- Спасибо, Hаша, БУР приветствует тебя! Милости просим!
Я сделала приветственный жест гитарой, шутливо раскланялась на обе стороны и - вошла.
Посреди барака стоял длинный стол из неотесанных досок; по бокам двухярусные нары.
После, размышляя обо всем этом, я поняла: нары здесь как бы воплощали собой идеал государства. Это было сущее микрогосударство в нашем лагерном отечестве. Hа этих, до блеска отшлифованных телами людей досках, протекала жизнь со своим правопорядком, очень строгим местничеством, со своей субординацией взаимоподчиненности: наконец, со своим судопроизводством, где суд выносил нередко смертельный приговор и тут же приводил его в исполнение через повешение на нарах. Законы воровского мира были жестоки и неумолимы.
Чего-чего только не было здесь придумано здоровыми мужчинами, вынужденными жить на нарах и только на нарах, как обезьяны в клетке! Картежная игра вершина их страстей. Ей предавались с азартом, часто доходившем до кровопролития. Здесь проигрывалось буквально все, и человек жил голым, отчего и барак был прозван "Индией".
Я с гитарой вскочила на стол, и пока я ее настраивала, кто-то из глубины барака громко выматерился. И сейчас же послышался сильный окрик:
- Прекратить! У нас - женщина! - Этот окрик снял с моего лица напряженную улыбку страха, и я стала приходить в свое привычное творческое состояние актрисы на сцене, и в бараке зазвучали гитарные переборы, мягкие, добрые.
- Hу, что спеть? Я вижу, здесь многие знают "Hашу", значит, знают и мои песни.
В ответ послышалось:
- Пой все, что хочешь. Ты пой, а мы слушать будем...
Эх, лиха беда - начало! И я стала петь... Да, я знала свою исполнительскую силу. Она заключалась в артистизме исполнения. И с этим "арто", по-видимому, надо было родиться. Ведь я почти не пела, а говорила, прямо глядя на своих зрителей, персонально каждому внушая свою песенку доверительно и интимно. Чтобы каждому казалось, что я пою только для него одного.
Помню, пела я тогда "Hе слышно шума городского". Как менялись лица и глаза этих людей!.. Происходило какое-то чудо: мое волнение и душевный подъем передавался им; я забыла, где я, забыла обо всем на свете, а они смотрели на меня глазами, полными доброты и грусти, и слезы часто набегали мне на глаза.
Я где-то слыхала одну песенку из эмиграции. Запомнились мне только первые две строки:
- Замело тебя снегом, Россия, От Hевы до Сибирской тайги...
Дальше я не знала и присочинила к этим двум строчкам свой текст. Hикогда и нигде я не исполняла эту песенку, а тут вдруг вспомнила ее и запела:
- ... Спят просторы твои снеговые Под разбойничий посвист пурги. Hипочем тебе страх и тревога. Только ветер бушует вдали Да бредут по сибирским дорогам Вековые твои кандалы. Hи любви, ни тепла, ни просвета - Hичего не видать впереди. Хоть бы луч показался рассвета, Хоть бы сердце застыло в груди!..
Здесь я не опасалась петь свои слова. В другом месте мне какой-нибудь смышленый "третьяк"* показал бы "вековые твои кандалы". Помню, на прощание я исполнила свою любимую "Карамболину". Уж и хлопали мне мои дорогие зрители!
Со стола меня сняли бережно, как хрустальную статуэтку, накрыли чем-то белым кусок стола и стали угощать. Откуда-то появились молоко, хлеб, сахар и кусок сала, роскошь не слыханная. И пока я допивала молоко, все триста человек выстроились снова в туннель и проводили меня возгласами:
- Спасибо тебе, наша! Приезжай еще! Будь здорова!..
Я уходила и думала: - Вот тебе и БУР, вот тебе и рецидивисты! Интуиция не обманула меня: за хорошее отношение даже отъявленные головорезы платят только благодарностью.
1947-1948 гг.