегства Штейр воспользовался тем, что называли Монастырской дорогой.


— 14 -

В восемь часов десять минут высокорослый мужчина, довольно полный, но сохранивший еще вполне приличную фигуру, вышел из собственного дома по Цеппелинштрас-се, в Мюнхене, на берегу Изара. Он поднял лисий воротник своего пальто, поправил прекрасные, на меху, замшевые перчатки и открыл ворота гаража.

Его гордость новехонький «мерседес» стоял на месте. Сев за руль — сущим наслаждением было услышать, как нежно заурчал мотор, — включил первую скорость.

— Не двигайтесь, пожалуйста.

Голос был таким мягким и вежливым, что в первое мгновенье он абсолютно не испугался. Потом, обернувшись, он узнал эти глаза, и его огнем обжег страх.

— Это невозможно!

— Я очень боюсь, что возможно, — ответил Реб. — Я знаю, что сейчас выйдут ваши дети и что вы должны отвезти их в школу. Никаких изменений в программе не будет. Было бы лучше, чтобы их не произошло. В этом случае мне придется убить и ваших детей, а я не хотел бы этого делать. Теперь, пожалуйста, выезжайте спокойно.

— Михаэль…

— Выезжайте, прошу вас.

«Мерседес» выкатился из гаража и медленно подъехал к подъезду дома. Вышли два мальчика, закутанные в красно-голубые толстые шерстяные шарфы. Они слегка удивились, увидев рядом с их отцом незнакомца, но Реб улыбнулся им и пояснил:

— Мы с вашим отцом знакомы уже много лет. Целых двадцать месяцев он заботился обо мне почти по-отечески. Садитесь, мы отвезем вас в школу.

Дети улыбнулись в ответ и стали задавать ему вопросы Он ответил, что зовут его Михаэль, или по крайней мере так привык его называть их отец, потому что ему не нравилось его второе имя. «А какое это было имя?» «О, — ответил он, — оно совсем иностранное и очень странное, вам останется лишь спросить у вашего отца, что за имя».

Они подъехали к школе, и Реб с улыбкой обратился к водителю «мерседеса»:

— Вам следовало бы поцеловать ваших детей. Они очаровательны.

Мальчуганы вошли в школу и машина тронулась с места.

— О, Боже мой, Михаэль…

— Мы едем в Дахау — сказал Реб. — Маутхаузен слишком далеко, и нам пришлось бы переезжать границу. Дахау вполне подойдет.

— Михаэль…

— Мое имя Реб, — сказал он, улыбаясь. — Пожалуйста, притормозите слегка. Мне не хотелось бы, чтобы мы попали в аварию. И лучше бы вы молчали. От звука вашего голоса… во мне лишь больше закипает гнев. Вам понятно?

Они ехали молча. Показался концлагерь, ничуть не изменившийся за двадцать три месяца.

— Заезжать внутрь не будем, это ни к чему. Вы просто поедете вдоль ограды до того места, откуда будут видны кремационные печи.

Прошло две минуты.

— Это здесь. Остановитесь, пожалуйста. И выходите. Сам Реб тоже вышел. В левой руке он держал флягу, а в правой — пистолет. Бывший оберштурмбанфюрер глухим голосом спросил:

— Вы действительно убили бы детей?

— Думаю, что да, — сказал Реб — Однако не уверен. Хотя меня душит гнев, не знаю, дошел бы я до того, чтобы, убить детей.

Он протянул флягу:

— Прошу вас, Откройте ее и пейте.

Бывший оберштурмбанфюрер отвинтил крышку и узнал запах.

— Это же бензин.

— Да, — усмехнулся Реб. — Я вспоминаю того юного француза, которого вы три года и четыре дня тому назад, почти в этот же час, заставили пить бензин. Правда, пить ему пришлось отработанное масло. Только потому, что бензина у вас не хватало. Ему было десять лет. Он родился 23 июля в Бордо, я очень хорошо его помню. Он умирал десять часов. Я думаю, вы выпьете этот бензин, потому что вы до последнего будете надеяться, что я вас не убью. Вам и вправду выпала удача.

Небольшая, но все-таки удача. Но прежде, чем выпить…

Реб вытащил из кармана куртки маленькую, завернутую в бумагу вещичку.

— Подарок вам, — сказал он.

Оберштурмбанфюрер развернул бумагу. И увидел тюбик губной помады.

— Мне очень хотелось бы, чтоб вы провели ей по лицу, а главное — накрасили губы…

Тишина.

— Вот так. И щеки тоже, пожалуйста… Отлично. А теперь пейте бензин… Фляга эта ваша, в случае, если вы ее не узнаете. А вот это письмо будет найдено у вас в кармане. Оно написано юным литовцем по имени Заккариус. Вы скажете, что он умер. Ну разве в этом дело? Он описывает в нем все, что вы делали с теми детьми, в числе которых был и я… Выпейте еще немного, прошу вас…

Он выстрелил почти в упор, в правую скулу. Потом, вложил пистолет в еще теплую руку оберштурмбанфюре-ра Вильгельма Хохрайнера и пальцами мертвеца еще раз нажал на курок; эта вторая пуля улетела куда-то в сторону.

Он ждал, пока они отъедут подальше отсюда, только по-том его вырвало. Дову Лазарусу пришлось два раза останавливать машину, так как Реба все время тошнило.


— Смотри, — прошептал Дов.

Снова вышла женщина, на этот раз в сопровождении двоих мужчин.

— Ты узнаешь одного, малыш?

Реб утвердительно кивнул. Самый маленький из них был немец, и три недели назад, на другой день после казни Хохрайнера в виду крематориев Дахау, Дов и Реб видели его за рулем одного из грузовиков, на которых возили из Зальцбурга в Мюнхен «Stars and Stripes», газету американской армии. Военная полиция никогда не обыскивала эти грузовики, самое большее — шутя забирала для себя парочку экземпляров, так что каждым рейсом перевозились беглые нацисты, спрятанные за пачками газет. Что касается женщины — у нее были седые короткие волосы и напряженное лицо, — то именно она 3 июля 1945 года, в Зальцбурге объяснила Ребу, что фотограф Лотар находится в своей лаборатории, возле Башни Колоколов, и тем самым отправила его в ловушку, подстроенную Эпке. Женщина была первым этапом в охоте Реба Климрода за эсэсовцами (с Хохрайнером все обстояло гораздо легче — бывший оберштурмбанфюрер совершенно беспрепятственно снова, в начале 1946 года, стал возглавлять свою текстильную фабрику). Реб отыскал ее менее чем через сто часов после своего возвращения в Австрию, куда приехал из Мюнхена, и сегодня, 23 марта 1947 года, они с Лазарусом — вместе или порознь — следили за ней уже сороктретий день.

— В шале и другие типы, малыш. По крайней мере трое.

— Четверо, — ответил Реб.

Было начало одиннадцатого, и ночь обещала быть холодной. Сверху, из перелеска, где они находились в засаде, можно было заметить внизу огни Альтаусзе. Чтобы попасть в Альтаусзе, надо ехать из Бад-Ишля — там живал летом Франц-Иосиф, — что лежит в пятидесяти пяти километрах к востоку от Зальцбурга. Выезжают на дорогу в Леобен, а в Бад-Аусзе сворачивают направо, на другую дорогу, которая сразу же разветвляется: правая ведет в деревни Грундльзе и Гесль, левая — в Альтаусзе. В обоих случаях оказываешься в самом сердце Мертвых гор; здесь темные и глубокие озера, лежащие в оправе высоких, часто почти отвесных скал.

— Четверо мужчин и еше женщина, — уточнил Реб.

Женщину из Зальцбурга звали Герда Хюбер. Разыскивая ее, Реб исходил из той гипотезы, что, действуя вместе с Эпке, она так или иначе могла бывать в их особняке возле Богемской канцелярии. Он рассчитал правильно: Герду Хюбер лишь по описанию Реба опознали два торговца в квартале. Они указали и ее фамилию, и ее происхождение: она была из Граца, родного города Эриха Штейра. Все остальное объяснялось просто: женщина работала в отделе австрийского Красного Креста, который оказывал помощь перемещенным лицам. На этом основании она имела в руках все мыслимые и немыслимые пропуска.

— Зашевелились.

Из шале вышел третий мужчина; Лазарус, как и Реб, его узнал.

— Арни Шайде, — сказал Дов, — мой старый дружок Арни, который так любит посещать францисканские монастыри и здесь, и в Риме.

Уже дважды Дов прослеживал маршрут Шайде, который всякий раз приводил его в Рим, к самым вратам Ватикана. Из Ватикана Шайде неизменно выходил один, явно сдав римской курии очередного беглеца, которого сопровождал. Шайде тоже работал на Красный Крест.

Реб, направив бинокль вниз, уже долго смотрел в направлении первых извивов небольшой дороги, ведущей в шале.

— Две машины, Дов. Обе стоят с потушенными фарами. Они примерно в трехстах метрах.

В темноте их взгляды встретились.

— Полиция?

— Не думаю, — ответил Реб.

Два больших «мерседеса» вряд ли могли принадлежать австрийской полиции, а тем более сотрудникам спецслужб оккупационных властей. Нет, здесь было что-то иное; та же мысль, наверное, пришла в голову и Дову, который покинул наблюдательный пост напротив шале, отошел вглубь и тоже навел свой бинокль на машины. Спустя полминуты он сказал:

— Десять дней назад, когда я второй раз вернулся из Италии следом за Арни, я видел точно такой же «мерседес». Та же сломанная ручка на левой задней дверце. Это было в Инсбруке. В машине сидели трое, и у них были рожи отборных стрелков. Арни сел к ним. Я даже помню регистрационный номер. Подожди меня здесь, малыш.

Он скользнул вниз. Исчез. Реб остался один, и через минуту из шале послышался телефонный звонок, быстро смолкнувший. Еще минуты через три вокруг шале возникло какое-то оживление. Реб видел, как засуетились мужчины, которые до сего момента мирно вполголоса беседовали. Один из них бросился в дом, двое других развернулись, сжимая в кулаках пистолеты. «Кто-то их предупредил», — подумал Реб.

Все снова стихло. Послышался почти неразличимый шорох. Реб спрятался за деревом, держа пистолет наготове. «Малыш? — донесся шепот. — Не пристрели меня, пожалуйста». Метрах в пяти возник Дов, который, запыхавшись, сказал:

— Та же машина и те же ребята. Их человек восемь — десять. И подъезжают все новые. Начинается второй Сталинград, дорогой мой. И ставлю раввина против пирожка с картошкой, что охотятся они за нами. — Он усмехнулся: — И все спрашиваю себя, кто прячется в этом проклятом шале.Ты уверен, что не сам Адольф Гитлер?


Через четверть часа они убедились, что на них идет охота: под ними сплошь мигали электрические фонарики, образуя широкий полукруг, прямо в центре которого Дов с Ребом и находились.

— Но в конце концов в Сталинграде-то они проиграли, — сказал Дов.

В этот момент они шли вдоль восточного берега маленького озера Альтаусзе[23] и уже отошли от шале больше чем на километр. Пока им не нужно было бежать. Вперед они шли под прикрытием деревьев, еще не проявляя особого беспокойства. Поскольку, как им казалось, спуск к Альтаусзе был отрезан, они намеревались пробраться дальше на восток, в другую деревушку, Грундльзе, а оттуда либо выйти к Бад-Аусзе, либо найти помощь, либо даже обратиться в полицию. Но идущий впереди Реб вдруг застыл на месте: справа от них появилась другая линия электрических огоньков. Круг почти замыкался.

Им не оставалось другого выбора, как продолжать идти вперед, по прямой, спотыкаясь на середине все более и более обрывистого склона.

Они прибавили шагу, и в светлой ночи перед ними выросли заснеженные вершины Мертвых гор.

— Мы ни за что здесь не пройдем, — сказал Дов. — В любом случае я не пройду. У меня, малыш, нет твоих козлиных ног.

Остановившись, они несколько минут спорили; Лаза-рус — такова была его натура — был готов к схватке, а Реб Климрод умолял его идти дальше. Полукруг электрических огней светился уже метрах в ста, когда они снова тронулись в путь. Им пришлось идти на северо-запад от Грундльзе, и совсем скоро они увидели несколько машин, все с зажженными фарами, которые стояли на маленькой дороге, что вела из Грундльзе и километрах в пяти от деревни упиралась в тупик. А эти фары освещали вооруженных, — кое-кто даже ружьями — людей, которые стояли рядом, вытянувшись в цепочку, лицом к ним.

— Все уцелевшие наци Третьего рейха, — смеясь, заметил Дов.

Он уже дважды падал и потерял очки. В темноте Дов больше почти ничего не видел, и Ребу пришлось помогать ему идти. Люди с фонариками шли за ними по пятам и настигали.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7