— Логично, — сказал Вечеровский без всякого, впрочем, одобрения в голосе. — И даже красиво. Только на передовой нет ни логики, ни красоты. Там — грязь, голод, вши, страх, смерть…
Малянов не слушал его. Он глубоко вдруг задумался. Рот приоткрылся, глаза стали бессмысленными. Потом он вдруг улыбнулся.
— Слушай, Фил, — сказал он. — А мощную, наверное, я сделал работу, если целая сверхцивилизация поднялась на нее войной. А?
Дома он снова засел за работу. Он махнул рукой на все, все отринул, все забыл — он работал. Он исписывал формулами листок за листком и швырял черновики прямо на пол. Было уже поздно. Гасли окна в домах напротив. Стало совсем темно. Из открытого окна летели мотыльки, кружились вокруг лампы, падали на бумагу перед Маляновым. Он их досадливо смахивал, но они возвращались на ярко-белое — снова я снова.
Мальчик как с вечера заснул, так и спал беспробудно, обняв во сне мохнатого олимпийского мишку. Малянов прикрыл их обоих шалью. По кушетке разбросаны были книги: том Спинозы, Достоевский, «Популярная медицинская энциклопедия» и какие-то детские, с картинками.
Работалось Малянову очень хорошо, он ни на что не отвлекался, только один раз почудилось ему боковым зрением, что в кресле для гостей сидят, прикрыв лицо ладонью, большой темный человек… Малянов вздрогнул так, что ручка вылетела у него из пальцев и закатилась под бумаги. Еще мгновение он совершенно отчетливо видел человека в кресле и успел понять, что это Снеговой сидит там, упершись локтем в подлокотник, и смотрит одним глазом через расставленные пальцы… Потом страшное видение исчезло — купальный халат лежал в кресле, разбросав пустые рукава. Но Малянов вынужден был встать и пройтись несколько раз по комнате, чтобы успокоиться. Халат он сложил и унес в ванную.
А потом, это было уже часов в одиннадцать, раздался вежливый тихий звонок в дверь, и мальчик сразу сел, словно подброшенный, словно он и не спал вовсе.
— Это за мной! — сказал он с отчаянием.
Малянов с трудом оторвался от своих бумаг.
— Что ты сказал?
— Ты все-таки засел за свою проклятую работу.. — продолжал мальчик, отползая до такте в самый угол — Я все проспал, а ты опять засел за эти проклятые формулы… Я же предупредил тебя… Эх, ты, Галилей задрипанный…
В дверь зазвонили снова.
Малянов, заранее хмурясь, вышел в прихожую и щелкнул замком. На пороге стоял приятной внешности мужчина лет тридцати в потертых джинсах и какой-то курточке, накинутой прямо поверх майки, — по-домашнему. А на ногах у него вместо ботинок были шлепанцы, тоже по-домашнему.
— Прошу извинить, — сказал он, прижимая руку к сердцу. — Но мне сказали, что мой Витька у вас…
— Витька?
— Вы знаете, он у нас парнишка с фантазиями… Уж извините, если он вас утомил, но у него манера появилась: натворит что-нибудь, а потом удерет, спрячется у соседей, навыдумывает там с три короба…
— Прошу, — сказал Малянов сухо.
Он и сам не мог объяснить себе, чем не нравился ему этот вежливый папаня, явно и очевидно угнетенный невоспитанностью и самовольством своего капризного сына. Они вместе вошли в комнату, и папаня прямо с порога залебезил:
— Ну что ж ты, Витька… Что ты, в сам деле, вытворяешь. Ну, пошли домой, пошли… Хватит. Подумаешь, графин раскокал. Будто тебя за это бить будут. Пошли. Мама там плачет, волнуется… Пошли, а?
Мальчик, молча поджав по-взрослому губы, принялся послушно слезать с тахты, а папаня все продолжал говорить, как заведенный:
— Беда мне с ним, беда и беда. Хоть к врачам обращайся. Растет дикий, как камышовый кот. Не признает, ну, ни малейшей строгости… Витя, застегни, пожалуйста, сандалики… свалятся… Вы только представьте себе: ну я — мужик, ладно, но матери-то каково, Дмитрий Андреевич!..
— Алексеевич, — машинально поправил Малянов.
— Разве? А мне сказали: Андреевич.
— Кто сказал?
— Да в жакте какая-то тетка… Ты готов, Витька? Ну пошли… Извините, ради бога, за беспокойство. Ох, дети, дети…
Мальчик взялся за протянутую руку мужчины и только сейчас глянул на Малянова, и взгляд у него был такой странный, что Малянов подобрался и, преодолевая неловкость, проговорил:
— М-м-м… Вы простите, но… Документы ваши… Все-таки чужой ребенок… Разрешите взглянуть…
— Ну конечно, ну ясно! — всполошился мужчина, хлопая себя по карманам курточки и джинсов. — Мы же здесь я живем, в этом же ломе, только в четвертом подъезде… Милости прошу, в любой момент… Будем очень рады… Вот, пожалуйста, — он протянул Малянову маленькую аккуратную визитную картонку — Полуянов Александр Платонович, работаю на СНУ-16, главный инженер… так что человек довольно известный… Прошу, так сказать, любить и жаловать. Очень было приятно познакомиться, но в будущем лучше было бы встречаться в более приятной ситуации, правильно? Извините, еще раз, Витька, попрощайся с Дмитрием Андреевичем и скажи «спасибо».
— До свидания, — сказал мальчик без выражения. — Спасибо.
И Малянов остался в прихожей один.
Он вернулся к столу, швырнул поверх бумаг визитную карточку и встал около распахнутого окна так, чтобы видеть свой подъезд. Ртутный фонарь мертво светил сквозь черную листву. Прошла заплетающимся шагом парочка в обнимку и скрылась в палисаднике. Две старухи молчали, сидя рядышком на скамеечке около подъезда. Из дома никто не выходил.
Тогда Малянов перегнулся через стол и снова взял в руки визитку. Только теперь это была не визитка. Это был маленький прямоугольник очень белого картона, чистый с обеих сторон.
И вдруг за окном заплакал, забился в истерике ребенок: «Ой, не надо! Ой, я больше не буду!.. Ой-ей-ей… я не буду больше!» Малянов тотчас высунулся из окна по пояс — на улике никого, только хлопнула где-то в отдалении дверь и сразу же стихли отчаянные детские вопли.
В два огромных прыжка Малянов пересек вся свою квартиру и оказался на лестнице. И там, конечно, было пусто тоже. Только лежал на верхней ступеньке пролета какой-то непонятный желтый предмет. Это была маленькая сандалия. С правой ноги. Малянов поднял ее, повертел в руках, потом медленно вернулся домой, к столу, где лампа ярко освещала исчирканные, разрисованные кривыми листки, по которым ошалело ползали большие черные мотыльки и всякая крылатая зеленая мелочь.
Он собрался быстро.
Все бумаги, лежавшие на столе, все листки, разбросанные по полу, чистовые страницы статьи с еще не вписанными формулами, графики, таблицы, красиво вычерченные для показа по эпидиаскопу, — все это он аккуратно и ловко собрал, подровнял и сложил в белую папку «Для бумаг». Папка раздулась, и он для вящей прочности перетянул ее хозяйственной резинкой. Потом нашарил в ящике стола черный фломастер и неторопливо со вкусом вывел на обложке: «Д. Малянов. Задача о макроскопической устойчивости».
Закончив все дела, он взял папку под мышку, внимательно оглядел комнату, будто рассчитывал обнаружить что-нибудь забытое впопыхах, и выключил лампу. Стало темно, только светились насыщенным красным светом цифры на дисплее калькулятора. Тогда он выключил и калькулятор тоже.
Он подъехал к дому Вечеровского на велосипеде, которым управлял одной рукой, правой, — потому что под мышкой левой у него была зажата толстая белая папка. Медленно, грузно, словно больной, он сполз с седла, прислонил велосипед к стене и поднялся по лестнице к подъезду.
Дверь была распахнута. В проеме, прямо на пороге, сидел какой-то человек. Он поднял навстречу Малянову лицо, и Малянов узнал Глухова. Лицо у Глухова было измученное, перекошенное и вдобавок измазанное не то сажей, не то краской.
— Не ходите туда, Дмитрий Алексеевич, — проговорил Глухов. — Туда сейчас нельзя.
Он загораживал проход и Малянов молча стоял перед ним и ждал.
— Еще одна папка. Белая. Еще один флаг капитуляции… — Глухов закряхтел и медленно, в три разделения, поднялся на ноги, держась за поясницу В руках у него оказалась серая сильно помятая шляпа. Он нацепил ее на лысину и сейчас же снял.
— Понимаете… — проговорил он. — Никак не решусь уйти. Тошно. Капитулировать всегда тошно. В прошлом веке частенько даже стрелялись, только чтобы не капитулировать…
— В нашем — тоже случалось, — сказал Малянов.
— Да, конечно, конечно. Но в нашем веке стреляются главным образом потому, что стыдятся других, а в прошлом стрелялись, потому что стыдились себя. Теперь почему-то считается, что сам с собою человек всегда сумеет договориться… — он похлопал себя шляпой по бедру. — Не знаю, почему это так. Мы все стали как-то проще, циничнее даже, мы стесняемся краснеть и стараемся спрятать слезы… Может быть, мир все-таки стал сложнее за последние сто лет? Может быть, теперь, кроме совести, гордости, чести, существует еще множество других вещей, которые годятся для самоутверждения?..
Он смотрел выжидательно, и Малянов сказал, пожав плечами:
— Не знаю. Может быть Я не знаю.
— И я тоже не знаю, — сказал Глухов как бы с удивлением. — Казалось бы, опытный капитулянт, сколько времени уже думаю об этом… только об этом… сколько убедительных доводов перебрал… Вот уж и успокоишься будто, и убедишь вроде бы себя, и вдруг заноет. Конечно, двадцатый век — это не девятнадцатый, разница есть. Но раны остаются ранами. Они заживают, рубцуются, и вроде бы ты уже и забыл о них вовсе, а потом переменится погода, и они заноют. И всегда так это было, во все века.
— Это вы про совесть говорите, да?
— Про совесть. Про честь. Про гордость.
— Да, — сказал Малянов. — Все это правильно. Только иногда чужие раны больнее.
— Ради бога! — прошептал Глухов, прижимая шляпу к груди обеими руками. — Я бы никогда не осмелился… Как я могу вас отговаривать или советовать вами Да ни в коем случае!.. Но я все думаю и никак не могу разобраться: почему мы так мучаемся? Ведь совершенно же ясно, ведь каждый же скажет, что поступаем мы правильно… иначе поступить нельзя, глупо поступать иначе… детский сад какой-то, казаки-разбойники… А мы уже давно не дети… Все правильно, все верно… Почему же так мучительно стыдно? Не понимаю! Никак не могу понять.
Тут он вдруг захихикал совершенно неуместно, а потому и мерзко, и принялся махать шляпой кому-то за спиной Малянова. Малянов оглянулся. Там под фонарем, шагах в двадцати от них, стояла женщина — в летах уже полная и почему-то с тростью… или с зонтиком?
— Так что все в порядке! — искусственно бодрым и повышенным голосом провозгласил вдруг Глухов. — Если зуб болит, его беспощадно удаляют. Такова логика жизни. Не так ли, Дмитрий Алексеевич? Ну, желаю вам всяческого…
Он снова захихикал, закивал, заулыбался — ясно было, что делает все это и говорит он исключительно для женщины с тростью, но это было глупо: она стояла слишком далеко, чтобы различать его ужимки. А он снова замахал ей шляпой и ссыпался по лестнице — этак молодо, энергично, по-студенчески
— и быстро зашагал к фонарю, все еще продолжая размахивать шляпой. »…Тревоги нашей позади!.. — доносилось до Малянова, — …солнце снова лето возвестило!.. вот и я!..» Он подошел к женщине, попытался обнять ее за плечи одной рукой, но это у него не получилось — он был слишком мал для такой крупной женщины, тогда он просто взял ее под руку, и они пошли прочь, она сильно прихрамывала и опиралась на трость, а он все размахивал свободной рукой с зажатою в ней шляпой и все говорил, говорил не переставая: «…всяческая суета!.. и совершенно напрасно!.. как я и говорил… ну что ты, маленькая!»
Малянов проводил их взглядом, взял свою папку поудобнее и стал подниматься по лестнице.
Вечеровский открыл ему дверь не сразу. Узнать его было нелегко — Вечеровский словно только что выскочил из пожара. Элегантный домашний костюм изуродован: левый рукав почти оторван, слева же, на животе, большая прожженная дыра. Некогда белоснежная сорочка — в грязных разводах, и все лицо Вечеровского в грязных пятнах, и руки его.
— А! Заходи, — сказал он хрипловато, повернулся к Малянову спиной и пошел в глубь квартиры.
В гостиной все было разгромлено, словно лопнул здесь только что картуз дымного порока. Копоть чернела на стенах, копоть тоненькими нитями плавала в воздухе… Зияла обугленная дыра посреди ковра… И горы рассыпанных, растрепанных книг… и осколки аквариума, и расплющенные обломки звукоаппаратуры… Все искорежено, искромсано и будто опалено адским огнем.
Они прошли в кабинет, где все было, как и прежде, безукоризненно чисто и элегантно, и Малянов, обернувшись на разгром в гостиной, спросил:
— Что это было?
— Потом, — сказал Вечеровский и откашлялся. — Что у тебя?
Тогда Малянов положил на стол свою папку и проговорил сквозь зубы:
— Вот. Они забрали мальчика. Пусть это пока у тебя полежит.
— Пусть, — спокойно согласился Вечеровский. Он поднял к глазам чумазые руки и весь перекосился от отвращения. — Нет, так нельзя. Подожди, я должен привести себя в порядок.
Он стремительно вышел, почти выбежал ив комнаты, а Малянов, оставшись один, прошел к дверям в гостиную и еще раз, теперь уже очень внимательно, оглядел царивший там разгром.
Когда он вернулся к столу, лицо его было угрюмо, а брови он задрал так высоко, как это только было возможно.
Потом он оглядел стол.
Стол был завален папками. Там была толстая черная папка с наклеенной на обложке белой карточкой: «В. С. Глухов. Культурное влияние США на Японию. Опыт количественного и качественного анализа». Там была еще более толстая, чудовищная зеленая папка с небрежной надписью фломастером: «А. Снеговой. Использование феддингов». Собственно, там было даже две таких папки… Там была простенькая серая тощая папка некоего Вайнгартена («Ревертаза и пр.») и перетянутая «резинкой пачка общих тетрадей (некто У Лужков, „Элементарные рассуждения“), и еще какие-то папки, тетради и даже свернутые в трубку листы ватмана с чертежами.
И там, с краю, лежала белая папка с надписью: «Д. Малянов. Задача о макроскопической устойчивости». Малянов взял ее и, усевшись в кресло, прижал к животу.
Вернулся Вечеровский — свежевымытый, с мокрыми еще волосами, снова весь элегантный и по классу «А»: белые брюки, черная рубашка с засученными рукавами, белый галстук, на ногах какие-то немыслимые мокасины.
— Вот так гораздо лучше, — объявил он. — Кофе?
— Что все это значит? — спросил Малянов, показывая на стол.
— Это значит, — сказал Вечеровский, усмехнувшись, — что каждому хочется верить, будто рукописи не горят.
— Значит, все это вот.. — Малянов повел рукой в сторону разгромленной гостиной.
— Не без того, не без того… Итак, кофе?
— Но почему все они притащили это именно тебе?
— А ты? Ты почему?
— Не знаю, — сказал Малянов растерянно. — Я же не знал, что тут у тебя делается… Мне показалось, что… пусть полежат пока у тебя… раз иначе нельзя…
— Вот и им тоже показалось. Всем. В последний раз спрашиваю: кофе?
— Да, — сказал Малянов.
Они пили кофе на кухне, где все сверкало чистотой, все стояло на своих местах и все было только самого высокого качества — на мировом уровне или несколько выше. Папку свою Малянов положил на стол рядом с собою и все время держал ее под локтем.
— Зачем тебе понадобилось связываться с нами? — спрашивал он. — Что за глупая бравада!
— Это не бравада. Это проблема, — Вечеровский отхлебнул кофе из чашечки кузнецовского фарфора и запил ледяной водой из высокого запотевшего стакана. — Посуди сам Снеговой занимался изучением феддингов. Это — радиотехника, прикладная физика, в какой-то степени атмосферная физика. Глухов — специалист по новейшей истории, социолог, «Культурное влияние» его — это чистая социология. У тебя — астрофизика и теория гравитации… Я хочу понять, что общего у всех ваших работ? По-видимому, где-то в невообразимой дали времен они сходятся в точку, и точка эта очень важна для нас… для человечества, я имею в виду, — он снова с аппетитом отхлебнул кофе. — Сверхцивилизация, как я понимаю, это сила настолько огромная, что ее вполне можно считать стихией, а все ее проявления — это как бы проявления нового закона природы. Воевать против законов природы — глупо Капитулировать перед законом природы — стыдно. В конечном счете — тоже глупо. Законы природы надо изучать, а изучив, использовать. Именно этим я и намерен заняться.
— Глупо, — сказал Малянов. — Глупо! — сказал он, все более раздражаясь. — Зачем тебе в это ввязываться? Ты же уникальный специалист… Ты же лучший в Европе. Они же просто убьют тебя, и все.
— Не думаю, — сказал Вечеровский. — Промахнутся. Пойми, они слишком огромны, они все время промахиваются…
— Откуда ты все это можешь знать?
— Господи, — сказал Вечеровский. — Откуда я могу это знать? Ты видел мою гостиную? Промах! А в прошлую субботу… Да что там говорить! Они лупят меня уже вторую неделя. За мою собственную работу. За мою. Собственную. А вы все здесь совсем ни при чем, бедные мои барашки, котики-песики… Ну что, Митька, я-таки умею владеть собой, а?
— Пр-ровались ты!… — сказал Малянов и поднялся. Он был красен и зол.
— Сядь! — сказал Вечеровский, и Малянов сел.
— Налей в кофе коньяк.
Малянов налил.
— Пей. Залпом!
И Малянов осушил чашечку, не почувствовав ни вкуса, ни запаха.
— Ты очень спешишь, — сказал Вечеровский назидательно. — А спешить нам некуда. Предстоит работа… Ты все еще никак не можешь понять, что ничего интересного с нами не произошло. Просто работа. Долгая. Тяжелая. Скорее всего, грязная. Не один год, а может быть, сто лет или тысячу, или миллиард… Опасно? Да, опасно. Заниматься настоящей научной проблемой всегда было опасно. Архимеда зарезали солдаты. Ньютон свихнулся в мистику. Жолио-Кюри умер от лучевой болезни… Научная проблема — это всегда опасно. А тут — настоящая проблема. На всю жизнь.
— Идиот! — сказал Малянов. — Гордыня проклятая, сатанинская… Архимед, Ньютон… Проблему себе отыскал. Здесь детей убивают, а он проблему себе выдумал на миллиард лет вперед…
— Я вижу, они тебя основательно запугали, — сказал Вечеровский, покусывая губу.
— А тебя они не запугали? — спросил Малянов злобным шепотом. — У тебя под твоей проклятой лощеной маской, скажешь, не прячется маленький голенький дрожащий человечек?! Когда у тебя в доме бомбу рвали, этот человечек что — не плакал, не рвался под кровать — забиться в угол, закрыть глаза и ни о чем не думать?.
Вечеровский молчал, опустив белесые ресницы.
— Вот они меня запугали! — заорал вдруг Малянов, крутя у него перед носом потной дулей. — Я ничего не боюсь! Но на совесть свою гирю навесить не позволю! Нет, ради чего? Во имя человечества? За достоинство землянина? За галактический престиж? Вот тебе! Я не дерусь за слова! За себя драться, за семью, за друзей, даже за мальчишку этого чудовищного, которого я раньше и не видел никогда, — пожалуйста! До последнего, без пощады! Но за какие-тестам проблемы?.. Увольте. Это вам не девятнадцатый век! Кому будет принадлежать Галактика через миллиард лет, нам или им? Да плевал я на это!
Он вскочил и забегал по кухне, размахивая руками.
— Нет, вы подумайте только, какой страшный выбор мне предлагают: или мы тебя сделаем директором великолепного современного института, из-за которого два членкора уже глотки друг другу переели, — или мы тебя шлепнем, как гада, или, хуже того, моральным калекой сделаем до конца дней твоих! Ничего себе выбор! Да я в этом своем институте десять нобелевок заложу, понял? Институт — это тебе не чечевичная похлебка, можно его и на право первородства поменять. Не хотите, чтобы я макроскопической устойчивостью занимался, — пожалуйста! Обойдусь! Я в своем институте десять новых идей заложу, двадцать идей, а если вам не понравится еще какая-нибудь, ну что ж, снова поторгуемся!.. И не коптите мне мозги красивыми словами! Через миллиард лет от меня и молекул не останется. А я человек простой, я хочу умереть естественной смертью и совесть свою не пачкать…
Он вдруг замолчал, словно ему заткнули рот, уселся на прежнее место, схватил папку, бросил ее на стол, снова схватил.
— Не знаю, что делать, — сказал он жалобно. — Может быть, они только запугивают?
— Может быть, — сказал Вечеровский.
— Однако Снегового они до смерти запугали.
— Похоже на то.
— Ч-черт! Работу жалко. Экстра-класс. Люкс. У меня, может быть, никогда больше ничего подобного не выйдет.
— Возможно, — сказал Вечеровский.
— Но мальчишка-то? Мальчишка-то как? Или, может быть, запугивают? Ну невозможно же себе это представить, чтобы они осмелились… А может быть, это вовсе и не мальчишка даже? Уж очень он странный… Может быть, это робот какой-нибудь, а?
Вечеровский, не отвечая, поднялся и снова принялся заваривать кофе. Малянов следил за ним бездумным взглядом.
— А если они тебя угробят? — спросил он.
— Вряд ли.
— А если все-таки?.. Куда же тогда все это денется? — он потряс папкой.
— Ну ты же в курсе, — сказал Вечеровский, не оборачиваясь. — Да и не один ты. Вас довольно много.
— Только не я, — сказал Малянов, мотая щеками. — Я в это дело впутываться не желаю. Уволь.
Тогда Вечеровский повернулся к нему и прочитал негромко: «Сказали мне, что эта дорога меня приведет к океану смерти, и я с полпути повернул назад. С тех пор все тянутся передо мною кривые, глухие, окольные тропы…»
Малянов застонал, как от боли.
Он сидел, прижав папку к животу, и раскачивался взад-вперед, плотно зажмурив глаза, скрипя стиснутыми зубами, и в голове у него не было ни одной мысли, только глуховатый голос Вечеровского в десятый, двадцатый раз повторял одно и то же: «…с тех пор все тянутся передо мною кривые, глухие, окольные тропы…»
А в пяти километрах от этой кухни, на плоском песчаном морском берегу, на мелководье, в неподвижной, похожей на застывшее стекло воде лежал навзничь, неловко подвернув под себя руку, мальчик в коротких штанишках с лямочкой и с сандалией только на одной левой ноге. Он был совершенно неподвижен, и смотреть на него было неприятно и страшно, потому что он казался давно и безнадежно мертвым.
Над сопками-скалами, окаймляющими город, над недалекими отсюда домами окраины показалось солнце. Длинные синие тени легли на пляж. Легкий ветерок пронесся и зарябил воду у берега. И тогда мальчик вдруг пошевелился. Упираясь ладонями в песок, он поднялся и поглядел сонными глазами вокруг. Потом он вдруг вскочил и запрыгал на одной ноге, вытряхивая воду из уха и приговаривая: «Ухо, ухо, вылей воду на дремучую колоду…»
И был пляж, и было стеклянное море, и солнце вставало самым жизнеутверждающим образом, и мальчуган, вполне живой, здоровый, веселый, разве что несколько мокрый, а потому слегка озябший, бредет вдоль воды босиком, загребая ногами влажный песок, держа в руке одинокую сандалию.