— Винсент! Винсент! — восклицал Тео. — Не будь же таким варваром!
Винсент ходил по комнате, бормоча себе под нос и кусая ногти. Потом он с размаху бросился в хрупкое кресло.
— Ничего не выйдет, — стонал он. — Я начал работать слишком поздно. Я уже стар, чтобы изменить свою манеру. Боже мой, Тео, я старался изо всех сил. Я начал на этой неделе двадцать новых полотен. Но у меня уже своя выработанная техника, мне поздно начинать все сначала! Говорю тебе — я человек конченый. Не могу же я вернуться в Голландию и рисовать там овец, после всего того, что я увидел здесь. А сюда я приехал слишком поздно и уже не в силах войти в русло нового искусства. Господи, что же мне делать?
Он вскочил с кресла, дошел, шатаясь, до двери, открыл ее, чтобы глотнуть свежего воздуха, снова закрыл, подбежал к окну, распахнул его, поглядел на ресторан «Батай», потом рывком захлопнул окно, так что чуть не посыпались стекла, выбежал на кухню напиться, залил там пол и вернулся к Тео со струйками воды, сбегающими по подбородку.
— Ну, что ты скажешь, Тео? Бросить мне свое ремесло? Покончить с ним совсем? Ведь дело к этому идет, верно?
— Винсент, ты ведешь себя как ребенок. Успокойся на минутку и послушай, что я тебе скажу. Нет, нет, перестань бегать по комнате, сядь! Я не могу говорить, пока ты не сядешь. И, ради всего святого, сними эти тяжелые башмаки, если тебе непременно надо пинать золоченое кресло, когда ты проходишь мимо.
— Но послушай, Тео, целых шесть лет я мирился с тем, что ты меня содержишь. И что ты получил в результате? Кучу мертвых коричневых полотен и несчастного неудачника на шею.
— А припомни-ка, дружище, когда ты решил писать крестьян, удалось ли тебе овладеть этой премудростью в одну неделю? Или ты работал целых пять лет?
— Да, но в ту пору я только начинал…
— А теперь ты только начинаешь овладевать цветом! И это займет у тебя, может быть, еще лет пять.
— Но когда же конец, Тео? Неужели мне всю жизнь числиться в учениках? Мне уже тридцать три; когда же я, черт подери, стану зрелым художником?
— Тебе предстоит преодолеть последнее препятствие, Винсент. Я видел все, что только пишут в Европе; картины на моих антресолях — это новейшее слово в живописи. Как только ты высветлишь свою палитру…
— Ох, Тео, неужели ты и вправду думаешь, что я на это способен? Ты не считаешь меня самым что ни на есть жалким неудачником?
— Я склонен скорее считать тебя ослом. Тут величайшая революция в истории искусства, а ты хочешь всего достичь за одну неделю! Давай-ка выйдем на Монмартр и остудим немного головы. Если я просижу с тобой в этой комнате еще пять минут, то могу лопнуть от злости.
На следующий день Винсент допоздна работал у Кормона, а потом зашел за Тео в галерею. Спускались ранние апрельские сумерки, ряды шестиэтажных каменных домов отлипали тускнеющим розовато-жемчужным блеском. Весь Париж пил свой аперитив. Кафе на улице Монмартр были полны веселых, шумных посетителей. Через окна и двери оттуда доносились мягкие звуки музыки, услаждавшей слух парижан, — парижане отдыхали после трудового дня. Загорались газовые фонари, гарсоны в ресторанах сервировали столы, приказчики в универмагах опускали на окнах железные шторы и убирали товары с уличных лотков.
Тео и Винсент беззаботно шагали по улицам. Они пересекли площадь Шатодэн, на которую по шести сходящимся улицам вливались непрерывные потоки экипажей, миновали церковь Нотр-Дам де Лоретт и стали подниматься вверх на улицу Лаваль.
— А не выпить ли нам аперитив, Винсент?
— Пожалуй. Давай сядем где-нибудь так, чтобы наблюдать толпу.
— Тогда пойдем в «Батай», на улицу Аббатисы. Кое-кто из моих друзей, вероятно, уже там.
Ресторан «Батай» посещали преимущественно художники. В переднем зале стояло лишь четыре-пять столиков, но сзади были две просторные, красиво обставленные комнаты. Мадам Батай обычно проводила художников в одну комнату, а всех остальных — в другую; она с первого взгляда безошибочно угадывала, к какой категории принадлежит посетитель.
— Гарсон! — крикнул Тео. — Подайте мне кюммель эко два нуля.
— А меня ты чем собираешься угостить, Тео?
— Попробуй куантро. Ты должен какое-то время поэкспериментировать, прежде чем остановиться на чем-нибудь одном.
Официант принес и поставил перед ними рюмки на блюдцах, на которых черными цифрами были обозначены цены. Тео закурил сигару, Винсент — трубку. По тротуару прошли прачки в черных фартуках, прижимая к бокам корзины с отглаженным бельем; мастеровой, помахивающий селедкой, которую он нес, держа за хвост; художники в блузах, с сырыми еще полотнами, натянутыми на подрамники; дельцы в черных котелках и серых клетчатых пальто; хозяйки в матерчатых туфлях с бутылкой вина или куском завернутого в бумагу мяса; красавицы в длинных волочащихся юбках, с тонкими талиями и в маленьких, надвинутых на лоб шляпках, украшенных перьями.
— Блестящий парад, не правда ли, Тео?
— О да. Париж, в сущности, просыпается лишь в час аперитива.
— Я вот все думаю… что именно делает Париж таким чудесным?
— По правде говоря, не знаю. Это вечная тайна. Дело, мне кажется, в характере французов. Им свойственно чувство свободы и терпимости, легкое и веселое отношение к жизни… А, вот идет один мой приятель, с которым мне хочется тебя познакомить. Добрый вечер, Поль. Как поживаешь?
— Благодарю, Тео, прекрасно.
— Разреши представить тебе моего брата, Винсента Ван Гога. Винсент, это Поль Гоген. Присаживайся, Поль, и выпей свой неизменный абсент.
Гоген взял рюмку, лизнул абсент и провел кончиком языка по небу.
— Как вы находите Париж, господин Ван Гог? — спросил он, повернувшись к Винсенту.
— О, мне он очень и очень нравится.
— Tien! C'est curieux![27] Ведь есть же люди, которым он нравится. Что касается меня, то я считаю его огромной помойкой, не более. Вся цивилизация — помойка.
— Куантро мне не очень по вкусу, Тео. Можешь ты предложить чего-нибудь еще?
— Попробуйте абсент, господин Ван Гог, — посоветовал Гоген. — Это единственный напиток, достойный художника.
— Как ты думаешь, Тео?
— Чего ты меня-то спрашиваешь? Решай сам. Гарсон! Еще один абсент. У тебя сегодня очень довольный вид, Поль. Что случилось? Продал картину?
— Фу, какая проза, Тео. Нет, сегодня утром со мной произошло нечто необычайное.
Тео украдкой подмигнул Винсенту.
— Расскажи нам, Поль. Гарсон! Еще абсент для господина Гогена.
Гоген снова прикоснулся к абсенту кончиком языка, провел им по небу и начал рассказывать.
— Вы, конечно, знаете тупик Френье, — тот, что идет от улицы Форно? Так вот, сегодня, в пять часов утра, я слышу там, как мамаша Фурель, жена возчика, орет благим матом: «Караул! У меня повесился муж!» Я вскочил с кровати, натянул брюки (приличие прежде всего!), схватил нож, побежал вниз и перерезал веревку. Возчик уже задохнулся, хотя был совсем теплый. Я хотел перенести его и положить на кровать. «Не тронь! — кричит мамаша Фурель. — Надо дождаться полиции!»
А рядом с моим домом живет огородник, который торгует овощами со своих грядок. «Найдется у вас канталупа?» — спрашиваю я его. «Как же, господи, найдется, совсем спелая». За завтраком я съел эту дыню, совершенно не думая о человеке, который повесился. Как видите, в жизни не все уж столь дурно. Кроме яда, есть и противоядие. Я был приглашен на завтрак, а поэтому надел лучшую рубашку, рассчитывая потрясти общество. Я рассказал об этом происшествии всем, кто там был. Они беззаботно улыбались и только попросили себе на счастье по куску веревки, на которой повесился возчик.
Винсент внимательно вгляделся в Поля Гогена. У Гогена была крупная черноволосая голова варвара, массивный, перекошенный к правому углу рта нос, большущие, навыкате, миндалевидные глаза, постоянно сохранявшие выражение жестокой меланхолии. Крепкие кости проступали у него буграми в надбровьях, под глазами, на длинных скулах и широком подбородке. Это был настоящий гигант, в нем чувствовалась огромная первобытная сила.
Тео вяло усмехнулся.
— Боюсь, Поль, что ты слишком смакуешь свои садистские шутки, чтобы они казались естественными. Ну, мне пора, я приглашен на обед. Пойдем вместе, Винсент?
— Пусть он останется со мной, Тео, — сказал Гоген. — Я хочу познакомиться с твоим братом поближе.
— Что ж, прекрасно. Но не вливай в него слишком много абсента. Он к этому не привык. Гарсон, сколько с меня?
— Ваш брат — хороший человек, Винсент, — продолжал Гоген уже на улице. — Он еще боится выставлять работы молодых художников, но, мне кажется, ему мешает лишь Валадон.
— На антресолях у него выставлены Моне, Сислей, Писсарро и Мане.
— Верно. Но где же Съра? Где Гоген? А Сезанн и Тулуз-Лотрек? Ведь кое-кто уже стареет, и время скоро будет упущено.
— Вы знаете Тулуз-Лотрека?
— Анри? Ну, разумеется! Кто его не знает! Чертовски интересный художник, но совсем сумасшедший. Думает, что если будет спать с пятью тысячами женщин, то докажет себе, что он полноценный мужчина. Каждое утро, когда он просыпается, его мучает сознание, что он безногий урод, и каждый вечер он топит свою боль в вине и любовных утехах. Но наутро все его терзания начинаются снова. Если бы он не был таким психопатом, то стал бы одним из самых блестящих наших художников. Ну, нам сюда, за угол. Моя мастерская на четвертом этаже. Осторожней на лестнице, тут сломана ступенька.
Гоген вошел в свое жилище первым и зажег лампу. Это была жалкая мансарда: здесь стояли лишь мольберт, металлическая кровать, стол и стул. В нише у двери Винсент заметил несколько вызывающе неприличных фотографий.
— Судя по этим картинкам, у вас не слишком возвышенные взгляды на любовь, — заметил Винсент.
— Где вас усадить, на кровати или на стуле? На столе есть табак, можете набить свою трубку. А что касается любви, то я люблю женщин толстых и порочных. Мне скучно, когда женщины проявляют интеллект. Я давно мечтаю найти толстую любовницу, и мне никогда это не удавалось. Словно в насмешку, они вечно оказываются беременными. Читали вы новеллу этого юноши Мопассана, которая была напечатана в прошлом месяце? Мопассан — протеже Золя. Так вот, там рассказывается, как человек, который любит толстых женщин, велел приготовить рождественский обед на две персоны и вышел на улицу в поисках подруги. Ему встретилась женщина, вполне удовлетворяющая его вкус, но едва они сели за стол, она возьми да и роди ему мальчика!
— Все это не имеет ничего общего с любовью, Гоген.
Подложив свою мускулистую руку под голову, Гоген растянулся на кровати и стал жадно курить, пуская к некрашеному потолку клубы дыма.
— Вы не подумайте, Винсент, что я нечувствителен к красоте, — нет, я попросту ее не перевариваю. Как вы догадываетесь, я не признаю любви. Сказать «Я люблю вас» для меня немыслимо, не повернется язык. Но я отнюдь не жалуюсь. Подобно Христу, я заявляю: «Плоть есть плоть, а дух есть дух». И вследствие этого скромный доход удовлетворяет мою плоть, а дух пребывает в мире.
— И все это, как видно, дается вам очень легко!
— Нет, когда дело касается постели, все это совсем не легко. С женщиной, которая испытывает наслаждение, и я наслаждаюсь вдвое сильнее. Но я скорее опущусь до онанизма, чем стану растрачивать свои чувства. Я берегу их для живописи.
— В последнее время такие мысли приходили и мне. Нет, нет, спасибо, я больше не выдержу ни капли абсента. А вы пейте, не смотрите на меня. Мой брат Тео очень хорошо отзывается о ваших работах. Можно мне взглянуть на них?
Гоген спрыгнул с кровати.
— Право, не знаю. Мои полотна — это совершенно частные, личные вещи, такие же, как, скажем, письма. Ладно, я все-таки покажу их вам. Но вы понимаете, при таком свете много не увидишь. Ну, хорошо, хорошо, смотрите, если вам так хочется.
Гоген присел на корточки, вытащил из-под кровати груду полотен и начал одно за другим ставить их на стол, прислоняя к бутылке абсента. Винсент приготовился к чему-то необыкновенному, но то, что он увидел, вызвало у него лишь недоумение. Все на этих полотнах насквозь пронизывало солнце; тут были деревья, которые не мог бы определить ни один ботаник; животные, о существовании которых не подозревал и сам Кювье; люди, каких мог сотворить только Гоген; море, словно излившееся из кратера вулкана; небо, на котором не мог бы жить ни одни бог. Тут были неуклюжие остроплечие туземцы, в их детски наивных глазах чудилась таинственность бесконечности; были фантазии, воплощенные в пламенно-алых, лиловых и мерцающих красных тонах; были чисто декоративные композиции, в которых флора и фауна источали солнечный зной и сияние.
— Вы как Лотрек, — сказал Винсент. — Вы ненавидите. Ненавидите всей силой вашего сердца.
Гоген рассмеялся.
— Что вы скажете о моей живописи, Винсент?
— Откровенно говоря, не знаю, что и сказать. Дайте мне время собраться с мыслями. Разрешите, я приду к вам еще раз и посмотрю ваши работы.
— Приходите сколько угодно. В Париже есть сейчас только один молодой человек, который пишет так же хорошо, как я, — Жорж Съра. Он — тоже примитив. Все остальное парижское дурачье вполне цивилизованно.
— Жорж Съра? — отозвался Винсент. — Кажется, я о нем и не слыхал.
— Наверняка не слыхали. Его полотна не хочет выставлять ни один торговец картинами. А между тем он великий художник.
— Мне хотелось бы встретиться с ним, Гоген.
— Я сведу вас к нему. А сейчас что вы скажете, если я предложу вам пойти в «Брюан» и пообедать? Деньги у вас есть? У меня всего-навсего два франка. Эту бутылку мы лучше прихватим с собой. Идите вперед. Я подержу лампу, пока вы спуститесь, а то вы сломаете себе шею.
5
Было уже почти два часа ночи, когда они подошли к дому Съра.
— А мы не разбудим его? — спросил Винсент.
— Бог мой, куда там! Он работает ночи напролет. И почти целые дни. Мне кажется, он никогда не спит. Вот его дом. Это собственность его мамаши. Однажды она мне сказала: «Жорж, мой сын, хочет заниматься живописью. Ну, что ж, пусть занимается ею. У меня достаточно денег, чтобы жить нам обоим. Лишь бы он был счастлив». А Жорж у нее — примерный сын. Не пьет, не курит, не ругается, не шляется по ночам, не волочится за женщинами, не тратит денег ни на что, кроме холстов и красок. У него только один порок — живопись. Говорят, у него тут неподалеку есть любовница и сын от нее, но сам он о них никогда словом не обмолвился.
— В доме, кажется, темно, — сказал Винсент. — Как бы нам войти, не потревожив семейство?
— У Жоржа есть мансарда. Зайдем с другой стороны, может быть, там горит свет. Кинем ему в окно камешек. Нет, нет, кидать буду я. А то вы еще бросите неудачно, попадете в окно на третьем этаже и разбудите мамашу.
Жорж Съра сошел вниз, открыл дверь и, приложив палец к губам, повел гостей наверх. Когда он притворил дверь своей мансарды, Гоген сказал:
— Жорж, я хочу тебя познакомить с Винсентом Ван Гогом, братом Тео. Он пишет как голландец, но во всем остальном это чертовски хороший парень.
Мансарда у Съра была очень большая, она занимала чуть-ли не целый этаж во всю длину. На стенах висели огромные неоконченные картины, под ними высились подмостки. Висячая газовая лампа освещала высокий квадратный стол, на котором лежало сырое полотно.
— Рад познакомиться с вами, господин Ван Гог. Сделайте милость, простите меня, я поработаю минутку. Надо еще раз пройтись в одном месте, пока краски не просохли.
Он взобрался на высоченный табурет и склонился над своей картиной. Газовая лампа бросала ровный, желтоватый свет. Двадцать маленьких горшочков с краской были аккуратно расставлены вдоль края стола. Съра обмакнул в краску кончик кисточки — таких маленьких кисточек Винсенту никогда не доводилось видеть — и с математической точностью начал наносить на холст цветные пятнышки. Он работал ровно, без всякого волнения. Движения у него были рассчитанные и бесстрастные, как у машины. Точка-точка-точка. Зажав отвесно кисточку в пальцах, он едва касался ею краски и тук-тук-тук-тук — сотни раз быстро ударял ею по полотну.
Винсент смотрел на него разинув рот. Наконец Съра обернулся и сказал:
— Ну, вот, я и выдолбил это место.
— Ты не покажешь свою работу Винсенту, Жорж? — спросил Гоген. — Он ведь из тех краев, где пишут только коров да овец. О существовании нового искусства он узнал всего неделю назад.
— Тогда, пожалуйста, влезьте на этот табурет, господин Ван Гог.
Винсент взобрался на табурет и глянул на лежавшее перед ним полотно. Ничего подобного он не видел до этих пор ни в искусстве, ни в жизни. Картина изображала остров Гранд-Жатт. Здесь, подобно пилонам готического собора, высились какие-то странные, похожие скорее на архитектурные сооружения, человеческие существа, написанные бесконечно разнообразными по цвету пятнышками. Трава, река, лодки, деревья, — все было словно в тумане, все казалось абстрактным скоплением цветных пятнышек. Картина была написана в самых светлых тонах — даже Мане и Дега, даже сам Гоген не отважились бы на такой свет и такие яркие краски. Она уводила зрителя в царство почти немыслимой, отвлеченной гармонии. Если это и была жизнь, то жизнь особая, неземная. Воздух мерцал и светился, но в нем не ощущалось ни единого дуновения. Это был как бы натюрморт живой, трепетной природы, из которой начисто изгнано всякое движение.
Гоген, стоявший рядом с Винсентом, увидев выражение его лица, расхохотался.
— Ничего, Винсент, с первого раза полотна Жоржа поражают любого точно так же, как и вас. Не смущайтесь! Что вы о них думаете?
Винсент поглядел на Съра, как бы прося прощения.
— Вы меня извините, господин Съра, но в последнее время на меня свалилось столько неожиданностей, что я утратил всякое равновесие. Я воспитан в голландских традициях. Того, за что борются импрессионисты, у меня и в мыслях не бывало. А теперь вот я с удивлением вижу, как все мои прежние представления рушатся.
— Понимаю, — спокойно ответил Съра. — Мой метод переворачивает все искусство живописи, и нельзя требовать, чтобы вы приняли его с первого взгляда. Видите ли, господин Ван Гог, до сего времени живопись основывалась на личном опыте художника. Я поставил себе цель сделать ее абстрактной наукой. Мы должны научиться классифицировать наши ощущения и добиться здесь математической точности. Любое человеческое ощущение может и должно быть сведено к абстрактному выражению в цвете, линии, тоне. Видите эти горшочки о краской на моем столе?
— Да, я сразу обратил на них внимание.
— Каждый из этих горшочков заключает в себе какое-то человеческое чувство. По моей формуле чувства можно изготовить на фабрике и продавать в аптеке. Довольно нам смешивать краски на палитре, полагаясь на случай, — этот метод уже стал достоянием прошлого века, Отныне пусть художник идет в аптеку и покупает горшочки с красками. Наступил век науки, и я намерен превратить живопись в науку. Личности предстоит исчезнуть, а живопись должна подчиниться строгому расчету, как архитектура. Вы меня понимаете, господин Ван Гог?
— Нет, — сказал Винсент. — Боюсь, что не понимаю.
Гоген подтолкнул Винсента локтем.
— Но послушай, Жорж, почему ты уверяешь, что это именно твой метод? Писсарро открыл его, когда тебя еще не было на свете.
— Это ложь!
Лицо Съра побагровело. Соскочив с табурета, он быстро подошел к окну, побарабанил пальцами по подоконнику и напустился на Гогена:
— Кто сказал, что Писсарро открыл это прежде меня? Я утверждаю, что это мой метод. Я первым применил его. Писсарро воспринял пуантилизм от меня. Я переворошил всю историю искусства, начиная с итальянских примитивов, и говорю вам, что до меня никому это не приходило в голову. Да как ты только смеешь…
Он свирепо закусил нижнюю губу и отошел к подмосткам, повернув к гостям свою сутулую спину.
Винсент был изумлен такой резкой переменой. У этого человека, который только что тихо сидел, склонившись над своей работой, были на редкость правильные, строгие в своем совершенстве черты лица. У него были бесстрастные глаза, суховато-сдержанные манеры ученого, погруженного в свои исследования. Голос его звучал холодно, почти назидательно. Минуту назад во всем его облике было нечто столь же абстрактное, как и в его полотнах. А теперь он, стоя в углу мансарды, кусал свою толстую красную губу, выпяченную из пышной бороды, и сердито ерошил кудрявую темно-русую шевелюру, которая только что была аккуратнейшим образом причесана.
— Хватит тебе, Жорж! — увещевал его Гоген, подмигивая Винсенту. — Всем известно, что это твой метод. Без тебя не было бы никакого пауантилизма.
Съра смягчился и подошел к столу. Гневный блеск его глаз понемногу гаснул.
— Господин Съра, — заговорил Винсент, — разве мы можем превратить живопись в отвлеченную, безличную науку, если в ней всего важнее выражение личности художника?
— Одну минуту. Сейчас сами увидите.
Съра схватил со стола коробку цветных мелков и уселся прямо на пол. Газовая лампа ровно освещала мансарду. Было по-ночному тихо. Винсент присел по одну сторону Съра, Гоген — по другую. Съра все еще не мог унять свое волнение, и голос его прерывался.
— На мой взгляд, — сказал он, — все способы воздействия, существующие в живописи, можно выразить какой-то формулой. Допустим, я хочу изобразить цирк. Вот наездница на неоседланной лошади, вот тренер, а здесь публика. Я хочу выразить дух беспечного веселья. А какие у нас есть три элемента живописи? Линия, цвет и тон. Прекрасно. Чтобы выразить дух веселья, я веду все линии вверх от горизонта — вот так. Я беру яркие, светящиеся цвета, они у меня преобладают — в результате у меня преобладает теплый тон. Видите? Ну разве это не абстракция веселья?
— Верно, — согласился Винсент. — Это, может быть, и абстракция веселья, но самого веселья я здесь не вижу.
Все еще сидя на корточках, Съра взглянул на Винсента. Его лицо было в тени. Теперь Винсент снова увидел, как красив этот человек.
— Я не стараюсь выразить само веселье. Вы знакомы с учением Платона, мой друг?
— Знаком.
— Так вот, художник должен научиться изображать не предмет, а сущность предмета. Когда он пишет лошадь, это должна быть не та конкретная лошадь, которую вы можете опознать на улице. Камера создает фотографию; нам же следует идти гораздо дальше. Мы должны уловить, господин Ван Гог, платоновскую лошадиную сущность, идею лошади в крайнем ее выражении. И когда мы пишем человека, это должен быть не какой-то, к примеру, консьерж, с бородавкой на носу, а дух и сущность всех людей. Вы меня понимаете, мой друг?
— Я понимаю, — ответил Винсент, — но я не могу согласиться с вами.
— Придет время, и вы со мной согласитесь.
Съра встал на ноги и полой халата стер свой рисунок.
— Теперь поговорим, как надо изображать покой, тишину, — продолжал он. — Я пишу сейчас остров Гранд-Жатт. Все линии тут я веду горизонтально, видите? У меня будет равновесие между теплыми и холодными тонами — вот таким образом; равновесие между темным в светлым цветом — вот так. Понимаете?
— Продолжай, Жорж, и не задавай дурацких вопросов, — сказал Гоген.
— А теперь мне надо показать печаль. Делаем все линии ниспадающими, вот как тут. Делаем преобладающим холодный тон — вот так, и накладываем темные краски — так. И поглядите — вот сущность печали! Это может сделать даже ребенок. Математические формулы компоновки пространства на полотне будут изложены в маленькой книжечке. Я уже разработал эти формулы. Художнику остается только прочесть книжку, сходить в аптеку, приобрести горшки с различными красками и неукоснительно соблюдать правила. Он будет истинным ученым и в то же время совершенным живописцем. Он сможет работать на солнце и при свете газа, сможет быть монахом или распутником, и не важно, сколько ему будет лет — семь или семьдесят, — всякая работа неизменно получится у него архитектоничной, безличной и совершенной.
Винсент в ответ только заморгал глазами. Гоген рассмеялся.
— Он думает, что ты сумасшедший, Жорж.
Съра стер последний штрих на полу и кинул халат в темный угол.
— Вы в самом деле так думаете, господин Ван Гог? — спросил он.
— Нет, нет, что вы! — запротестовал Винсент. — Меня самого слишком часто называли сумасшедшим, чтобы это могло прийти мне в голову. Но все же я допускаю это: ваши речи звучат очень странно!
— Видишь, он все-таки хочет сказать, что ты сумасшедший, Жорж, — не унимался Гоген.
В эту секунду все услышали громкий стук в дверь.
— Mon Dieu! — простонал Гоген. — Мы опять разбудили твою мамашу! Ведь она предупреждала, что если еще раз застанет меня здесь ночью, то задаст мне хорошую взбучку.
Вошла мамаша Съра. Она была в халате и ночном чепце.
— Жорж, ты обещал мне не работать больше целыми ночами. А, это вы, Поль? Почему вы не платите мне за квартиру? Тогда уж я устроила бы здесь для вас и постель.
— Ну, если бы вы, мадам Съра, пустили меня в свой дом, я вообще перестал бы платить за квартиру.
— Нет уж, спасибо, одного художника в доме вполне достаточно. Я принесла вам кофе и бриошей. Если вам приходится работать, так по крайней мере надо хоть поесть. Поль, кажется, мне надо спуститься вниз и принести вам бутылку абсента?
— А вы, случайно, не выпили ее, мадам Съра?
— Поль, не забывайте, что я вам уже обещала головомойку.
Тут вышел из темного угла Винсент.
— Мама, — сказал Съра, — это мой новый друг, Винсент Ван Гог.
Мамаша Съра подала ему руку.
— Я рада видеть друзей моего сына даже в четыре часа утра. Чего бы вам хотелось выпить, господин Ван Гог?
— Если не возражаете, я выпил бы стакан гогеновского абсента.
— Ни за что! — воскликнул Гоген. — Мадам Съра держит меня на пайке. Одна бутылка в месяц. Попросите чего-нибудь другого. Ведь на ваш басурманский вкус все равно — что абсент, что дрянной шартрез.
Три художника и мамаша Съра, разговаривая, сидели за кофе и бриошами до тех пор, пока в окно не заглянуло, осветив мансарду желтым светом, утреннее солнце.
— Пора идти одеваться, — заметила мамаша Съра. — Приходите к нам как-нибудь пообедать, господин Ван Гог. Мы с Жоржем будем вам рады.
Провожая Винсента до двери, Съра сказал:
— Боюсь, что я объяснил вам свой метод чересчур примитивно. Приходите ко мне в любое время, мы будем вместе работать. Когда вы поймете мой метод, вы увидите, что старой живописи пришел конец. Ну, а теперь мне пора вернуться к своей картине. Надо выдолбить еще одно место, а потом уже я лягу спать. Передайте, пожалуйста, привет вашему брату.
Винсент и Гоген прошли по пустынным каменным ущельям улиц и поднялись на Монмартр. Париж еще не проснулся. Окна домов были плотно закрыты зелеными ставнями, на витрины магазинов опущены жалюзи; по улицам катили маленькие крестьянские тележки, — они возвращались домой, сгрузив на рынке овощи, фрукты и цветы.
— Давай поднимемся на вершину Монмартра и посмотрим, как солнышко будит утренний Париж, — предложил Гоген.
— О, с удовольствием!
Миновав бульвар Клиши, они пошли по улице Лепик, которая, огибая Мулен де ла Галетт, извивами поднималась на Монмартр. Дома здесь попадались реже, появились лужайки с цветниками и купами деревьев. Улица Лепик внезапно оборвалась. Винсент и Гоген двинулись по извилистой тропинке через рощу.
— Скажите откровенно, Гоген, что вы думаете о Съра? — спросил Винсент.
— О Жорже? Я так и знал, что вы спросите о нем. Жорж чувствует цвет, как ни один человек со времен Делакруа. Но он умничает и сочиняет всякие теории. А это уже не годится. Художники не должны размышлять над тем, что делают. Теориями пусть занимаются критики. Жорж внесет определенный вклад в живопись, обогатив колорит, и его готическая архитектоничность, вероятно, ускорит возврат искусства к примитивизму. Но он сумасшедший, право же, сумасшедший, — вы могли убедиться в этом сами.
Идти было нелегко, но когда они взобрались на вершину, перед ними открылся весь Париж — море черных кровель и церковных шпилей, вырисовывавшихся в утренней дымке. Сена рассекала город пополам, сияя, словно извилистая лента чистого света. Дома сбегали по склонам Монмартра и уходили вниз, в долину реки, потом вновь поднимались на высоты Монпарнаса. Чуть пониже ярко горел, будто подожженный солнцем, Венсенский лес. На другом краю города сонно темнела не тронутая лучами зелень Булонского леса. Три главных ориентира столицы — Опера в центре, Собор Парижской богоматери на востоке и Триумфальная арка на западе — высились, мерцая в утреннем свете, подобно огромным курганам, выложенным разноцветными каменьями.
6
В маленькой квартирке на улице Лаваль воцарился мир. Вкушая покой, Тео уже благодарил счастливую звезду. Но скоро это благостное затишье кончилось. Вместо того чтобы медленно и настойчиво искать новых путей, обновив свою старомодную палитру, Винсент начал подражать парижским друзьям. В неудержимом стремлении стать импрессионистом он позабыл все то, чего достиг раньше. Его полотна напоминали теперь скверные копии с картин Съра, Тулуз-Лотрека и Гогена. А он был убежден, что дела его идут блестяще.
— Послушай, старина, — сказал Тео однажды вечером. — Как тебя зовут?
— Винсент Ван Гог.
— А ты уверен, что не Жорж Съра и не Поль Гоген?
— Черт побери, к чему этот разговор, Тео?
— Уж не думаешь ли ты, что в самом деле сможешь стать Жоржем Съра? Пойми же, с тех пор как создан мир, существует только один Лотрек, а не два. И, слава богу, один-единственный Гоген!.. Глупо с твоей стороны подражать им.
— Я не подражаю. Я у них учусь.
— Нет, подражаешь. Покажи мне твое последнее полотно, и я скажу, с кем из них ты вчера встречался.
— Но я совершенствуюсь с каждым днем, Тео. Взгляни, насколько светлее прежних эти этюды.
— Ты катишься все ниже и ниже. С каждой твоей картиной от Винсента Ван Гога остается все меньше. Нет, старина, не это твоя столбовая дорога. Чтобы добиться толку, надо усердно работать, работать не один год. Неужто ты так слаб, что должен подражать другим? Разве ты не способен воспринять от них лишь то, что тебе нужно?
— Тео, я тебя уверяю, что эти полотна хороши!
— А я говорю, что они ужасны!