— Ну ладно, верю, верю, — ласково сказал Кондратьев.
— А сегодня он сам позвонил мне. Ты стремительно идешь на поправку! Через полмесяца я буду учить тебя водить птерокар! Я уже заказал для тебя птерокар!
— Н-да? — сказал Кондратьев.
У него был в четырех местах переломлен позвоночник, разорвана диафрагма и разошлись швы на черепе. В бреду он все время представлял себя тряпичной куклой, раздавленной гусеницами грузовика. Впрочем, на врача Протоса можно было положиться. Это был толстый румяный человек лет пятидесяти (или ста, кто их теперь разберет), очень молчаливый и очень добрый. Он приходил каждое утро и каждый вечер, присаживался рядом и сопел до того уютно, что Кондратьеву сразу становилось легче. И вообще это был, конечно, превосходный врач, если до сих пор не дал умереть тряпичной кукле, раздавленной гусеницами грузовика.
— Что ж, — сказал Кондратьев, — может быть…
— О-о! — вскричал Женя восторженно. — Через полмесяца ты у меня будешь водить птерокар! Протос волшебник, маг, чародей! Я говорю это тебе как бывший врач!
— Да, — сказал Кондратьев. — Протос очень хороший человек…
— Блестящий врач! Когда я узнал, над чем он работает, я понял, что надо менять профессию. Меняю профессию, Сережка! Пойду в писатели!
— Так, — сказал Кондратьев. — Значит, писатели не стали лучше?
— Видишь ли, — сказал Женя, — ясно одно: они все модернисты, а я буду единственным классиком. Как Тредьяковский. «Екатерина Великая — о! — поехала в Царское Село».
Кондратьев поглядел на Женю из-под опущенных ресниц. Да, Женька не теряет времени даром. Одет по последней моде, несомненно, — короткие штаны и мягкая свободная куртка с короткими рукавами и открытым воротом. Ни единого шва, все мягкой светлой окраски. Причесан слегка небрежно, гладко выбрит и наодеколонен. Даже слова старается выговаривать так, как выговаривают праправнуки: твердо и звонко, и старается не жестикулировать. Птерокар — надо же! А ведь всего несколько недель прошло, как мы вернулись…
— Я опять забыл, Евгений, какой нынче год? — сказал Кондратьев.
— Две тысячи сто девятнадцатый, — ответил Женя торжественно. — Все называют его просто сто девятнадцатым.
— Ну и как, Евгений, — сказал Кондратьев очень серьезно, — рыжие — они как — сохранились в двадцать втором веке или совершенно вымерли?
Женя все так же торжественно ответил:
— Вчера я имел честь беседовать с секретарем Экономического Совета северо-западной Азии. Умнейший человек и совершенно инфракрасный.
Они засмеялись, рассматривая друг друга. Потом Кондратьев спросил:
— Слушай, Женя, откуда у тебя эта трасса через физиономию?
— Эта? — Женя ощупал пальцами шрам. — Неужели еще видно? — огорчился он.
— Еще как! — сказал Кондратьев. — Красным по белому.
— Это меня тогда же, когда и тебя. Но мне обещали, что это скоро пройдет. Исчезнет без следа. И я верю, потому что они все могут.
— Кто это — они? — тяжело спросил Кондратьев.
— Как это — кто? Люди… Земляне.
— То есть — мы?
Женя заморгал.
— Конечно, — сказал он неуверенно. — В некотором смысле… мы. — Он перестал улыбаться и внимательно поглядел на Кондратьева. — Сережа, — сказал он тихо. — Тебе очень больно, Сережа?
Кондратьев слабо усмехнулся и показал глазами: нет, не очень. Но скоро будет очень, подумал он. Все равно, Женя хорошо сказал. «Сережа. Тебе очень больно, Сережа?» Хорошие слова, и он хорошо их сказал. Он сказал их совершенно так же, как в тот несчастный день, когда «Таймыр» зарылся в зыбкую пыль безымянной планеты и Кондратьев глупо, никчемно рискнул во время вылазки и повредил ногу. Было очень больно, хотя, конечно, не так, как сейчас. Женя, бросив кинокамеры, полз по осыпающемуся склону бархана, волоча за собой Кондратьева, и неистово ругался, а потом, когда им удалось наконец выкарабкаться на гребень, он ощупал ногу Кондратьева сквозь ткань скафандра и вдруг тихонько спросил: «Сережа. Тебе очень больно, Сережа?» Над голубой пустыней выползал в сиреневое небо жаркий белый диск, раздражающе тарахтели помехи в наушниках, и они долго сидели, дожидаясь возвращения робота-разведчика. Робот-разведчик так и не вернулся; должно быть, затонул в пыли. И тогда они поползли обратно к «Таймыру»…
— О чем ты будешь писать? — спросил Кондратьев. — О нашем рейсе?
Женя с увлечением принялся говорить о частях и главах, но Кондратьев уже не слышал его. Он смотрел в потолок и думал: больно, больно, больно… И, как всегда, когда боль стала невыносимой, в потолке раскрылся овальный люк, бесшумно выдвинулась серая шершавая труба с зелеными мигающими окошечками. Труба плавно опустилась, почти касаясь груди Кондратьева, и замерла. Затем раздался тихий вибрирующий гул.
— Эт-то что? — осведомился Женя и встал.
Кондратьев молчал, закрыв глаза, с наслаждением ощущая, как отступает, затихает, исчезает сумасшедшая боль.
— Может быть, мне лучше уйти? — сказал Женя, озираясь.
Боль исчезла. Труба бесшумно ушла наверх, люк в потолке закрылся.
— Нет-нет, — сказал Кондратьев. — Это просто процедура. Сядь, Женя.
Он пытался вспомнить, о чем говорил Женя. Да. Повесть-очерк «За световым барьером». О рейсе «Таймыра». О попытке перескочит световой барьер. О катастрофе, которая перенесла «Таймыр» через столетие…
— Слушай, Евгений, — сказал Кондратьев, — они понимают, что случилось с нами?
— Да, конечно, — сказал Женя.
— Ну?
— Гм! — сказал Женя. — Они это, конечно, понимают. Но нам от этого не легче. Я, например, не могу понять, что они понимают.
— А все-таки?
— Я рассказал им все. Когда я дошел до этих ужасных эфирных мостов, они заявили: «Все понятно. Это была сигма-деритринитация».
— Как? — сказал Кондратьев.
— Де-ри-три-ни-та-ция. Сигма притом.
— Любопытно, — пробормотал Кондратьев. — Может быть, они еще что-нибудь заявили?
— Они мне прямо сказали: «Ваш «Таймыр» подошел вплотную к световому барьеру с легенным ускорением и сигма-деритринитировал пространственно — временной континуум». Они сказали, что нам не следовало прибегать к легенным ускорениям.
— Так, — сказал Кондратьев. — Не следовало, значит, прибегать к этим… как их… ускорениям. А мы, значит, прибегли. Дери… тери… Как это называется?
— Деритринитация. Я запомнил с третьего раза. Одним словом, насколько я понял, всякое тело у светового барьера при определенных условиях чрезвычайно сильно искажает форму мировых линий и как бы прокалывает риманово пространство. Ну… это приблизительно то, что предсказывал в наше время Быков-младший. («Ага», — сказал Кондратьев.) Это прокалывание они называют деритринитацией. У них все корабли дальнего действия работаю на этом принципе. Д-космолеты. («Ага», — снова сказал Кондратьев.) При деритринитации особенно опасны эти самые легенные ускорения. Откуда они берутся и в чем их суть, я совершенно не понял. Какие-то локальные вибрационные поля, гиперпереходы плазмы и так далее. Факт тот, что при легенных помехах неизбежны чрезвычайно сильные искажения масштабов времени. Вот это и случилось с нашим «Таймыром».
— Деритринитация, — печально сказал Кондратьев и закрыл глаза.
Они помолчали. «Плохо дело, — подумал Кондратьев. — Д-космолеты. Деритринитация. Этого мне не одолеть. И сломанная спина.
Женя погладил его по спине и сказал:
— Ничего, Сережа. Я думаю, со временем мы во всем разберемся. Конечно, ничего не поделаешь, придется очень много учиться…
— Переучиваться, — прошептал Кондратьев, не открывая глаз. — Не обольщайся, Женя. Переучиваться. Все с самого начала.
— Ну что ж, я не прочь, — сказал Женя бодро. — Главное — захотеть.
— Хотеть — значит мочь? — ядовито осведомился Кондратьев.
— Вот именно.
— Это присловье придумали люди, которые могли, даже когда не хотели. Железные люди.
— Ну-ну, — сказал Женя, — ты тоже не бумажный. Вот слушай. На прошлой декаде я познакомился с одной молодой женщиной…
— Понятно, — сказал Кондратьев.
Женя очень любил знакомиться с молодыми женщинами.
— Она языковед. Умница, чудесный, изумительный человек…
— Ну разумеется, — сказал Кондратьев.
— Дай мне сказать, Сережа. Я все понимаю. Ты боишься. Не надо бояться. Здесь нельзя быть одиноким. Мне тоже сначала было страшно. А потом мы познакомились, и… Словом, выходи из больницы, и тогда поговорим. Поправляйся скорее, штурман. Ты киснешь.
Кондратьев помолчал, затем попросил:
— Евгений, будь добр, подойди к окну.
Женя встал и, неслышно ступая, подошел к огромному — во всю стену — голубому окну. В окне штурман не видел ничего, кроме далекого, прозрачного неба. Ночью окно было похоже на темно-синюю пропасть, утыканную колючими звездочками, и раз или два штурман видел, как там загорается красноватое зарево — загорается и быстро гаснет.
— Подошел, — сказал Женя.
— Что там?
— Там балкон.
— А дальше?
— А под балконом площадь, — сказал Женя и оглянулся на Кондратьева.
Кондратьев насупился. Даже Женька Славин не понимает его. Одинок до предела. Совершенно один в огромном неизвестном мире. До сих пор он не знает ничего.
Ничего. Он не знает даже, какой пол в его комнате, почему все ступают по этому полу совершенно бесшумно. Вчера вечером штурман попытался приподняться и осмотреть комнату и сразу свалился в обмороке. Больше он не делал попыток, потому что терпеть не мог быть без сознания.
— Вот это здание, в котором ты лежишь, — сказал Женя, — это санаторий для тяжелобольных. Здание шестнадцатиэтажное, и твоя комната…
— …палата, — проворчал Кондратьев.
— …и твоя комната находится на девятом этаже. Балкон. Кругом горы — Урал — и сосновый лес. Дальше там Свердловск. До него километров сто. Отсюда я вижу, во-первых, второй такой же санаторий. Во-вторых, вижу стартовую площадку для птерокаров. Ах, право, чудесные машины! Там их сейчас четыре… Так. Что еще? В-третьих, имеет место площадь-цветник с фонтаном. Возле фонтана стоит какой-то ребенок и, судя по всему, размышляет, как бы удрать в лес…
— Тоже тяжелобольной? — спросил штурман с интересом.
— Возможно. Хотя мало похоже. Так. Удрать ему не удается, потому что его поймала одна голоногая тетя. Я уже знаком с этой тетей, она работает здесь. Очень милая особа. Ей лет двадцать. Давеча она спрашивала меня, не был ли я случайно знаком с Норбертом Винером и с Антоном Макаренко. Сейчас она влечет тяжелобольного ребенка и, по-моему, воспитывает его на ходу. А вот снижается еще один птерокар… Хотя нет, это не птерокар… А ты, Сережа, попросил бы у врача стереовизор.
— Я просил что-нибудь, — сказал штурман мрачно. — Он не разрешает.
— Почему?
— Откуда я знаю.
Женя вернулся к постели.
— Все это суета сует, — сказал он. — Все это ты увидишь, узнаешь и перестанешь замечать. Не нужно быть таким впечатлительным. Помнишь Кенига?
— Ну?
— Помнишь, как я рассказывал ему про твою сломанную ногу, а он громко кричал с великолепным акцентом: «Ах, какой я впечатлительный! Ах!»
Кондратьев улыбнулся.
— А наутро я пришел к тебе, — продолжал Женя, — и спросил, как дела, а ты злобно ответил, что провел «разнообразную ночь».
— Помню, — сказал Кондратьев. — И вот здесь я провел много разнообразных ночей. И сколько их еще впереди!
— Ах, какой я впечатлительный! — закричал Женя.
Кондратьев опять закрыл глаза и некоторое время лежал молча.
— Слушай, Евгений, — сказал он, не открывая глаз, — а что тебе сказали по поводу твоего искусства водить звездолет?
Женя весело засмеялся;
— Была великая, очень вежливая ругань. Оказалось, я разбил какой-то телескоп на внеземной обсерватории. Честное слово, не заметил — когда. Начальник обсерватории чуть не удавил меня. Но воспитание не позволило.
Кондратьев открыл глаза.
— Ну? — сказал он.
— Но потом, когда они узнали, что я не пилот, все обошлось. Меня даже хвалили. Начальник обсерватории сгоряча предложил мне принять участие в восстановлении телескопа.
— Ну? — сказал Кондратьев.
Женя вздохнул:
— Ничего не получилось. Врачи запретили.
Приоткрылась дверь, в комнату заглянула смуглая девушка в белом халатике, туго перетянутом в талии. Девушка строго поглядела на больного, затем на гостя и сказала:
— Пора, товарищ Славин.
— Сейчас ухожу, — сказал Женя.
Девушка кивнула и затворила дверь. Кондратьев грустно сказал:
— Ну вот, ты и уходишь…
— Так я же ненадолго! — вскричал Женя. — И не кисни, прошу тебя… Ты еще полетаешь, ты еще будешь классным Д-звездолетчиком!
— Д-звездолетчик… — штурман криво усмехнулся. — Ладно, Евгений, ступай. Сейчас звездолетчика будут кормить кашкой. С ложечки.
Женя поднялся.
— До свидания, Сережа, — сказал он, осторожно похлопав руку Кондратьева, лежавшую поверх простыни. — Выздоравливай. И помни, что новый мир — очень хороший мир.
— До свидания, классик, — проговорил Кондратьев. — Приходи скорее. И приведи свою умницу. Как ее зовут?
— Шейла, — сказал Женя. — Шейла Кадар.
Он вышел. Он вышел в незнакомую и в общем-то чужую жизнь, под бескрайнее небо, в зелень бескрайних садов. В мир, где, наверное, стрелами уходят за горизонт стеклянные автострады, где стройные здания бросают на площади ажурные тени. Где мчатся машины без людей и с людьми, одетыми в диковинные одежды, спокойными, умными, доброжелательными, всегда очень занятыми и очень эти довольными. Вышел и пойдет дальше бродить по планете, похожей и не похожей на Землю, которую мы с ним покинули так давно и так недавно. Он будет бродить со своей Шейлой Кадар и скоро напишет свою книгу, и книга эта будет, конечно, очень хорошей, потому что Женя может написать только очень хорошую, умную книгу…
Кондратьев открыл глаза. Рядом с постелью сидел толстый, румяный врач Протос и молча смотрел на него. Врач Протос улыбнулся, покивал и сказал вполголоса:
— Все будет хорошо, Сергей.
* ЧАСТЬ ВТОРАЯ. САМОДВИЖУЩИЕСЯ ДОРОГИ *
1. САМОДВИЖУЩИЕСЯ ДОРОГИ
— Может, ты все же проведешь вечер с нами? — сказал Женя Славин с виноватым видом.
— Правда, оставайтесь с нами, Сережа! — сказала Шейла. — Поедем к нам, потанцуем. Я приглашу друзей…
— Нет уж, — пробормотал Кондратьев. — Я уж пойду.
— Ну куда вы пойдете с таким печальным видом? — сказала Шейла. — Может, вам не хочется танцевать? Тогда просто побеседуем. У нас сосед очень славный человек…
— Инженер-ассенизатор, — вставил Женя.
— Да нет, спасибо, — сказал Кондратьев. — Мне тут надо в одно место…
Шейла, конечно, приглашает искренне, но Женька… Хотя кто их разберет, влюбленных… И вообще — сидеть, завидовать и еще беседовать с каким-то ассенизатором… Нет уж.
— До свидания, — сказал он решительно, отступая от птерокара.
Шейла улыбнулась ему ласково и печально и кивнула. Прекрасный человек Шейла, он все понимает. И не станет смотреть вслед долгим взглядом, шепча громко: «Ах, как ему тяжело сейчас, бедняжке!» Везет этому рыжему.
Женя небрежно кончиками пальцев коснулся клавиш на приборной доске. Он даже не глядел на приборную доску. Левая рука его лежала за спиной Шейлы. Он был великолепен. Он не захлопнул дверцу. Он подмигнул Кондратьеву и рванул птерокар с места так, что дверца захлопнулась сама. Птерокар взмыл в небо и поплыл над крышами. Кондратьев поплелся к эскалатору.
Ладно, подумал он, окунемся в жизнь. Женька говорит, что в этом городе нельзя заблудиться. Посмотрим.
Эскалатор бесшумно понес его в недра здания. Кондратьев посмотрел вверх. Над головой была полупрозрачная крыша, на ней лежали тени птерокаров и вертолетов, принадлежащих, видимо, обитателям дома. Кажется, каждая крыша в городе была посадочной площадкой. Кондратьев посмотрел вниз. Там был обширный и светлый вестибюль. Пол вестибюля был гладкий и блестящий, как лед.
Мимо Кондратьева, дробно стуча каблучками по ступенькам, сбежали две молоденькие девушки. Одна из них — маленькая, в белой блузе и ярко-синей юбке, — пробегая, заглянула ему в лицо. У нее был нос в веснушках и челка до бровей. Что-то в Кондратьеве поразило ее. На мгновение она остановилась и, чтобы не упасть, ухватилась за поручень. Затем она догнала подругу, и они побежали дальше, а внизу, уже в вестибюле, оглянулись обе. «Ну вот, — уныло подумал Кондратьев, — начинается! По улицам слона водили.»
Он спустился в вестибюль (девушек уже не было), попробовал ногой пол
— не скользит ли. Оказалось — не скользит. В вестибюле по сторонам двери были огромные окна, и в окна было видно, что на улице очень много зелени. Город тонул в зелени — это Кондратьев видел, пролетая на птерокаре. Сверху казалось, что зелень заполняет все промежутки между крышами. Кондратьев обошел вестибюль, постоял перед торшерной вешалкой, на которой висел одинокий сиреневый плащ, осторожно оглянувшись, ощупал материю и направился к двери. На ступеньках крыльца он остановился. Улицы не было.
Прямо от крыльца через густую высокую траву вела утоптанная тропинка. Шагах в десяти она исчезала в зарослях кустарника. За кустарником начинался лес — высокие прямые сосны вперемежку с приземистыми, видимо очень старыми, дубами. Вправо и влево уходили чистые голубые стены домов.
— Здорово! — сказал вслух Кондратьев и потянул носом воздух.
Воздух был очень хороший. Кондратьев заложил руки за спину и решительно двинулся по тропинке. Тропинка вывела его на довольно широкую песчаную дорожку. Кондратьев, поколебавшись, свернул направо. На дорожке было много людей. Он даже напрягся, ожидая, что праправнуки при виде его немедленно прервут разговоры, отвлекутся от своих насущных забот, остановятся и примутся пялить на него глаза. Может быть, будут даже расспрашивать. Но ничего подобного не случилось. Какой-то пожилой праправнук, обгоняя, неловко толкнул его и сказал:
— Простите, пожалуйста… Нет-нет, это я не тебе.
Кондратьев на всякий случай улыбнулся.
— Что-нибудь случилось? — услыхал он слабый женский голос, исходивший, казалось, из недр пожилого правнука.
— Нет-нет, — сказал праправнук, доброжелательно кивая Кондратьеву. — Я здесь нечаянно толкнул одного молодого человека.
— А… — сказал женский голос. — Тогда слушай дальше. Ванда стала спорить, что хориола лучше пианино, и мы…
Пожилой праправнук удалялся, и женский голос постепенно затих. «Здорово! — подумал Кондратьев. — Это, конечно, радиофон. Только где он у него?»
Праправнуки обгоняли Кондратьева и шли навстречу. Многие улыбались ему, иногда даже кивали. Однако никто не пялил глаз и не лез с расспросами. Правда, некоторое время вокруг Кондратьева описывал сложные траектории какой-то черноглазый юнец — руки в карманы, — но в тот самый момент, когда Кондратьев сжалился наконец и решил ему кивнуть, юнец, видимо отчаявшись, отстал. Кондратьев почувствовал себя свободнее и стал присматриваться и прислушиваться.
Праправнуки казались, в общем, самыми обыкновенными людьми. Пожилые и молодые, высокие и маленькие, красивые и некрасивые. Мужчины и женщины. Не было глубоких стариков. Вообще не было дряхлых и болезненных. И не было детей. Впрочем, Кондратьев вспомнил, что все дети сейчас должны находиться в школах-интернатах. И вели себя праправнуки на этой зеленой улице очень спокойно и непринужденно — словно принимали у себя дома старых добрых друзей. Нельзя сказать, чтобы все они исходили радостью и счастьем. Кондратьев видел и озабоченные, и усталые, изредка даже просто мрачные лица. Один молодой парень сидел у обочины дорожки среди одуванчиков, срывал их один за другим и свирепо дул на них. Видно было, что мысли его гуляют где-то далеко-далеко, и эти мысли совсем невеселые.
Одевались праправнуки просто и все по0разному. Мужчины постарше были в длинных брюках и мягких куртках с открытым воротом, женщины — тоже в брюках или в длинных платьях изящного раскроя. Молодые люди и девушки почти все были в коротких широких штанах и в белых или цветных блузах. Встречались, впрочем, и модницы, щеголявшие в пурпурных или золотых плащах, накинутых на короткие светлые, с золотым шитьем… рубахи, решил Кондратьев. На модниц оглядывались.
В городе было тихо. Во всяком случае, не было слышно никаких механических звуков. Кондратьев слышал только голоса да иногда — откуда-то
— музыку. Еще шумели кроны деревьев и изредка проносилось мягкое «фр-р-р» пролетающего птерокара. Видимо, воздушный транспорт двигался, как правило, на большой высоте. Одним словом, все здесь не было совершенно чужим для Кондратьева, хотя и было очень забавно ходить в громадном городе по тропинкам и песчаным дорожкам, задевая одеждой за ветки кустарника. Почти таким же были сто лет назад пригородные парки. Кондратьев мог бы чувствовать себя здесь своим, если бы только не чувствовал себя таким никчемным, никчемнее, несомненно, чем любая из этих золотых и пурпурных модниц с короткими подолами.
Он обогнал мужчину и женщину, идущих под руку. Мужчина рассказывал:
— …в этом месте вступает скрипка — та-ла-ла-ла-а! — а потом тонкая и нежная ниточка хориолы — ти-ии-та-та-та… ти-и!
Это пoлучалось у него проникновенно. Женщина смотрела на него с любовью и восторгом.
У обочины стояли двое немолодых и молчали. Один вдруг сказал угрюмо:
— Все равно, ей не следовало рассказывать об этом мальчику.
— Теперь уже поздно, — отозвался другой, и они снова замолчали.
Навстречу Кондратьеву медленно шли трое — высокая бледная девушка, огромный пожилой индус и задумчивый, рассеянно улыбающийся парень. Девушка говорила, резко взмахивая сжатым кулачком:
— Вопрос надо решать альтернативно. Или ты художник-писатель, или ты художник-сенсуалист. Третьего быть не может. По крайней мере, сейчас. Я не могу считать достойными те приемы, к которым прибегает Вальедолид. Он играет пространственными отношениями. Это дешевка — уже хотя бы потому, что это техника, а не искусство. Он просто равнодушный и самодовольный дурак.
— Маша, Маша! — укоризненно прогудел индус.
— Не останавливайте ее, учитель Яшпал, пусть ее, — сказал парень.
Кондратьев поспешно свернул на боковую тропинку, миновал живую изгородь, пеструю от больших желтых и синих цветов, и остановился как вкопанный. Перед ним была самодвижущаяся дорога.
Кондратьев уже слыхал от Жени об удивительных самодвижущихся дорогах. Их начали строить давно, и теперь они тянулись через многие города, образуя беспрерывную разветвленную материковую систему от Пиренеев до Тянь-Шаня и на юг через равнины Китая до Ханоя, а в Америке — от порта Юкон до Огненной Земли. Женя рассказывал об этих дорогах неправдоподобные вещи. Он говорил, будто дороги эти не потребляют энергии и не боятся времени; будучи разрушенными, восстанавливаются сами, легко взбираются на горы и перебрасываются мостами через пропасти. По словам Жени, эти дороги будут существовать и двигаться вечно, до тех пор, пока светит Солнце и цел земной шар. И еще Женя говорил, что самодвижущиеся дороги — это, собственно, не дороги, а поток чего-то среднего между живым и неживым.
Дорога текла в нескольких шагах от Кондратьева шестью ровными серыми потоками. Это были так называемые полосы Большой Дороги. Полосы двигались с разными скоростями и отделялись друг от друга и от травы улиц вершковыми белыми барьерами. На полосах сидели, стояли, шли люди. Кондратьев приблизился и нерешительно поставил ногу на барьер. И тогда, наклонившись и прислушавшись, он услыхал голос Большой Дороги: скрип, шуршание, шелест. Дорога действительно ползла. Кондратьев решился и шагнул через барьер.
Он чуть не потерял равновесие — кто-то поддержал его под локоть, — выпрямился, постоял немного и перешел на следующую полосу.
Дорога текла с холма, и Кондратьев видел сейчас ее до самого синего горизонта. Он блестела на солнце, как гудронное шоссе.
Кондратьев стал глядеть на проплывающие над вершинами сосен крыши домов. На одной из крыш блестело исполинское сооружение из нескольких громадных квадратных зеркал, нанизанных на тонкие ажурные конструкции. На всех крышах стояли птерокары — красные, зеленые, золотистые, серые. Сотни птерокаров и вертолетов висели над городом. Вдоль дороги, надолго закрыв солнце, проплыл с глухим свистящим рокотом треугольный воздушный корабль и скрылся за лесом. Никто не поднял головы. Далеко в туманной дымке обозначились очертания какого-то сооружения — не то мачты, не то телевизионной башни. Дорога текла плавно, без толчков, зеленые кусты и коричневые стволы сосен весело бежали назад, в просветах между ветвями появлялись и исчезали большие стеклянные здания, светлые коттеджи, открытые веранды под блестящими пестрыми навесами.
Кондратьев вдруг сообразил, что дорога уносит его на окраину Свердловска. «Ну и пусть, — подумал он. — Ну и хорошо». Наверное, эта дорога может унести куда угодно. В Сибирь, в Китай, во Вьетнам. Он сел и обхватил руками колени. Сидеть было не мягко, но и не жестко. Впереди Кондратьева трое юношей сидели по-турецки, склонившись над какими-то разноцветными квадратиками. Наверное, они решали геометрическую задачу. А может быть, играли. «Зачем нужны эти дороги? — подумал Кондратьев. — Вряд ли кому-нибудь придет в голову ездить таким вот образом во Вьетнам или в Китай. Слишком мала скорость… и слишком жестко. Ведь есть стратопланы, громадные треугольные корабли, птерокары, наконец… Какой же прок в дороге? И сколько она, наверное, стоила!» Он стал вспоминать, как строили дороги век назад — и не самодвижущиеся, а самые обыкновенные, и притом не очень хорошие. Огромные полуавтоматические дорогоукладчики, гудронная вонь, зной, и потные, измученные люди в кабинах, запорошенных пылью. А в Большую Дорогу вбита чертова уйма труда и мысли, гораздо больше, конечно, чем в Трансгобийскую магистраль. И все для того, видимо, чтобы можно было сойти где хочешь, сесть, где хочешь и ползти, ни о чем не заботясь, срывая по пути ромашки. Странно, непонятно, нерационально. А еще двадцать второй век!
Стеклянные этажи над вершинами сосен внезапно кончились. Гигантская глыба серого гранита выросла над соснами. Кондратьев вскочил. На вершине глыбы, вытянув руку над городом и весь подавшись вперед, стоял огромный человек. Это был Ленин — такой же, какой когда-то стоял, да и сейчас, наверное, стоит на площади перед финляндским вокзалом в Ленинграде. «Ленин!» — подумал Кондратьев. Он чуть не сказал это вслух. Ленин протянул руку над этим городом, над этим миром. Потому что это его мир — таким — сияющим и прекрасным — видел он его два столетия назад… Кондратьев стоял и смотрел, как уходит громадный монумент в голубую дымку над стеклянными крышами.
Сосны стали ниже и гуще. На минуту рядом с дорогой открылась широкая поляна, на которой кучка людей в комбинезонах возилась с каким-то сложным механизмом. Дорога проскользнула под узкой полукруглой аркой-мостиком, прошла мимо указателя со стрелой, на котором было написано: «Матросово — 15 км. Поворот к Желтой Фабрике — 6 км» и еще что-то — Кондратьев не успел прочитать. Он огляделся и увидел, что людей на лентах дороги стало меньше. На лентах, бегущих в обратную сторону, было вообще пусто. «Матросово — это, наверное, поселок. А Желтая фабрика?» Сквозь стволы сосен мелькнула длинная веранда, уставленная столиками. За столиками сидели люди, ели и пили. Кондратьев почувствовал голод, но, поколебавшись, решил пока воздержаться. На обратном пути, подумал он. Было очень радостно ощущать здоровый сильный голод и быть в состоянии в любой момент удовлетворить его.
Сосны поредели, и откуда-то вынырнула широченная автострада, блестевшая под лучами вечернего солнца. По автостраде летели ряды чудовищных машин на двух, трех, даже восьми шасси и вообще без шасси, тупорылых, с громадными кузовами-вагонами, закрытыми ярко раскрашенной пластмассой. Машины шли навстречу, в город. Видимо, где-то поблизости автострада ныряла под землю и скрывалась в многоэтажных тоннелях под городом. Приглядевшись, Кондратьев заметил, что на машинах не было кабин, не было места для человека. Машины шли сплошным потоком, сдержанно гудя, на расстоянии каких-то двух-трех метров друг за другом. В просветы между ними Кондратьев увидел несколько таких же машин, идущих в обратном направлении. Затем дорогу снова плотно обступили заросли, и автострада скрылась из глаз.
— Вчера один грузовик соскочил с шоссе, — сказал кто-то за спиной Кондратьева.
— Это потому, что снят силовой контроль. Роют новые этажи.
— Это-то так. Все равно, не люблю я этих носорогов.
— Ничего, скоро закончим многослойный конвейер, тогда шоссе можно будет закрыть.
— Давно пора…
Впереди показалась еще одна веранда со столиками.
— Леша! Лешка! — крикнули от одного из столиков и помахали рукой.
Парень и молодая женщина впереди Кондратьева тоже замахали руками, перешли на медленную ленту и соскочили на траву напротив веранды. И еще несколько человек соскочили тут же. Кондратьев хотел было тоже соскочить, но заметил столб с указателем: «Поворот к Желтой Фабрике — 1 км». И он остался.
Он соскочил у поворота. Между стволами была видна неширокая утоптанная дорожка, ведущая вверх по склону большого холма. На вершине холма на фоне закатного неба четко вырисовывались очертания небольших строений. Кондратьев не торопясь двинулся по дорожке, с наслаждением ощущая под ногами податливую землю. «А ведь в дождь здесь должна быть грязь», — почему-то подумал он. Через несколько минут он выбрался на вершину холма и остановился на краю исполинской котловины, тянущейся, как ему показалось, до самого горизонта.
Контраст между спокойной, мягкой зеленью под синим вечерним небом и тем, что открылось в котловине, был настолько разителен, что Кондратьев попятился, зажмурил глаза и помотал головой. На дне котловины кипел ад. Настоящий ад, со зловещими сине-белыми вспышками, с крутящимся оранжевым дымом, клокочущей вязкой жидкостью, раскаленной докрасна. Что-то медленно вспучивалось и раздувалось там, как гнойный нарыв, затем лопалось, разбрызгивая и расплескивая клочья оранжевого пламени, заволакивалось разноцветными дымами, исходило паром, огнем и ливнем искр и снова медленно вспучивалось и лопалось В вихрях взбесившейся материи носились лохматые молнии, возникали и исчезали через секунду чудовищные неясные формы, крутились смерчи, плясали голубые и розовые призраки.