— Ты знаешь этот работ?
— Знаю. У меня мать была буфетчицей, я часто ее заменяла, — храбро соврала Саша.
— А где есть твой муттер, фатер, почему ты здесь, в Николаевка?
— Отца у меня нет, а маму арестовали красные перед тем, как они бежали из Курска, и увезли.
— Арестовал? — фельдфебель настороженно приподнял брови, — дайне муттер, твой матка, крал аус буфетт продукт, денга?
— Нет, что вы! — улыбнулась Саша. — У мамы никогда не было недостач. Я не знаю, за что ее арестовали. Может быть, за то, что она говорила — не надо уезжать от немцев, они культурные люди. А сюда я приехала к Лиде. Она моя двоюродная сестра. Других родственников у меня нет.
— О, бедный девушк, — посочувствовал немец. — Такой юный девушк одна без матка — есть очень плёхо, когда война...
В тот же день Саша встала за буфетную стойку. Столовая открылась недавно, и на должность буфетчицы до появления Саши немцы еще не успели никого подобрать: среди жителей Николаевки не так-то просто было найти желающих работать на незваных хозяев.
Новая буфетчица быстро завоевала расположение своей клиентуры — немецких офицеров, унтеров и солдат. Ее руки так и мелькали, когда нужно было налить кому-нибудь стаканчик шнапса или подать пачку сигарет. К тому же делала она это с приветливой улыбкой, перекидываясь шуточками с немцами, быстро усваивая слова их языка, — в этом Саше помогало то, что еще в школе, а затем в институте она прилежно изучала немецкий язык и давался он ей легко. Те немцы, которые старались покороче познакомиться с молодой буфетчицей и завязывали с нею разговор, узнав, что «фройлен Вера» пострадала от большевиков, выражали ей сочувствие. «Шеф» столовой, фельдфебель, был доволен буфетчицей, расторопной и любезной с посетителями.
По утрам в столовую, до того как ее открывали для завтрака, первыми приходили на работу обычно повар, Лида, Саша и официантка Сима. Девушки помогали повару. А когда в обоих залах, офицерском и солдатском, появлялись посетители, Лида и Сима начинали подавать завтрак, а Саша становилась за буфетную стойку. «Шеф» появлялся обычно позже: он был уверен, что в столовой и без него с утра все будет в порядке.
А принесенные Сашей и спрятанные Лидой мины ждали своего часа.
Этот час не наступал потому, что обе девушки должны были вернее определить его.
— Взорвем во время обеда, — сначала предложила Лида, — за обедом немцы дольше сидят.
— Подсчитаем, когда их больше всего в столовой бывает, — высказала свое соображение Саша. — Когда и сколько невыданных порций на кухне остается?
— Вот видишь, — сказала она Лиде через несколько дней, когда подсчеты были закончены. — После завтрака в котлах почти никакого остатка. Все немцы с утра, по пути на службу, позавтракать заходят. В обед не приходят те, кто в разъездах или на дежурстве. А за ужином их всего меньше: время неслужебное. Кто уже напиться успеет, кто по своим личным делам подается. Взрывать лучше всего утром, во время завтрака.
— А как же мы? — забеспокоилась Лида. — Ведь мы-то в это время тоже в столовой?
— Что-нибудь придумаем.
Каждый вечер, после того как последний немец, поужинав, уходил из столовой и вся посуда девушками была вымыта, кто-нибудь из них оставался делать последнюю уборку. В один из вечеров, когда очередь была за Симой, та увидела, что в опустевшей столовой осталась и Саша, которая что-то подсчитывала за буфетной стойкой. Закончив подсчеты, Саша подошла к Симе, протиравшей пол, и сказала:
— Давай я за тебя сегодня закончу. У тебя ведь дома хлопот много, а мне спешить не к кому.
— Ой, спасибо тебе, Верочка! — обрадовалась Сима.
— И завтра с утра не приходи. У немцев не то учение какое-то, не то проверка — завтрак будет позже. Приходи к девяти. Так шеф велел.
Обрадованная Сима ушла.
Оставшись одна, Саша домыла полы, а затем, взяв ковшик и ведро чистой воды, подошла к большому фикусу, стоявшему в кадке посреди зала. Два таких фикуса «шеф» реквизировал у кого-то из жителей Николаевки, желая придать вверенной ему столовой более уютный вид. Один фикус стоял в зале для офицеров, другой — в зале для солдат. Саша выбрала все окурки сигарет, натолканные в кадки с фикусами посетителями, разрыхлила щепкой землю, полила оба цветка. Кажется, все сделано... С удовлетворением посмотрев на свою работу, Саша вышла из столовой. Сторож, куривший на крылечке, запер за нею двери.
Утром столовая открылась в обычное время. Из ее трубы струился дым, все окна были освещены. Немецкие офицеры, унтеры, солдаты входили каждый в свой зал, рассаживались за столами, на которых уже лежали вилки и ложки, стояли тарелки с нарезанным хлебом. Только буфет, который обычно открывался одновременно с дверями столовой, почему-то был еще закрыт, хотя клиенты и привыкли к поистине немецкой аккуратности «фройлен Веры».
Уже почти все места за столами были заняты, но почему-то ни одна из официанток не появлялась в залах, раздаточное окно было все еще плотно закрыто. Восемь часов, начало девятого... В эти минуты обычно уже начинали подавать завтрак. Сидевшие за столами недоумевали: в чем дело? Куда делся весь персонал столовой?
Два взрыва прогремели почти одновременно.
К месту происшествия сбежались немцы со всей Николаевки. Из вышибленных взрывной волной окон столовой валил дым, доносились стоны.
В столовой погибло восемьдесят немецких офицеров и больше сотни солдат. Гитлеровцы искали виновников по всей Николаевке, но не нашли. Да и не могли найти: из села еще ночью исчезли все, кто работал в столовой. А Сима убежала из села сразу, как только услышала о происшедшем: хотя она и была непричастна к этому, но поняла, что ее непременно заподозрят.
Все это Саша узнала только через некоторое время, уже в Старом Осколе, до которого она благополучно добралась вместе с Лидой. Узнала о том, что заблаговременно удалось уйти и повару — он вместе с Лидой готовил диверсию по заданию партизанского штаба, представителем которого в Старом Осколе был Шевченко. К нему доложить о выполнении задания Саша явилась сразу же, как только возвратилась в Старый Оскол.
Шевченко был рад ее возвращению:
— Выбралась! А ну рассказывай, рассказывай, как ты фашистов из своего буфета угостила!
— Я не из буфета! — улыбнулась Саша. — Я цветочки им преподнесла.
— Молодец, Саша! — похвалил Шевченко, выслушав ее. — То, что ты в Тим и еще кое-куда, где немцы, ходила, — это так, зачеты. А в Николаевке был настоящий первый экзамен. Пятерку тебе можно поставить. — И пошутил: — Где твоя зачетная книжка?
ЗАБУДЬ СВОЕ ИМЯ
Сегодня Сашу снова допрашивали. Уже не тот следователь, что в первый раз, — лощеный, спокойный и даже вежливый. Новый — тоже какой-то эсэсовский чин, нестарый, но тучный, с прожилками на толстых щеках, с крупным, тяжелым ртом — быстро потерял терпение, когда она отказалась ответить на его первые вопросы. Он вздыбился над столом, грохнул по нему кулаком:
— Кто ты? Отвечай! Имя! Твое имя!
Кто она — эсэсовец и так знал: разведчица. А имя? Зачем ему имя? Но если так добивается — значит, ему важно знать это?
«Имя!» — до сих пор в ушах этот разъяренный голос. «Имя!» — и удар. Такой, что темнеет в глазах. И снова удар. А после этого — забвение, тьма, тишина. Очнулась оттого, что рукой почувствовала холод промороженной тюремной стены. Снова та же камера-одиночка, загороженное досками окно — трудно понять, день еще или уже ночь...
«Имя... Нет, не дождешься, фашист. Даже парни, с которыми летела в этот раз и прыгнула так неудачно, не знают моего настоящего имени, как и я не знаю их имен. Так положено в разведке. Где-то я читала, что в давние времена, если человек смертельно заболевал, но его удавалось выходить, его нарекали новым именем. Надеялись этим обмануть смерть, чтобы она, однажды потеряв человека по старому имени, не нашла бы его вновь. У каких народов это было и когда?.. А ведь и мы, разведчики, живем по тому же правилу. Двенадцать раз я вылетала на задание, и каждый раз меня называли новым именем. Неужели мое двенадцатое имя — последнее?.. Как мало я прожила. Как мало успела узнать и сделать... Путаются мысли. Трудно следить за ними. Может быть, уже не думать ни о чем? Нет, только о том, чтобы до конца выдержать все, ничего не сказать на допросах. Ничего. Даже имени. Забыть его. Забыть все. Ведь могут начать мучить: а если что-нибудь сорвется с языка? Лучше забыть. Забыть все».
Но трудно человеку бороться со своей памятью, даже если он очень хочет этого, даже если это совершенно необходимо. Трудно потому, что без памяти нет и не может быть человека.
«Память... Ты можешь погубить. И не только меня, но и других: а что, если я не выдержу? Нет, я выстою. Но прошу тебя, память, — если мне станет совсем невыносимо, если я хоть на секунду усомнюсь, что ни единое нужное врагу слово не сорвется с моего языка, — покинь меня. Насовсем. Но сейчас... Сейчас помоги мне, память, как помогала уже не раз, мыслями уйти из этих тюремных стен, уйти от того, что ждет меня, что стоит уже у порога этой камеры...
«Забудь свое имя». Кто сказал мне это впервые и когда? Нет, это не сама себе я сказала. Мне приказали это поздней осенью сорок первого».
Это произошло после возвращения Саши из Николаевки, когда уже стояла зима. Ее вызвал к себе в райком Шевченко.
Она старалась догадаться зачем: новое задание? Снова идти через фронт?
Но оказалось, Шевченко вызвал ее совсем для другого. Он спросил ее:
— Как ты посмотришь, если мы предложим тебе вновь пойти в тыл врага?.. Но предварительно пройдешь кое-какую подготовку.
Саша даже растерялась от неожиданности:
— Туда... экзамены сдавать? Шевченко рассмеялся:
— Считай, ты их уже выдержала. Хотя бы в Николаевке. Экзамены! Это тебе не в институт поступать. Дадим направление — и все. Если, конечно, согласна.
— Я согласна. Если надо.
— Другого ответа я от тебя и не ждал. — Сказав это, секретарь райкома задумчиво и внимательно посмотрел Саше в глаза: — Но все-таки подумай еще. И крепко. Представляешь, что будет с тобой, если схватят фашисты?
— Представляю...
— Сможешь ли вытерпеть все и не сказать ни слова?— Я же комсомолка...
— Все-таки — подумай.
— Что думать? Если достойна — посылайте.
— Хорошо. Тебя вызовут.
Саше пришлось ждать недолго. Через несколько дней ее вызвали в областной комитет партии. Ее провели в комнату, где за столом сидела незнакомая ей женщина, а в сторонке — секретарь обкома Шабанов, которого она несколько раз видела во время его выступлений на собраниях и митингах.
— Здравствуйте, Шурочка! — ответила женщина, когда Саша, войдя, поздоровалась. — Садитесь поближе, — пригласила она. — Я хотела бы с вами поговорить.
Было в голосе этой женщины что-то располагавшее к ней. С первой же минуты Саша почувствовала, что это добрая, заботливая учительница, которую знаешь давно и с которой можно поделиться всем сокровенным. Саша даже как-то забыла в эти минуты, что она с этой женщиной не наедине, что тут же в комнате сидит и секретарь обкома.
— Я депутат Верховного Совета по нашей области, Масленникова, — объяснила женщина. — Мне сказали, что вы согласны идти опять к немцам в тыл, разумеется, после подготовки.
— Да, согласна! — подтвердила Саша.
— Задания будут посложнее, чем вы имели прежде, — вмешался в разговор молчавший до этого Шабанов. — Не только в родных курских краях придется действовать. Может быть, в совсем далеких. Оттуда за одну ночь домой не вернешься, как возвращались вы из Тима.
Саша удивилась: «Все-то они про меня знают».
— Вы слыхали про Зою Космодемьянскую? — спросила Сашу Масленникова.
— Конечно. И по радио и в газетах только что...
— А не боитесь, что с вами может случиться то же, что случилось с Зоей, что вас схватят немцы?
— Боюсь... — призналась Сайта. — А еще за маму боюсь. Как она все перенесет, если узнает про такое...
— Понимаю вас... — задумчиво проговорила Масленникова. — Матерям трудно. Им больнее, чем кому бы то ни было.
Выждав минуту-другую, Масленникова спросила:
— И все-таки, вы решаете твердо?
— Да, — ответила Саша.
— Если так... — Масленникова встала из-за стола и подошла к Саше, поднявшейся со стула. — Благословляю тебя, Шурочка, — она обняла Сашу и поцеловала ее. — Иди, дочка! Иди и будь мужественной! — Она обернулась к Шабанову, тоже поднявшемуся со своего места. — Так посылаем ее к Кремлеву?
— Да, — согласился Шабанов. — Сегодня и направим. — Он крепко пожал руку Саше: — Желаю успеха, комсомолка!
Уже уходя, на пороге, Саша обернулась:
— Только вот что матери сказать?.. Я не хочу, чтобы она знала...
— Скажите вашей маме, что вы направлены на курсы медсестер, а после их окончания будете работать в госпитале, — посоветовал Шабанов.
На следующий день Саша явилась к полковнику Кремлеву — ее новому начальнику.
— Что вы умеете? — спросил ее полковник.
— Стрелять. Научилась еще в школе. Знаю азбуку Морзе и немного — радиостанцию.
— Где научились?
— У нас в институте был осоавиахимовский кружок радиолюбителей. А еще я немного знаю немецкий.
— В институте изучали?
— Много не успела. Я же только первый курс кончила. Но еще в школе любила языком заниматься.
— Хорошо владеете?
— Читать могу. Понимаю, что немцы говорят. И сама с ними немножко говорить могу. Практики у меня было не очень много...
— В Николаевке, в столовой? — Кремлев пообещал: — Ничего, получите практику... побольше.
Он посмотрел в паспорт Саши, ее комсомольский билет:
— Кулешова Александра Александровна... Какое хотите взять себе имя?
— Имя? — не поняла Саша. — У меня свое есть.
— Про свое — забудьте. У нас правило — каждый боец получает условное имя. После этого никто, даже товарищи по службе не должны знать его настоящего имени. Это необходимо, чтобы предохранить себя от провалов в будущем. Мало ли какие впоследствии могут возникнуть ситуации...
— Понимаю.
— Так выбирайте себе имя. И фамилию. Саша подумала:
— Клава Васильева.
Полковник спрятал ее документы в сейф.
— Итак, товарищ Васильева, будем вас учить. Можете попрощаться с родными. Даю вам сутки.
Саша поехала домой, в Рогозцы. Стараясь говорить как можно более беззаботным тоном, объявила матери:
— Знаешь, мама, меня посылают на курсы, буду медсестрой.
Поверила ли мать? Кажется, поверила. Засуетилась, стала собирать дочку в дорогу.
— Да ничего не надо, мамочка! Только самое необходимое.
Саша быстро собрала свой вещевой мешок, поцеловала мать, отца, сестренку и заторопилась:
— До свидания, я побежала.
Она боялась, что если еще хотя бы ненадолго останется с матерью, то не сможет скрыть своего волнения, и та догадается, что Сашу посылают совсем не на курсы медсестер, а на какое-то другое дело, сопряженное с большой опасностью.
СНЯТСЯ ЗВЕЗДЫ...
Молчаливый немец-тюремщик подождал, пока она выйдет из камеры, провел ее темным и низким подвальным коридором, освещенным тусклой, одетой в проволочную сетку, лампочкой. В конце коридора крутые выщербленные ступени вели наверх. Эти ступени Саше были уже знакомы: по ним ее свели впервые в этот подвал несколько дней назад, сразу после того, как ее с товарищами схватили. По ним она поднималась, когда ее вызывали на допрос, и опускалась после допроса...
Саша полагала, что тюремщик поведет ее по лестнице направо, к двери, ведущей в коридор первого этажа, где помещался кабинет следователя, который уже несколько раз допрашивал ее. Но тюремщик, когда она, дойдя до последней ступени, повернулась направо, легонько толкнул ее в плечо и молча показал на другую дверь, ведущую наружу.
В Саше все вздрогнуло: «Неужели — сейчас?» Она знала, что ЭТО случится, готовилась к ЭТОМУ. Но неужели ЭТО произойдет сегодня, сейчас?.. Только бы не ослабеть, не порадовать фашистов своей слабостью!
Тюремщик, флегматичный солдат неопределенных лет, вывел Сашу на крыльцо. Возле него стояла большая крытая машина без единого окна в кузове. «Душегубка?» Возле машины покуривали два немца в шинелях, с опущенными и застегнутыми наушниками, в таких же, как у тюремщика, «фельдмютце», и Саша удивилась: «Неужели так холодно?»
Вскинула голову, чтобы увидеть небо. Ведь уже много дней она видела только серый потолок камеры... Наверное, уже начинало всходить солнце. Реденькие, продолговатые, похожие на сломанные перья, облака были с одной стороны чуть тронуты розоватым, словно бы сквозь их края едва просвечивала кровь. Между облаками небо было по-зимнему белесым, но уже угадывалась в этой белизне какая-то предвесенняя прозрачность. А может быть, это просто показалось Саше. «Весна без меня...» — успела она подумать с грустью. Ей захотелось еще и еще стоять так, смотреть на высокое утреннее небо... Но все три немца, вполголоса, так, что Саша ничего не поняла, о чем-то заговорили между собой, чему-то рассмеялись, и один из приехавших с машиной крикнул Саше:
— Комм, шнеллер! — вернул ее к тому, что было сейчас вокруг.
Саша шагнула к машине.
Немцы подхватили Сашу под руки, втолкнули в кузов через заднюю дверь и тотчас же захлопнули ее.
В кузове было совершенно темно, только через совсем узенькую щелку под дверью просачивалось немного света, но он не помогал разглядеть что-либо.
— Есть здесь кто? — вполголоса спросила Саша, надеясь, что в машине, может быть, и кто-либо из ее товарищей. Никто не отозвался. Она села, прислонясь спиной к стене, но вскоре отодвинулась: даже сквозь ватник, который немцы, отобрав все снаряжение, оставили на ней, чувствовалось, какой стужей несет от железной стены автомашины.
Загудел мотор, и машина тронулась.
До этого Саше казалось, что она уже примирилась с неизбежным. Но как хочется жить, как хочется! Это чувство вспыхнуло в ней сейчас с новой, мучительной остротой. И не давала покоя мысль: «А где-то, может быть, совсем недалеко, на пустыре или на кладбище, немцы уже все приготовили... известно, как они это устраивают...»
Прошло не меньше часа. Саша недоумевала: «Так долго? Куда же меня везут?»
Наконец машина остановилась. Открылась дверь, и Саше приказали выйти.
Она увидела, что машина стоит не на кладбище и не на каком-нибудь пустыре, приспособленном немцами для казней, а во дворе, огороженном высоким, глухим кирпичным забором, перед зданием, окна нижнего этажа которого наглухо закрыты железными щитами.
Сашу повели. Она обратила внимание, что в этом доме все выглядело совсем иначе, чем в грязноватом здании калинковичской комендатуры, откуда ее только что привезли. В коридоре постелена мягкая дорожка, поблескивают аккуратно окрашенные стены, на каждой из многочисленных дверей четко выведен номер. «Какой-нибудь штаб или гестапо, — поняла Саша. — И дальше от фронта, чем Калинковичи. Куда же меня привезли? И зачем? Убить меня могли и там».
...Ее провели в конец коридора и втолкнули в комнату без окон. Комнату освещала лампочка, помещенная в нише над дверью. Не было почти никакой мебели — только деревянная скамейка у стены. Едва Саша вошла в комнату, как за нею защелкнулась дверь с маленьким «глазком».
Было тихо, как в могиле. Не слышалось ни голосов, ни даже шагов в коридоре — мягкая дорожка, наверное, глушила их.
Наконец открылась дверь. В ней стоял молодой, весь отутюженный и начищенный эсэсовец в черном мундире. Даже в бледном свете лампочки на нем блестело все — пуговицы и пряжки, серебряное шитье на отворотах тужурки, череп-заколка на галстуке, эсэсовские молнии в петлицах.
— Прошу, мадемуазель! — с улыбкой сказал он по-русски.
Лощеный эсэсовец — было понятно, что он кто-то вроде адъютанта при большом гестаповском начальнике, — ввел Сашу в просторный кабинет. За письменным столом, над которым висел портрет Гитлера, сидел пожилой эсэсовец. Знаки в петлицах его мундира говорили о высоком чине: оберштурмбанфюрер — если перевести на армейские звания — чин, равный полковнику. Сбоку стола сидел еще один эсэсовец, помоложе и чином, видно, поменьше. Саша не разглядела, что у него в петлицах, он сидел вполоборота к ней. «Да что их разглядывать? — сказала себе. — Ведь мне теперь все равно, кто они и что. Ведь все, что узнаю здесь, уже не смогу передать нашим. Присматриваюсь по привычке... Будто задание выполняю».
Саша стояла посреди кабинета, а два гестаповца внимательно рассматривали ее. Старший полистал какие-то бумаги, лежавшие перед ним на столе, и Саша догадалась, что эти бумаги имеют к ней какое-то отношение. Наверное, в кабинете только что шел разговор о ней.
Оберштурмбанфюрер что-то шепнул второму гестаповцу, и тот, повернувшись к Саше, спросил ее по-немецки:
— Предпочтете говорить на немецком языке или на своем родном?
Саша хорошо поняла вопрос, но сделала вид, что недоумевает:
— Не знаю, что вы спрашиваете... Гестаповец повторил вопрос по-русски.
— Предпочитаю совсем не говорить с вами, — услышал он в ответ.
— Нам это известно, — сказал эсэсовец довольно спокойно. — В Калинковичах вы не назвали даже своего имени. Там не сумели расположить вас к разговору, барышня. Но, надеюсь, что у нас вы станете более общительны. Как ваше имя, кстати?
— Не имеет значения.
— О! — рассмеялся гестаповец. — Разведчик предпочитает погибнуть безымянным? Это делает вам честь. Это выглядит даже красиво. Но только не надейтесь, милая, что те, кто послал вас, станут чтить вашу память, как память героини. Мы сумеем создать иное впечатление о вашем поведении. И о вашей смерти, кстати. Но мы вовсе не хотим вашей гибели. Такая молодая и такая красивая девушка...— вам следует наслаждаться жизнью. И вы можете иметь хорошую жизнь...
Гестаповец прервал свою речь, как бы взвешивая, какое впечатление производят его слова. Потом встал, подвинул ей стул:
— Садитесь. Эти грубияны в Калинковичах плохо обошлись с вами, — продолжал свою речь эсэсовец. — К сожалению, они подошли к делу слишком примитивно. И вы напрасно посчитали, что для вас все кончено. О, это далеко не так!
Сделав паузу, очевидно для многозначительности, эсэсовец продолжил:
— Давайте разговаривать по-деловому. Вот наши условия. Вы рассказываете нам все: кто вас послал, ваше задание, пароли, явки в здешних местах, кто вы и кто с вами.
Если вы поступите так, это позволит нам сделать вам снисхождение, учитывая ваш прекрасный пол и не менее прекрасный возраст. Законы военного времени требуют подвергнуть вас смертной казни за шпионаж против германской армии, и там, в Калинковичах, вас уже поспешили приговорить. Но мы освободим вас. Вы получите соответствующие документы и сможете уехать в любую местность, находящуюся под нашим управлением, и жить там спокойно. Но возможен и другой вариант. Мы уверены, что вы — вполне подготовленная разведчица. Иначе вас не отправили бы в такой полет. Ваша квалификация позволяет вам принять и более привлекательное для вас предложение. Вы могли бы служить у нас. Мы предоставим вам такую работу, которая ничем не заставит вас рисковать, но даст вам хорошее обеспечение и сейчас, и в будущем. Может быть, вы думаете, что Россия победит? Да, вермахту пришлось значительно отступить. Но смеется тот, кто смеется последним. Германия еще повернет весь ход войны в свою пользу. Некоторые наши союзники стали нашими врагами. Но ваши союзники могут стать еще более страшными врагами для вас, чем наши для нас. А главное — германский ум скоро даст в руки армии фюрера новое оружие, которое переменит все карты. Впрочем, не будем теоретизировать. Мы предлагаем вам хороший и — поймите это — единственный выход.
Гестаповец помолчал, вглядываясь в лицо Саши, как бы стараясь понять, какое впечатление на нее произвела его речь.
— Итак? — спросил гестаповец, выждав. — Ваше решение?
Саша промолчала.
Тем же размеренным, менторским тоном, стараясь придать своему голосу оттенок доброжелательности, эсэсовец сказал:
— Должен предупредить вас. Если не примете нашего предложения, это вынудит нас поступить по всей строгости закона. И хочу вернуться к тому, с чего начал. В случае, если вы не захотите искупить свою вину перед рейхом, вы будете казнены. Но в газете, издаваемой для населения, а также по радио мы сообщим, что вы раскаялись и сотрудничаете с нами. Мы не оставим вам не только жизни. Мы не оставим даже хорошей памяти о вас там, на русской стороне. Чтобы вы могли быстрее прийти к единственно разумному решению, уведомляю вас, что сообщение о вашем переходе на нашу сторону мы уже даем. У вас останется только один выход. Повторяю — единственно разумный.
«Интересно, каким именем ты меня в своем сообщении назовешь?» — про себя усмехнулась Саша. Гестаповец, видимо, уловил эту усмешку в ее взгляде:
— Ваши товарищи сообщили нам ваше имя. Разумеется, оно вымышленное. Мы знаем, что перед отправкой на задание вы получаете псевдонимы. Но с нас достаточно и псевдонима.
«Что же не скажешь даже, какое мое имя ты узнал? Никто меня не выдал. Врешь ты все». — Саша едва сдержалась, чтобы не сказать все это вслух.
— Ну что же, — проговорил гестаповец, так и не дождавшись от Саши ответа.
— Я понимаю, что вам необходимо серьезно подумать. Мы вам дадим для этого время. Не так много, но дадим.
Гестаповец повернулся к своему начальнику, как бы испрашивая его одобрения.
— О да! — кивнул тот. — Вы, Генрих, насколько мне удалось уловить смысл вашей речи, заставите как следует призадуматься эту девушку.
— Красную девушку. В самом прямом смысле — красную девицу, как говорят русские, — засмеялся гестаповец, довольный своим каламбуром.
— Если эта девушка упряма так же, как и другие красные...
— Так или иначе, я сумею сделать ее более разговорчивой, — заверил гестаповец своего начальника.
Немцы говорили на своем языке, но Саша поняла все.
Сказать этому вежливому разъяснителю сразу, чтобы и не рассчитывал? Но надо ли ускорять свой конец?
Лощеный адъютант, который привел Сашу в кабинет, пришел за нею. Саша вновь оказалась в той же комнате без окон. Немного погодя безмолвный солдат с эсэсовскими значками в петлицах мундира принес и поставил на скамью суп в алюминиевой миске, положил ложку и кусок хлеба. Есть Саше совсем не хотелось, но она все же взялась за еду — силы надо поддерживать.
Немного погодя тот же солдат так же безмолвно забрал пустую миску и ложку и ушел, закрыв дверь.
От всего пережитого за день, от назойливых увещеваний гестаповца, которые она так долго выслушивала, Саша почувствовала страшную усталость. Она прилегла на скамью, отвернувшись от бьющего в глаза света лампочки. Хотелось уснуть, но все в ней было словно взвинчено. Однако в конце концов какое-то полузабытье охватило ее.
Отчаянный крик, полный неизбывной боли и ужаса, заставил Сашу вскочить. Крикнули где-то близко, за стеной. Крик повторился. Он был протяжен, казалось — бесконечен. Саша зажала уши ладонями. Однако крик все равно проникал в них. Но вот он оборвался. Саше показалось, что сразу же после этого за дверями послышался какой-то шорох. И в эту же секунду лампочка над дверью погасла. Сашу окружил непроницаемый мрак. «Нарочно потушили?» — она прислушалась. Мрак, безмолвие...
И вдруг — снова протяжный стон за стеной, стон, перешедший в вопль.
Стенания, доносившиеся из-за стены, врывались в мозг. Саше уже казалось, что терзают не кого-то, а ее, и что терзаниям этим не будет конца.
Но вот за стеной все стихло. И сразу же вновь загорелась лампочка. В дверном глазке, кажется, что-то шевельнулось. «Наблюдают, сволочи!» — с ненавистью посмотрела Саша на дверь.
Она прислушивалась: не донесутся ли из-за стены вновь крики. Кого там мучают фашисты? А что, если товарищей по десантной группе? «Ребята, ребята, где же вы?» — с тоской думала она. «Врет фашист, что вы назвали меня. Не верю. Не верю... Как плохо мне, что я не с вами».
Прошло, наверное, немало часов, полных напряженного ожидания, тяжелых раздумий, тревоги, мучительных, бесплодных поисков выхода и коротких минут полусна-полузабытья. И всякий раз, как только Саша сваливалась на скамью и смежала глаза, ее заставлял вскакивать вновь возникавший за стеной голос чей-то боли.
Кончился день, началась ли ночь?
Она все ждала: за нею придут. Что сказать гестаповцу, который дал ей так много времени для размышлений? Да ничего. Плюнуть в фашистскую рожу — и так поймет, что к чему. А потом? Он пошлет туда, за стену? Или сразу...
За нею не пришли. Тот самый гестаповец, который разговаривал с нею, явился сам.
— Итак, вы хорошо подумали? — спросил он. — Я могу доложить о вашем согласии, не так ли?
— Не так! — коротко ответила Саша.
— Очень жаль... Нам не хотелось бы подвергать вас другому обращению... — Он посмотрел даже как бы с сочувствием. — А все-таки, может быть, мы договоримся, как это у вас говорят, полюбовно?
Он уселся на скамью рядом с Сашей. Но она тотчас же встала и отошла.
— Боитесь, что я вас съем? — расхохотался гестаповец. — Но я желаю вам лишь добра.
«Пожалел волк...» — молча глянула на него Саша.
Гестаповец, немного подождав, вновь начал ее уговаривать. Говорил то спокойно, то зло, замолкал, давая ей время подумать, и вновь принимался за свои уговоры.
Наконец, видя что все его старания безрезультатны, он встал:
— Что ж, мне остается одно — доложить о вашем упорстве, — и вышел, плотно закрыв за собой дверь.
Гестаповец вернулся через несколько минут.
— Будете говорить? — лаконично спросил он, остановившись у двери.
Саша молча качнула головой: «Нет!»
— Тогда выходи! — сразу перешел гестаповец на «ты». Саша хотела надеть свой ватник, лежавший на скамье, но услышала:
— Оставить!
Саша думала, что гестаповец снова поведет ее к своему начальнику. Но ее вывели во двор — он был пуст и темен: оказывается, давно уже наступила ночь.
Гестаповец отвел ее в дальний угол двора, где к забору лепился низкий дощатый сарай.
— Стоять! — приказал он и достал электрический фонарик. Отодвинул створку двери сарая, посветив внутрь, скомандовал: