В один из последних дней октября года тысяча шестьсот сорок восьмого на улицах маленького городка Линдау на Боденском озере царило великое оживление. Эта швабская Венеция, плавающая на трех островах у баварских берегов, вот уже долгое время была осаждена шведским фельдмаршалом Врангелем, который в последнее время выступал в союзе с французами, а в данную пору стоял укрепленным лагерем на холме возле селения Эшах. Переговоры о прекращении огня, длившиеся четыре года, не привели, однако, к перемирию, но штурм Праги Кенигсмарком ускорил переговоры в Оснабрюке и Мюнстере, и слухи о скором замирении уже достигли Швабии.
Линдау терпел ужасы осады уже несколько месяцев; и вот на исходе вышеуказанного дня, после того как пушечная пальба из Эшаха прекратилась, бургомистр воротился из своего тайного убежища в Брегенце и, коль скоро ратуша была разрушена, отправился на постоялый двор «Zur Krone» [1] в надежде встретить кого-нибудь из знакомых, кто не был бы в тот момент у крепостных стен. Не найдя на постоялом дворе ни души, он в довольно удрученном расположении духа вышел на террасу поглядеть на город и попытаться разгадать, что замышляет швед в лагере на другом берегу.
Блестящая гладь Боденского озера отражала снежные вершины Хое-Сентиса, высящиеся над Санкт-Галленом, на западе виднелись дымчато-синие, словно вечерние облака, леса Шварцвальда, а на юге меж Форарльбергом и Ретиконом извивался Рейн, покуда его желтые от глины струи не сливались с сине-зелеными волнами озера. Однако бургомистру сейчас было не до этих красот; последние восемь дней он терпел невыносимые муки голода и вот уже более месяца страдал от всяких других бедствий, душевных мук и борьбы с самим собою. Он видел лишь, как внизу, на набережной, добродушный баварец препирался с задирой вюртембергцем и живчиком из Бадена, как народ валом валил во францисканский собор, чтоб получить отпущение грехов. А у самой воды кучка людей не сводила глаз с озера, следя за тем, как слабое течение гонит к берегу несколько бочек. Собравшиеся на берегу пытались вытянуть их на берег баграми и канатами.
– Что вы там делаете, люди добрые? – крикнул им бургомистр с террасы.
– Это дар честных швейцарцев из Санкт-Галлена! – отвечал один из них.
– Бочки ждали западного ветра, чтобы приплыть из Романсхорна, в них, поди, вино или брага, – подхватил другой.
Бургомистр ушел с террасы внутрь постоялого двора и уселся в ожидании исхода этой ловли.
На неподвижном с первого взгляда лице баварца можно было прочесть озабоченность, глубокую печаль и досаду. Его здоровенный кулак, упиравшийся в дубовую столешницу, то сжимался, то разжимался, словно взвешивал – отдавать или удержать; нога, пальцы которой, казалось, стремились разорвать ботфорты оленьей кожи, стучала по неметеному полу, поднимая облако пыли, подымавшейся к потолку, словно табачный дым из трубки. Душевное смятение мешало ему сидеть спокойно. Стукнув шпагой по полу, он вынул из сумки кардуановой кожи с серебряным гербом города огромные ключи и принялся поворачивать их в воображаемой замочной скважине, словно пытался запереть дверь так, чтобы ее никогда более не смогли открыть. Потом он поднес ключи ко рту и просвистел сигнал сбора – научиться этому у него было довольно времени, покуда длилась осада с отбитыми атаками и неудавшимися вылазками.
И тут на лестнице громко застучали сапоги, послышалось бряцание оружия. Бургомистр мгновенно сунул ключи в сумку, застегнул ее и передвинул ремень так, чтобы сумка висела за спиной. Потом принял позу, будто знал, кто покажется в дверях, и приготовился к обороне.
– Да пребудет с вами божья благодать, господин плац-майор, – приветствовал он вошедшего офицера, который швырнул на скамью изодранную шляпу с почерневшим от дыма султаном.
– С возвращением, господин бургомистр, – отвечал майор, усевшись по другую сторону стола.
Наступило долгое, напряженное молчание, казалось, оба воина замерли, готовясь застрелить друг друга. Наконец майор нарушил тишину, резко бросив:
– Что сказали жители Брегенца?
– Ни мешка муки, ни бочки браги, покуда город не отдаст ключи.
– И что же?
– И что же? – с угрозой повторил бургомистр.
– Стало быть, вы не изволите отдать ключи?
– Нет, тысячу раз нет, миллион раз нет! – прогремел бургомистр и, побагровев, вскочил со стула.
– Знаете ли вы, – произнес майор, – что с тех пор, как швед захватил кладбище в Эшахе, трупы погибших отравляют город?
– Знаю!
– Знаете ли вы, что в городе съели всех лошадей и собак?
– Знаю! Я даже знаю, что первой лишилась жизни моя Пакка, верный мой друг вот уже двадцать лет, с тех самых пор, как я потерял жену и детей.
– Знаете ли вы, что вода в озере поднялась так высоко, что погреба затопило, и горожанам не укрыться в них, если опять начнут палить пушки?
– Знаю! – был ответ.
– Знаете ли вы, что на холмах вокруг Хойерберга, Шахтена и Айсбюля поспел виноград и швед с французом накинулись на виноградники словно саранча?
– Знаю. А знаете ли вы, что мир может быть заключен уже сегодня, не исключено, что он уже заключен, и если мы еще хоть один день помедлим с капитуляцией, то спасем свою честь?
– Еще день, – подхватил майор. – Еще один день! Мы твердим это уже три месяца кряду, а тем временем умирают наши дети. Вам, верно, не ведомо, что у коров пропало молоко оттого, что они едят мох с крыш, листья с деревьев, помет в конюшнях, вылизывают мешки из-под муки, а дети кричат и просят молока!
– Дети! Вы говорите мне о детях? Мне, у которого единственную дочь изнасиловали до смерти на глазах у матери. Тогда я тщетно молил о помощи. Ни к чему, пустая болтовня. К черту детей!
Почему вы не переправили их через озеро до того, как швед спустил свои плоты на воду?
– Вы дикий зверь, бургомистр, а не человек. Может, вам угодно, чтоб детей завязали в мешки и утопили либо съели, как в Богемии [2] в ту пору, когда там разбойничал Фридланд?
– Да, за эти тридцать лет убийств, поджогов, грабежей и насилий мы стали дикими зверями средь диких зверей. Покуда был жив шведский король, что вел за собой солдат, это еще можно было назвать войною, а без него они стали поджигателями, разбойниками, ирокезами, которые разоряют ради разорения; они гунны, готы, вандалы, разрушившие от злости то, что сами не могли создать…
Донесшийся с улицы крик помешал майору ответить и выманил споривших на террасу. У только что вытащенных на берег бочек столпились виноторговцы, они выбили днища, и содержимое бочек потекло на улицу.
– Что это там? – крикнул майор.
– Да всего лишь молоко, которое скаредные швейцарцы прислали нам вместо вина, – ответили снизу.
Подошла женщина с младенцем на руках; увидев текущий по улице белый поток, она издала ужасающий вопль и опустила младенца на камни мостовой, чтобы дать ему напиться. На ее крик сбежались и другие матери – жадно обхватив ручонками камни мостовой, словно материнскую грудь, малютки, как голодные поросята, принялись лакать молоко, а матери сыпали проклятья на головы жестокосердных мужчин, которым нет дела ни до кого, кроме самих себя.
– Господин бургомистр! – воскликнул майор, еще более взволнованный этой безобразной сценой. – Давайте поднимемся на крышу и посмотрим, что делает швед, а спор наш продолжим после. Как видите, все устои рушатся: один берет то, что другой не властен удержать, семьи распадаются, молодые живут как им вздумается; того и гляди, начнется мятеж…
Бургомистр, не слушая, начал подниматься по чердачной лестнице, потом вылез через слуховое окно меж стропилами на ступенчатый выступ щипцовой стены, а оттуда забрался на конек крыши, увенчанный флагштоком, к которому была прилажена подзорная труба. Внизу лежал разрушенный город. Не уцелело ни одной крыши, ни одного старого дерева: все пошло на корм скоту да на топливо; все дома на берегу озера были снесены, и на их месте сооружены оборонительные валы. По улицам брели оборванные, голодные, грязные люди, должно быть, они шли к постоялому двору, вокруг которого уже начала собираться толпа.
Бургомистр приложил глаз к трубе, направленной в сторону берега. Перед ним простиралась гряда холмов, а на них – маленькие крестьянские домики с островерхими крышами, опустошенные яблоневые сады и виноградники. На склонах возле Эшаха, где расположился шведский штаб, вокруг сине-желтых походных знамен царило необычное оживление, а возле пушек, которые бургомистр успел хорошо узнать за долгую осаду, суетились кнехты.
Он даже дал имена каждой из самых злых бестий батареи первого вала. Вот здоровенная дура из красной меди, которую он окрестил Рыжей Собакой, она недавно разбила цветные стекла в городской церкви. Грубая мортира, та, что слева, получила прозванье Грохотуха, как начнет изрыгать ядра – чистый шпигат. Третью, которую он титуловал Чертовой Мамой, была, по слухам, из шведской стали и изобрел ее сам король. И тому подобное. А сразу за оборонительным валом, на одной из садовых террас, он увидел фельдмаршала, пившего со своими офицерами Zeewein – вино из выращенного и выжатого баварцами винограда, которое они по безрассудству своему оставили в погребах на том берегу. Попивая вино и покуривая трубку, знатные господа разглядывали какой-то лист бумаги, вроде бы не похожий на картину, он напомнил бургомистру про разговоры о том, будто Врангель [3] вознамерился было перевезти баварский дворец Ашаффенбург к себе в имение на берегу озера в Швеции, а когда это не удалось, вывез оттуда всю мебель, утварь и раритеты, приказав архитектору в точности срисовать дворец.
При виде вина и табака в бургомистре на мгновение пробудились низменные чувства, столь долго им подавляемые, но их тотчас же сменили ненависть и гнев, копившиеся в нем целые десятилетия. Для тех, кто лишен еды и питья, у кого нет больше близких, остается лишь одно – честь; и он поклялся у трупа дочери, которую он убил собственными руками, чтоб она не нарожала дьяволят из дьявольских яиц (а тайну эту, объясняющую его упрямство, он не мог открыть), что не отдаст ключей от города, покуда жив.
Вот из жерла Рыжей Собаки вырвалось облачко дыма, и тут же что-то просвистело у него над головой, а потом с грохотом упало на набережную под многоголосые крики толпы.
– Ключи, бургомистр, или мы пропали! – воскликнул майор, стоя у подножья лестницы.
– Ваше место на бастионе, господин майор, ступайте туда, не то будете повешены! – отвечал бургомистр.
– Отдайте ключи! Или мы возьмем их силой! – прорычал майор.
– Только попробуйте!
Тут в чердачном окне показалось несколько голов, и на бургомистра посыпались угрозы.
– Спускайтесь вниз, в нас целятся! – приказал бургомистр людям, пытавшимся вскарабкаться на стену, чтобы привести свои угрозы в исполнение.
Мгновение спустя флагштока как не бывало – его разнесло в щепки, словно сухое полено топором, а щепки исчезли вместе с ядром, пробившим крышу.
Бургомистр пошатнулся и, верно, упал бы, если бы не оперся о свой большой меч.
Он выпрямился и застыл на верхнем уступе стены, словно статуя из известняка на кафедральном соборе. Горожане, за минуту до того приветствовавшие своего отважного бургомистра криками «ура», вновь пошли на него в атаку, требуя отдать им ключи, без которых нельзя было сдать город по всей форме.
Используя поддержку недовольных, майор решил в последний раз попытаться переубедить непреклонного бургомистра. Поднявшись по шаткой лестнице, он выхватил меч и призвал бургомистра либо спуститься вниз, либо защищаться на том месте, где тот стоит.
Однако майор сразу понял, что занятая бургомистром позиция неприступна и ему не удастся заставить его покинуть ее, он повернулся к стоявшим внизу и трижды спросил, согласны ли они сломать ворота и поднять белый флаг.
Когда в ответ раздалось дружное «да», он спустился вниз тем же путем, каким поднялся, и в сопровождении толпы направился к бастионам.
Оставшись один, бургомистр тоскливо понурился, сознавая, что нет никакой надежды спасти город, но тотчас, словно приняв какое-то решение, выпрямился.
Дрожащими руками он открыл сумку, вынул огромные ключи и, осенив себя крестным знамением, швырнул их далеко в море. Когда ключи исчезли в глубине, он упал на колени, сложил руки и стал шептать про себя слова молитвы.
В эту минуту ему больше всего хотелось бы оглохнуть, но, обращая свои молитвы к господу и пресвятой деве, он все время слышал удары топора о городские ворота, через которые войдет в город враг, чтобы грабить и осквернять, вешать и жечь. Закончив молитву, он с удивлением заметил, что канонада смолкла и в городе воцарилась тишина. Из-за крепостных стен доносился, однако, слабый гул, точно все говорили разом; гул нарастал, сменился шумом, а затем ликующими возгласами.
Он поднялся с колен и сразу же увидел белый флаг, развевавшийся над шведским штабом. Потом оттуда донесся звук трубы и барабанная дробь, ас оборонительных валов Линдау им ответили тем же. А вот снова раздались удары топора по воротам. От шведского лагеря отчалил бот. На том берегу зазвучала военная музыка. И тут по улицам понеслись крики; сперва неясные, словно шум волн, бьющихся о скалы, шум без смысла, возгласы без значения. Но вот крики стали приближаться, и теперь уже можно было различить слово «заключен», однако бургомистр все еще не понимал, о чем идет речь – о капитуляции или о чем-нибудь другом.
И наконец толпа высыпала на набережную, и, размахивая Шляпами и шапками, горожане стали приветствовать своего храброго бургомистра. И тогда он отчетливо различил слова: «Мир заключен».
«Те deum laudamus!» 1 пели вечером во францисканском соборе, а горожане тем временем напивались допьяна у винных бочек, привезенных на берег из окрестных деревень.
После окончания мессы бургомистр и майор сидели на постоялом дворе «Zur Krone» за кувшином Zeewein.
А посреди зала из потолочной балки торчало пушечное ядро, сломавшее флагшток и пробившее крышу и потолок.
Бургомистр глядел на темный шар, зубчатые края которого походили на луну, проглядывавшую сквозь разорванные бурей тучи, и улыбался впервые за десять лет. Вдруг он вскочил с таким видом, словно совершил что-то худое.
– Последний выстрел, – воскликнул бургомистр. – Как же он далек от того первого выстрела в Праге, а ведь времени прошло всего с жизнь человеческую! С тех пор Богемия потеряла два миллиона жизней из трех, а в Рейнпфальце осталась в живых лишь пятая часть жителей; Саксония потеряла один миллион из двух; Аугсбург насчитывает не более восемнадцати из своих восьмидесяти тысяч. А в нашей многострадальной Баварии в дыму и огне исчезла сотня деревень. Гессен недосчитался семнадцати городов, сорока семи замков и четырехсот деревень. И все из-за Аугсбургской конфессии [4]! Во имя Аугсбурского причастия немцев превратили в варваров, Германию разорвали на части, не дали ей дышать, задушили, погубили. Finis Germanie! [5]
– Тому виной никак не Аугсбургское причастие! – возразил майор. – Вы только послушайте, француз в шведском лагере служит мессу, как и подобает доброму католику; и вы еще говорите, что война началась из-за Лютера и папы! Нет, тут дело в чем-то другом!
– Да, верно, в чем-то другом! – отвечал бургомистр и, осушив бокал, отправился домой, чтобы спокойно уснуть – в первый раз за тридцать лет… тридцать долгих и страшных лет!