Битва была начата.
Каждый вечер, когда Тео, усталый и издерганный, возвращался из галереи, его встречал Винсент, которому не терпелось показать свои новые этюды. Он буквально набрасывался на Тео, не давая ему времени снять шляпу и раздеться.
— Посмотри! Неужели и теперь ты скажешь, что это плохо? Разве моя палитра не совершенствуется? Посмотри, какое солнце… Взгляни вот сюда…
Тео оставалось одно из двух — либо лгать и наслаждаться по вечерам обществом веселого и довольного брата, либо говорить правду и яростно пререкаться с ним до самого утра. Тео бесконечно устал. Ему не следовало бы говорить правду. Но он не хотел лгать.
— Когда ты был последний раз у Дюран-Рюэля? — спрашивал он устало.
— А какое это имеет значение?
— Нет, ты мне ответь!
— Хорошо, — безропотно соглашался Винсент. — Вчера вечером.
— Знаешь ли ты, Винсент, что в Париже почти пятьсот художников, которые пытаются подражать Эдуарду Мане? И большинство из них делают это удачнее, чем ты.
Поле битвы было слишком тесным, чтобы оба противника уцелели: одному из них предстояло пасть.
Винсент не унимался. Однажды он втиснул буквально всех импрессионистов в одно полотно.
— Восхитительно! — говорил Тео в тот вечер. — Мы назовем этот этюд «Резюме». Наклеим ярлычки на каждый кусочек полотна. Вот это дерево — настоящий, чистейший Гоген. Девушка в углу — несомненный Тулуз-Лотрек. По солнечным бликам в ручье я узнаю Сислея, тон — как у Моне, листья — Писсарро, воздух — Съра, а центральная фигура — Мане, как есть Мане.
Винсент не отступал. Он упорно трудился целыми днями, а вечером, когда возвращался Тео, ему еще приходилось выслушивать укоры, как маленькому ребенку. Тео спал в гостиной, и работать там по ночам Винсент не мог. Стычки с Тео выводили его из равновесия, и у него началась бессонница. Долгими часами он яростно спорил с Тео. Тот не сдавался, пока не засыпал в полном изнеможении — свет при этом продолжал гореть, а Винсент все говорил и размахивал руками. Тео мирился с такой жизнью лишь потому, что рассчитывал вскоре переехать на улицу Лепик, где у него будет отдельная спальня и крепкий запор на двери.
Когда Винсенту надоедало спорить о своих собственных полотнах, он приставал к Тео с рассуждениями об искусстве вообще, о торговле картинами и проклятой доле художника.
— Я не понимаю, Тео, — жаловался он. — Вот ты управляешь одной из крупнейших картинных галерей в Париже, а не хочешь выставить работы своего брата.
— Мне не позволяет Валадон.
— А ты пробовал?
— Тысячу раз.
— Ну ладно, допустим, моя живопись недостаточно хороша. Ну, а что же Съра? А Гоген? А Лотрек?
— Каждый раз, как они приносят мне свои работы, я прошу у Валадона разрешения повесить их на антресолях.
— Так кто же распоряжается в этой галерее, ты или еще кто-нибудь?
— Увы, я там только служу.
— Тогда тебе надо уходить оттуда. Ведь это унижение, одно только унижение. Тео, я бы этого не вынес. Я ушел бы от них.
— Давай поговорим об этом за завтраком, Винсент. У меня был тяжелый день, и я должен лечь спать.
— А я не хочу откладывать этого до завтра. Я хочу поговорить об этом сейчас же. Тео, что толку, если выставляются лишь Мане и Дега? Они уже признаны. Их полотна начинают покупать. Молодые художники — вот за кого ты должен сейчас биться.
— Дай срок! Может быть, года через три…
— Нет! Мы не можем ждать три года. Нам нужно действовать сейчас. Ох, Тео, почему ты не бросишь службу и не откроешь собственную галерею? Только подумай — никаких Валадонов, никаких Бугро, никаких Эннеров!
— На это нужны деньги, Винсент. А я не скопил ни сантима.
— Денег мы где-нибудь раздобудем.
— Сам знаешь, торговля картинами налаживается медленно.
— Ну и пусть медленно. Мы будем работать день и ночь и помогать тебе, пока ты не поставишь дело.
— А как мы до той поры будем жить? Ведь надо же подумать и о хлебе.
— Ты упрекаешь меня в том, что я ем твой хлеб?
— Бога ради, Винсент, ложись спать. Ты меня совсем замучил.
— А я не хочу спать. Я хочу, чтобы ты сказал мне правду. Почему ты не уходишь от Гупиля? Потому только, что тебе надо содержать меня? Ну, говори же правду. Я тебе как жернов на шее. Я тяну тебя на дно. Я вынуждаю тебя держаться за службу. Если бы не я, ты был бы свободен.
— Если бы я был немного поздоровее да посильнее, я задал бы тебе хорошую трепку. Видно, придется мне позвать Гогена, чтобы он тебя отдубасил. Мое дело служить у Гупиля, Винсент, служить верой и правдой. Твое дело — писать картины, писать до конца дней. Половина моих трудов у Гупиля принадлежит тебе; половина твоих полотен принадлежит мне. А теперь марш с моей кровати, дай мне заснуть, не то я позову полицию!
На следующий день Тео, вернувшись с работы, протянул Винсенту конверт и сказал:
— Если тебе сегодня нечего делать, можешь пойти со мной на этот званый вечер.
— А кто его дает?
— Анри Руссо. Посмотри на пригласительную карточку.
Там были две строчки простеньких стихов и цветы, нарисованные от руки.
— Кто это такой?
— Мы зовем его Таможенником. До сорока лет он служил сборщиком пошлин где-то в глуши. А по воскресеньям, как Гоген, занимался живописью. Приехал в Париж несколько лет назад и поселился в рабочем районе близ площади Бастилии. Он нигде не учился, ни одного дня, однако пишет картины, сочиняет стихи и музыку, дает уроки игры на скрипке детям рабочих, играет на фортепьяно и обучает рисованию каких-то двух стариков.
— Что же он пишет?
— Главным образом фантастических зверей, среди еще более фантастических джунглей. А джунгли он видел только в ботаническом саду. Это крестьянин и примитив по самой натуре, хотя Поль Гоген и подсмеивается над ним.
— А какого ты мнения о его работах, Тео?
— Понимаешь, трудно сказать. Все смотрят на него как на слабоумного.
— Ну, а ты как думаешь?
— В нем есть что-то от невинного младенца. Вот пойдем сегодня к нему, и тогда суди сам. Все его полотна висят у него на стенах.
— Должно быть, у него водятся деньги, раз он устраивает вечера.
— Ну нет, это, пожалуй, самый бедный художник во всем Париже. Даже скрипку, чтобы давать уроки, ему приходится брать напрокат, так как купить ее он не в состоянии. А вечера он устраивает с определенной целью. Погоди, сам увидишь.
Руссо жил в доме, где ютились одни рабочие. Его комната была на четвертом этаже. Улица кишела пронзительно визжавшими ребятишками; смешанный запах кухни, прачечной и нужника мощной струей ударял в ноздри стороннего человека, стоило только ступить на порог.
Тео постучал, и Анри Руссо открыл дверь. Это был невысокий коренастый человек, по своему сложению очень похожий на Винсента. Пальцы у него были короткие и толстые, голова почти квадратная. Его нос в подбородок казались крепкими, как камень, а взгляд-широко раскрытых глаз был совершенно невинным.
— Вы оказали мне честь своим приходом, господин Ван Гог, — сказал он мягким, приветливым тоном.
Тео представил ему Винсента. Руссо пододвинул стулья и пригласил их сесть. Комната у него была живописная, даже веселая. На окнах Руссо повесил занавески из деревенского полотна в красную и белую клетку. Стены тесными рядами покрывали картины, изображавшие диких зверей, джунгли и невероятные, фантастические пейзажи.
В углу, около старого разбитого пианино, явно волнуясь, стояли четыре мальчика со скрипками в руках. На каминной доске лежало домашнее печенье, посыпанное тмином, — произведение рук Руссо. По всей комнате в ожидании гостей были расставлены скамейки и стулья.
— Вы пришли первым, господин Ван Гог, — говорил Руссо, обращаясь к Тео. — Критик Гийом Пилль обещал удостоить меня своим присутствием и привести целую компанию.
С улицы донесся шум — завопили дети, протарахтели по булыжнику колеса экипажа. Руссо кинулся к двери. В коридоре послышались звонкие женские голоса.
— Не останавливаться, не останавливаться! — гудел какой-то мужчина. — Одной рукой держись за перила, а другой зажимай нос!
За этой остротой последовал взрыв смеха. Руссо, который все это хорошо слышал, повернулся к Винсенту с улыбкой на лице. Винсент подумал, что ни у одного мужчины ему еще не приходилось видеть таких ясных, таких невинных глаз, — глаз, в которых не было и тени неприязни.
В комнату ввалилась компания, человек десять — двенадцать. Мужчины были во фраках, женщины в нарядных платьях, изящных туфлях и длинных белых перчатках. Они принесли с собой запах дорогих духов, пудры, шелков и старинных кружев.
— Ну, ну, Анри, — кричал Гийом Пилль своим басовитым, рассчитанным на эффект голосом, — как видите, мы явились. Но мы не можем здесь долго засиживаться. Мы идем на бал к принцессе де Брой. А пока что вы должны развлечь моих друзей.
— О, как я хотела познакомиться с вами, — проникновенно сказала тоненькая девушка с темно-рыжими волосами, в платье ампир с низким вырезом. — Только подумать, великий художник, о котором говорит весь Париж! Вы поцелуете мне руку, господин Руссо?
— Будь осторожнее, Бланш, — предостерег ее кто-то. — Знаешь… эти художники…
Руссо улыбнулся и поцеловал ей руку. Винсент отошел в угол. Пилль и Тео занялись разговором. Остальные парами расхаживали по комнате, обсуждали, громко смеясь, полотна Руссо, щупали занавески, перебирали вещи и обшарили, в поисках нового повода для шуток и острот, каждый закоулок.
— Господа и дамы, не угодно ли вам присесть, — обратился к ним Руссо. — Оркестр исполнит для вас одно из моих произведений. Я посвятил его господину Пиллю. Оно называется «Шансон Раваль».
— Сюда, все сюда! — скомандовал Пилль. — Руссо хочет дать нам представление. Жани! Бланш! Жан! Садитесь же. Это будет неповторимо.
Четыре дрожащих от страха мальчика подошли к единственному пюпитру и стали настраивать скрипки. Руссо сел за пианино и закрыл глаза. Через секунду он сказал: «Начали», — и ударил по клавишам. Его сочинение представляло собой наивную пастораль. Винсент старался внимательно слушать, но наглые смешки гостей не давали ему сосредоточиться. Когда музыка смолкла, все шумно зааплодировали. Бланш подбежала к пианино, положила руки на плечи Руссо и сказала:
— Это было так прекрасно, господин Руссо, так прекрасно! Я растрогана, как никогда в жизни.
— Вы мне льстите, мадам.
Бланш взвизгнула от смеха.
— Гийом, вы слышите? Он считает, что я ему льщу!
— Я сыграю вам сейчас еще одно сочинение, — объявил Руссо.
— Спойте нам одну из ваших поэм, Анри. Ведь у вас их так много!
Руссо улыбнулся улыбкой младенца.
— Хорошо, господин Пилль, я спою вам поэму, если угодно.
Он отошел к столу, перелистал пачку бумаг и выбрал какой-то листок. Затем он вновь уселся за пианино и взял несколько аккордов. Винсенту музыка понравилась. Несколько строк стихотворения, которые он уловил, тоже показались ему очаровательными. Но общее впечатление было до нелепости смешным. Все сборище стонало и завывало. Гости тянулись к Пиллю и хлопали его по спине.
— Ох, и проказа же ты, Гийом, ох, и плут!
Кончив петь, Руссо вышел на кухню и принес для гостей несколько грубых, толстых чашек с кофе. Гости выщипывали из печенья зернышки тмина и бросали их друг другу в чашки. Винсент, сидя в углу, молча дымил трубкой.
— А теперь, Анри, покажите нам свои новые картины. Собственно ради этого мы и пришли. Нам хочется посмотреть их здесь, в вашей мастерской, пока их не приобрел Лувр.
— Да, у меня есть несколько недурных новых полотен, — согласился Руссо. — Сейчас я сниму их со стены.
Гости сгрудились вокруг стола, стараясь перещеголять друг друга в комплиментах.
— Это божественно, просто божественно! — восклицала Бланш. — Я должна повесить эту картину у себя в будуаре. Я не проживу без нее ни одного дня! Дорогой мэтр, сколько стоит этот бессмертный шедевр?
— Двадцать пять франков.
— Двадцать пять франков! Вообразите, всего-навсего двадцать пять франков за великое произведение искусства! Вы не посвятите его мне?
— Почту за честь.
— Я дал слово Франсуазе, что куплю для нее одну картину, — сказал Пилль.
И он снял со стены полотно, да котором был изображен некий таинственный зверь, выглядывающий из каких-то сказочных тропических зарослей. Гости все как один бросились к Пиллю.
— Что это такое?
— Это лев.
— Нет, не лев, а тигр!
— А я вам говорю, что это моя прачка: я ее сразу узнал.
— Это полотно немного больше первого, господин Пилль, — вежливо разъяснил Руссо. — Оно оценено в тридцать франков.
— Оно стоит того, Анри, в самом деле стоит. Когда-нибудь мои внуки продадут это прелестное полотно за тридцать тысяч франков!
— Я тоже хочу картину, я тоже! — перебивая друг друга, кричали гости. — Мне надо преподнести ее друзьям. Это же нынче гвоздь сезона!
— Ну, пора идти, — объявил Пилль. — А то опоздаем на бал. Забирайте свои полотна! Когда их увидят у принцессы Брой, будет настоящий фурор! До свидания, Анри. Мы чудесно провели у вас время. Устройте поскорее еще один такой вечер.
— Прощайте, дорогой мэтр! — сказала Бланш, взмахнув своим надушенным платком перед самым носом Руссо. — Я вас никогда не забуду. Вы останетесь в моей памяти навеки.
— Не тронь его, Бланш! — крикнул ей один из мужчин. — Бедняга не сможет заснуть всю ночь.
Они с шумом стали спускаться по лестнице, громко подшучивая друг над другом и оставив за собой аромат дорогих духов, смешавшийся с тяжелыми запахами коридора.
Тео и Винсент тоже собрались уходить. Руссо стоял у стола, уставившись на кучку монет.
— Может быть, ты пойдешь домой один, Тео? — тихо сказал Винсент. — Я хочу еще побыть здесь и познакомиться с ним покороче.
Тео вышел. Руссо и не заметил, как Винсент затворил дверь и прислонился к стене. Он все еще пересчитывал лежавшие на столе монеты.
— Восемьдесят франков, девяносто франков, сто, сто пять.
Он поднял голову и увидел Винсента. В глазах его снова появилось выражение детской наивности. Он отодвинул деньги в сторону и глупо улыбнулся.
— Снимите маску, Руссо, — проговорил Винсент. — Поймите, я тоже крестьянин и художник.
Руссо выбежал из-за стола и горячо стиснул ему руку.
— Тео показывал мне ваши полотна из жизни голландских крестьян. Они очень хороши. Они лучше картин Милле. Я смотрел их много-много раз. Я восхищен вами, господин Ван Гог!
— А я смотрел ваши картины, Руссо, пока эти… валяли тут дурака… Я тоже восхищен вами.
— Благодарю вас. Пожалуйста, садитесь. Возьмите табаку и набейте себе трубку. Сто пять франков, господин Ван Гог, сто пять франков! Я накуплю теперь в табаку, и еды, и холстов!
Они уселись друг против друга и молча курили, погрузившись в раздумье.
— Полагаю, для вас не секрет, Руссо, что вас называют сумасшедшим?
— О, конечно. Говорят, что в Гааге вас тоже считали сумасшедшим.
— Да, это правда.
— Пусть думают, что хотят. Когда-нибудь мои полотна будут висеть в Люксембургском музее.
— А мои в Лувре! — подхватил Винсент.
Они взглянули друг другу в глаза и вдруг громко, от всего сердца расхохотались.
— А ведь они правы, Анри, — сказал Винсент. — Мы в есть сумасшедшие!
— Так не пойти ли нам выпить по стаканчику? — предложил Руссо.
7
Гоген постучал в дверь квартиры Ван Гогов в среду, незадолго перед обедом.
— Твой брат просил меня отвести тебя сегодня в кафе «Батиньоль». Сам он будет допоздна работать в галерее. А, вот интересные полотна! Можно взглянуть?
— Разумеется. Одно из них я написал в Брабанте, другие в Гааге.
Гоген рассматривал картины долго и пристально. Несколько раз он поднимал руку и открывал рот, словно собираясь заговорить. Но ему, видимо, было трудно выразить свои мысли.
— Прости меня за откровенный вопрос, Винсент, — сказал он наконец, — но ты, случайно, не эпилептик?
Винсент в это время надевал овчинный полушубок, который он, к ужасу Тео, купил в лавке подержанных вещей и никак не хотел с ним расстаться. Он повернулся и поглядел на Гогена:
— Кто я, по-твоему?
— Я спрашиваю, ты не эпилептик? Ну, не из тех, у кого бывают нервные припадки?
— Насколько мне известно, нет. А почему ты об этом спрашиваешь, Гоген?
— Понимаешь… твои картины… кажется, что они вот-вот взорвутся и спалят самый холст. Когда я гляжу на твои работы… и это уже не первый раз… я чувствую нервное возбуждение, которое не в силах подавить. Я чувствую, что если не взорвется картина, то взорвусь я! Ты знаешь, где у меня особенно отзывается твоя живопись?
— Не знаю. Где же?
— В кишках. У меня выворачивает все нутро. Так давит и крутит, что я еле сдерживаюсь.
— Что ж, может быть, я стану сбывать свои произведения в качестве слабительного. Повесишь такую картину в уборной и поглядывай на нее ежедневно в определенный час.
— Говоря серьезно, я вряд ли смог бы жить среди твоих картин, Винсент. Они свели бы меня с ума за одну неделю.
— Ну, пойдем?
Они поднялись по улице Монмартр к бульвару Клиши.
— Ты еще не обедал? — спросил Гоген.
— Нет. А ты?
— Тоже нет. Не зайти ли нам к Батай?
— Прекрасная мысль. Деньги у тебя есть?
— Ни сантима. А у тебя?
— Как всегда, в кармане пусто. Я думал, что меня накормит Тео.
— Черт побери! Тогда, пожалуй, нам не пообедать.
— Давай все-таки зайдем и посмотрим, какое там сегодня дежурное блюдо.
Они прошли вверх по улице Лепик, затем повернули направо, на улицу Аббатисы. У мадам Батай на одном из искусственных деревьев, стоявших у входной двери, висело написанное чернилами меню.
— М-мм, — промычал Винсент. — Телятина с зеленым горошком. Мое любимое блюдо.
— Терпеть не могу телятину, — отозвался Гоген. — Я даже рад, что мне не придется здесь обедать.
— Какая чушь!
Они побрели дальше и скоро очутились в маленьком садике у подножия Монмартра.
— Ба! — воскликнул Гоген. — Вон видишь, — Поль Сезанн спит на скамейке. Но почему этот кретин кладет башмаки вместо подушки под голову — ума не приложу. Давай-ка разбудим его.
Он снял с себя ремень, сложил его вдвое и хлестнул им по босым ногам спящего. Сезанн подскочил с криком боли.
— Гоген, ты чертов садист! Что за идиотские шутки? Когда-нибудь я размозжу тебе череп!
— Так тебе и надо, не выставляй голые ноги. И зачем ты кладешь свои грязные провансальские башмаки под голову вместо подушки? Лучше уж спать на голой скамье, — так гораздо удобней.
Сезанн вытер ладонью ноги, натянул башмаки и ворчливо сказал:
— Я кладу башмаки под голову не вместо подушив. Я делаю это затем, чтобы, пока я сплю, их никто не стащил!
Гоген повернулся к Винсенту.
— Послушать его, так перед нами голодающий художник, не правда ли? А у его отца целый банк, ему принадлежит почти весь город Экс в Провансе. Поль, это Винсент Ван Гог, брат Тео.
Сезанн и Винсент пожали друг другу руки.
— Очень жаль, Сезанн, что мы не наткнулись на тебя полчаса назад, — сказал Гоген. — Ты бы пошел вместе с нами обедать. У Батай сегодня такая телятина с горошком, какой я еще никогда не пробовал.
— В самом деле хорошая телятина, а? — заинтересовался Сезанн.
— Хорошая? Изумительная! Правда, Винсент?
— Да что говорить!
— Тогда, я думаю, надо пойти попробовать. Вы не составите мне компанию?
— Не знаю, смогу ли я съесть еще одну порцию. А ты, Винсент?
— Право, едва ли. Но если господин Сезанн настаивает…
— Ну, будь другом, Гоген! Ты знаешь, я ненавижу есть в одиночестве. Закажем чего-нибудь еще, если вы уже объелись телятиной.
— Ну хорошо, только ради тебя, Поль. Пойдем, Винсент.
Они вновь вернулись на улицу Аббатисы и вошли в ресторан «Батай».
— Добрый вечер, господа, — приветствовал их официант. — Что прикажете подать?
— Принесите три дежурных блюда, — сказал Гоген.
— Хорошо. А какое вино?
— А уж вино, Сезанн, выбирай сам. Ты в этом разбираешься гораздо лучше меня.
— Ну, что ж, тут есть сент-эстеф, бордо, сотерн, бон…
— А пил ты здесь когда-нибудь поммар? — перебил его Гоген самым простодушным тоном. — Это лучшее вино у Батай.
— Принесите нам бутылку поммара, — приказал Сезанн официанту.
Гоген мигом проглотил свою телятину и заговорил с Сезанном, который не съел еще и половины.
— Между прочим, Поль, — сказал он, — я слышал, что «Творчество» Золя расходится в тысячах экземпляров.
Сезанн метнул на него злобный взгляд и с отвращением отодвинул тарелку.
— Вы читали эту книгу, Ван Гог? — спросил он Винсента.
— Нет еще. Я только что кончил «Жерминаль».
— «Творчество» — плохая, фальшивая книга, — сказал Сезанн. — К тому же это худшее предательство, какое когда-либо совершалось под прикрытием дружбы. Это роман о художнике, господин Ван Гог. Обо мне! Эмиль Золя — мой старый друг. Мы вместе росли в Эксе. Вместе учились в школе. Я приехал в Париж только потому, что он был здесь. Мы с Эмилем жили душа в душу, дружнее, чем братья. Всю свою юность мы мечтали, как плечо к плечу мы пойдем вперед и станем великими художниками. А теперь он сделал такую подлость!
— Что же он вам сделал? — спросил Винсент.
— Высмеял меня. Зло подшутил надо мной. Сделал меня посмешищем всего Парижа. Я столько раз излагал ему свою теорию света, объяснял, как надо изображать твердые тела, делился с ним мыслями о том, как обновить коренным образом палитру. Он слушал меня, поддакивал, выпытывал у меня самое сокровенное. И все это время он лишь собирал материал для своего романа, чтобы показать, какой я дурак.
Сезанн выпил бокал вина, снова повернулся к Винсенту и продолжал говорить, поблескивая своими маленькими угрюмыми глазками, в которых таилась ненависть.
— Золя вывел в своей книге трех человек, господин Ван Гог: меня, Базиля и несчастного мальчишку, который подметал пол в мастерской у Мане. Мальчик мечтал стать художником, но в конце концов с отчаяния повесился. Золя изобразил меня как фантазера, этакого беднягу мечтателя, который воображает, будто революционизирует искусство, и не пишет в обычной манере только потому, что у него вообще не хватает таланта писать. Золя заставляет меня повеситься на подмостках возле Моего шедевра, потому что в конце концов я понял, что я не гений, а слабоумный мазила. Рядом со мной он вывел другого человека из Экса, сентиментального скульптора, который лепит какой-то банальный, академический хлам, — он-то и оказывается великим художником!
— Это в самом деле забавно, — сказал Гоген, — особенно если вспомнить, что Золя был первым поборником переворота в живописи, произведенного Эдуардом Мане. Эмиль сделал для импрессионистической живописи больше, чем кто-либо другой на свете.
— Да, он преклонялся перед Мане за то, что Эдуард сверг академиков. Но когда я пытаюсь пойти дальше импрессионистов, он называет меня дураком и кретином. А я скажу вам, что Эмиль человек среднего ума и очень ненадежный друг. Я давно перестал ходить к нему. Он живет как презренный буржуа. Дорогие ковры на полу, вазы на камине, слуги, роскошный резной стол, на котором он пишет свои шедевры. Тьфу! Да он самый обыкновенный буржуа, Мане перед ним просто щенок. Это были два сапога пара, Золя и Мане, вот почему они так долго ладили между собой. Только потому, что я родом из того же города, что и Эмиль, и он знал меня ребенком, он не допускает мысли, что я могу создать нечто значительное.
— Я слышал, что несколько лет назад он написал брошюру о ваших картинах в Салоне отверженных? Что с нею сталось?
— Эмиль разорвал ее в клочья в ту минуту, когда ее надо было отправить в типографию.
— Но почему же? — спросил Винсент.
— Он испугался, что критики подумают, будто он покровительствует мне лишь потому, что я его старый друг. Опубликуй он эту брошюру, моя репутация была бы раз навсегда установлена. Вместо этого он напечатал «Творчество». Вот вам и дружба. Над моими полотнами в Салоне отверженных смеялись девяносто девять человек из ста. Дюран-Рюэль выставляет Дега, Моне и моего друга Гийомена, а мне на своих стенах не отводит ни дюйма. Даже ваш брат, господин Ван Гог, отказался выставить меня на антресолях. Единственный торговец в Париже, который согласен поместить мои полотна в окнах своей лавки, — это папаша Танги, но он, бедняга, не мог бы продать и корки хлеба голодающему миллионеру.
— Не осталось еще поммара в бутылке, Сезанн? — спросил Гоген. — Благодарю. Что меня раздражает у Золя, так это то, что прачки у него говорят как истинные, живые прачки, а когда он начинает писать о других людях, то забывает переменить стиль.
— Да, Парижа с меня довольно. Вернусь в Экс и буду жить там до конца своих дней. Там есть такая гора — она поднимается над долиной и с нее видна вся окрестность. Какое ясное, яркое солнце в Провансе, какой колорит! Ах, какой колорит! Есть там, я знаю, на той горе один участок, который продается. Он сплошь порос соснами. Я выстрою там мастерскую и разобью яблоневый сад. Участок обнесу каменной стеной. А поверху вмажу в стену битое стекло, чтобы ко мне никто не лез. И я уже никогда не покину Прованса, — никогда в жизни!
— Станешь отшельником, да? — промычал Гоген, не отрывая губ от бокала с поммаром.
— Да, отшельником.
— Отшельник из Экса. Чудесно звучит. Но сейчас нам лучше перебраться в кафе «Батиньоль». Там, наверное, уже все в сборе.
8
Действительно, там почти все были в сборе. Перед Лотреком высилась гора блюдец, едва не доходившая ему до подбородка. Жорж Съра спокойно разговаривал с Анкетеном, тощим долговязым живописцем, который пытался сочетать манеру импрессионистов со стилем японских гравюр. Анри Руссо доставал из кармана свое самодельное печенье и макал его в кофе с молоком, в то время как Тео вел оживленный спор с двумя ультрасовременными парижскими критиками.
В прошлом Батиньоль был предместьем, расположенным у самого начала бульвара Клиши, и именно здесь Эдуард Мане собирал вокруг себя родственные души. Пока он был жив, художники, принадлежавшие к Батиньольской школе, имели обыкновение дважды в неделю собираться в этом кафе. Легро, Фантен-Латур, Курбе, Ренуар — все они встречались тут и разрабатывали свои теории искусства, но теперь вместо них пришло новое, молодое поколение.
Увидев Эмиля Золя, Сезанн прошел к дальнему столику, заказал кофе и уселся особняком поодаль. Гоген познакомил Винсента с Золя и опустился на стул рядом с Тулуз-Лотреком. Золя и Винсент остались вдвоем за одним столиком.
— Я видел, что вы пришли с Полем Сезанном, господин Ван Гог. Он, конечно, говорил вам что-нибудь про меня?
— Говорил.
— Что же?
— Боюсь, ваша книга ранила его слишком глубоко.
Золя вздохнул и отодвинул столик от кушетки с кожаными подушками, чтобы очистить побольше места для своего толстого живота.
— Вы слыхали о швейнингерском способе лечения? — спросил он. — Говорят, что если совсем перестать пить за едой, то в три месяца потеряешь тридцать фунтов веса.
— Нет, я ничего об этом не слышал.
— Мне было очень горько писать книгу о Поле Сезанне, но в ней каждое слово — правда. Вот вы художник. Разве согласитесь вы исказить портрет друга только для того, чтобы не причинить ему страданий? Конечно, нет. Поль — чудесный малый. Долгие годы он был моим самым задушевным другом. Но его картины смехотворны. Моя семья еще как-то терпит их, но когда к нам приходят друзья, поверьте, я вынужден прятать его полотна в шкаф, чтобы над ними не издевались.
— Неужто у него все так уж плохо, как вы говорите?
— Еще хуже того, дорогой мой Ван Гог, еще хуже! Вы совсем не видали его работ? Потому-то вы и не верите. Он рисует как пятилетний ребенок. Клянусь вам честью, мне кажется, он совсем спятил.
— Гоген его уважает.
— Я просто в отчаянии, — продолжал Золя, — я не могу видеть, как Сезанн безрассудно губит свою жизнь. Ему надо вернуться в Экс и занять место своего отца в банке. Тогда он чего-нибудь достигнет в жизни. А теперь… что ж… когда-нибудь он повесится… как я предсказал в «Творчестве». Вы читали этот роман?
— Нет, еще не читал. Я только что окончил «Жерминаль».
— Да? И как вы находите «Жерминаль»?
— Я считаю его лучшей вещью со времен Бальзака.
— Да, это мой шедевр. Я печатал его в прошлом году отдельными главами в «Жиль Блазе» и получил изрядные деньги. А теперь распродано уже более шестидесяти тысяч экземпляров книги. Никогда прежде у меня не было таких доходов. Я собираюсь пристроить новое крыло к своему дому в Медане. Книга уже вызвала четыре забастовки в шахтерских районах Франции. Да, «Жерминаль» станет причиной колоссальной революции, и когда это произойдет — прощай капитализм! А что именно вы пишете, господин… забыл, как это Гоген назвал вас по имени?
— Винсент. Винсент Ван Гог. Брат Тео Ван Гога.
Золя положил карандаш, которым он что-то писал на каменной столешнице, и пристально посмотрел на Винсента.
— Это любопытно, — сказал он.
— Что именно любопытно?
— Да ваше имя. Я где-то его слышал.
— Может быть, Тео что-нибудь говорил обо мне.
— Да, говорил, но я не о том. Минуточку! Это было… это было… «Жерминаль»! Вы бывали когда-нибудь в угольных шахтах?
— Бывал. Я два года жил в Боринаже, в Бельгии.
— Боринаж! Малый Вам! Маркасс! — Золя вытаращил свои большие глаза, его круглое, бородатое лицо выражало изумление. — Так это вы… вы тот самый второй Христос!
Винсент покраснел.
— Не понимаю, о чем вы говорите.
— Я пять недель прожил в Боринаже, собирая материал для «Жерминаля». «Чернорожие» рассказывали мне о земном Христе, который был у них проповедником.
— Говорите потише, прошу вас!
Золя сложил руки на своем толстом животе, словно хотел скрыть его.
— А вы не стыдитесь, — успокоил он Винсента. — Вы старались сделать достойное дело. Только вы избрали неверный путь. Религия никогда не выведет человека на верную дорогу. Одни нищие духом приемлют нищету на этом свете ради надежды на загробное блаженство.
— Я понял это слишком поздно.
— Вы провели в Боринаже два года, Винсент. Вы отказывали себе в еде, в одежде, забывали о деньгах. Вы работали там до изнеможения, до смертельной усталости. И что вы получили за это? Ровным счетом ничего. Вас объявили сумасшедшим и отлучили от церкви. А когда вы уезжали, жизнь углекопов была такой же, как в в тот день, когда вы приехали.