Майкл Суэнвик
Джек/Фауст
Марианне —
Я кладу эту книгу к твоим ногам,
Рядом с моим сердцем.
Благодарность
Выражаю свою глубокую признательность Грегори Фросту за его любезную поддержку и мудрые советы; д-ру Джону Крамеру за демоническую алгебру; Элизабет Уилли за «Симплициссимус»; Патриции Ма за тщательнейшую сверку написанного мною; Стэнли Рэйнолдсу и его группе из Бюро изучений Vibriocolerae; Дженнифер Стивенсон и Гриру Гилману за описание акушерства в Средние века; Алберту Ходкинсону за подсказки в описании Лондона того времени; Памеле Уилли, Лесли Голдберг и Барбаре Фрост за краткое, но великолепное описание чувства ответственности Маргариты; Бобу Уолтерсу за подсказки в области палеонтологии; Джанет Каган за французские переводы и описание местности; Бронвинну Элко за астрологическую терминологию; Стиву Фишеру за советы в отношении стихов и музыки; Марии Делгадо за описания испанских птиц и персоналу Роксборского филиала Филадельфийской бесплатной библиотеки за разнообразные исследования. Микробиология, эпидемиология и эмоциональная поддержка была предоставлена Фондом поддержки искусств М. К. Портера.
Все новые философы в сомнении,
Эфир отвергли – нет воспламенения,
Исчезло Солнце, и Земля пропала.
А как найти их – знания не стало.
Джон Донн[1]
...
Статуя Свободы, которую он завидел еще издали, внезапно предстала перед ним как бы залитая ярким солнцем. Ее рука с мечом была по-прежнему поднята, фигуру ее овевал вольный ветер.
Франц Кафка[2]
...
Из преисподней, мистер Ласк.
Джек-Потрошитель
1. КОЛЛЕДЖ СВЯТОЙ ТРОИЦЫ
В начале века Виттенберг был миниатюрной моделью всего населенного людьми мира, городом со стенами и прочими оборонительными сооружениями, обителью шести тысяч душ, которых становилось вдвое больше, когда в университете шли занятия; благодаря крепостной стене и Эльбе самодовольно безразличным ко всему, что находилось за его пределами; таким же неопрятным, перенаселенным и ханжеским местом, как и любое другое на земле; перезрелым, точно плоды старой груши, которые опадают, если ее потрясти. Здесь всем заправляла магия. Все ремесла, все профессии являлись простым собранием формул и ритуалов не потому, что все их исследовали и убедились в их действенности, но потому, что так учили старейшины, которых, в свою очередь, учили другие старейшины в неразрывной цепи власти, начало коей было положено в древности. Выработанные шахты замуровывали, чтобы по прошествии времени там снова появлялись золото и драгоценные камни. Кобылы могут приносить потомство и без жеребцов – гласила народная мудрость, – надо лишь повернуть их задом на запад, откуда постоянно дует ветер. На памяти нынешнего поколения ничего нового так и не изобрели. И по-настоящему так ничего и не постигли.
На одном краю города высился замок, на другом – два монастыря, а в центре помещался собор. Его колокола шесть раз на дню вызванивали время канонических служб – от заутрени до вечерни. Промежутки между службами менялись в зависимости от времени года; впрочем, никто и не придерживался точного расписания. Солдаты курфюрста защищали город от иноземных армий, а также от враждебных полчищ, насылаемых на него герцогствами, княжествами, баронствами, вольными городами и прочими никому не подчиняющимися силами, на которые распадалась слабая и безнадежно раздробленная империя и которых насчитывалось то ли две сотни, то ли две тысячи – все зависело о того, кто вел подсчеты. Преподавали в университете главным образом августинцы, а доминиканцы надзирали за тем, как вера передается из поколения в поколение, и бдительно приглядывали за спасением душ прихожан.
Внутри городских стен земля стоила неописуемо дорого, посему каждый ее клочок был застроен. Вдоль узеньких улочек беспорядочно громоздились друг на друга дома, а мансарды и балкончики, лепившиеся к верхним этажам, отчаянно сражались за воздух и солнечный свет, словно деревья на Шварцвальде. Чердачные окна почти соприкасались, давая возможность распутникам покидать свое жилье и перебираться в гнездышки возлюбленных. Над некоторыми переулками громоздилось столько архитектурных излишеств, что они походили на узкие туннели, и солнечный свет касался булыжных мостовых лишь в полдень, когда ему удавалось наконец пробиться между скатами крыш, тоже соперничавших друг с другом.
В этом городе пованивало даже в лучшие времена, а жарким летом и вовсе стоял невыносимый смрад. У каждой профессии – будь то кожевенник, пекарь, красильщик или седельный мастер – имелся свой отчетливо выраженный запах. Однажды кто-то из школяров на спор сумел пройти сквозь лабиринт улиц от одних городских ворот до других с завязанными глазами, пользуясь лишь подсказками носа. Под окнами начинались стоки, и нечистоты летели прямо на улицы. Обо всем остальном заботились дожди и река.
Дома в основном были деревянные, и даже у каменных были дубовые стропила и полы орехового дерева – толстые столетние доски с сердцевиной суше уличной пыли. Дома богачей покрывали кровельной дранкой, дома победнее – тростником. Конюшни распирало от сена и соломы. Склады едва вмещали английскую шерсть, русские меха, восточные шелка, жиры, олифу, скипидар, деготь, шафран, зерно, соленую рыбу и беспорядочно наваленные свечи. А главное – в них хранилось бесчисленное количество стоп бумаги, которые только и ждали, когда их превратят в Библии, справочники, брошюры, договоры, манифесты, молитвенники, гроссбухи и учебники латинской грамматики (ибо Виттенберг славился своими книготорговцами).
Среди этой прикрытой скошенными крышами сухой древесины горожане жили в уюте и довольстве, точно мыши в валежнике, не заботящиеся о том, что его сожгут во время летнего солнцестояния. Закрома полны, хозяева постоялых дворов процветают, их жены снова и снова беременеют. Они не замечали, что безумие уже поразило их умы.
В разгар нескончаемого августа этого года город внезапно охватило беспричинное недовольство, такое же зловеще невыразимое, как омерзение, охватывающее пьяного солдата за миг до того, как он спалит дом крестьянина, заподозренного в краже толики еды. Весь Виттенберг пребывал в дурмане, охваченный этакой приятной, но пагубной фантазией, когда достаточно одной-единственной искорки, чтобы затаившееся в упомянутой древесине пламя рвануло на волю. Жители города ворочались с боку на бок, постанывая во сне, стосковавшись по очистительному огню, что смел бы с вонючих улиц весь мусор вместе с накопившимися долгами. Каждое здание мечтало об очищающем пламени.
И только из одинокой трубы, торчавшей в самом центре города, поднималась вверх к душещипательно голубому небу тонкая змейка дыма.
Фауст жег свои книги.
В вихре искр был предан огню Фома Аквинский. Прошелестели страницы – и в огонь отправился небольшой томик высказываний Пифагора – Фауст штудировал его до того радостного мига, когда ему досталось полное собрание. За ним последовала «Алхимия» Андреаса Либавиуса, привязанность к которой ученый хранил в самых потаенных уголках своего сердца. Она тоже обрела покой в том месте, где грубая материя разлагается на безукоризненной чистоты составляющие элементы.
Фауст действовал без суеты, не вынося приговор без тщательных попыток найти оправдание. Он листал каждый том до тех пор, пока ему не попадалось то, что он однозначно признавал ложью, и тогда книга ложилась рядом со своими погибающими собратьями. В камин перекочевала уже половина его библиотеки, и пламя едва тлело под фолиантами, грозя задохнуться. Порыв ветра, проникший через трубу, наполнил комнату смрадным запахом горелой бумаги и кожи. От дыма щипало глаза. Фауст неспешно собрал следующую стопку.
Всю свою жизнь он посвятил этим омерзительным предметам, а они в ответ лишь высосали из него все соки и уверенность в своих силах. Это были пиявки разума. И если хоть в какой-нибудь из них и можно отыскать единственное слово правды, то непременно в окружении сотен малозаметных ложных истин. Чтобы доискаться всего одной заурядной истины, приходилось перелопатить в мыслях целую Александрийскую библиотеку чепухи. И эти притворно уважаемые обманщики долгие годы сминали его ученую голову натиском знаний, с корнем выдирая все надежды и амбиции, не оставляя ничего, кроме сухой, пустой оболочки.
Не более.
С детства вся страсть Фауста была обращена к знанию. Он жаждал составить в себе путеводитель по всем традиционным знаниям и учениям, прочитать книгу Природы – и тем самым постигнуть разум Творца, чтобы стать больше-чем-смертным, стать Маgister Mirabilis (знатоком всего), который смог бы все синтезировать и открыть и таким образом вывести Человечество из сумрака суеверия, напастей и невежества, справиться с нищетой и уничтожить проклятие тяжкого труда, наводнить страны чистыми, белыми городами и объединить все это в государство с одним правителем. Этим правителем стал бы Разум.
Слишком поздно он осознал все безрассудство своих притязаний. Его молодость и деньги ушли безвозвратно, и не осталось ничего, чем можно похвастаться. Ничего, кроме книг, книг, книг…
– Черт возьми! – прошептал он.
На какой-то миг комната поплыла в жаре, и он увидел, как закачались тонкие белые свечи на похоронах его отца, словно буковые деревья на бездонных волнах Средиземного моря. Он увидел лебедей, взлетающих с ровной глади озера его детства, и ему показалось, что прошлое – сад, из которого тебя вышвырнули и куда ты больше никогда не вернешься.
В это мгновение в дверном проеме появился Вагнер, зевающий, с опухшим лицом, одетый в хлопчатобумажную ночную сорочку, хотя на дворе давным-давно стоял день. Протерев глаза от сна и дыма, он широко раскрыл рот, будто рыба. И внезапно окончательно проснулся.
– Магистр! – закричал он и, в ужасе всплеснув руками, подошел к чадящему пламени. – Что вы делаете?!
Фауст выудил из стопки книг под рукой том Галена. Остальное свалилось на пол. Он помахал книгой древнегреческого врача перед носом молодого человека.
– Вагнер, тебе когда-нибудь доводилось вскрывать человеческое тело?
– Господи Иисусе, никогда!
– Если бы ты вскрыл… если бы вскрыл… Некоторое время я служил в польской армии врачом. О, как много там было больных, и сколько я проделал операций! Во время турецких кампаний я зашивал раны и отпиливал ноги сотням людей! То, что ты выказываешь такой ужас перед неприкосновенностью мертвого, для меня совершенно непостижимо. Почему твоя нравственность не страдает от вида отрубленных органов живых людей, когда ты знаешь, что ничем не сможешь им помочь, и в то же время для тебя преступно и грешно взирать на неповрежденные органы тех, кто больше не ощущает боли? Уверяю тебя, куда больший ужас испытываешь, вскрывая тело, когда оно еще вопит.
Так, я провел серию исследований по происхождению недомоганий. И быстро обнаружил, что органы, описанные нашим старым добрым Клавдием Галеном, – вовсе не человеческие. Спросишь – почему? Да потому, что в своем свинском отношении к неприкосновенности человека старый плут изучал внутренности забитых свиней, каковую анатомию и перенес на тело человека. Свиней! И тринадцать сотен лет мы лечили людей точно свиней, а все только из-за слов человека, которые мог бы опровергнуть любой дурак с ножом и трупом.
– Не говорите так о Галене, господин учитель! Как и о величайших анатомах, которые божественно вдохновили отца врачей, что…
– Отца лжи, ты хотел сказать, – произнес Фауст, сжимая том Галена так сильно, что побелели костяшки пальцев. – Избавимся от еще одного лжесвидетеля, который больше не будет вводить людей в заблуждение!
И он швырнул книгу в огонь.
Вагнер с пронзительным криком бросился к камину. Учитель проворно оттолкнул его в сторону, схватил за руки и дико усмехнулся прямо ему в лицо.
– Мир станет лучше без этих шарлатанов, паразитов, аптекарей и цирюльников – пусть отправляются к женщинам-ведьмам и собирательницам корешков. Или, еще лучше, пусть никуда не отправляются вовсе! – С видом пренебрежения толкнув Вагнера обратно, он вцепился в другую книгу. – А-а, вот сокровище: «Комментарии» Аверроэса на Аристотеля в довольно сносном переводе с арабского, сделанном Жераром из Кремоны. – Он сладострастно погладил пальцем корешки красной кожи, отлично понимая, как его ученик желал бы углубиться в эту книгу. – Лжец пишет заметки о лжи другого лжеца. Да-а, безусловно, редкое злодеяние.
И с этими словами он замахнулся.
Вагнер в отчаянии воскликнул:
– Учитель, прошу вас, одумайтесь! Эти книги ценны, магистр, если и не своим содержимым, то хотя бы их стоимостью!
Фауст остановился и посмотрел на молодого человека.
– Сколько вам лет, герр Вагнер?
– Семнадцать, магистр.
– Значит, четыре года ты потратил на тривиум – грамматику, риторику и логику, предметы, не имеющие самостоятельной ценности, если не считать того, что они приводят в порядок и организуют человеческое мышление, облегчая дальнейшее обучение. И чему же ты научился?
– Великим вещам, магистр.
– Ничему!!! Почему птица летает, а человек – нет? Какая звезда, проклятие или пары вызывают чуму? Что за чудовища обитают в мрачнейших глубинах океана? Отчего небо голубое? Детские вопросы, а ты не сумеешь мне на них ответить.
– Никто не сумеет.
– Именно. – Он кинул книгу в огонь, не обращая внимания на вырвавшийся из горла Вагнера сдавленный писк. – Все эти книги и тысяча других, которые я прочел, преодолели огромную дистанцию во времени, чтобы стать главнейшими, но, накопив мудрость веков, так и не помогли мне ответить ни на один из подобных вопросов. – Он протянул руку к ин-фолио в переплете из козловой кожи, с золотым тиснением – выдающемуся творению Птолемея «Альмагест». Однако схватить этот том Фауст не успел: Вагнер неистово рванулся вперед и вырвал его из руки учителя.
– Не позволю!
Прижимая «Альмагест» к груди, Вагнер пронзительно кричал:
– Да послушайте же! Вот уже три года, учитель, я еженощно ухожу в Римскую башню, что в Шпессерском лесу, проводить для вас измерения. Разве не так? Я бегал за вами, как пудель, был вашей самой преданной ищейкой, самым послушным слугою. В дождь и снег я ходил туда, не обращая внимания на ненастье. А в ясные дни взбирался на разрушенный верх этой башни и при помощи инструментов, придуманных вами, с туркетумом, алидадой, наблюдательными трубами с тончайшей юстировкой выполнял измерения более совершенные, нежели кто-либо прежде…
– Измерения, – горько рассмеялся Фауст. – Два дня и две бессонных ночи я отчаянно старался найти в них какой-то смысл. Все орбиты должны представлять собой круги, как утверждает Птолемей, ибо как все вещи sub lunae[3] суть несовершенны, так все за пределами небесной сферы должно быть совершенным, а круг в своей замкнутой бесконечности – само совершенство. Я высчитал циклы и эпициклы, расхождения и соответствия и странные сферы из неземного кристалла, и все оказалось тщетно. Противоречия между тем, как должен быть устроен мир, и том, как оно на самом деле, по-прежнему остаются. Там, где замеры совершенны, обнаруживались отклонения б?льшие, чем прежде. Каждая поправка требует еще других мелких поправок. Будто планеты вовсе не вращаются вокруг Земли. Но если нет… тогда… что? Их небесные пути достаточно постоянны, чтобы в них был смысл. И все же, чем больше я пытаюсь постичь смысл непокорной вселенной, тем дальше оказываюсь от понимания. Вот орех, который я готов был колоть лбом до тех пор, пока мой несчастный череп не почернеет от синяков и не треснет.
И он схватился за голову, раскачиваясь из стороны в сторону.
– Записки! – внезапно вскричал Вагнер страшным голосом. – Где они?
Фауст долго бросал на ученика угрюмые сардонические взгляды, подобно фокуснику, который окидывает взглядом публику, перед тем как выудить из рукава нечто невероятное. И с нарочитой медлительностью произнес:
– Глупец! Чем, по-твоему, я разжигал огонь?
– Ох! – выдохнул Вагнер еле слышно. Он рухнул на колени, по-прежнему прижимая к груди том Птолемея, и стал тихонько всхлипывать.
– Встань! – Фауст схватил молодого человека за волосы, обхватив их ладонями почти у самых корней, и рывком поднял его с пола. – Если желаешь спасти эти книги, эти о-такие-прекрасные книги, я дам тебе на это шанс. Попробуй.
Вагнер поднял к нему залитое слезами лицо.
– Учитель?
– Мы поспорим, ты и я. Поспорим о том, достойны ли эти книги существования. Честный и справедливый спор, и пусть, если правда будет на твоей стороне, никакие краснобайские уловки не принесут мне победы. Но если я возьму верх в этом споре, пламя проклятия поглотит их! Если же победишь ты… – Он задумался. – Если победишь ты… В таком случае моя библиотека – твоя.
Вагнер выпучил от изумления глаза. В них стоял беспредельный ужас, страх, который на короткое время напрочь стер смятение и алчность.
– Согласен! – с трудом промолвил он.
– Прежде чем мы начнем, давай-ка немного ограничим условия нашего спора. У тебя не хватит дыхания прочесть все эти книги вслух, страница за страницей. Ибо их слишком много. Поэтому для спора следует избрать краткие выдержки. А теперь скажи, каковы три столпа учения – а? Три столпа, от которых зависит все остальное?
– Это… тривиум, магистр: риторика, логика и…
– Нет, нет и еще раз нет! Весь материальный мир состоит из того, что лежит за пределами нашего понимания. Это то, что может быть изучено и в конечном счете описано вследствие изучения этих предметов в соответствии с логикой их Создателя – применительно к отдельным областям: астрономии, физики и телеологии. Ну как, согласен?
– Разве возможно отрицать это, учитель?
– У нас есть три книги, из которых мы извлекаем все свои знания об этих предметах – не сомневаюсь, что ты сможешь их назвать. Нет? В твоих руках «Альмагест». Все прочие труды по астрономии – лишь превратное истолкование и искажение. Жалкие попытки описать сущее. Здесь же, – он хлопнул по другому тому, лежавшему под томом Птолемея, такому же толстому, как и первый, хотя и не в таком изысканном переплете, – «Физика» Аристотеля, и она объясняет все особенности физического существования. Для которого нам предлагается…
Он вдруг резко обернулся и схватил с полки на стене два черных тома; взяв по одному в руку, держа каждый вертикально за низ, он встал, широко расставив ноги, как Моисей со скрижалями в руках.
– Мой дед напечатал эту Библию с Ветхим и Новым Заветами в Майнце задолго до моего рождения. Прекраснее награды для тебя я придумать не смог бы!
Вагнер зашатался, когда тома упали ему в руки.
– Итак! Три труда в четырех томах; весь земной шар умещается в этом четырехугольном треугольнике. Ну что ж, давай начнем спор.
– Я готов.
– Смело! Как утверждал Уильям Оккам, есть три неоспоримых источника знания: очевидность, опыт и Божественное откровение. Согласен?
– Это невозможно отрицать.
– Нам следует начать с «Альмагеста». Сам Птолемей говорит, что астрономия – это раздел математики. Следовательно, это совершенный пример самоочевидного. Если в уравнении есть хотя бы единственная неправильность, то в целом оно непременно неправильно. А раз так, проведенные тобою измерения дискредитируют эту книгу.
Вагнер со сверкающим взором возразил:
– Нет, не так! Ибо наблюдения Птолемея прошли испытание временем. Тогда как в мои погрешность легко могла бы вкрасться по причине утомленности, или ввиду некоторого помутнения атмосферы, или по какой-нибудь иной причине, которую мне не по силам вообразить, а равно понять.
– Тем не менее, вне всяких сомнений, разум может искупить любой недостаток в твоем восприятии, как шлифованное стекло исправляет оптическую слабость зрения.
Вагнер облизнул губы.
– Но если какая-нибудь часть рационального мышления окажется несовершенной – а разве совершенно мышление человека? – то применять логику для коррекции своих собственных поправок все равно что пытаться прыгнуть выше своей головы.
– Если ты не можешь довериться своим ощущениям, тогда нет причины связывать их с известными тебе фактами бытия; из чего неизбежно следует, что истина ipso facto[4] для тебя непостижима. И при этом мы вынуждены отвергнуть самоочевидное, разумное истолкование бытия, поскольку отсутствие у тебя багажа знаний не позволяет этого.
– А! Однако суждение Птолемея было бесконечно выше моего.
– Ты сказал: «было»?
– Да.
– Откуда тебе это известно?
– Благодаря утверждениям сотен свидетелей и ученых.
– Есть детская игра, Вагнер, – и ты наверняка в нее играл; это такая игра, где один юнец тихо шепчет что-нибудь другому, а его друг шепотом повторяет сказанное третьему и так далее, до тех пор пока фраза не пройдет через двадцать ушей и столько же ртов. Последний играющий объявляет это тайное высказывание вслух, и выходит так, что произнесенное им не имеет ничего общего с исходными словами. А истина проходит через речные ворота и со временем уходит далеко-далеко в сторону Косвига и там становится ложью. Слухи, основанные на слухах, неприемлемы для науки. – Фауст вздохнул. – Ты ошибаешься, ибо ты – человек. Все люди ошибаются. Птолемей был человеком. Следовательно, и он ошибался. Quod erat demonstrandum [5].
Он взял из рук Вагнера «Альмагест» и швырнул его на рабочий стол.
– Теперь переходим ко второму основанию нашего треугольника. Учение Аристотеля следует применять к тем истинам, что извлечены из опыта. Его «Физика» утверждает, что физические законы установлены по различию в качествах.
Взяв эту книгу из рук Вагнера, он положил ее одним краем на Птолемея, так что образовалась наклонная плоскость, нижним концом выходящая за край стола. Открыв шкаф, порылся внутри и вытащил две сферы размером в два кулака.
– Вот два шара одинаковой величины, но различного состава, ибо один сделан из сосны, а другой – из гранита. Как ты уже заметил, каменная сфера значительно тяжелее. Присущие им качества не могут не быть весьма и весьма различными. Мы расположим каждый наверху этой наклонной плоскости и дадим им упасть. Который из них упадет на пол первым?
– Тут и думать нечего – гранитный.
– То есть Аристотель для тебя тоже стал предметом веры. Для большинства ученых ссылки на него вполне достаточно. Тем не менее мы будет доказывать или опровергать, основываясь на собственном опыте.
Он отпустил шары.
Они покатились по книге, пролетели по воздуху и ударились об пол одновременно. Фауст поднял бровь.
– Вот и весь опыт. Вот и весь Аристотель. Я пошатнул два основания нашего треугольника, герр Вагнер, а вы остались весьма неудобно стоять на последнем.
– Истина, – храбро произнес Вагнер, хотя его голос слегка подрагивал, – проистекает непосредственно из Божественного откровения. Научное изыскание, в котором мы способны полагаться только на наши не защищенные от ошибок ощущения, может быть просто преднамеренным коварством Сатаны.
– Верно. – Фауст сунул Птолемея с Аристотелем в огонь и опустил руки на тома-близнецы Библии. – Нам следует изложить всю нашу правду и нашу веру в одной-единственной книге, так? Эта книга, состоящая из множества разделов, в которой все благочестивые видят само Божественное откровение, совершенное и непреложное, один-единственный источник, которому нельзя противоречить и который сам лишен противоречий. Поскольку по отношению к нему все человеческие способы доказательства неприменимы, это откровение не может быть опровергнутым.
– Да! – вскричал Вагнер. – Да!
– И за эту книгу ты прозакладываешь всего себя и свою душу?
– Да.
– Тогда ответь, сколько дней Ной провел в Ковчеге?
– Сколько же?
– Как говорится в Книге Бытия: «И лился на землю дождь сорок дней и сорок ночей». Вроде бы ничего мудреного, а? В общем-то, да, если бы не строки, что идут далее: «Вода же усиливалась на земле сто пятьдесят дней». Что же считать верным? Невозможно, чтобы верными были оба стиха. Но если один из них ложен, что можно сказать о предположительном авторе книги?
– Нам неизвестна длительность дней в те древние времена, и вполне возможно, что одна цитата дает продолжительность дня в современном измерении, а другая…
– Фи! Софистика! – И Фауст бросил книгу в огонь.
С диким воплем Вагнер вылетел из комнаты.
– Это чрезмерно для седовласого старца, – пробормотал Фауст. – Чрезмерно для Создателя и Спасителя. Кто же с самого начала закрывал очевидное от человеческих глаз?
Сидя в задымленной комнате в полном одиночестве, Фауст вдруг обнаружил, что пристально смотрит на стену напротив, где между очертаниями двух прямоугольных окон проступает наподобие каменного носа камин, так что ему почудилось, будто он стоит внутри человеческой головы. Не обычной головы, а головы полубога, героя, с огромными глазами и весьма вместительной внутри. Тщеславие навело Фауста на мысль, что этот кабинет являет собой точнейшее подобие его сознания. Письменный стол, заваленный исписанными таблицами и цифрами, стеклянные реторты, магнит с толстой намоткой из проволоки для усиления его мощности, а над головой с мучительной медлительностью покачивалось чучело крокодила с Ориноко, занимающее четвертую часть помещения, подвешенное к потолку скорее для того, чтобы производить впечатление, поскольку было недостаточно грозным, чтобы отгонять демонов и сводить на нет их вредоносное воздействие на его эксперименты, но весьма внушительным, чтобы приводить в смятение легковерных клиентов. Из одного угла высовывался череп кита (маленького), а рядом находилось устройство для учебных демонстраций – пара прямоугольных деревянных плоскостей, закрепленных на вращающемся конусообразном основании, соединенных по одной грани так, что их можно было поворачивать и наклонять. Рядом лежала окаменелая бедренная кость какого-то исполина, жившего еще до Адама, и железный камень, который низвергся со звездного неба, что Фауст видел собственными глазами. Все эти редкости и устройства можно было расценить как овеществленные символы некоего обретенного опыта или знания, которыми Фауст битком и в полнейшем беспорядке набивал свою голову. Каждая штуковина могла произвести немалое впечатление на непосвященного. Несмотря на то, что они представляли собой неуклюжие образы истинного мира за стенами кабинета, Фауст умудрялся переставлять и по-разному располагать их, не впуская при этом сюда этого внешнего мира.
С улицы доносился слабый шум торговли и разговоров. Кто-то громко кричал. Смеялись дети. Он не обращал внимания на эти звуки, как на совершенно неуместные, мешающие разрубить Гордиев узел логики, на котором ему следует сосредоточить свой ум. Ибо, как это ни парадоксально, в своем возбуждении и отчаянии Фауст чувствовал себя ближе к постижению истинной сути всего, чем когда-либо за все свои ученые занятия, так близко, что весь мир внезапно показался ему иллюзорным, призрачным, как ощущение затылком упавшей на него тени или как тонкая пленка пузыря, столь бесконечно огромного внутри, что он был повсюду – со своими непостижимым внутренним содержанием и лежащим на поверхности миром явлений.
Можно было сказать без хвастовства, что Фауст стремился к знанию, как любая живая душа. Но при этом он точно знал одно: он не знает ничего. Следовательно, бессмысленно искать помощи у местных умов; искать нужно повсюду, и в более низких, и в более высоких царствах, чем человек. И еще следует допустить, что знание, которое он обрел, существует еще и где-то в другом месте, а все его страстные попытки – ничто. Итак. Где?
Фауст не обольщался относительно возможности помощи свыше. Сострадающее и благодушное божество помогло бы ему уже много лет назад, когда, еще совсем молодой и гораздо более чистый душою, он алкал знаний столь же жадно, сколь и теперь. Ну что ж. Придется иметь дело с областями, сферами или силами, которые можно счесть порождением диавола или духами и созданиями, представляющими собой нечто за пределами его понимания простого смертного.
Если принять факт существования подобных созданий, то они должны быть в недостижимой для него области, существовать в реальности, недоступной для человека. В своих алхимических изысканиях Фауст работал с ретортами, перегонными кубами и плавильными печами, манипулируя едкими веществами, каустической содой и растворителями, применяемыми в горной промышленности и для окраски тканей. Еще он участвовал в исследованиях изнуренных тел проституток, как мужского, так и женского пола, жертвоприношениях животных, непристойном применении украденных облаток причастия в Черной мессе и иных гнусных ритуалах. В алхимии существовало две традиции, и он выискивал обряды и выспрашивал истолкование их – и платил за это; и не только металлургам, но и пробирщикам, и колдунам, лекарям-шарлатанам и учителям эзотерических традиций, последователям Гермеса Трисмегиста и почитателям святого Вольфа. И все это оказалось вздором. Он знал наверняка, что ни один из них не имел общения с теми союзниками, к чьей помощи он стремился.
Следовательно, эти союзники должны сами найти Фауста, раз уж он не способен вступить с ними в общение. А это означало вот что: если признать, что неудача категорически невозможна, ибо тогда все было глупостью и безысходностью, – они должны смочь отыскать его, ибо в противном случае контакт с ними вообще не состоится. Стало быть, ему необходимо обладать некой вещью или качествами, в которых заинтересованы эти существа или силы, будь это поклонение, или служение, или сама его душа. Но при этом в одной только Европе, должно быть, живут десять миллионов человек. А за ее пределами? Сколько их в Хинде и Катае, в Аравии, в Африке? Сколько людей в новой Индии? Невообразимое число. Что же он может предложить такого, чего не может никто из этих несметных легионов?!
Фактически, только одно: стремление действительно отыскать их.
Это делало его редкостным человеком, если не сказать – великим: не каждый способен разом отринуть закоснелые суеверия и предрассудки своего века, чтобы направить мысли к тем темным и погруженным в молчание областям, где умы подобных союзников ожидают его. И ожидают с волнением. Ибо такой человек должен быть для них ценной находкой.
Если они ищут такого, как он, и их мысли соприкоснутся во тьме с его мыслями, тогда можно заключить сделку. Он не нуждался в магическом идиотизме нарисованных линий или специальных устройств, равно как в глупых заклинаниях или жертвоприношениях. Нет необходимости даже покидать эту комнату. Он сможет победить во всем, добиться всего, здесь и сейчас. Для этого потребно лишь усилие воли.
Предложить он мог только самого себя.
Дрожь (предчувствие страха? Фауст не мог сказать) пронизала плоть. Комната показалась необъяснимо холодной. Он медленно раскинул руки.
Книга вывалилась из горящей стопки на каменную плиту перед очагом и, упав, раскрылась, а потом запылала еще неистовее. От нее густо шел дым, словно черное пламя, но Фауст не потрудился вернуть ее обратно в камин. Он неподвижно замер, удивляясь своей резкой и непостижимой неспособности действовать. Он не страшился проклятий. Равно как ни во что не ставил общественное мнение. Ничто не могло остановить его, кроме страха – страха, что его последовательный ход мысли неверен. Страха, что в ответ на предложение он получит доказательство своих заблуждений.
Он колебался очень недолго.
– Вот я, – с трудом выговаривая слова, произнес Фауст. – Я предоставляю себя тебе. – Ибо Фауст не имел иллюзий относительно своей роли; он знал, что он охотно поклонялся бы демонам, с удовольствием сослужил бы службу отвратительным чудовищам, если бы они того возжелали. Есть дерьмо, убивать детей – он бы сделал все, чего бы они ни потребовали. Он был готов на что угодно в обмен на…
Вокруг него вился удушливый дым, вызывая головокружение и тошноту. В эти мгновения Фауст ничего не видел и не чувствовал. Объятый серым дымом, затерявшийся в нем и его пагубном воздействии, Фауст полностью очистил мозг от мыслей, дум, слов, окончательно отринув все, кроме своих амбиций. Он застыл неподвижно и в молчании, не замечая, что его легкие работают тяжело, как кузнечные меха. Он не обращал внимания на резкий прилив крови в жилах и, наконец, на слабое потрескивание, которое стало задним планом его мыслей, но при этом все более заглушало их, а все, что осталось от него, – это непосредственно одна только воля, и воля эта была с голодным отрытым ртом.
Он стоял, сократившийся до своей сути, нетронутый кусок мрамора, ожидающий руки резчика; очищенный от прежних надписей палимпсест, выскобленный дочиста и готовый для письма гусиным пером, жаждущий знаний, как сухое дерево – огня. В ушах все громче ревело всепоглощающее пламя, этот рев превращался в журчащий грохот, подобный миллиону голосов, слившихся в белом буруне звука, потоком заливал его мозг и топил последнее подобие разума. Фауст очутился в абсолютной тишине.
Кружась в полнейшей тишине без надежды на будущее,
теряя контроль над собой, падая в безвременье,
туда, где человеческая мысль угасает
и не существует ничего,
кроме пустоты…
и – …
Из самого сердца этого небытия донесся голос:
– Фауст.
2. ОТКРОВЕНИЯ
На рыночной площади, со стороны улицы, ведущей к колледжу, собрал толпу кукольник. Бесплотный, не имеющий определенного местонахождения Фауст видел все: палатку проезжего продавца костяных изделий, куда галантные щеголи стекались за черепаховыми гребнями и шкатулками, изготовленными достаточно искусно, чтобы покорить самые холодные дамские сердца; тощего ростовщика, спешащего дать взятку мэру; цепкую торговку: с множеством мужских шляп в одной руке и шляпой на голове, эта бабенка, казалось, не говорила, а хрипло лаяла, призывая покупателей, и торговля у нее шла бойко; безногого ветерана, списанного с венецианского военного корабля, с чашкой для милостыни. Толпа поменьше собралась со стороны Еврейской улицы, где цирюльник поставил кресло и ванночку и обещал выдернуть больные зубы «всего в три рывка». Он тяжело уселся верхом на колени своей все понимающей жертвы и кивнул дюжим добровольцам. Двое схватили несчастного за руки, а третий схватил его за волосы и запрокинул ему голову.
Толпа любопытствующих сузила круг.
– Португальские! Португальские! – певуче выкрикивал продавец апельсинов.
Фауст видел все какими-то урывками, будто обладал тысячью глаз, поворачивающихся во все стороны: вот тощий пес безнадежно подкрадывается к колбасе под бдительным взглядом колбасника, а вот полногрудая горожанка платит за выбранный кусок мяса тайным поцелуем мяснику позади его лавки. Жителя Ростока, привязанного к позорному столбу в центре площади за продажу прокисшего вина, насильно заставили выпить столько вина, сколько смог, а остальное просто вылили на него. Перед тем как лишиться чувств, этот человек шумно испортил воздух, обмочился и обделался. Те же, кто подошел поближе, желая извлечь урок из чужой ошибки (а таких оказалось немало), либо сперва купили апельсины, чтобы зажать ими носы, либо вскоре пожалели, что так не сделали.
Кукольник давал представление плутовского моралите «Древний порок», поучительную и пикантную по сюжету постановку с достаточным количеством пронзительных криков и сцен взбучек, чтобы удовлетворить самую взыскательную аудиторию. Сцена находилась у него над головой, а свисавшее с нее некое подобие покрывала было стянуто у него на поясе, а после ниспадало на башмаки. Дети с трудом протискивались вперед, но пьесу смотрели и взрослые: разодетые в самые лучшие платья хозяйки, пришедшие на площадь в базарный день, селяне с грубыми лицами, то и дело проверяющие свои корзины с покупками, чтобы уберечь их от воров; офицер из замка, который, сидя в седле, с улыбкой теребил усы, припомнив одно из любовных приключений своей юности. Ведущая азартную игру мошенница смеялась, в то время как ее проворные пальцы перемещали начинку из одного наперстка в другой. На сцене, где шел «Древний порок», звучали завывания, когда маленькую лодку стало подбрасывать на воображаемых волнах, а кукловод согнулся пополам и раскачивался на коленях, изображая бурю в океане.
Внезапно с противоположной стороны рынка раздался выкрик:
– Один!
Люди повернулись, вытянули шеи, но ничего не увидели. Кукловод оцепенел, а его герой – лодка в виде полумесяца – едва не опрокинулась.
– Один! – Кукла истерически захлопала маленькими ручонками. – Один – что? О! Наверное, ко мне приближается морской змей!
Пожилая торговка рыбой отскочила назад, когда проезжающая телега, запряженная лошадью, промчалась достаточно близко от нее, чтобы забрызгать ей юбки, и принялась неистово костерить возницу. Тот сложил огромные руки на груди и устало кивал головой. Никто не обратил внимания на молодую женщину, скользнувшую мимо с прощальной улыбкой на устах и крепко зажатым письмом в руках. Двое подмастерьев башмачника, с угловатыми лицами, вприпрыжку пробежали мимо нее, напевая веселую песенку. Один забыл мелодию, и его приятель в шутку толкнул его в сторону, на витрину кондитера, опрокинув поднос с подслащенными конопляными зернами, продающимися как особое средство против женских колик.
– Два!
– Два морских змея! О! Горе мне! Что станется со мною?
Через толпу пробивался студент, он пересекал площадь босиком, в ночной сорочке, махая руками, как какая-то необычная большая птица.
– Помогите! Помогите!
Кукла исчезла с крошечной сцены и оказалась рядом с лицом кукольника, который замер, выпучив глаза. Дети хохотали и показывали пальцем на студента с волосатыми ногами.
– Прошу вас! – кричал он, перебегая от одного горожанина к другому, даже не останавливаясь, чтобы хоть кто-то из них сумел откликнуться. – Кто-нибудь, помогите магистру! Он все швыряет в огонь!
– Огонь!
При звуке этого страшного слова смех попритих. Брат Иосафат, весьма примечательный своими габаритами монах – ширина его плеч не уступала росту, и коротышкой при этом он вовсе не был, – выступил из толпы. Он преградил студенту дорогу и таким образом остановил стремительный бег Вагнера.
– Кто это – все предает огню? – требовательно спросил он. – Где?
– Магистр Фауст, он…
– Астролог Фауст?
– О нет, нет, нет! Ученый Фауст, мой славный собрат. Он самый выдающийся и ученый доктор натурфилософии, который учит…
– Да, да, мне известно, о ком ты говоришь. Где он?
– Он… он… он…
Брат Иосафат поднял Вагнера за плечи и грубо встряхнул, чтобы привести его мысли в порядок. Затем развернул студента и поставил его крепко на ноги.
– Довольно болтать! Показывай, куда идти.
Команда спасателей загромыхала вверх по лестнице. Некоторые несли ведра с водой, проливая ее по дороге; другие шли с мешками с песком, имевшимися под рукой для чрезвычайных случаев, кое-кто – с топорами и палками с крючьями, чтобы сдирать шторы и пробивать стены. Первым шел Вагнер, за ним следовал громадный брат Иосафат, а в конце кучка торговцев и крестьян, которые уже продали свои товары и сочли подходящим для себя потратить свободное время на это развлечение, а также прочие оказавшиеся рядом – работники, бездельники и даже пара седобородых евреев, облаченных в черное. И конечно же, вопящие от возбуждения дети, которых невозможно было утихомирить даже пинками и проклятиями. Кукольник, обвесившись тряпичными куклами, как связками лука, тащился сзади, смахивая на пугало со сверкающими глазами и крючковатым носом.
Они не обнаружили бушующего пламени, кроме того, что ютилось в камине. Фауст, один в комнате, что-то бессвязно бормотал с пустым взором. Кто-то выплеснул в камин ведро воды, из-за чего комната наполнилась шипением, паром и дымом. Это так подействовало на самых слабонервных из толпы, что те в неистовстве стали ронять полки и бить по стенам.
Но вот, проявив здравомыслие, еврей резко распахнул окна, и в помещение ворвался свежий воздух. Дым рассеялся, и все, немедленно прекратив буйство, застыли в замешательстве, моргая и неуверенно переступая с ноги на ногу. Монах, подбоченясь, презрительно осмотрел грязь и беспорядок.
– Отвратительно!
– О, учитель, дорогой учитель! – причитал Вагнер, взяв ученого за холодные руки и вложив их в свои ладони. – Скажите, вы меня слышите?
Однако глаза Фауста оставались пустыми. Ответа не последовало. Его губы продолжали идиотское бормотание, а лицо покрылось бусинками пота. Брат Иосафат отогнул Фаусту веко и положил руку ему на лоб.
– Лихорадка, – заявил он. (Некоторые из стоявших возле Фауста тотчас отступили, кое-кто сразу же покинул комнату.) – Положите его в постель.
Фауста уложили.
Кукольник, уходя, воспользовался общим бардаком и стащил грошовый католический требник, но поскольку тот принадлежал Вагнеру, то кукольник не нанес этим никакого вреда.
– Зачем ты показываешь мне это?
Фауст, невольный свидетель этих событий, наблюдал за их участниками, в том числе за собой, весьма отстраненно и безучастно, причем одновременно со всех сторон, словно видел происходящее с помощью осколков разбитого, но не утратившего магических свойств зеркала. Объединяло всех этих людей их ничтожество; продавщица шляп, еврей, монах, крестьяне и вор – мухи, роящиеся над общим отхожим местом, не заслуживающие внимания. Ничтожества, прибывающие в Виттенберг и отбывающие из него, текли сквозь его восприятие стремительным потоком образов/запахов/строений/звуков, на значимости которых у него не было времени сосредоточиться, чтобы рассортировать их. Однако где-то внутри он все время фокусировал внимание на одном фрагменте, на той темноте, на том безвоздушном пространстве, откуда впервые услышал голос:
– Фауст.
Это слово звучало тише шепота, голос звал из невообразимой дали, откуда-то из-за границ вселенной, и вместе с тем был к Фаусту ближе, чем его собственная мысль. В голосе звучало могущество ненависти. Злоба опаляла его, подобно жестокой ухмылке убийцы, нападающего в ночи.
Порочное и невежественное насекомое, мы покажем тебе это так, что ты осознаешь. Это не физическое общение между нашим миром и твоим – пропасть, разделяющая нас, слишком велика. Лишь знание способно преодолеть эту бездну. Не говори о нас никому. Тебя посчитают безумцем или даже хуже.
– Кто вы?
Те, кого ты призывал.
– Покажитесь.
Кабинет вокруг Фауста преобразился с такой галлюцинаторной четкостью, что даже воздух заискрился. Комната равномерно осветилась так, что никаких теней не было, как будто каждый предмет воссиял изнутри совершенным светом. Вот стол, почти скрытый под бесполезными бумагами и сосудами из жаропрочного стекла, вот и магнит, и тут же крокодил, вот карты Ирланд аль-Кабира (что можно грубо истолковать как «Ирландец Великий» или «Величайший Ирландец») западной Атлантики, где обозначен каждый каменный город и названия подписаны изящным округлым почерком арабского географа Идриси, купленные, несмотря на опасения, у португальского путешественника, который клялся, что украл их из библиотеки самого Генриха Мореплавателя. Все было выполнено настолько достоверно, да к тому же португалец свидетельствовал это на смертном одре, бледный, едва ворочая языком, что Фауст не сомневался в их подлинности.
Радостное ощущение пронзило его, чувство триумфа, что наконец его исследования привели к цели.
– Кто вы? – переспросил он.
Из небытия сама собой сформировалась фигура. Подобно Протею и выглядя как чудовище, она неустанно принимала разные обличья, однако ни на чем не остановилась. Блестящая кожа и глаза, напоминающие черные камни, как у ламантина, уступили место живому образу витых, как лианы, труб, растущих на грубом каркасе дубовых досок. Цветок свернулся, превратился во влажное отверстие, которое поглотило само себя и дало побеги в виде металлических кристаллов. Когда Фауст попытался рассмотреть это существо, у него стало резать глаза и подвело живот, ибо поверхности гостя беспокойно тыкались друг в друга, словно состояли из очень многих измерений и эти измерения никак не могли правильно воссоединиться. Чтобы смотреть на такое, приходилось внутренним чутьем (смутно, как в скверном сне) постигать вселенную, где четыре правильных угла могут сложиться в треугольник или шесть кубов превратиться в шар.
– Имя нам легион. Сотни таких библиотек, как сожженная тобой, не сумеют вместить наше имя.
– Что ж, начинайте, а я скажу, когда остановиться. Ответьте мне, кто вы или что вы.
Опустив то, что можно было назвать пальцем, в камин и поворошив им в золе, существо четко написало черным на белой оштукатуренной стене:
– Mephistopheles. Мефистофель, – повторил ученый, очарованный сложностью этого уравнения, математической тайной, лежащей перед его глазами. – И что это означает?
– Первый символ, m с индексом e внизу, обозначает массу покоя электрона. Она умножается на плотность энергии вселенной, помноженную на константу, характеризующую величину квантовых эффектов любой системы. В твоей вселенной она равна 6,6261?10-34джоуль-секунд, до смешного мало, кстати. Это делается для того, чтобы получить величину для сопоставления с нашей относительной энергией. Само это произведение, как ты понимаешь, ничего не значит, имя по сути всего лишь условное обозначение, выражение нашей взаимосвязи с твоим миром.
Возвратимся же к уравнению – извини, если я чересчур упрощаю. Мы определяем это значение, умножая квадратный корень из минус единицы на вариацию значения t с нижним индексом 0, обозначающего возраст Вселенной, помноженную на волновую функцию Вселенной, помноженную на H – константу, характеризующую скорость расширения Вселенной. Видишь, как это все четко друг другу соответствует? Эпсилон с нижним индексом L – это, конечно же, проходимость Вселенной для информации, а сигма – сумма стандартных значений S, где S представляет…
– Я не вижу в этом никакого смысла! – в отчаянии вскричал Фауст.
Кристаллический «человек», безукоризненно пропорциональный, представлял собой лишь подобие человека, и это подобие чрезвычайно раздулось, затем превратившись в отвратительно смердящее тухлой водой существо.
– Успокойся, глупыш. Ты все поймешь. А сейчас давай-ка удовлетворимся тем, что наша вселенная существует на более высоких энергетических уровнях, чем ты в силах представить. Окно между нашими мирами размером с твою голову пропустило бы сюда столько энергии, что растопило бы Землю, как свечку.
При таких условиях химическое и физическое взаимодействие происходит почти моментально, а прохождение сигналов и информации – с непостижимой для тебя скоростью. Время также течет соответственно гораздо быстрее. Уже за время нашей беседы сменились сотни поколений нашего рода, они и сейчас появляются на свет, взрослеют и умирают. Существо, которое ты видишь, – искусственная конструкция, гомункулус или, по другой аналогии, марионетка, которой управляет огромное множество представителей нашего рода. Ты общаешься сейчас не с личностью, но с целой расой. Это единственный способ, каким мы можем общаться с тобой.
– Где вы?
– Это непростой вопрос.
Земля перед глазами Фауста расцвела множеством красок. Он видел ее, спокойную, благородную, красивую до слез: голубая из-за океанов, белая из-за облаков и, похоже, до того крошечная, что на ней было не различить даже ничтожных следов человечества. Ему было дано узнать, что Земля вращается вокруг Солнца (здесь и таилось разрешение путаницы в его расчетах!), а через мгновение его взгляд метнулся дальше, и Фауст увидел величественное Солнце, великого отца Аполлона, и оно было всего лишь одной звездой из многих. Потом Фауста снова развернули, чтобы он увидел: эти бесчисленные звезды – лишь незначительные песчинки водоворота галактики, столь гигантской, что свету звезды, расположенной на одном ее конце, понадобились бы сотни тысяч лет, чтобы добраться до другого.
И снова все стало удаляться! Теперь Фауст видел, что это круговращение солнц – не единственное, что подобных ему вращающихся, закручивающихся структур из бесчисленного количества разноцветных звезд несть числа. А потом он узрел, что эти галактики образуют всего лишь островок в архипелаге таких же объединений галактик. В свою очередь, эти архипелаги выстраивались в более крупные структуры, а те структуры оказывались составляющими еще более крупных. Наконец Фауст постиг, что космос целиком и полностью напоминает странным образом перекрученный мраморный шарик.
Опьяненный этими чудесами, Фауст мог лишь дивиться и восхищаться. Это не был надменный часовой механизм элегантной классической астрономии, а напротив, своего рода безумное, дикое величие, выплескивающее чудесное открытие за чудесным открытием, изумление за изумлением, и каждое мягко укладывалось в уравнения такой безупречно законченной логики, что никто из единожды познавших не смог бы это отвергнуть.
– Вообрази свой космос пузырем, – промолвил Мефистофель. – Внутри него есть определенный набор взаимно согласованных условий и законов. Вне его время не имеет длительности, а пространство протяженности; они не могут вне этого существовать. Вообрази, что есть множество подобных пузырей, и у каждого – свой уникальный в своем роде набор законов. Наш космос именно таков.
– Это превосходит любую фантазию!
– Это жалкие крохи знаний. Ты похож на нищего, который стоит на пороге императорской кухни, вдыхая ароматы, и считает, что сбылись все его мечты. Однако мы готовы предоставить тебе не только пищу, кухню и замок, но и империю, и армии, которые завоюют земли за ее пределами, если пожелаешь.
Хотя мы не можем дать тебе ничего, кроме знания, – теперь голос напоминал шуршание множества подкрадывающихся летучих мышей, и эти мыши блестели глазками, цеплялись друг за друга острыми коготками и показывали ученому тонкие, как иглы, зубки, – зато наши знания абсолютны. Мы подчинили себе все науки, усовершенствовали все технологии. Нам ничего не стоит показать тебе события далекого прошлого, торжественные японские церемонии и языческий экстаз еще не исследованных западных земель, самые сокровенные моменты из жизни римских пап, соития королей и королев. С нашей помощью ты сможешь переделать мир, покорить самых сильных людей и самых красивых женщин – стоит только захотеть. Ты сможешь уничтожить врагов, вознаградить друзей, тайно или открыто править государствами – как тебе будет угодно. Что бы ты ни пожелал увидеть, мы покажем тебе это. Ни одно знание не будет от тебя скрыто. Безусловно, в обмен на это мы попросим об определенном обязательстве.
– В обмен… – произнес Фауст, внезапно ощутив дурное предчувствие. – Да. Да, что же вы хотите за это?
– Только чтобы ты нас слушал.
– Слушал? Зачем?
Комната исчезла. Фауст стоял под серым небом. Во все стороны тянулись ряды одинаковых дощатых домов, напоминающих бараки, и их было достаточно, чтобы назвать это городом. От ног ученого к какому-то зданию без окон, но с множеством труб, тянулась дорожка. Кирпичи строения потемнели от сажи. Из труб непрерывно поднимался плотный дым. Холодный осенний ветер заставлял его стлаться по земле, словно дым отталкивала длань небес.
Зловоние стояло невыносимое, невообразимое. От этого Фауст чувствовал во рту отвратительный привкус. Он провел рукой по губам. Там, где дым касался его плоти, остался серый, немного сальный осадок.
– Зачем я здесь?
Ответа он не получил.
Он двинулся вперед. Под ногами скрипел гравий. Стояла жуткая сверхъестественная тишина. Несмотря на множество зданий, он не слышал ни голосов, ни человеческой речи. Даже птицы не пели. Только дым стелился по этой безлюдной дороге.
Он проходил мимо слепых окон и пустых стен. Что-то хрустело, непонятно, методично ли, негромко, но на это невозможно было не обратить внимания. Поскрипывала открытая дверь, едва заметно болтаясь на ветру. Проходя мимо, Фауст заглянул внутрь.
Он увидел пустой школьный класс. Парты с исчерканными и исцарапанными крышками стояли аккуратными рядами. На стенах сотнями висели скрипки, все для детской руки, все немые.
Он шел вперед, волнение его все росло.
Дорожка привела Фауста к потемневшему зданию. Холодный ветер прекратился. Хруст гравия затих. Фауст положил руку на металлические двери и почувствовал тепло. Тогда его охватил внезапный ужас, и он не смог отворить двери. Не смог. Не хватало силы воли, чтобы заставить себя заглянуть внутрь.
Но когда он решил повернуть обратно, рядом оказался Мефистофель. На сей раз он принял почти человеческое обличье. У него была красная кожа, острый подбородок и крючковатый нос, а под ним – длинные и изящно навощенные усы. Длинный цепкий хвост поднимался из клоунских панталон в полоску, а когда Мефистофель им помахивал, острый, как копье, кончик хвоста перебрасывался с одного плеча за другое. Нелепую шапочку венчал плюмаж. Перед Фаустом был образцовый типаж комического дьявола из дешевого фарса. Тем не менее ошибиться было нельзя: это был именно дьявол, судя по ауре яростного безумия, лучами исходящего от побагровевших щек, по лукаво-коварному, лживому и плотоядному взгляду, словно под человеческим обличьем скрывался волк-оборотень. Дьявол дотронулся до руки Фауста, и от этого нарочито учтивого жеста ученый вздрогнул.
– Ты должен это увидеть. Между нами не должно быть недопонимания.
– Нет. Прошу…
Однако Мефистофель уже толкнул двери, уже распахнул их.
– Не отворачивайся! Если отступишь, если испугаешься, если станешь отвергать то, что видишь, то ни о каком соглашении между нами не может быть и речи! Пока ничего нет, но если ты поступишь к нам в услужение, все будет. Вот та цена, которую тебе придется заплатить за знания: ты должен понять и признать последствия его обретения.
Дверь с грохотом распахнулась.
И Фауст увидел.
Это было невероятно. Невыносимо. Всякая возможность согласия и гармонии с этим врагом рода человеческого исчезла навсегда. Он не может. Не смог бы. Не с тем, что ему предстало. Фауст пронзительно закричал, не только от отвращения и жалости к тому мерзкому ужасу, свидетелем которого его насильно сделали, а из-за утраты бесконечного богатства знания, обещанного ему взамен. А ведь он подошел так близко! Стоит подумать об этом – и придет безумие.
Он не смог не отвернуться.
– Как… как возможно… – он яростно ударил по руке, оказавшейся перед ним, категорически отвергая все, что видел. – Как такое может быть?… Как Бог позволяет это?
– Бог? Глупец! Здесь Бога нет!
Эти слова оглушили Фауста, как если бы огромная бронзовая бита, вдребезги разбив укоренившиеся несомненные факты всей жизни, создала своим гудением, из-за дрожания вследствие удара, множественное эхо, которое медленными волнами прокатывалось туда-обратно через все его существо, не щадя ни единого атома, не щадя веры. Здесь нет Бога. Фауст принял это за истину, признал почти на физическом уровне и подвел итоги всему, о чем когда-либо думал и что постигал. Это разрешило тысячи терзавших его сомнений. Не оставило без ответа ни одного вопроса. Здесь нет Бога! А значит, можно всё. Всё разрешено!
Это мгновение скорбного освобождения от веры в любое иное время могло бы опьянить. Стоя напротив этих ужасных открытых дверей, он не ощущал ничего, кроме отчаяния.
– С какой целью мне это показали? – осведомился он.
– Рад, что ты спросил, – отозвался Мефистофель, лихо закручивая ус. – Это совсем просто. Наша воля такова: твой род – род человеческий – должен погибнуть. Видишь ли, вы живете намного дольше нас. Наши жизни рядом с вашими – жизнь поденки. За время, долгое даже по вашим меркам, наша раса состарится и умрет – есть причины, по которым это неизбежно, и стоит тебе пожелать, мы с радостью объясним тебе, что такое энтропия и тирания термодинамики. И все-таки здесь, где время течет медленно, твой слабый крикливый род переживет нас. А мы вымрем. Это нельзя стерпеть. Это оскорбительно.
Поэтому мы предоставим тебе все знания, какие пожелаешь. Так много знаний, что твоя раса задохнется от них. Мы дадим вам средства, превосходящие все фантазии вашего необузданного воображения, чтобы совершать любые преступления, какие только можно придумать. Через тебя мы дадим твоим сородичам безграничную силу, и они неотвратимо используют ее, чтобы сгинуть в симфонии ужасов. – Изящным жестом он указал на то, что находилось за дверьми. – Ужасов столь великих, что когда все их жертвы погибнут, то последние выжившие неизбежно отдадут себя на милость своих же жестоких механизмов.
И вот тогда, после того как существование будет очищено от паразитов, которыми оно сейчас кишит, от вашего потомства, мы спокойно умрем.
– Такого не может быть!
– Так должно быть.
– Ты же сказал… ты показал мне космос, звезды без числа, и назвал его всего лишь пузырем в матрице бытия. Мы населяем незначительный мир в мрачном и темном уголке забытой галактики, которая никогда не сможет оказать на вас воздействие. Вряд ли для тебя имеет значение, будем мы процветать или погибнем.
– Если ты лежишь при смерти, магистр Фаустус, а по прикроватному столику в нескольких сантиметрах от твоего сжатого кулака пробегает таракан, и ты знаешь, что он будет жить и увидит рассвет, которого ты не увидишь, – как ты поступишь?
Фауст почувствовал, что глаза его стали сухими, как песок. Ему было больно держать их открытыми. Из его груди рвалась свирепая злоба на всю человеческую расу, из-за дефективности которой пред ним предстала эта нелепая фигура. Ублюдки! Слабаки! Если бы не их испорченность, их непомерный аппетит к жестокости и разрушению, он добился бы мига высшей проницательности и учености, того, что искали и отвергали философы прошедших веков. Чтобы обрести безграничные знания, от него требовалось всего лишь сказать одно слово.
– Безусловно, – вскричал он, – этого можно избежать! Вне всяких сомнений, человечество сумеет освоить знания, которые ты предлагаешь, и с их помощью облагородить себя. Безусловно, они сумеют применить их рачительно и мудро!
– Они способны, – сухо произнес Мефистофель. – Но станут ли?
– Сомнительно, весьма сомнительно, – признал Фауст. Затем, быстро, судорожно выговаривая слова, сказал: – Буду ли я обязан повиноваться тебе?
– Делай, что хочешь. Обязан только слушать.
– Я никогда не отвернусь от правды…
– В таком случае, не отворачивайся и сейчас.
Фауст долго молчал. На его башмаки сыпался пепел, но он не уходил, понимая, что самое трудное уже позади; один раз он заглянул внутрь и перенес это сравнительно легко.
– Что касается их всех, – наконец, проговорил он, – пусть будет так. Я верю, человечество сможет вынести любую правду, и более того – с помощью совершенного знания мы должны подняться к совершенству духа, и сделаем это. Мы не животные! А если я ошибаюсь… Если средний человек не способен выдержать испытания знаниями, если все людские страсти имеют целью только невежество, то и пусть они поубивают сами себя – поделом. Поэтому, говоря о них – я умываю руки.
Он отвернулся от открытых дверей.
И снова очутился дома.
Мефистофель, лениво развалившийся за его письменным столом, поднял в знак приветствия одну только ладонь и кокетливо наклонил голову. Он сохранил образ комического дьявола и шляпу с перьями, но Фауст увидел, что на этот раз тело нечистого не скрывает никакая одежда, и оно очень напоминает одну пухленькую шлюшку, чьей благосклонностью он пользовался время от времени. Дьявол поймал у себя на лобке вошь и съел. Смотрел он весело и лукаво.
– Милый Фауст, – промурлыкал он. – Проси у меня все, чего пожелаешь. Не откажу тебе ни в чем.
3. НОВЫЙ ПРОМЕТЕЙ
Семь дней Вагнер ухаживал за Фаустом, страдающим лихорадкой. Опускаясь на колени возле постели ученого, он то и дело поил его из ложки бульоном и смачивал ему губы молоком. Менял испачканное постельное белье. Чтобы сбить температуру, пропитывал сложенные тряпочки холодной водой и прикладывал их к горлу Фауста и под мышки. Протирал спиртом бледные члены учителя и его худое, как у Христа, туловище, и постоянно переворачивал магистра, чтобы не появились пролежни – ему уже доводилось заниматься подобным уходом, ибо все три его сестры болели лихорадкой и все три раза он помогал матери ухаживать за ними на протяжении всей болезни. Каждое утро он причесывал Фауста и вспоминал их мертвые лица, белые, как мрамор, ангельски спокойные на смертном одре, и горячие слезы катились по его лицу, и он с горечью проглатывал их.
По ночам он спал на низенькой кровати, стоящей в ногах учителя. Однако сон его был прерывист, ибо Вагнер часто пробуждался от перемены тона или скорости постоянного бормотания Фауста и нередко вскидывался от внезапного громкого крика удивления или тревоги, садясь в постели.
Приходили гости – домохозяйки, ученые, живущие по соседству, и даже тяжело ступающий Брат Иосафат, – выражали сочувствие, приносили суп и всяческие панацеи, которые непременно дарили волшебное исцеление, когда у врачей опускались руки, но те на деле не оказывали никакого эффекта, если не считать ежедневных забот Вагнера, связанных со стиркой простыней.
И все же б?льшую часть дня и все ночи Вагнер оставался в полном одиночестве. Бессилие помочь учителю навеяло воспоминания о долгом пути пешком до Виттенберга, проделанном много лет назад; как он спал в амбарах, если ему разрешали, а если нет – в стогах стена или просто закутавшись в свой плащ, если других вариантов не было; вспоминал, как грыз черствый хлеб и ел разные дикие плоды и травы, попадавшиеся ему во время пути (но он, деревенский парень, достаточно хорошо знал лес и без особого труда переносил тяготы путешествия), и пил только проточную воду из ручьев, ибо мать часто предупреждала его, что застоявшаяся вода может вызвать столбняк.
Для молодого человека это была страшная и изнуряющая пора. Теперь ему с трудом верилось в то, что тяга к знанию подвигла его пуститься в дорогу. Ибо до той поры он ни разу не покидал родной Крузендорф. Однако он почувствовал непреодолимое стремление учиться в Латинской школе и занимался столь прилежно, что при порядочной помощи учителя Паумгартнера сумел выпросить у отца обещание, что когда-нибудь, когда настанет время, тот изыщет денег, чтобы послать Вагнера в университет.
Не потому ли после кончины родителей, когда его забрала к себе тетушка Шеурл, он при первой же возможности обратил свое лицо в сторону ближайшего университетского города? У Вагнера не было ни дома, ни имущества; не было и денег, чтобы поступить в ученики к какого-нибудь торговцу, и при том он был слишком молод и неопытен, чтобы наняться в услужение. Единственным его достоянием была страстная любовь к знаниям… и не менее страстное желание прочитать оды Пиндара, о которых он очень много слышал, но ни разу не видел.
Итак, Вагнер с пустым желудком двинулся по улицам Виттенберга, удивляясь и восхищаясь всем, что встречалось на пути, изумляясь тому, как высоки тут дома – некоторые были пятиэтажными! – и как широки вымощенные булыжником улицы. Он намеревался упасть на колени перед первым же ученым мужем, коего повстречает, и слезно проситься к нему в ученики в обмен на безропотное услужение. Но Вагнер настолько ослаб из-за перенесенных лишений, что попросту рухнул ничком в пыль.
К его бесконечной радости, на ноги его поднял ученый Фауст.
Фауст, изумленный и озадаченный, отвел голодающего в харчевню, принес ему тарелку сосисок и кружку пива и с пристрастием подверг испытанию его знание латинских глаголов, а затем проверил и осведомленность Вагнера в началах греческого.
– Недурно для провинциала, – наконец заключил он, и дело было окончательно решено.
Вагнер ничего не мог поделать с этими воспоминаниями и, снедаемый чувством вины, беспокоился, что станется с ним, если его благодетель умрет.
– Позови врача, – приказал брат Иосафат в свой второй приход.
Сердце Вагнера подпрыгнуло в груди.
– Неужели вы распознали болезнь? Она излечима? Вы и представления не имеете, сколь отрадно это слышать! Я уже потерял надежду, что он когда-нибудь вновь обретет разум.
– Для фотонов одинаковой энергии, – бормотал Фауст, – мощность выделяемой энергии при прохождении потока фотонов в интересующей нас точке пропорциональна коэффициенту поглощения…
– Послушайте этого человека! Он умирает и бредит. Доктора спасти его уже не в силах. Но они способны своими лекарствами и процедурами достаточно продлить ему жизнь, чтобы он исповедовался и причастился. – Гневный взгляд монаха остановился на множестве научных и учебных экспонатов на стенах, где в числе прочего висела лютня и выгравированное на стальной пластине изображение носорога. Но он нигде не заметил распятия. – Неужели ты не чувствуешь демонов, собравшихся вокруг твоего учителя и жаждущих утащить его в клоаку ада? Фауст растратил свою жизнь, занимаясь бесполезной грамматикой и языческими письменами! Но Господь всемилостив. В миг покаяния и истинного раскаяния душа грешника может ускользнуть от цепких когтей демонов и свободно воспарить к небесам.
Брат пришел от собственной речи в такое возбуждение, что, когда замолчал, тяжело дышал, как собака. Его руки и челюсти сжались так крепко, что на лбу вздулись вены. От этого его обещание христианского искупления звучало угрожающе.
– Излучательная способность нагретого тела характеризуется отношением его излучения в выбранном направлении к излучению в том же направлении черного тела той же температуры…
– Он презирает докторов! – ужаснувшись, вскричал Вагнер. – Много раз я сам слышал, как он говорил…
– В твоих силах помочь ему почить в вечной жизни Бога-Отца, – прорычал брат Иосафат, – или обречь его на пребывание в бесконечной ночи проклятия. Подумай хорошенько – а еще поразмысли о благоденствии своей души!
– Сударь, вы судите моего учителя чересчур сурово. Уверен, что он не сделал ничего, что могло бы вызвать недовольство Создателя.
– Изометрический переход метастабильного нуклида – это преобразование в другой нуклид того же элемента с испусканием при этом гамма-лучей.
– Это – азбука самого дьявола! – вскричал монах и в ярости топнул ногой. – Я больше не намерен это слушать!
И вышел.
Вот так случилось, что Вагнер, терзаясь чувством вины и тревогой, исследовал шкафчики и прочее имущество Фауста до тех пор, пока не обнаружил небольшое количество монет, отложенных для трат до следующего семестра, и изъял оттуда достаточно, чтобы заплатить врачу. Затем, по совету фрау Виртен, хозяйки дома, он послал за доктором Шнобелем.
Доктор Шнобель славился выдающимся чутьем, огромным и весьма чувствительным органом обоняния, посредством которого он почти мгновенно распознавал недуги и определял самые незначительные изменения в течении недомогания, а также безошибочно предсказывал близкую кончину больного. Он вошел в комнату стремительно и внезапно, настежь распахнув дверь, словно пациенту грозила страшная опасность и невозможно было терять время на такие мелочи, как закрывание за собой дверей. Он уселся рядом с кроватью больного так резко, что Вагнер едва успел принести и подсунуть под докторский зад табуретку.
Фрау Виртен, женщина простая, да к тому же очень низкого роста, оказалась ярой поклонницей фантастических и романтических историй о демонах и убийцах и, сверх того, всяких медицинских откровений. Она появилась в дверном проеме, взлетев по лестнице сразу за доктором, словно кусок бумаги, занесенный порывом воздуха от его движения. Взволнованно сжав губы, она на цыпочках вошла в комнату больного.
Доктор низко склонился над Фаустом, поводя носом над каждым сантиметром тела ученого. Изящным белым пальцем он постучал по лбу пациента и, поднеся палец к ноздрям, закрыл глаза с розовыми прожилками и шумно вдохнул воздух. Эффектным жестом он извлек крошечный белый носовой платок, чтобы вытереть палец, и приподнял краешек довольно скверно выстиранной ночной рубашки, чтобы тщательно обнюхать все под ней.
Спустя некоторое время он обратился к обоим звучным уверенным голосом:
– Мой дорогой наставник доктор Гейер, ныне почивший – да упокоится его душа в мире, – не только обнюхивал выделения своего пациента, но и… вы не поверите – пробовал их на вкус, а знаете почему? Чтобы произвести впечатление на клиента, видите ли. Больной князь (или купец – да все равно кто!) думал: «Вот на какие крайности он пускается ради моего блага!» И решал заплатить за свое выздоровление исключительно щедро. Ибо в те дни гонорар доктора зависел от выздоровления больного.
Что ж, в некотором роде это были примитивные времена. Теперь же мы справляемся с такими вопросами более цивилизованным способом и, выздоровеет пациент или нет, требуем плату, положенную за свою работу. – Он замолчал и многозначительно уставился сквозь очки на Вагнера: – Шутка, мой славный юный друг!
Вагнер покраснел. Но смех фрау Виртен, заполнивший комнату, был добродушный и одобрительный. Она протиснулась вперед и ткнула в лежащего без сознания ученого костлявым пальцем.
– Выходит, он умрет?
Последовала спокойная улыбка, которая плавно перешла в печаль, а затем доктор поднялся и тяжело вздохнул:
– Не стану лгать, – промолвил доктор Шнобель. – Сепсиса нету, и потому надежда есть. Кроме того, нет гнойничков, язв или жидкостных выделений. Будь магистр Фауст торговцем, монахом или даже придворным, я бы сказал: «Оставьте его в покое! Пусть спит, а природа сделает свое дело». Но ваш жилец, увы, человек образованный и, как следствие, одарен богатым воображением и способностями, а это заставляет его, терзаясь умозрительными химерами, ужасающими видениями, вести себя бунтарски, не так, как все. Я же фактически тружусь над систематикой таких отклонений, желая свести их в инструкцию и напечатать буклет (мне следует заказать еще ксилографии; расходы будут ужасающе чрезмерны, однако они необходимы, если я хочу донести свою книгу до масс), содержащий описания мрачных и знаменитых болезней рассудка, – и все это под общим названием «Безумие ученых». – Он смотрел все более мечтательно. – Какое же название дать недугу Фауста? «Безумие от магии» или, быть может, «безумие от алхимии»?
Возмущенный Вагнер схватил доктора за руку – фрау Виртен обомлела, увидев это, – и, упав на колени, умоляюще закричал:
– Сударь! Конечно же, это предварительное мнение. Я не могу признать, что магистр безумен, особенно ввиду того, что он впал в беспамятство; в лихорадке любой человек наболтает чего угодно, это самое обычное дело! Подумайте о том, что ваш пациент имеет высокую репутацию! Умоляю вас, займитесь его лечением.
Доктор Шнобель приступил к хорошо знакомому ему делу. Он снова профессионально вздохнул.
– Это будет нелегко, поистине нелегко.
Он засучил рукава, словно буквально готовился пойти врукопашную с силами жизни и смерти, распоряжавшимися судьбой его пациента. Потом доктор открыл саквояж и вытащил два матерчатых мешочка с деревянными патрубками, напоминающими небольшие шланги, несколько бумажных пакетиков с лекарствами – таблетками и порошками – и флакон с пиявками. В кожаном мешочке, прикрепленном к поясу, он выбрал самое острое из многочисленных лезвий.
– Мне понадобится ванночка, а если есть, то две. Три было бы еще лучше.
– У позвоночных гормоны производятся в специальных органах – в надпочечной коре, яичках, яичниках и плаценте.
Возвратившись в комнату, держа в каждой руке по ванночке (третью фрау Виртен несла над головой), Вагнер произнес:
– Простите мое любопытство, сударь, но не могли бы вы сказать, какие именно процедуры собираетесь сделать, прежде чем совершать их? Нет, я не ставлю под сомнение ваши способности! – поспешил заверить он. – Но магистр имеет свои воззрения на некоторые аспекты искусства врачевания.
Фрау Виртен выглядела рассерженной, но не проронила ни слова.
– Стереоизомерность – важная особенность не только для углеводов, но для всех соединений, у которых возможны стереоизомеры.
Доктор Шнобель наклонился, чтобы понюхать у Фауста веки и складки в уголках глаз.
– Этому человеку двадцать девять лет, я прав?
– Да, где-то около тридцати.
– Двадцать девять, – твердо произнес Шнобель. – Его Сатурн находится в третьем декане Водолея. – Глядя искоса, он, шевеля губами, проделал какие-то подсчеты. – Нет, не совсем тридцать. – Затем он непосредственно обратился к Вагнеру. – Мой подход – сама ортодоксальность. Тело – это микрокосм, субъект законов роста и разложения. Нечто очень похожее происходит и с макрокосмом, то есть с цельным единым организмом, который также существует в собственном мирке, независимом и саморегулирующемся. Именно поэтому течение болезни в каждом отдельном случае имеет свои особенности.
Пока доктор Шнобель говорил, фрау Виртен улыбалась и кивала, придерживая одну руку другой, чтобы вдруг не зааплодировать. Тем не менее Вагнер испытывал колебания.
– Но что конкретно вы собираетесь сделать? – осведомился он.
– Мозг вашего учителя перегрелся вследствие дисбаланса «соков» в телесных жидкостях. Его организм надо очистить. Начнем с простого: поддержим тонус его тела при помощи клизмы, рвотного и отхаркивающего. Точно так поступила бы и любая опытная крестьянка. Потом нужно будет сделать кровопускание, чтобы сбить жар и очистить тело, и вот это потребует от меня всех моих врачебных навыков, ибо недостаточное очищение не остановит развитие недуга, а слишком сильное может привести к смерти. Все дело в равновесии, восстановление которого требует и опыта, и знаний.
– Для чего же две клизмы? – с интересом спросила фрау Виртен.
– Вторая клизма, уважаемая фрау, для промывания, которое дополняет спринцевание. И когда мы все сделаем, то вполне вероятно, что наш славный ученый будет все еще не способен принимать пищу через рот. В этом случае мы приготовим успокаивающую смесь из бульона и вина, чтобы вливать ее – вот так. – И он показал. – Понятно?
– А-а, – проговорила она, очарованная и восхищенная. – Никогда бы не подумала, что пищу можно принимать через столь особое отверстие.
– Разумеется! Подобные специфические знания – достояние профессионалов вроде меня.
Вагнер расправил плечи и глубоко вздохнул. И с некоторым испугом заметил:
– Сударь, я слышал о методе, который вы вознамерились применить, и не могу допустить ничего подобного. Доктор Фауст часто рассказывал о подобных подходах, а однажды провел тщательное сравнение здоровья человека, которому сделали кровопускание, со здоровьем другого, не подвергнутого этой процедуре. И вынес неотвратимое решение: очищение лишь ухудшает здоровье.
– Откуда только он это узнал? – вскричала фрау Виртен, уже неспособная сдерживаться. – Я каждый месяц, как только выйдет полная луна, сама делаю себе кровопускание, и посмотрите на меня! Я не болела уже три года, тогда как моя голова распухала до трех раз и ее…
– Да, да, да, – сказал доктор Шнобель, открывая флакон и наполняя чашку водой с пиявками. От этого действия прежде вялые обитатели флакона пробудились и стали биться о поверхность воды. Врач предусмотрительно держал пальцы как можно дальше от пиявок. – Мне известно, что Фаусту пришлось как-то поработать хирургом, – заговорил он слегка приглушенно, с легкостью сочетая рассуждения с работой. – Это было, когда он служил в Польше. Да, он не верил в профилактическое кровопускание. Но, уверяю вас, мы должны переубедить его. – Он открыл крошечный бумажный пакетик и ловко, одним щелчком, отсыпал аптекарскую драхму белого порошка. – Через год он будет самым пылким из верующих. С песнями будет идти на кровопускание и забудет о прежних предрассудках.
– Вынужден настаивать, – сказал Вагнер, отстраняя руку фрау Виртен.
Доктор Шнобель вытащил из мешочка на поясе маленький стальной прутик и тщательно перемешал раствор.
– Начнем с рвотного. Будьте так любезны, подержите ванночку, а я приподниму ему голову.
– Вам следует все же уйти, сударь, – сурово произнес Вагнер. Он направился к двери, желая отворить ее, и обнаружил, что она по-прежнему не закрыта. Удовлетворившись этим, он драматическим жестом указал в коридор. – Я не приветствую ваше присутствие здесь и не собираюсь платить за вашу работу, равно как не дам ничего делать с этим славным человеком!
Доктор Шнобель в досаде поднял на него глаза.
– Если вы не способны воздержаться от идиотского блеяния и пронзительных воплей, мой юный друг, мне придется выставить вас из комнаты.
Вагнер снова показал ему на дверь, на этот раз сильно топнув ногой.
– Вон!!!
Это не возымело действия. Шнобель по-прежнему горбился над своими медицинскими принадлежностями, а рядом с ним беспокойно вертелась фрау Виртен.
Со смущенным видом Вагнер возвратился к больному.
– Фридрих Вильгельм фон Вондхейм, – сказал Фауст, – скончался после шестинедельного курса кровопускания.
Врач озадаченно нахмурился.
– Что он говорит?
Фауст открыл глаза.
– От потери крови скончался и Карл Мельбер, а также фрау Тучер, Иеронимус Нютзель, Беттина Хотшюхер и Шарлотта Кестер. Берндта Плитца отправила на тот свет чрезмерная доза ртути, использованной в качестве предполагаемого средства от morbus gallicus[6]. Лефкадио Романо был отравлен подобным образом, однако он отделался лишь несильным расстройством нервной системы; соседи теперь подшучивают над ним, предлагая ему миску супа. Фрау Виерузовски и ее так и не родившиеся близнецы сегодня были бы живы, будь у ее супруга достаточно здравого смысла, чтобы вызвать обычную повитуху. – Тут Фауст с горящим взором сел на кровати. – Все эти люди умерли в прошлом году, и кого им следует благодарить за это, кроме вас?
Доктор Шнобель начал подниматься, роняя медицинские инструменты.
– Откуда я мог знать обо всем этом? Лечение ртутью запатентовано мною. Я сам разрабатывал эту методологию. Да как вы смеете… – Он запнулся, и внезапно на его лице появилось подозрительное выражение. – Неужели вы следили за мной? Какой дьявольской силой вы обладаете?
Крошечная фрау Виртен, стоявшая за его спиной, поспешно перекрестилась.
– Можете говорить, что дьявол нашептывает мне на ухо, если вам угодно. Можете говорить любую глупость, какую пожелаете. Какие мои ошибки можно сравнить с вашим неизмеримым самодовольством? Даже обвиненный в убийстве, вы прежде всего спешите защитить секрет своих мошеннических манипуляций! Вы отказываетесь взглянуть правде в глаза – а правда в том, что вы не ведаете, что творите. Кровь служит трем целям: она разносит питательные вещества по всему телу. Убирает мертвые клетки. И содержит чрезвычайно мелкие тромбоциты, которые убивают ничтожно маленькие организмы, вызывающие недуг. Делая кровопускание пациентам, вы подавляете их природные защитные свойства и тем самым ослабляете их, усиливая инфекцию и способствуя развитию болезни – той самой болезни, с которой вы поклялись сражаться.
Он встал, олицетворение гнева. Двое врачей стояли друг напротив друга в тускло освещенной комнате, и один явно сдерживал неистовую ярость, которую испытывал к другому. Издав громкий вопль, фрау Виртен отступила в тень.
Шнобель слабо и примирительно улыбнулся.
– Сейчас в вас говорит безумие. Вам надо лечь и как следует отдохнуть.
– О-о, да вы, оказывается, и впрямь болван. Невежественный самодовольный сноб! Может, мне следует продолжить перечисление примеров вашей полной некомпетентности? Ну хорошо! Женщина, которую по вашему доносу приговорили к сожжению как ведьму и которая в результате навсегда сбежала из Саксонии, была всего-навсего травницей, чье незамысловатое лечение приносило куда больше пользы, чем все ваши яды и патентованные средства. А ведь из-за ее отсутствия уже пятеро горожан покоятся в могилах, ибо попали в ваши в руки.
– Герр Фауст, вам надо держать себя в руках. Ваше настроение…
– Какое бесстыдство! Я поднесу к вашей гнусной роже зеркало, которое даже вас заставит покраснеть: ваш родной брат умирал, и вы стали резать его, чтобы вылечить каменную болезнь. – Фауст схватил кочергу и гневно взмахнул ею. – Не помните, как он улыбался и сжимал вашу руку перед операцией? С какой любовью ее целовал? Как, пристально глядя вам в глаза, говорил, чтобы вы не обращали внимания на крики, ибо он знал – ваши руки, руки брата, исцелят его? Ваши руки… Он остался бы жив, если бы вы удосужились вымыть их как следует! Ах, треснуть бы вас по жирной морде – во имя милосердия!
Издав сдавленный вопль, доктор Шнобель помахал рукой перед глазами и, спотыкаясь, вышел из комнаты. Фрау Виртен устремилась за ним, взмахивая руками, как ребенок.
Фауст рассмеялся и отбросил кочергу.
– Наполните одну из ванночек водой, – распорядился он. – Мне надо помыться и одеться. Удостоверьтесь, что чернильницы наполнены. И как следует наточите дюжину гусиных перьев.
– Магистр! – радостно вскричал Вагнер. – Вы…
– Шевелитесь, быстрее же. Нам следует взяться за перо. Весь мир дожидается моих откровений. – Фауст на некоторое время замолчал и презрительно окинул взглядом разбросанные инструменты Шнобеля: его пинцеты, ножи, клизму, микстуру и пиявки. – Однако для начала уберите отсюда этот хлам!
Вагнер поклонился и принялся выполнять распоряжение учителя. В один миг все было очищено.
Поздней ночью – потом он потратил на это много ночей – Фауст диктовал письма всем великим людям Европы и бесчисленному множеству людей не столь знаменитых, в общих чертах описывая свои открытия и озарения. Он надиктовал письмо Иоганну Тритейму, аббату бенедектинского монастыря Шпонгейм, публикующему свои труды под светским именем Тритемий, о том, что все цвета суть составные части белого цвета и что белый цвет может быть разложен на составляющие его цвета. Конраду Мудту, ученому, известному, как Муциан Руф, он описал силу, которую можно обнаружить в молнии и без труда продемонстрировать при помощи металлических пластин и свежих лягушачьих лапок; а еще он описал такие устройства, посредством которых эту силу можно обуздать. Иоганну Виру, личному врачу герцога Клевского, известному также под именем Виерус, а иногда подписывающемуся именем Писцинариус, он предоставил внятное описание кровообращения вместе с замечаниями о предназначении второстепенных органов. Он также диктовал памфлеты о безболезненной хирургии, о происхождении болезней, общее описание для расчетов, имеющих дело с производными, и еще очень многое, достаточно, чтобы утолить аппетит целой армии книготорговцев.
Все эти документы он подписывал NEOPROMETHEUS[7], объяснив Вагнеру, что, во-первых, его собственное имя очень мало известно, а во-вторых, при распространении просвещения это было бы нескромно.
– Нет, – промолвил он, – мои открытия не настолько велики, чтобы затмить открытия всех ученых и мудрецов античности, равно и современности. Либо я – Новый Прометей, либо пребываю в полном заблуждении. В данном случае середины быть не может.
Вагнер сильно изумлялся, но записывал все, что ему приказывали.
Пока он записывал, Фауст все время рисовал: графики молекулярного строения кристаллов, орбитальная механика планет, подробная карта Антарктики, математическое доказательство сходимости бесконечных последовательностей, чертеж приспособления, которое он окрестил «листовая рессора» и которое предназначалось для того, чтобы сделать более мягкой езду в карете, счетные машины, разнообразные двигатели, паровые насосы для шахт. Все это прилагалось к письмам в качестве пояснений их содержимого.
– Крайне необычные наблюдения, – заметил Вагнер по поводу письма в Дюссельдорф об экономике запасов и потребностей. Идеи, выходящие из-под его пера, вызывали головокружение; для каждой нужен был месяц, а то и три, чтобы оценить их правильность и разобраться во всех их сложностях. Вместо этого Фауст тратил всего несколько минут, чтобы успеть продиктовать ту или иную мысль, прежде чем рой идей снова налетал на него, требуя каждая такого же напряжения сил, что и предыдущая. Странные и вызывающие мучения знания переполняли его голову; было бы значительно проще и менее хлопотно бездумно отказаться от них. Будь у них другой источник, Фауст так бы и поступил. – Когда же вы нашли время собрать такие подробные сведения о количестве зерна и цене на хлеб в стольких городах – и так быстро?
– Вдохновение, Вагнер! Наитие свыше! Факты выстраиваются логически именно озарением.
– Но…
– Свежий лист бумаги! Что ты зажал ее в руке? Надо еще много сделать! Наш моральный долг перед потомками не велит отдыхать!
Недели летели, как в лихорадочном сне: Вагнер записывал и изумлялся. Фауст выуживал из головы способы создания невероятных механизмов. Он рисовал здания, каких ни разу не видел и даже не придумывал ни один человек в мире. Он рассказывал о замечательных вещах, которые можно отыскать в капле воды, и сочинял чертежи инструментов из трубок и линз, которые открыли бы эти чудеса другим людям. С легкой грустью он говорил о солдатах, скончавшихся от гнилокровия после удачного отнятия членов. Однако его печаль быстро проходила.
– Утром, – проговорил он, – ты отправишься к шлифовщику стекол. Мне потребуется несколько предметов из его запасов и еще кое-что, что должно быть изготовлено в точности по моему описанию. Я дам тебе список. – Он начал писать, затем резко поднял голову и диким взором посмотрел на ученика. – И лен! Мне нужен лен!
– Лен?
– Чтобы летать. Мы изготовим для меня крылья, такие, каких еще никто не видывал. Крылья круглые, сферические, как земной шар.
И Фауст расхохотался.
Днем Вагнер едва успевал выполнить все поручения. Его гоняли от плотника к медеплавильщику, от жестянщика к аптекарю, собирающему травы на полях в окрестностях Виттенберга, несколько раз за отрезком медной проволоки, которая была трижды отвергнута Фаустом, поскольку оказывалась слишком толстой. Особенно Фауст беспокоился по поводу двух оптических устройств из кожаных трубок и поэтому обещал двойную оплату за спешность их изготовления. И все же Вагнер, который обшарил все комоды и сумки в комнате ученого, перед тем как позвать доктора Шнобеля, отчетливо сознавал, как мало денег у его учителя, и финансовые дела магистра его очень беспокоили.
Возбуждение Фауста достигло критической точки, когда подмастерье изготовителя инструментов наконец-то появился на пороге его комнаты с двумя крепко-накрепко перевязанными свертками. Мурлыча от удовольствия, Фауст развернул сверток поменьше и поставил заказанное устройство на стол.
Кожаная трубка располагалась под углом на опоре и имела ручки, регулирующие расстояние между линзами, и зажимы, чтобы удерживать тонкий прямоугольник отшлифованного стекла, а также зеркало, чтобы отражать солнечный свет наверх, через стекло в трубку. Взволнованный, Фауст осторожно установил это устройство и вылил на стекло каплю застоявшейся воды, которую Вагнер днем раньше принес из лужи за городской чертой. Поместив каплю на стеклянный прямоугольник, Фауст приставил глаз к трубке и отрегулировал ее должным образом. Долгое время он оставался спокойным и не говорил ни слова.
Потом издал победный вопль.
– Это правда! – дико заорал он, хватая Вагнера за рубашку и поворачивая его к устройству. – Смотри! – приказал Фауст, мощной рукою с силой пригибая голову ученика. – И скажи мне, что ты видишь?
– Я… свое отражение, магистр. Отражение моего глаза.
– Идиот! Открой оба глаза! А теперь смотри в трубку! Медленно поворачивай эту ручку, пока не увидишь отчетливое изображение.
В полной нерешительности Вагнер повиновался. Сперва в линзе было что-то расплывчатое. Затем появились очертания: еле различимые, более четкие и, наконец, резкое изображение.
– Там полно чудовищ!
Фауст хихикнул.
– Нет, это не чудовища, мой дорогой Вагнер. Не чудовища… это будущее.
– Я… я… не понимаю.
– Конечно, не понимаешь! – Фауст развернул сверток побольше и установил рядом второе устройство. – У тебя есть глаза, однако ты по-прежнему ничего не видишь. – Он любовно огладил ладонями изящно изготовленную трубку. – Перед тобой изобретение, которое пронесет мое имя эхом через века! Ни один ученый олух или ученая черепаха в панцире из ученых степеней и многих лет пребывания в должности, черепаха, крепко держащаяся за свое теплое местечко и заросшая мхом, не сможет отрицать того, что увидит в этом!
– Увидит в чем? – хмуро осведомился Вагнер.
– Да какая разница? Называй, как хочешь. Подбирай слова из классических языков. Назовем одно из этих устройств «микроскоп», а другое – «телескоп». От греческого «видеть малое» и «видеть далекое». Впрочем, спорить из-за названия я не буду. Все будет ясно видно сегодня ночью. Я смогу сделать свои первые наблюдения. А завтра – баня. О, как будут восхвалять меня леукополитанцы! Как они будут изумлены!
Фауст поспешно отставил в сторону телескоп и подошел к окну. Положив ладони на подоконник, он оперся на вытянутые руки и уставился на луну. Бледная и полная, она висела в темно-синем ночном небе. Долгое время Фауст просто стоял и не двигался. Потом быстро произнес:
– Как ты думаешь, мы доживем до того времени, когда люди будут прогуливаться по Луне? Наверное, этого можно будет достичь за одну-единственную жизнь?
– Прогуливаться по Луне? – Утверждение было забавное, что-то сродни летающим лошадям и сапогам-скороходам, о которых Вагнер привык слушать в раннем детстве, весело смеясь и хлопая в ладоши. Однако он давно не был ребенком, а Фаусту пошел четвертый десяток, он был слишком стар и – на посторонний взгляд – слишком степенен для подобных диковинных врак. Вагнера все это сбивало с толку. Может быть, Фауст говорил метафорически? Возможно, это своего рода аллегория?
Его учитель возвратился к прибору. Спустя несколько минут он вперился в него, глядя поверх скатов крыш на луну, затем выпрямился и со вздохом промолвил:
– Я хочу видеть планеты! Что, ночь никогда не наступит?
– Уже скоро, магистр. Солнце садится.
Повернувшись спиной к окну и городу, небу и луне, Фауст раздраженно вскричал:
– Да нет же, это линия горизонта поднимается!
Наступил именно тот миг, когда все мелкие детали и события нескольких прошедших недель сошлись вместе таким образом, что Вагнер уже не смог отогнать от себя эту мысль: весь Виттенберг скоро узнает, что знаменитый ученый Иоганн Вильгельм Фауст сошел с ума.
4. ПОЛЕТ
Как аисты возвращаются в Нидерланды – или как чумные крысы сходят на берег в морских портах, – в Виттенберг снова прибыли студенты. Эти молодые скитальцы кишели повсюду, вызывая озлобление и в то же время благоденствие городских жителей; они бахвалились, расхаживали повсеместно с важным видом и устраивали пародийные дуэли; шустрые, неутомимые, безмерно любопытные, они совали носы куда ни попадя, как тысячи щенков в человеческом обличье.
Фауста, стремительно шагавшего по дороге к замку, они почтительно пропустили. Магистр шел такими огромными шагами, что чуть ли не летел. Двое одетых в черное и белое доминиканских монахов вышли из шлосскирхе[8] и проводили его презрительными взглядами.
Улыбка и кивок, – предложил Мефистофель. – Поддразни их.
Это было сказано столь простодушно и беспечно, что Фауст уступил и весело подмигнул им. В ответ он услышал, удаляясь, злобное шипение и сдержанное тяжелое дыхание.
Вагнер поспешал за Фаустом, выглядя как гигантская черепаха – за его спиной была огромная корзина, которую он нес к шорнику, чтобы тот приделал кожаные ремни для веревок, которыми она будет крепиться к летательному аппарату.
– Как только это будет сделано, – бросил Фауст через плечо, – принесешь в баню мой телескоп.
– Да, магистр, – угрюмо пробормотал Вагнер.
Скажи ему, пусть не транжирит время на дочь шорника, – заметил Мефистофель. – У нее титьки размером с вестфальский окорок. Она девка жаркая, и если заметит его интерес, ты не увидишь Вагнера до утра.
– С девушками не болтай! – приказал Фауст. – Знаю я тебя!
– Магистр!
– Мне следует показать это изобретение леукополитанцам. Это очень важно! Более того – это срочно! Так что если не принесешь туда телескоп и не установишь через час, то – обещаю! – я на тебе места живого не оставлю!
Sodalitas Leucopolitan («белый город», как неудачно прозвал его проживающий здесь поэт Рихард Сбрулиус, имея в виду цвет песков Эльбы, а вовсе не цвет городских строений, которые все были решительно совсем не белыми) было из всех научных обществ Германии наименее германским. Оно не собирало взносы, не проводило собраний и не устраивало диспутов. Общество заседало в тавернах или на дому у своих разношерстных членов, когда им взбредало в голову обсудить какие-нибудь философские вопросы. И раз в месяц они более формально встречались в бане, чтобы побеседовать и поспорить, и потому Сбрулиус прозвал их Рыцарями Бани.
О, какое пиршество для любопытного взора! – воскликнул Мефистофель. – Можно увидеть все прекраснейшие умы Саксонии, преисполненные мудрости, а также их задницы и яйца, покачивающиеся на легком ветерке.
– Помалкивай, – приказал ему Фауст. – Сейчас твои циничные замечания неуместны. Те, над кем ты подшучиваешь, – философы, поэты и люди, влюбленные в истину. Здесь ты не отыщешь недостойного человека, равно как и мнения, которое я не оценил бы высоко.
В самом деле? Может быть, показать тебе, как пройдет сегодняшнее собрание?
– Нет! Забудь об этом! Ты обязался рассказывать мне об истинной сути вещей. Будущее же пусть творится своим чередом. Увидев заранее, смогу ли я действовать вопреки тому, что уже знаю? Я собираюсь рассуждать в этом обществе, как ученый среди равных себе. Большего мне не нужно.
Запусти вора туда, где находятся сотни честных людей, и те за час избавятся от содержимого своих сумочек и штанов. Запусти одну шлюху к школьницам и посмотри, надолго ли хватит ее благообразности! Пошли раба-мавра в Коллегию кардиналов, и он будет поклоняться демонам ночи. Ты собираешься сунуться в скопище интеллектуалов и мыслителей. Боюсь, они сведут тебя с ума.
– Фи!
Здесь дороги Фауста и Вагнера разошлись. Молодой человек, уже давным-давно не обращавший внимания на то, что учитель бормочет себе под нос, беспокойно оглянулся на него, но промолчал.
Вагнер разложил переплетенные в кожу расчеты своего учителя на маленьком столике в заросшем травою садике позади бани и водрузил рядом телескоп. Солнечные ванны отделяла от садика широкая и крепкая ограда, а высокий деревянный навес давал убежище от дождя и солнца. Это наиприятнейшее приспособление позволяло легкому ветерку нежно обдувать купающихся. Пива имелось вдоволь, мыла тоже, а банщики не медлили с тем, чтобы поскрести спину или принести толстое свежее полотенце. Достопочтенные купальщики додумались принести ради собственного удовольствия музыкальные инструменты. Для соблюдения приличий женщины сюда не допускались. Любой мог спокойно выйти из прохладной тенистой бани, просеменить к ограде и помочиться на нее, не нарушая ученого диспута.
Это был рай для ученых мужей.
Труба телескопа была охвачена посередине латунной полоской с креплением, так что его можно было установить на деревянной треноге, какой пользовались землемеры и архитекторы. Вагнер с трудом справлялся с этой упрямой конструкцией, стараясь установить телескоп подальше от болотистого края лужайки, где мочились купающиеся, но в то же время достаточно близко для того, чтобы подслушать ученый диспут.
Сбрулиус запел:
Приходи сегодня в баню и бедняк, и богатей,
Будет тут тебе комфортно, не стесняйся, не робей,
Ароматным мылом кожу мы натрем тебе скорей,
А потом пихнем в парилку – хорошенько пропотей;
И когда здоровым потом ты три раза истечешь,
Пострижем тебя, побреем, но в покое не оставим:
Сделаем кровопусканье, хорошенько разотрем,
И чудеснейшей горячей жидкостью тебя польем.
Леукополитанцы зааплодировали, а он, шутливо поклонившись, отложил лютню.
Бекманн, лениво опершись о бак с горячей водой, повернулся к Фаусту. Рядом с ним из омерзительного рта медной макрели текла тоненькая струйка.
– Поговаривают, что доминиканцы собираются дать взятку одному сговорчивому священнику, чтобы он осудил тебя в своей проповеди. Что же, о небеса, ты натворил, что так разозлил их?
Фауст лишь махнул рукой.
– Я сказал брату Иосафату, что первоначально его имя принадлежало вовсе не христианскому святому, а языческому богу, Бодхисаттве, глубоко почитаемому в Индии за то, что он много лет просидел под деревом. В восьмом веке Иоанн Дамаскин сделал рассказ о нем достоянием гласности посредством причудливого перевода искаженного арабского текста.
Если у Бекманна и был какой-нибудь изъян, то это была глубокая неприязнь к ссорам в любом виде. В его взоре появилась глубокая и, похоже, неизгладимая печаль, что лишь подчеркнуло его сходство со старой и мирной длинномордой охотничьей собакой.
– Зачем тебе понадобилось говорить такие вещи?
– Потому что это правда.
Сбрулиус рассмеялся.
– Вот, милейший Фауст, и затеян спор сквернейшего толка, и виновник этого – ты. Многие вещи – правда. Из них некоторые – правильны. Еще меньше – желательны. – Он был не самым умным в университете – его дар был скорее поэтическим, нежели аналитическим, – и оттого в разговоре в значительной мере полагался на парадокс, метонимию, литоты, перестановку слов, меняющую логический порядок, и другие подобные незначительные риторические уловки. У него не имелось врагов, кроме тех, что поневоле обрел своим неразборчивым распутством, ибо он не делал различия между мужчинами и женщинами.
– А я подумал, – угрюмо произнес Метте, – что для вас неортодоксальность и, вероятно, еретические взгляды – новая космология.
Этот худощавый мужчина был теологом и алчно стремился к более высокому положению в здешнем обществе, а равно и в университете. Жирный и ленивый Балтазар Факкус пожал плечами и протянул руку к пивной кружке.
– Это, вероятно, тоже. Тот факт – я знаю, что тебе неприятно слышать об этом, но таковы факты, – что Земля вместе с другими планетами вращается вокруг Солнца, неизбежно должен порождать противоречия. Я признаю это. Столь радикальный пересмотр общего предубеждения обязательно порождает врагов.
И все же – я слышал из своих источников о недовольстве брата Иосафата. Его лицо не побагровело исключительно потому, поскольку боялся, что обидит этим солнце. А неуважение к его имени вызывает у меня гнев.
Хорошо сказано, – заметил Мефистофель. – Расскажи им о том, как он мастурбирует.
– Славные мои друзья! – вскричал обеспокоенный Бекманн. – Давайте побеседуем как ученые, без нападок ad hominem[9]. Фауст, нет никакой нужды порочить имя брата Иосафата, особенно принимая во внимание, что он может принять это за личное оскорбление. И, Метте, – весьма скандально называть теорию Фауста еретической. Николай Кузанский предполагал нечто подобное, когда писал, что человеку, стоящему на Земле под солнцем, может показаться, что Солнце вращается вокруг него. Это – не более чем подтверждение твоей мысли.
– Нет! – воскликнул Фауст. – Упаси меня Господь от защитников вроде тебя, славный Бекманн! Твоя защита моих тезисов приведет к их полному забвению. Уверяю тебя, я намереваюсь лишь пересмотреть ваше понимание устройства вселенной. Взгляните на мои цифры. Вагнер! Принеси книгу! Вы увидите красоту, изящество и совершенную логику моей системы. Взгляните! Взгляните! Посмотрите же сами!
К разочарованию Фауста, только Факкус с ворчанием тяжело поднялся и вышел из бани. Подобно моржу, он прошлепал к ограде, похлопал себя ладонями по ягодицам, избавляясь от оставшейся воды, и протянул руки прислужнику, чтобы тот вытер их насухо. С учтивой помощью Вагнера, служившего ему подставкой, он небрежно пролистал рукопись, просматривая сразу по пять страниц. Затем, задумчиво почесывая нижнюю часть гигантского брюха, вернулся на свое место на краю ванны.
Наконец он изрек:
– Что ж, весьма мило и тщеславно, но в чем же суть? В том, чтобы найти оправдание этому ряду цифр? De minimum[10], мой дорогой. Чтобы перевернуть вселенную вверх дном, нужна веская причина.
– В любом случае, – произнес Метте, – все это не выдерживает никакой критики. Если Земля вращается вокруг Солнца, тогда вокруг чего вращается Луна?
– Вокруг Земли, разумеется!
Леукополитанцы дружно расхохотались.
– Вот видишь? Одно слово – и отходишь от своего гелиоцентризма.
Туше! – воскликнул Мефистофель. – Стоит задуть в трубы, чтобы население могло собраться и засвидетельствовать, среди каких светочей мысли мы живем!
– Все тела взаимопритягиваются, – запальчиво промолвил Фауст, – в прямой пропорции к произведению их масс и в обратной квадрату их расстояния друг от друга. Луна, будучи пропорционально своему размеру ближе к Земле, захвачена ее полем притяжения, и обе вместе вращаются вокруг общей точки в пределах Земли, а также описывают орбиту вокруг Солнца как двойная планетарная система. Если бы вы изучали математику, то сами бы это поняли.
– Одна сложность, наложенная на другую сложность!
– Ничуть! Если бы только представили себе строение космоса как живого существа…
– Фауст, – решительно прервал его Бекманн, – ваши коллеги мягко и доброжелательно указали вам на вашу ошибку. Не капризничайте.
– Это не каприз и может быть доказано в трех словах: у Юпитера есть спутники! Я видел их в свой телескоп!
– Ну это уж слишком.
– Хватит с нас линз!
– Приходите сегодня ночью, все, и я покажу.
– Выходить из дома в безлунную ночь? – презрительно хмыкнул Метте. – Только глупцы, разбойники и астрологи бродят там, где нет света. У меня нет никакого желания подставлять голову под удар какого-нибудь безымянного мазурика, благодарю покорно. Пусть кто-нибудь еще принесет себя в жертву на алтаре вашей лженауки.
Выведенный из себя Фауст оглядел одного за другим своих голых товарищей. За исключением Метте, который глазел на него как на василиска, он не встретился взглядом ни с кем. Даже Бекманн смотрел куда-то в сторону.
– Хорошо! Вагнер! Неси сюда мои оптические стекла. Хочу показать действенность моего нового прибора прямо здесь! – Он подошел к ограде и на скорую руку установил и настроил телескоп. – Смотрите же сюда, в этот проем между зданиями и участком городской стены, а потом за деревья. Вы все увидите! Если вы посмотрите в мой телескоп, вам покажется, что деревья протянул к вам свои ветви. Вы сумеете даже сосчитать листья. Если на ветке сидит птица, вы с изумлением увидите, как раскрывается и закрывается ее клюв, когда она поет, и все это издалека, откуда вы не могли бы услышать эту песню. Теперь посмотрите вниз, где через ручей, змеящийся по лужайке, переброшен каменный мост… Ну, видите двух хозяек, остановившихся по дороге к рынку посплетничать? Через мою трубу вы сможете увидеть чудо: как их языки шевелятся, не исторгая ни звука. Идите же, Метте, идите, мой Фома неверующий, вам следует быть первым.
Метте отвернулся и промолчал.
– Нет? Тогда – Сбрулиус… Факкус? Подходите, уважаемые коллеги. Кто же будет первым?
Сбрулиус лениво приблизился к трубе и нагнулся, чтобы заглянуть в окуляр. Следуя указаниям Фауста, он навел трубу на отдаленный мост и настроил фокус. Некоторое время молчал. Потом поднял голову, чтобы взглянуть на мост, затем снова посмотрел в трубу.
– Удивительно, – пробормотал он. – Неужели с ее помощью можно видеть и через стены? А куда надо навести трубу, чтобы взглянуть отсюда на женскую баню?
Превосходно! Изобретению всего лишь день, а магистр Сбрулиус уже умудрился отыскать способ поставить его на службу своей похоти!
– Бекманн! – закричал Фауст. – Конечно же, вы не откажете в просьбе приятелю и ученому другу. Прошу.
Когда Бекманн посмотрел вверх через телескоп, в его взоре появилась задумчивость.
– Гм… занятное приспособление. Но нужно ли оно? Не далее как вчера Метте напомнил мне, что еще Аристотель точно описал этот феномен много лет назад.
– Ничего подобного!
– Нет-нет, описал, – недовольно вмешался Метте, – в своей «Физике». Там объясняется, почему днем со дна пересохшего колодца видно звезды. Сам колодец, очевидно, служит подобной же трубой, не пропуская лишний свет на пути лучей. А оптическими стеклами служили сгустившиеся слои воздуха. Так что ваш прибор не представляет собой ничего нового.
– Вот и я замечу, – вставил Сбрулиус, – что наблюдения Аристотеля, даже сделанные невооруженным глазом, были совершенно недвусмысленны. Поэтому можно допустить, что он обратил внимание на это устройство не ради лавров «отца науки». Что достаточно хорошо для Аристотеля, то безусловно важно и для нас.
– Метте! – вскричал Фауст. – Вы – честный и достойный человек! Ваши доводы, хотя и неверные, питает здравый смысл. Станьте же моим первым новообращенным, мой самый суровый критик. Вот телескоп. Подойдите, посмотрите и поймите!
Метте упрямо затряс головой.
– Даже не посмотрите? – изумленно вскричал Фауст. Он указал Мете на телескоп. – Я либо прав, либо неправ. Как можно отказываться нагнуться на несколько сантиметров, приставить свой глаз к телескопу и посмотреть?
– Я не намерен публично оказаться причастным к вашему вздору, – с достоинством промолвил Метте. – Я верю в тот порядок, который с полной очевидностью знаю. И не знаю иного порядка, в который мог бы поверить.
– Поразительное недоброжелательство! Любопытно бы знать, какую выгоду сулит ваше упрямое невежество?
– Недоброжелательство? – Метте вскочил, сжав кулаки, смертельно бледный. – Невежество? Вы решили вознестись над своими товарищами; нам же отвели роль обеспечить это восхождение, позволить вам взобраться на вершину по нашим спинам, осыпать вас милостями и петь вам дифирамбы в обмен на дичайшую, самую фантастическую чепуху; и вы еще смеете говорить о невежестве и недоброжелательстве?! – Он оперся на протянутую Бекманном руку, но воспользовался ею, чтобы сесть обратно в ванну. – Вас поразил недуг нескромности.
– Это вызывает изумление! – гневно закричал Фауст, и кровь ударила ему в голову. Он почувствовал удушье, его щеки горели. – Вы бросаетесь оспаривать мою точку зрения прежде, чем я успел ее изложить. Ваши умы настроены против меня заранее, до того как я привел свои доводы! Вы, как попугаи, твердите одно и то же, и слова эти отнюдь не новы. Можно подумать… – Он запнулся. – Можно подумать, вы все до единого вступили в заговор против меня!
О-о! До тебя начало доходить.
Чувствуя неловкость, Бекманн произнес:
– Друзья, мы проведем диспут в другой день. А вам не следует думать, что мы устроили против вас заговор! Просто прежде чем выслушать объяснение ваших новых… суждений, не мешает прийти к единому мнению.
Долгое время Фауст не мог говорить. Затем, когда к нему вернулся дар речи, слова полились из него, подобно бурному течению, безостановочно, подстегиваемые возмущением и гневом:
– Я потрясен. Я явился сюда, к тем, кого считал благороднейшими умами в христианском мире, чтобы показать и обсудить новые секреты природы вселенной. Я припас для вас честь первыми узнать об этих чудесах во всех подробностях. Однако истина для вас – пустой звук. Все вокруг вас поражено гниением и невежеством. Вы, плюясь, порочите все, что красиво и хорошо, а потом пытаетесь убедить мир, что нет ничего вкуснее ваших экскрементов. Вы увиливаете от ответа, занимаетесь шарлатанством и путаетесь в логике, когда кто-нибудь спрашивает, что же открыли вы сами? Это невыносимо! Вы!…
Ага!
– Вы сводите меня…
Ну же, давай, скажи это!
– … с ума!
Спасибо, Фауст. Мой тезис доказан. Давай же убираться отсюда.
Вечером, вскоре после заката, Фауст шел через рыночную площадь, оглашая ее криками. Вагнер неохотно плелся за ним с телескопом, а Фауст призывал горожан пробудиться и выйти понаблюдать за звездами.
– Вы увидите кольца Сатурна! – вопил он. – Планеты, окруженные кольцами и множеством спутников! Галактики и туманности! Еще не изведанные чудеса!
Когда никто не вышел, он принялся реветь и орать, колотя в двери кулаками. Люди в своих жилищах отнеслись к этому по-разному. Кто-то смеялся; кто-то бранился; кто-то пододвигал к дверям мебель и громко напоминал, который час.
Слезы ярости и разочарования выступили на глазах ученого.
– Я предлагаю вам просвещение! – кричал Фауст. – Истину!
Никто не выходил.
Наконец, подавленный и удрученный, Фауст возвратился домой. Он отослал униженного и обессиленного Вагнера спать. Поздней ночью магистр уселся с Мефистофелем за бутылкой вина. Дьявол явился в обличье маленькой обезьянки с черной шерстью и злобными красными глазками.
– Я отправил, – произнес удрученно Фауст, – именно что сотни писем – и не получил ни одного ответа.
Мефистофель вскочил на письменный стол и начал искать у себя блох. Затем небрежно промолвил:
– Почта ненадежна, и даже в лучшие времена письму понадобились бы недели, чтобы проделать несколько десятков миль. Грязь, оползни, разбойники, слух о драконах на горных тропах – любое из перечисленного может на несколько месяцев изолировать город от остального мира.
– Все мои послания были приняты почтой, и некоторым из них не так уж далеко добираться. Но ни из Эрфурта, ни из Гейдельберга, ни из Кракова ответов пока нет. – В его бокале осталось мало вина, поэтому он взял бутылку и налил себе еще. – Почему ты выбрал столь нелепое обличье?
– Исключительно в честь вашей расы. Если сравнить человеческий ген с геном шимпанзе, обнаружится, что девяносто восемь процентов ДНК у них идентичны. Так что от обезьяны вас отделяет всего два процента. Два процента! – Мефистофель положил пальцы на свой анус, а потом – прижал к носу, и повторил это действие несколько раз, прежде чем успокоился. – И все же, как ни странно, клянусь, на мой взгляд эта разница даже меньше.
Фауст, обхватив бокал ладонями, покачал головой.
– Я публикую памфлеты, которые никто не покупает. Привожу ученых к себе в кабинет, чтобы они посмотрели в микроскоп, а они отворачиваются и в замешательстве трясут головами.
– Терпение, друг мой, терпение. Рим был разрушен не за один день. – Обезьянка со скучающим видом стала играть своими гениталиями. – Тем не менее никак не могу взять в толк, почему нужно дожидаться почты, если можно получить ту же самую информацию, всего лишь задав вопрос.
– А ты сможешь ответить?
Мефистофель зевнул, показав острые, как бритва, зубы.
– Тогда ответь. Почему мои письма так и не дошли?
– Тритемий написал математику-астрологу Иоганну Вирдунгу, называя тебя глупцом, шарлатаном и бесполезным болтуном, которого стоило бы как следует выпороть. Муциан Руф считает тебя продувной бестией и обманщиком. А возлюбленный тобой Писцинарий рассказывает всем, кто его слушает, что ты пьяница и бродяга. И только каретник из Нюрнберга радуется популярности и высокому доходу с изобретенных тобою пружинящих рессор. Сам император узнал об этом новшестве и приказал переделать все свои кареты. – Фауст негодующе хмыкнул. – Это только доказывает, что люди лучше понимают задницей, нежели головой. – Мефистофель окунул палец с длинным ногтем в чернильницу и задумчиво шевелил им. – Ты бы внял моему совету и прекратил зря тратить время на гуманистов, мыслителей и философов – эти скряги страстно влюблены в свои добытые тяжким трудом и долго копившиеся знания. Твои открытия лишают этих людей их достояния – а ты еще удивляешься, что они не желают тебя слушать? Лучше дай-ка мне список торговцев и механиков, инструментальщиков и других ремесленников и сделаем практические предложения для усовершенствования их дела.
– Я слагаю бриллианты к стопам мудрости, а ты требуешь от меня, чтобы я чистил конюшни всяких дураков.
– Именно так.
Фауст уныло положил подбородок на руку.
– Какое же чудо предъявить этим болванам с салом вместо мозгов, чтобы убедить их? Какое есть чудо, которое невозможно будет отрицать? – Мефистофель пожал плечами. – Мой воздушный шар… убедит ли он?
– Продавцы льна ворчат, что ты не собираешься заплатить им за полотно. Продавец олифы выражает те же сомнения. А белошвейки откладывают твои поручения в долгий ящик, пока у них есть работа, за которую они получают наличными.
– Снова деньги! Когда воздушный шар поднимется, денег будет уйма! Они польются из рук огромными пригоршнями, водопадом. И я буду осыпан богатством и славой!
Мефистофель изобразил гримасу полного неверия.
– Патронаж – далеко не самый ненадежный источник денег.
– Что же мне делать?
– Шепнуть на ушко советнику муниципалитета пару словечек, по которым он поймет, что тебе все отлично известно: «Тимоний, – скажешь ты. – День святого Мартина. На благо определенной дамы». Еще скажешь, что серьезно нуждаешься в серебре. Он поможет тебе, чем только сможет.
– О, порочный! Ты подстрекаешь меня к вымогательству!
– Как быстро ты улавливаешь суть вещей!
– Подобные советы не для меня!
– Жаль. – Мефистофель вытащил палец и с явным удовольствием начал лакать чернила длинным черным языком. – Тогда честность требует, чтобы твой воздушный шар зависел от более традиционных способов получения товаров без их оплаты.
– Они будут оплачены. Я за это ручаюсь. – Ученый снова вздохнул и осушил бокал. – Ох, эти сладостные хлопоты!… Сколько они будут продолжаться?
– Самое малое до весны. Обещаю, Фауст: придерживаясь стези правды, ты добьешься всего, чего пожелаешь. Однако за перевозку тебе придется заплатить авансом. Терпеть холод, голод и насмешки тупиц.
– Может ли такое быть? – простонал Фауст.
– Может. Ради победы тебе придется вытерпеть больше, чем когда-либо доводилось ученому.
Как и предсказывал дьявол, зима выдалась жестокая. Фауст жил бережливо, питаясь ячменем и овсянкой, пил чаще воду, чем пиво, и месяцами сидел без куска мяса. Он продал свое лучшее платье и залатал прохудившееся. Обогревал комнаты плавником и опавшими листьями.
То немногое, что Фауст получал за регулярные лекции, едва ли шло в зачет, хотя в университете он все же являлся mathematicum superior[11], профессором астрономии, и кафедру предоставил ему сам курфюрст. Это, естественно, вызывало критику, однако положение Фауста было надежным. Так он говорил себе. И все же это мучило его.
Худшим из многочисленных унижений для Фауста было то, как студенты вели себя на его вечерних лекциях, куда он зазывал всех, кто даст себе труд на них прийти. Ученики посмеивались над его странным выговором, глумились над тем, что следовало бы принимать с покорной благодарностью. Фауст бросал на них взгляды, поводил плечами, подобно большому медведю (в арктических областях жили белые медведи и примитивные, но бесстрашные люди, которые охотились на них с копьями с костяными наконечниками; он их видел), и упрямо продолжал читать лекцию, поскольку желал достичь того, чтобы из сотни, из тысячи нашелся хотя бы один студент, чьи глаза, уши и разум были открыты.
Он был готов читать лекции до хрипоты. Он рассказывал для всех, кто готов был его слушать. Однако слушали немногие.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.