Майкл Суэнвик
Джек/Фауст
Марианне —
Я кладу эту книгу к твоим ногам,
Рядом с моим сердцем.
Благодарность
Выражаю свою глубокую признательность Грегори Фросту за его любезную поддержку и мудрые советы; д-ру Джону Крамеру за демоническую алгебру; Элизабет Уилли за «Симплициссимус»; Патриции Ма за тщательнейшую сверку написанного мною; Стэнли Рэйнолдсу и его группе из Бюро изучений Vibriocolerae; Дженнифер Стивенсон и Гриру Гилману за описание акушерства в Средние века; Алберту Ходкинсону за подсказки в описании Лондона того времени; Памеле Уилли, Лесли Голдберг и Барбаре Фрост за краткое, но великолепное описание чувства ответственности Маргариты; Бобу Уолтерсу за подсказки в области палеонтологии; Джанет Каган за французские переводы и описание местности; Бронвинну Элко за астрологическую терминологию; Стиву Фишеру за советы в отношении стихов и музыки; Марии Делгадо за описания испанских птиц и персоналу Роксборского филиала Филадельфийской бесплатной библиотеки за разнообразные исследования. Микробиология, эпидемиология и эмоциональная поддержка была предоставлена Фондом поддержки искусств М. К. Портера.
Все новые философы в сомнении,
Эфир отвергли – нет воспламенения,
Исчезло Солнце, и Земля пропала.
А как найти их – знания не стало.
Джон Донн[1]
...
Статуя Свободы, которую он завидел еще издали, внезапно предстала перед ним как бы залитая ярким солнцем. Ее рука с мечом была по-прежнему поднята, фигуру ее овевал вольный ветер.
Франц Кафка[2]
...
Из преисподней, мистер Ласк.
Джек-Потрошитель
1. КОЛЛЕДЖ СВЯТОЙ ТРОИЦЫ
В начале века Виттенберг был миниатюрной моделью всего населенного людьми мира, городом со стенами и прочими оборонительными сооружениями, обителью шести тысяч душ, которых становилось вдвое больше, когда в университете шли занятия; благодаря крепостной стене и Эльбе самодовольно безразличным ко всему, что находилось за его пределами; таким же неопрятным, перенаселенным и ханжеским местом, как и любое другое на земле; перезрелым, точно плоды старой груши, которые опадают, если ее потрясти. Здесь всем заправляла магия. Все ремесла, все профессии являлись простым собранием формул и ритуалов не потому, что все их исследовали и убедились в их действенности, но потому, что так учили старейшины, которых, в свою очередь, учили другие старейшины в неразрывной цепи власти, начало коей было положено в древности. Выработанные шахты замуровывали, чтобы по прошествии времени там снова появлялись золото и драгоценные камни. Кобылы могут приносить потомство и без жеребцов – гласила народная мудрость, – надо лишь повернуть их задом на запад, откуда постоянно дует ветер. На памяти нынешнего поколения ничего нового так и не изобрели. И по-настоящему так ничего и не постигли.
На одном краю города высился замок, на другом – два монастыря, а в центре помещался собор. Его колокола шесть раз на дню вызванивали время канонических служб – от заутрени до вечерни. Промежутки между службами менялись в зависимости от времени года; впрочем, никто и не придерживался точного расписания. Солдаты курфюрста защищали город от иноземных армий, а также от враждебных полчищ, насылаемых на него герцогствами, княжествами, баронствами, вольными городами и прочими никому не подчиняющимися силами, на которые распадалась слабая и безнадежно раздробленная империя и которых насчитывалось то ли две сотни, то ли две тысячи – все зависело о того, кто вел подсчеты. Преподавали в университете главным образом августинцы, а доминиканцы надзирали за тем, как вера передается из поколения в поколение, и бдительно приглядывали за спасением душ прихожан.
Внутри городских стен земля стоила неописуемо дорого, посему каждый ее клочок был застроен. Вдоль узеньких улочек беспорядочно громоздились друг на друга дома, а мансарды и балкончики, лепившиеся к верхним этажам, отчаянно сражались за воздух и солнечный свет, словно деревья на Шварцвальде. Чердачные окна почти соприкасались, давая возможность распутникам покидать свое жилье и перебираться в гнездышки возлюбленных. Над некоторыми переулками громоздилось столько архитектурных излишеств, что они походили на узкие туннели, и солнечный свет касался булыжных мостовых лишь в полдень, когда ему удавалось наконец пробиться между скатами крыш, тоже соперничавших друг с другом.
В этом городе пованивало даже в лучшие времена, а жарким летом и вовсе стоял невыносимый смрад. У каждой профессии – будь то кожевенник, пекарь, красильщик или седельный мастер – имелся свой отчетливо выраженный запах. Однажды кто-то из школяров на спор сумел пройти сквозь лабиринт улиц от одних городских ворот до других с завязанными глазами, пользуясь лишь подсказками носа. Под окнами начинались стоки, и нечистоты летели прямо на улицы. Обо всем остальном заботились дожди и река.
Дома в основном были деревянные, и даже у каменных были дубовые стропила и полы орехового дерева – толстые столетние доски с сердцевиной суше уличной пыли. Дома богачей покрывали кровельной дранкой, дома победнее – тростником. Конюшни распирало от сена и соломы. Склады едва вмещали английскую шерсть, русские меха, восточные шелка, жиры, олифу, скипидар, деготь, шафран, зерно, соленую рыбу и беспорядочно наваленные свечи. А главное – в них хранилось бесчисленное количество стоп бумаги, которые только и ждали, когда их превратят в Библии, справочники, брошюры, договоры, манифесты, молитвенники, гроссбухи и учебники латинской грамматики (ибо Виттенберг славился своими книготорговцами).
Среди этой прикрытой скошенными крышами сухой древесины горожане жили в уюте и довольстве, точно мыши в валежнике, не заботящиеся о том, что его сожгут во время летнего солнцестояния. Закрома полны, хозяева постоялых дворов процветают, их жены снова и снова беременеют. Они не замечали, что безумие уже поразило их умы.
В разгар нескончаемого августа этого года город внезапно охватило беспричинное недовольство, такое же зловеще невыразимое, как омерзение, охватывающее пьяного солдата за миг до того, как он спалит дом крестьянина, заподозренного в краже толики еды. Весь Виттенберг пребывал в дурмане, охваченный этакой приятной, но пагубной фантазией, когда достаточно одной-единственной искорки, чтобы затаившееся в упомянутой древесине пламя рвануло на волю. Жители города ворочались с боку на бок, постанывая во сне, стосковавшись по очистительному огню, что смел бы с вонючих улиц весь мусор вместе с накопившимися долгами. Каждое здание мечтало об очищающем пламени.
И только из одинокой трубы, торчавшей в самом центре города, поднималась вверх к душещипательно голубому небу тонкая змейка дыма.
Фауст жег свои книги.
В вихре искр был предан огню Фома Аквинский. Прошелестели страницы – и в огонь отправился небольшой томик высказываний Пифагора – Фауст штудировал его до того радостного мига, когда ему досталось полное собрание. За ним последовала «Алхимия» Андреаса Либавиуса, привязанность к которой ученый хранил в самых потаенных уголках своего сердца. Она тоже обрела покой в том месте, где грубая материя разлагается на безукоризненной чистоты составляющие элементы.
Фауст действовал без суеты, не вынося приговор без тщательных попыток найти оправдание. Он листал каждый том до тех пор, пока ему не попадалось то, что он однозначно признавал ложью, и тогда книга ложилась рядом со своими погибающими собратьями. В камин перекочевала уже половина его библиотеки, и пламя едва тлело под фолиантами, грозя задохнуться. Порыв ветра, проникший через трубу, наполнил комнату смрадным запахом горелой бумаги и кожи. От дыма щипало глаза. Фауст неспешно собрал следующую стопку.
Всю свою жизнь он посвятил этим омерзительным предметам, а они в ответ лишь высосали из него все соки и уверенность в своих силах. Это были пиявки разума. И если хоть в какой-нибудь из них и можно отыскать единственное слово правды, то непременно в окружении сотен малозаметных ложных истин. Чтобы доискаться всего одной заурядной истины, приходилось перелопатить в мыслях целую Александрийскую библиотеку чепухи. И эти притворно уважаемые обманщики долгие годы сминали его ученую голову натиском знаний, с корнем выдирая все надежды и амбиции, не оставляя ничего, кроме сухой, пустой оболочки.
Не более.
С детства вся страсть Фауста была обращена к знанию. Он жаждал составить в себе путеводитель по всем традиционным знаниям и учениям, прочитать книгу Природы – и тем самым постигнуть разум Творца, чтобы стать больше-чем-смертным, стать Маgister Mirabilis (знатоком всего), который смог бы все синтезировать и открыть и таким образом вывести Человечество из сумрака суеверия, напастей и невежества, справиться с нищетой и уничтожить проклятие тяжкого труда, наводнить страны чистыми, белыми городами и объединить все это в государство с одним правителем. Этим правителем стал бы Разум.
Слишком поздно он осознал все безрассудство своих притязаний. Его молодость и деньги ушли безвозвратно, и не осталось ничего, чем можно похвастаться. Ничего, кроме книг, книг, книг…
– Черт возьми! – прошептал он.
На какой-то миг комната поплыла в жаре, и он увидел, как закачались тонкие белые свечи на похоронах его отца, словно буковые деревья на бездонных волнах Средиземного моря. Он увидел лебедей, взлетающих с ровной глади озера его детства, и ему показалось, что прошлое – сад, из которого тебя вышвырнули и куда ты больше никогда не вернешься.
В это мгновение в дверном проеме появился Вагнер, зевающий, с опухшим лицом, одетый в хлопчатобумажную ночную сорочку, хотя на дворе давным-давно стоял день. Протерев глаза от сна и дыма, он широко раскрыл рот, будто рыба. И внезапно окончательно проснулся.
– Магистр! – закричал он и, в ужасе всплеснув руками, подошел к чадящему пламени. – Что вы делаете?!
Фауст выудил из стопки книг под рукой том Галена. Остальное свалилось на пол. Он помахал книгой древнегреческого врача перед носом молодого человека.
– Вагнер, тебе когда-нибудь доводилось вскрывать человеческое тело?
– Господи Иисусе, никогда!
– Если бы ты вскрыл… если бы вскрыл… Некоторое время я служил в польской армии врачом. О, как много там было больных, и сколько я проделал операций! Во время турецких кампаний я зашивал раны и отпиливал ноги сотням людей! То, что ты выказываешь такой ужас перед неприкосновенностью мертвого, для меня совершенно непостижимо. Почему твоя нравственность не страдает от вида отрубленных органов живых людей, когда ты знаешь, что ничем не сможешь им помочь, и в то же время для тебя преступно и грешно взирать на неповрежденные органы тех, кто больше не ощущает боли? Уверяю тебя, куда больший ужас испытываешь, вскрывая тело, когда оно еще вопит.
Так, я провел серию исследований по происхождению недомоганий. И быстро обнаружил, что органы, описанные нашим старым добрым Клавдием Галеном, – вовсе не человеческие. Спросишь – почему? Да потому, что в своем свинском отношении к неприкосновенности человека старый плут изучал внутренности забитых свиней, каковую анатомию и перенес на тело человека. Свиней! И тринадцать сотен лет мы лечили людей точно свиней, а все только из-за слов человека, которые мог бы опровергнуть любой дурак с ножом и трупом.
– Не говорите так о Галене, господин учитель! Как и о величайших анатомах, которые божественно вдохновили отца врачей, что…
– Отца лжи, ты хотел сказать, – произнес Фауст, сжимая том Галена так сильно, что побелели костяшки пальцев. – Избавимся от еще одного лжесвидетеля, который больше не будет вводить людей в заблуждение!
И он швырнул книгу в огонь.
Вагнер с пронзительным криком бросился к камину. Учитель проворно оттолкнул его в сторону, схватил за руки и дико усмехнулся прямо ему в лицо.
– Мир станет лучше без этих шарлатанов, паразитов, аптекарей и цирюльников – пусть отправляются к женщинам-ведьмам и собирательницам корешков. Или, еще лучше, пусть никуда не отправляются вовсе! – С видом пренебрежения толкнув Вагнера обратно, он вцепился в другую книгу. – А-а, вот сокровище: «Комментарии» Аверроэса на Аристотеля в довольно сносном переводе с арабского, сделанном Жераром из Кремоны. – Он сладострастно погладил пальцем корешки красной кожи, отлично понимая, как его ученик желал бы углубиться в эту книгу. – Лжец пишет заметки о лжи другого лжеца. Да-а, безусловно, редкое злодеяние.
И с этими словами он замахнулся.
Вагнер в отчаянии воскликнул:
– Учитель, прошу вас, одумайтесь! Эти книги ценны, магистр, если и не своим содержимым, то хотя бы их стоимостью!
Фауст остановился и посмотрел на молодого человека.
– Сколько вам лет, герр Вагнер?
– Семнадцать, магистр.
– Значит, четыре года ты потратил на тривиум – грамматику, риторику и логику, предметы, не имеющие самостоятельной ценности, если не считать того, что они приводят в порядок и организуют человеческое мышление, облегчая дальнейшее обучение. И чему же ты научился?
– Великим вещам, магистр.
– Ничему!!! Почему птица летает, а человек – нет? Какая звезда, проклятие или пары вызывают чуму? Что за чудовища обитают в мрачнейших глубинах океана? Отчего небо голубое? Детские вопросы, а ты не сумеешь мне на них ответить.
– Никто не сумеет.
– Именно. – Он кинул книгу в огонь, не обращая внимания на вырвавшийся из горла Вагнера сдавленный писк. – Все эти книги и тысяча других, которые я прочел, преодолели огромную дистанцию во времени, чтобы стать главнейшими, но, накопив мудрость веков, так и не помогли мне ответить ни на один из подобных вопросов. – Он протянул руку к ин-фолио в переплете из козловой кожи, с золотым тиснением – выдающемуся творению Птолемея «Альмагест». Однако схватить этот том Фауст не успел: Вагнер неистово рванулся вперед и вырвал его из руки учителя.
– Не позволю!
Прижимая «Альмагест» к груди, Вагнер пронзительно кричал:
– Да послушайте же! Вот уже три года, учитель, я еженощно ухожу в Римскую башню, что в Шпессерском лесу, проводить для вас измерения. Разве не так? Я бегал за вами, как пудель, был вашей самой преданной ищейкой, самым послушным слугою. В дождь и снег я ходил туда, не обращая внимания на ненастье. А в ясные дни взбирался на разрушенный верх этой башни и при помощи инструментов, придуманных вами, с туркетумом, алидадой, наблюдательными трубами с тончайшей юстировкой выполнял измерения более совершенные, нежели кто-либо прежде…
– Измерения, – горько рассмеялся Фауст. – Два дня и две бессонных ночи я отчаянно старался найти в них какой-то смысл. Все орбиты должны представлять собой круги, как утверждает Птолемей, ибо как все вещи sub lunae[3] суть несовершенны, так все за пределами небесной сферы должно быть совершенным, а круг в своей замкнутой бесконечности – само совершенство. Я высчитал циклы и эпициклы, расхождения и соответствия и странные сферы из неземного кристалла, и все оказалось тщетно. Противоречия между тем, как должен быть устроен мир, и том, как оно на самом деле, по-прежнему остаются. Там, где замеры совершенны, обнаруживались отклонения б?льшие, чем прежде. Каждая поправка требует еще других мелких поправок. Будто планеты вовсе не вращаются вокруг Земли. Но если нет… тогда… что? Их небесные пути достаточно постоянны, чтобы в них был смысл. И все же, чем больше я пытаюсь постичь смысл непокорной вселенной, тем дальше оказываюсь от понимания. Вот орех, который я готов был колоть лбом до тех пор, пока мой несчастный череп не почернеет от синяков и не треснет.
И он схватился за голову, раскачиваясь из стороны в сторону.
– Записки! – внезапно вскричал Вагнер страшным голосом. – Где они?
Фауст долго бросал на ученика угрюмые сардонические взгляды, подобно фокуснику, который окидывает взглядом публику, перед тем как выудить из рукава нечто невероятное. И с нарочитой медлительностью произнес:
– Глупец! Чем, по-твоему, я разжигал огонь?
– Ох! – выдохнул Вагнер еле слышно. Он рухнул на колени, по-прежнему прижимая к груди том Птолемея, и стал тихонько всхлипывать.
– Встань! – Фауст схватил молодого человека за волосы, обхватив их ладонями почти у самых корней, и рывком поднял его с пола. – Если желаешь спасти эти книги, эти о-такие-прекрасные книги, я дам тебе на это шанс. Попробуй.
Вагнер поднял к нему залитое слезами лицо.
– Учитель?
– Мы поспорим, ты и я. Поспорим о том, достойны ли эти книги существования. Честный и справедливый спор, и пусть, если правда будет на твоей стороне, никакие краснобайские уловки не принесут мне победы. Но если я возьму верх в этом споре, пламя проклятия поглотит их! Если же победишь ты… – Он задумался. – Если победишь ты… В таком случае моя библиотека – твоя.
Вагнер выпучил от изумления глаза. В них стоял беспредельный ужас, страх, который на короткое время напрочь стер смятение и алчность.
– Согласен! – с трудом промолвил он.
– Прежде чем мы начнем, давай-ка немного ограничим условия нашего спора. У тебя не хватит дыхания прочесть все эти книги вслух, страница за страницей. Ибо их слишком много. Поэтому для спора следует избрать краткие выдержки. А теперь скажи, каковы три столпа учения – а? Три столпа, от которых зависит все остальное?
– Это… тривиум, магистр: риторика, логика и…
– Нет, нет и еще раз нет! Весь материальный мир состоит из того, что лежит за пределами нашего понимания. Это то, что может быть изучено и в конечном счете описано вследствие изучения этих предметов в соответствии с логикой их Создателя – применительно к отдельным областям: астрономии, физики и телеологии. Ну как, согласен?
– Разве возможно отрицать это, учитель?
– У нас есть три книги, из которых мы извлекаем все свои знания об этих предметах – не сомневаюсь, что ты сможешь их назвать. Нет? В твоих руках «Альмагест». Все прочие труды по астрономии – лишь превратное истолкование и искажение. Жалкие попытки описать сущее. Здесь же, – он хлопнул по другому тому, лежавшему под томом Птолемея, такому же толстому, как и первый, хотя и не в таком изысканном переплете, – «Физика» Аристотеля, и она объясняет все особенности физического существования. Для которого нам предлагается…
Он вдруг резко обернулся и схватил с полки на стене два черных тома; взяв по одному в руку, держа каждый вертикально за низ, он встал, широко расставив ноги, как Моисей со скрижалями в руках.
– Мой дед напечатал эту Библию с Ветхим и Новым Заветами в Майнце задолго до моего рождения. Прекраснее награды для тебя я придумать не смог бы!
Вагнер зашатался, когда тома упали ему в руки.
– Итак! Три труда в четырех томах; весь земной шар умещается в этом четырехугольном треугольнике. Ну что ж, давай начнем спор.
– Я готов.
– Смело! Как утверждал Уильям Оккам, есть три неоспоримых источника знания: очевидность, опыт и Божественное откровение. Согласен?
– Это невозможно отрицать.
– Нам следует начать с «Альмагеста». Сам Птолемей говорит, что астрономия – это раздел математики. Следовательно, это совершенный пример самоочевидного. Если в уравнении есть хотя бы единственная неправильность, то в целом оно непременно неправильно. А раз так, проведенные тобою измерения дискредитируют эту книгу.
Вагнер со сверкающим взором возразил:
– Нет, не так! Ибо наблюдения Птолемея прошли испытание временем. Тогда как в мои погрешность легко могла бы вкрасться по причине утомленности, или ввиду некоторого помутнения атмосферы, или по какой-нибудь иной причине, которую мне не по силам вообразить, а равно понять.
– Тем не менее, вне всяких сомнений, разум может искупить любой недостаток в твоем восприятии, как шлифованное стекло исправляет оптическую слабость зрения.
Вагнер облизнул губы.
– Но если какая-нибудь часть рационального мышления окажется несовершенной – а разве совершенно мышление человека? – то применять логику для коррекции своих собственных поправок все равно что пытаться прыгнуть выше своей головы.
– Если ты не можешь довериться своим ощущениям, тогда нет причины связывать их с известными тебе фактами бытия; из чего неизбежно следует, что истина ipso facto[4] для тебя непостижима. И при этом мы вынуждены отвергнуть самоочевидное, разумное истолкование бытия, поскольку отсутствие у тебя багажа знаний не позволяет этого.
– А! Однако суждение Птолемея было бесконечно выше моего.
– Ты сказал: «было»?
– Да.
– Откуда тебе это известно?
– Благодаря утверждениям сотен свидетелей и ученых.
– Есть детская игра, Вагнер, – и ты наверняка в нее играл; это такая игра, где один юнец тихо шепчет что-нибудь другому, а его друг шепотом повторяет сказанное третьему и так далее, до тех пор пока фраза не пройдет через двадцать ушей и столько же ртов. Последний играющий объявляет это тайное высказывание вслух, и выходит так, что произнесенное им не имеет ничего общего с исходными словами. А истина проходит через речные ворота и со временем уходит далеко-далеко в сторону Косвига и там становится ложью. Слухи, основанные на слухах, неприемлемы для науки. – Фауст вздохнул. – Ты ошибаешься, ибо ты – человек. Все люди ошибаются. Птолемей был человеком. Следовательно, и он ошибался. Quod erat demonstrandum [5].
Он взял из рук Вагнера «Альмагест» и швырнул его на рабочий стол.
– Теперь переходим ко второму основанию нашего треугольника. Учение Аристотеля следует применять к тем истинам, что извлечены из опыта. Его «Физика» утверждает, что физические законы установлены по различию в качествах.
Взяв эту книгу из рук Вагнера, он положил ее одним краем на Птолемея, так что образовалась наклонная плоскость, нижним концом выходящая за край стола. Открыв шкаф, порылся внутри и вытащил две сферы размером в два кулака.
– Вот два шара одинаковой величины, но различного состава, ибо один сделан из сосны, а другой – из гранита. Как ты уже заметил, каменная сфера значительно тяжелее. Присущие им качества не могут не быть весьма и весьма различными. Мы расположим каждый наверху этой наклонной плоскости и дадим им упасть. Который из них упадет на пол первым?
– Тут и думать нечего – гранитный.
– То есть Аристотель для тебя тоже стал предметом веры. Для большинства ученых ссылки на него вполне достаточно. Тем не менее мы будет доказывать или опровергать, основываясь на собственном опыте.
Он отпустил шары.
Они покатились по книге, пролетели по воздуху и ударились об пол одновременно. Фауст поднял бровь.
– Вот и весь опыт. Вот и весь Аристотель. Я пошатнул два основания нашего треугольника, герр Вагнер, а вы остались весьма неудобно стоять на последнем.
– Истина, – храбро произнес Вагнер, хотя его голос слегка подрагивал, – проистекает непосредственно из Божественного откровения. Научное изыскание, в котором мы способны полагаться только на наши не защищенные от ошибок ощущения, может быть просто преднамеренным коварством Сатаны.
– Верно. – Фауст сунул Птолемея с Аристотелем в огонь и опустил руки на тома-близнецы Библии. – Нам следует изложить всю нашу правду и нашу веру в одной-единственной книге, так? Эта книга, состоящая из множества разделов, в которой все благочестивые видят само Божественное откровение, совершенное и непреложное, один-единственный источник, которому нельзя противоречить и который сам лишен противоречий. Поскольку по отношению к нему все человеческие способы доказательства неприменимы, это откровение не может быть опровергнутым.
– Да! – вскричал Вагнер. – Да!
– И за эту книгу ты прозакладываешь всего себя и свою душу?
– Да.
– Тогда ответь, сколько дней Ной провел в Ковчеге?
– Сколько же?
– Как говорится в Книге Бытия: «И лился на землю дождь сорок дней и сорок ночей». Вроде бы ничего мудреного, а? В общем-то, да, если бы не строки, что идут далее: «Вода же усиливалась на земле сто пятьдесят дней». Что же считать верным? Невозможно, чтобы верными были оба стиха. Но если один из них ложен, что можно сказать о предположительном авторе книги?
– Нам неизвестна длительность дней в те древние времена, и вполне возможно, что одна цитата дает продолжительность дня в современном измерении, а другая…
– Фи! Софистика! – И Фауст бросил книгу в огонь.
С диким воплем Вагнер вылетел из комнаты.
– Это чрезмерно для седовласого старца, – пробормотал Фауст. – Чрезмерно для Создателя и Спасителя. Кто же с самого начала закрывал очевидное от человеческих глаз?
Сидя в задымленной комнате в полном одиночестве, Фауст вдруг обнаружил, что пристально смотрит на стену напротив, где между очертаниями двух прямоугольных окон проступает наподобие каменного носа камин, так что ему почудилось, будто он стоит внутри человеческой головы. Не обычной головы, а головы полубога, героя, с огромными глазами и весьма вместительной внутри. Тщеславие навело Фауста на мысль, что этот кабинет являет собой точнейшее подобие его сознания. Письменный стол, заваленный исписанными таблицами и цифрами, стеклянные реторты, магнит с толстой намоткой из проволоки для усиления его мощности, а над головой с мучительной медлительностью покачивалось чучело крокодила с Ориноко, занимающее четвертую часть помещения, подвешенное к потолку скорее для того, чтобы производить впечатление, поскольку было недостаточно грозным, чтобы отгонять демонов и сводить на нет их вредоносное воздействие на его эксперименты, но весьма внушительным, чтобы приводить в смятение легковерных клиентов. Из одного угла высовывался череп кита (маленького), а рядом находилось устройство для учебных демонстраций – пара прямоугольных деревянных плоскостей, закрепленных на вращающемся конусообразном основании, соединенных по одной грани так, что их можно было поворачивать и наклонять. Рядом лежала окаменелая бедренная кость какого-то исполина, жившего еще до Адама, и железный камень, который низвергся со звездного неба, что Фауст видел собственными глазами. Все эти редкости и устройства можно было расценить как овеществленные символы некоего обретенного опыта или знания, которыми Фауст битком и в полнейшем беспорядке набивал свою голову. Каждая штуковина могла произвести немалое впечатление на непосвященного. Несмотря на то, что они представляли собой неуклюжие образы истинного мира за стенами кабинета, Фауст умудрялся переставлять и по-разному располагать их, не впуская при этом сюда этого внешнего мира.
С улицы доносился слабый шум торговли и разговоров. Кто-то громко кричал. Смеялись дети. Он не обращал внимания на эти звуки, как на совершенно неуместные, мешающие разрубить Гордиев узел логики, на котором ему следует сосредоточить свой ум. Ибо, как это ни парадоксально, в своем возбуждении и отчаянии Фауст чувствовал себя ближе к постижению истинной сути всего, чем когда-либо за все свои ученые занятия, так близко, что весь мир внезапно показался ему иллюзорным, призрачным, как ощущение затылком упавшей на него тени или как тонкая пленка пузыря, столь бесконечно огромного внутри, что он был повсюду – со своими непостижимым внутренним содержанием и лежащим на поверхности миром явлений.
Можно было сказать без хвастовства, что Фауст стремился к знанию, как любая живая душа. Но при этом он точно знал одно: он не знает ничего. Следовательно, бессмысленно искать помощи у местных умов; искать нужно повсюду, и в более низких, и в более высоких царствах, чем человек. И еще следует допустить, что знание, которое он обрел, существует еще и где-то в другом месте, а все его страстные попытки – ничто. Итак. Где?
Фауст не обольщался относительно возможности помощи свыше. Сострадающее и благодушное божество помогло бы ему уже много лет назад, когда, еще совсем молодой и гораздо более чистый душою, он алкал знаний столь же жадно, сколь и теперь. Ну что ж. Придется иметь дело с областями, сферами или силами, которые можно счесть порождением диавола или духами и созданиями, представляющими собой нечто за пределами его понимания простого смертного.
Если принять факт существования подобных созданий, то они должны быть в недостижимой для него области, существовать в реальности, недоступной для человека. В своих алхимических изысканиях Фауст работал с ретортами, перегонными кубами и плавильными печами, манипулируя едкими веществами, каустической содой и растворителями, применяемыми в горной промышленности и для окраски тканей. Еще он участвовал в исследованиях изнуренных тел проституток, как мужского, так и женского пола, жертвоприношениях животных, непристойном применении украденных облаток причастия в Черной мессе и иных гнусных ритуалах. В алхимии существовало две традиции, и он выискивал обряды и выспрашивал истолкование их – и платил за это; и не только металлургам, но и пробирщикам, и колдунам, лекарям-шарлатанам и учителям эзотерических традиций, последователям Гермеса Трисмегиста и почитателям святого Вольфа. И все это оказалось вздором. Он знал наверняка, что ни один из них не имел общения с теми союзниками, к чьей помощи он стремился.
Следовательно, эти союзники должны сами найти Фауста, раз уж он не способен вступить с ними в общение. А это означало вот что: если признать, что неудача категорически невозможна, ибо тогда все было глупостью и безысходностью, – они должны смочь отыскать его, ибо в противном случае контакт с ними вообще не состоится. Стало быть, ему необходимо обладать некой вещью или качествами, в которых заинтересованы эти существа или силы, будь это поклонение, или служение, или сама его душа. Но при этом в одной только Европе, должно быть, живут десять миллионов человек. А за ее пределами? Сколько их в Хинде и Катае, в Аравии, в Африке? Сколько людей в новой Индии? Невообразимое число. Что же он может предложить такого, чего не может никто из этих несметных легионов?!
Фактически, только одно: стремление действительно отыскать их.
Это делало его редкостным человеком, если не сказать – великим: не каждый способен разом отринуть закоснелые суеверия и предрассудки своего века, чтобы направить мысли к тем темным и погруженным в молчание областям, где умы подобных союзников ожидают его. И ожидают с волнением. Ибо такой человек должен быть для них ценной находкой.