Она легонько прижала пальцы к его губам.
— Нет, дорогой, нет, ты хотел бы любить, но не можешь. Пусть это не тревожит тебя. Я хочу, чтобы моя любовь была сильнее твоей.
— Почему ты не решаешься порвать с ними и быть себе хозяйкой?
— Тебе легко так говорить. Ты сильный. Ты можешь бороться с кем угодно. А мне уже сорок… Я с малых лет живу в Нюэнене… Я нигде не бывала дальше Эйндховена. Разве ты не видишь, милый, что я никогда не могла порвать ни с кем и ни с чем.
— Да, пожалуй.
— Если бы ты этого хотел, я стала бы бороться изо всех сил. Но хочу-то только одна я. И потом, все это пришло так поздно… моя жизнь уже кончена…
Она говорила теперь совсем тихо, шепотом. Он взял ее за подбородок и поглядел ей в лицо. В глазах у нее стояли слезы.
— Девочка моя, — сказал он. — Дорогая моя Марго. Мы с тобой никогда не расстанемся. Для этого тебе стоит сказать одно только слово. Сегодня ночью, когда у вас в доме все уснут, увяжи свои платья в узел и кинь его мне в окошко. Мы дойдем до Эйндховена и утром с первым поездом уедем в Париж.
— Нет, дорогой, это бесполезно. Я связана с ними одной веревочкой. Но в конце концов будет по-моему.
— Марго, у меня сердце разрывается, когда я вижу, как ты несчастна.
Она взглянула ему в лицо. Слезы ее мгновенно высохли. Она улыбнулась.
— Нет, Винсент, я счастлива. У меня теперь есть все, что я хотела. Это было так чудесно — любить тебя.
Он поцеловал Марго, ощутив на ее губах соленый вкус слез, которые только что катились по ее щекам.
— Снег перестал, — сказала она, помолчав. — Ты не пойдешь завтра работать в поле?
— Да, собираюсь пойти.
— А куда? Я пришла бы к тебе вечером.
На другой день Винсент допоздна писал в поле; на голове у него была меховая шапка, шею плотно облегал воротник синей полотняной блузы. Вечернее небо отливало золотисто-сиреневыми тонами, на фоне рыжего кустарника четко выделялись темные силуэты домов. Вдали высились тонкие черные тополи, зеленый покров полей выцвел, местами лежал снежок, кое-где чернели пятна взрытой земли, а по краям канав щетинился сухой желтый камыш.
Марго торопливо шла через поле. На ней было то самое белое платье, в котором он впервые увидел ее, на плечи она накинула шарф. Винсент заметил, что на щеках у нее заиграл слабый румянец. Теперь она снова была похожа на ту женщину, которая расцвела, согретая любовью, всего несколько недель назад. В руках она держала корзинку с рукодельем.
Она крепко обняла его за шею. Он почувствовал, как неистово бьется ее сердце. Он запрокинул ей голову и заглянул в самую глубину ее карих глаз. Теперь они не были печальны.
— В чем дело? — спросил он. — Что-нибудь случилось?
— Нет, нет! — воскликнула она. — Просто… просто я счастлива, что мы снова вместе…
— Но почему ты пришла в этом легоньком платье?
Она помолчала мгновение, потом сказала уже другим тоном:
— Винсент, как бы далеко ты ни уехал, я хочу, чтобы ты всегда помнил только одно…
— Что же, Марго?
— Что я любила тебя! Всегда помни, что я любила тебя так, как не любила тебя ни одна женщина за всю твою жизнь.
— Почему ты так дрожишь?
— О, пустяки. Меня не пускали. Поэтому я и запоздала. Ты уже кончаешь?
— Да, осталось совсем немного.
— Тогда позволь мне посидеть около тебя, пока ты работаешь, так, как я сидела раньше. Ты знаешь, дорогой, я всегда старалась ничем не мешать тебе, не становиться на твоем пути. Я хотела лишь одного: чтоб ты позволил любить тебя.
— Да, Марго, — только и сказал он, не зная, что ответить.
— Ну, принимайся же за работу, мой дорогой, а когда закончишь, мы пойдем назад вместе.
Ее опять охватила дрожь, она плотнее закуталась шарфом и сказала:
— Пока ты не начал, Винсент, поцелуй меня еще раз. Так поцелуй, как целовал там… в мастерской… когда мы были счастливы в объятиях друг друга.
Он нежно поцеловал ее. Она расправила подол платья в села у Винсента за спиной. Солнце скрылось, и короткие зимние сумерки спустились на равнину. Винсента и Марго поглотила вечерняя тишина полей.
Вдруг звякнула склянка. Марго глухо вскрикнула, поднялась на колени и в страшной судороге рухнула на землю. Винсент мгновенно бросился к ней. Глаза у нее были закрыты, лицо искажено мучительной улыбкой. Она корчилась в беспрерывных конвульсиях, потом откинулась назад и, вытянувшись, словно окаменела; руки у нее свело, все тело застыло. Винсент схватил флакон, валявшийся на снегу. В горлышке оставалось немного белого кристаллического вещества. Оно ничем не пахло.
Винсент подхватил Марго на руки и как безумный бросился бежать через поле. До Нюэнена было не меньше километра. Он боялся, что, пока он доберется до поселка, Марго умрет. Было время ужина. Люди отдыхали, сидя возле своих домов. Винсенту надо было пронести Марго через весь поселок. Он добежал до дома Бегеманнов, пинком распахнул входную дверь, пронес Марго в гостиную и положил ее на диван. Вбежали ее мать и сестры.
— Марго отравилась! — крикнул Винсент. — Я позову доктора!
Доктор ужинал, но Винсент поднял его из-за стола.
— Вы уверены, что это стрихнин? — спросил доктор.
— Да, очень похоже на стрихнин.
— И она была еще жива, когда вы ее принесли?
— Да.
Когда они вошли в дом, Марго, все еще корчась, лежала на диване. Доктор склонился над ней.
— Совершенно верно, это стрихнин, — сказал он. — Но, кроме того, она приняла еще что-то болеутоляющее. Судя по запаху, тинктуру опиума. Она не знала, что это действует как противоядие.
— Значит, она останется жива, доктор? — спросила мать.
— Есть надежда. Надо немедленно везти ее в Утрехт. Ей необходима постоянная медицинская помощь.
— Вы можете рекомендовать нам больницу в Утрехте?
— Я не думаю, что ее нужно класть в больницу. Лучше поместите ее временно в санаторий. Я знаю там один очень хороший санаторий. Распорядитесь насчет лошадей. Мы должны попасть на последний поезд в Эйндховен.
Винсент молча стоял в темном углу гостиной. К дому подъехал экипаж. Доктор завернул Марго в одеяло и вынес ее на улицу. За доктором шли мать Марго и четверо ее сестер. Винсент последовал за ними. Семейство Ван Гогов высыпало на улицу и стояло у крыльца. К дому Бегеманнов сбежалась вся деревня. Когда доктор с Марго на руках вышел из дверей, толпа зловеще смолкла. Доктор уложил Марго в карету, туда же сели мать и сестры. Винсент молча стоял рядом. Доктор взял в руки вожжи. Мать Марго повернулась, увидела Винсента и закричала:
— Это ты, ты убил мою дочь!
Толпа хмуро смотрела на Винсента. Доктор поднял кнут и ударил по лошадям.
Карета покатила и скрылась из вида.
7
До того как Анна-Корнелия сломала ногу, жители Нюэнена недолюбливали Винсента, потому что не доверяли ему и не могли понять, отчего он ведет такой странный образ жизни. Но враждебности своей они открыто не проявляли. Теперь же они ополчились на него не таясь, и он чувствовал их ненависть на каждом шагу. При его появлении все поворачивались к нему спиной. Никто не хотел его замечать, никто с ним не разговаривал. Он стал парией.
Самого Винсента это мало трогало — ткачи и крестьяне по-прежнему принимали его в своих хижинах как друга, — но когда соседи перестали заходить к его родителям, он понял, что надо уезжать.
Винсенту было ясно, что самое лучшее — это уехать из Брабанта навсегда и оставить родителей в покое. Но куда ехать? Брабант был его родиной. Ему хотелось жить тут до конца своих дней. Хотелось рисовать крестьян и ткачей — в этом он видел единственный смысл своей работы. Он знал, как славно жить зимой среди глубоких снегов, осенью — среди желтой листвы, летом — среди спелых хлебов, а весной — среди зеленых трав; знал, как это чудесно — быть рядом с косцами, с деревенскими девушками то летом — под высоким необъятным небом, то зимой — у теплого камелька и знать, что все тут так ведется издавна и так останется до скончания века.
Винсент считал, что «Анжелюс» Милле — божественная картина, не сравнимая ни с каким другим созданием человеческих рук. Простая крестьянская жизнь была в его глазах той единственной реальностью, которая не обманет и пребудет вечно. Он хотел писать эту жизнь, писать с натуры, в широких полях. Да, ему придется мириться и с мухами, и с песком, и с пылью, портить и царапать свои полотна, часами блуждая по пустошам и перелезая через изгороди. Зато, приходя домой, он будет знать, что он только что смотрел в лицо самой жизни и ему удалось уловить хотя бы отзвук ее изначальной простоты. Если его деревенские полотна будут попахивать ветчиной, дымком, паром, поднимающимся от вареной картошки, — что ж, ведь это здоровый запах. Ведь если в конюшне пахнет навозом — на то она и конюшня. Если над полем стоит запах спелой пшеницы, птичьего помета или других удобрений — это тоже здоровый запах, в особенности для горожан.
Винсент нашел простой выход из положения. Неподалеку от дороги стояла католическая церковь, а рядом с ней домик сторожа. Сторож этот, Иоганн Схафрат, был портным; он занимался своим ремеслом в свободное время. У него была жена Адриана, добрейшая женщина. Она сдала Винсенту две комнаты, испытывая даже некоторое удовольствие оттого, что оказала услугу человеку, от которого отвернулся весь поселок.
Дом Схафратов был разделен посередине большим коридором: справа от входа помещались жилые комнаты, а слева — гостиная, выходившая окнами на дорогу; за гостиной была еще одна маленькая комнатушка. Гостиную отвели Винсенту под мастерскую, а в задней комнатке он хранил свой скарб. Спал он на чердаке, где Схафраты сушили белье. Там стояла в углу высокая кровать и стул. Раздеваясь на ночь, Винсент кидал на этот стул свою одежду, ложился в кровать, выкуривал трубку, глядя, как гаснет вечерняя заря, и засыпал.
В гостиной он развесил по стенам свои акварели и рисунки углем и мелом: головы мужчин и женщин, у которых были широкие, как у негров, чуть вздернутые носы, выступающие скулы и большие уши, фигуры ткачей, ткацкие станки, женщины с челноками в руках, крестьяне, сажающие картофель. Он еще крепче подружился с братом Кором; они вместе смастерили посудный шкаф, вместе собрали коллекцию, в которой было не меньше тридцати самых различных птичьих гнезд, всевозможные мхи и растения, ткацкие челноки, прялки, грелки, земледельческие орудия, старые шапки и шляпы, деревянные башмаки, посуда и всякие другие вещи, связанные с деревенским обиходом. В дальнем углу мастерской они даже посадили маленькое деревцо.
Винсент принялся за работу. Он обнаружил, что бистр и битум, почти не употребляемые художниками, придают его палитре своеобразную мягкость и теплоту. Он нашел, что достаточно положить самую малость желтой краски, чтобы желтый цвет зазвучал на полотне во всю силу, если рядом с ним будет лиловый или сиреневый.
Он понял также, что одиночество — это своего рода тюрьма.
В марте его отец пошел навестить больного прихожанина, жившего далеко за пустошами, и, возвращаясь, упал с черной лестницы своего дома. Когда Анна-Корнелия спустилась к нему, он уже был мертв. Похоронили его в саду, рядом с церковью. На похороны приехал Тео. Вечером он сидел в мастерской Винсента — разговор сначала зашел о семейных делах, а потом и об их работе.
— Мне предлагают уйти от Гупиля и поступить в другую фирму, дают тысячу франков в месяц, — сказал Тео.
— Ну и что же, ты согласился?
— Нет, хочу отказаться. Мне кажется, что эта фирма преследует чисто коммерческие цели.
— Но ты ведь писал, что и у Гупиля…
— Да, конечно, «Месье» тоже гонятся за прибылью. Но я служу там уже двенадцать лет. Зачем мне уходить от Гупиля ради нескольких лишних франков? Быть может, придет время, когда мне поручат руководить одним из филиалов. И тогда я начну продавать импрессионистов.
— Импрессионистов? Кажется, я видел это слово где-то в газете. Кто они такие?
— Это молодые парижские художники — Эдуард Мане, Дега, Ренуар, Клод Моне, Сислей, Курбе, Лотрек, Гоген, Сезанн, Съра.
— А почему их так называют?
— Это слово появилось после выставки тысяча восемьсот семьдесят четвертого года у Надара. Клод Моне выставил тогда полотно, которое называлось «Impression. Soleil Levant».[19] Критик Луи Леруа назвал в газете эту выставку выставкой импрессионистов, и так с тех пор я повелось.
— Они пишут в светлых или темных тонах?
— О, разумеется, в светлых! Темные тона они ненавидят.
— В таком случае, не думаю, что я смог бы работать с ними. Я собирался изменить свою палитру, но вместо светлых хотел искать еще более темные тона.
— Весьма возможно, что ты взглянешь на это дело по-иному, когда приедешь в Париж.
— Может быть. А картины у кого-нибудь из них покупают?
— Дюран-Рюэль изредка продает картины Мане. Этим, собственно, все и ограничивается.
— На какие же средства они живут?
— Бог их знает. Изворачиваются, как могут. Руссо дает детям уроки игры на скрипке; Гоген занимает деньги у своих бывших друзей по бирже; Съра содержит мать, Сезанна — отец. А на что живут остальные — ума не приложу.
— Ты всех их знаешь, Тео?
— Да, постепенно я перезнакомился со всеми. Я все убеждал своих хозяев отвести им хоть небольшой угол под выставку, но они не хотят подпускать импрессионистов и на пушечный выстрел.
— Пожалуй, мне стоило бы встретиться с этими людьми. Послушай, Тео, ты пальцем не пошевельнул, чтобы познакомить меня с кем-нибудь из художников, а мне бы это так пригодилось.
Тео подошел к окну и поглядел на зеленую лужайку между домом сторожа и дорогой на Эйндховен.
— Тогда перебирайся в Париж и живи со мной. В конце концов тебе все равно этого не миновать.
— Пока я не готов. Мне сначала надо закончить кое-какие работы.
— Но если ты будешь жить здесь, в глуши, то об общении с художниками говорить не приходится.
— Это, может быть, и так, Тео, но одного я не могу понять. Ты до сих пор не продал ни единого моего рисунка, ни единой картины маслом, ты даже не пытался это сделать. Ведь правда?
— Нет, не пытался.
— А почему?
— Я показывал твои работы знатокам. Они говорят…
— Ох уж эти знатоки! — Винсент пожал плечами. — Знаю я, какие банальности они изрекают. Ты же понимаешь, Тео, что оценить работу по достоинству они не могут.
— Ну, я бы этого не сказал. Твоим работам недостает совсем немногого, чтобы их можно было продать, но…
— Тео, Тео, ты то же самое писал и о моих эттенских набросках!
— Это правда, Винсент; ты все время подходишь к порогу зрелости и совершенства. Я с жадностью хватаюсь за каждый твой новый этюд, надеясь, что наконец ты достиг мастерства. Но пока что…
— Ну, разговоры о том, продаются картины или не продаются, — прервал его Винсент, выколачивая трубку об печку, — это старая песня, я больше не хочу ее слушать.
— Вот ты говоришь, что у тебя есть незаконченные работы. Заканчивай их поживей. Чем скорее ты приедешь в Париж, тем лучше для тебя. И если ты хочешь, чтобы я за это время продал что-нибудь из твоих вещей, присылай мне картины, а не этюды. Этюдами никто не интересуется.
— Да, но ведь трудно сказать, где кончается этюд и где начинается картина. Нет, Тео, мы уж лучше будем трудиться, как можем, и останемся самими собой, со своими недостатками и достоинствами. Я говорю «мы», потому что деньги, которые ты мне платишь и которые достаются тебе нелегко, дают тебе право считать, что ты такой же автор моих работ, как и я.
— Ну, это уж лишнее… — Тео отошел в дальний угол комнаты в стал играть старым чепцом, висевшим на деревце.
8
Пока был жив отец, Винсент хоть и изредка, но все же навещал пасторский дом. Он приходил сюда то поужинать, то просто поговорить. После похорон Теодора сестра Елизавета дала понять Винсенту, что он persona non grata[20]. Семья хотела сохранить свое положение в обществе; Анна-Корнелия считала, что Винсент сам отвечает за себя, а ее долг — позаботиться о дочерях.
Винсент был в Нюэнене совсем один; вместо общения с людьми ему оставалось только общение с природой. Он начал с того, что безуспешно старался ее копировать, и все выходило из рук вон плохо; кончил он спокойно обдуманным творчеством, уже исходя из собственной палитры, в природа тогда подчинилась ему, стала послушной. Мучаясь в своем одиночестве, Винсент вспоминал бурный спор в мастерской Вейсенбруха и те хвалы, которые злоязычный мастер возносил страданию. У своего неизменного Милле он нашел фразу, в которой философия Вейсенбруха была выражена еще убедительнее: «Я даже не хочу подавлять страдание, ибо нередко именно оно заставляет художника выразить себя с наибольшей силой».
Он подружился с крестьянским семейством Де Гроот. Семья эта состояла из матери, отца, сына и двух дочерей; все они работали в поле. Подобно большинству брабантских крестьян, Де Гроотов с таким же правом можно было назвать «чернорожими», как и углекопов Боринажа. В лицах у них было что-то негритянское — широкие, открытые ноздри, сильно выдвинутые вперед носы и челюсти, большие выпуклые губы и длинные, угловатых очертаний уши. Лбы были покатые, головы маленькие, с острыми макушками. Они жили в хижине, где была всего одна комната с нишами для постелей. Посередине хижины стоял стол, пара стульев и какие-то ящики, с грубого бревенчатого потолка свисала лампа.
Де Грооты были едоками картофеля. За ужином они выпивали по чашке черного кофе и раз в неделю съедали по куску ветчины. Они сажали картофель, копали картофель и ели картофель: в картофеле заключалась вся их жизнь.
Стин Де Гроот была милая семнадцатилетняя девушка. Она носила широкий белый чепец и черную кофту с белым воротником. Винсент стал ходить к Де Гроотам каждый вечер. Они со Стин часто веселились от всей души.
— Ох, смотрите! — взвизгивала она. — Какая из меня получилась красивая дама! Смотрите, как меня рисуют! А не надеть ли для вас новый чепец, минхер?
— Не надо, Стин, ты очаровательна и так.
— Я — очаровательна!
И она заливалась звонким хохотом. У нее были большие веселые глаза и милое личико. Когда она, копая картофель, наклонялась, в ее фигуре Винсент находил больше истинной грации, чем даже у Кэй. Он понял, что, рисуя человеческую фигуру, главное — передать движение и что в рисунках старых мастеров есть большой недостаток — они статичны, люди там не показаны в труде. Он рисовал Де Гроотов в поле, в хижине за столом, когда они ели дымящийся картофель, и всегда Стин заглядывала через его плечо и шутила с ним. Иногда, в воскресный день, она надевала чистый чепец и белый воротничок и шла с ним погулять на пустоши. Иных развлечений у здешних крестьян не было.
— Любила вас Марго Бегеманн? — спросила она однажды.
— Да, любила.
— Тогда почему же она хотела покончить с собой?
— Потому что родные не позволили ей выйти за меня замуж.
— Она просто дура. Знаете, что я сделала бы на ее месте? Я не стала бы травиться, я бы вас любила!
Стин расхохоталась прямо ему в лицо и побежала к сосновому леску. Весь день они резвились и смеялись, бродя меж деревьев. Их не раз видели другие гуляющие парочки. Стин была хохотунья от природы: что бы ни говорил и ни делал Винсент, все вызывало у нее безудержные взрывы смеха. Она схватывалась бороться с ним и всячески норовила свалить его наземь. Когда ей не нравились рисунки, которые он делал у нее в доме, она обливала их кофе или кидала в огонь. Она стала часто ходить к Винсенту в мастерскую, и после ее ухода все вещи в комнате валялись в невообразимом беспорядке.
Так прошло лето и осень и снова наступила зима. Снегопады вынуждали Винсента целыми днями сидеть в мастерской. Жители Нюэнена не любили позировать, и если бы Винсент не платил им, у него не было бы ни одного натурщика. В Гааге он делал наброски чуть ли не с сотни белошвеек, чтобы скомпоновать этюд из трех фигур. Теперь ему хотелось написать семейство Де Гроотов за ужином, когда они едят свой картофель и пьют кофе, но, чтобы картина была верна, он считал, что сначала надо перерисовать всех крестьян в округе.
Католический священник был не очень доволен, что церковный сторож сдает комнату язычнику и художнику, но поскольку Винсент вел себя тихо и вежливо, он не мог найти повода его выставить. Однажды Адриана Схафрат вошла в мастерскую очень взволнованная.
— Вас хочет видеть отец Паувелс!
Андреас Паувелс был дородный, краснолицый мужчина. Он быстро оглядел комнату и решил про себя, что подобного хаоса ему еще не приходилось видеть.
— Чем я могу быть вам полезен, отец мой? — любезно осведомился Винсент.
— Ничем вы мне не можете быть полезны! А вот я вам — могу. Я окажу вам помощь в этом деле, если только вы будете меня слушаться.
— О каком деле вы говорите, досточтимый отец?
— Да ведь она католичка, а вы-то протестант. Но я выхлопочу для вас специальное разрешение у епископа. Готовьтесь, через день-два будет венчание!
Винсент шагнул к окну, чтобы видеть священника получше.
— Боюсь, что я вас не понимаю, отец мой, — сказал он.
— О, вы все прекрасно понимаете. Не притворяйтесь, это бесполезно. Стин Де Гроот беременна! Честь семейства должна быть спасена.
— Ну и чертовка!
— Вы можете называть ее как угодно, хотя бы и чертовкой. Тут и впрямь без черта не обошлось.
— А вы уверены, что это так, отец мой? Вы не заблуждаетесь?
— Я никогда не обвиняю людей, если не имею неоспоримых доказательств.
— И сама Стин… Неужели она сказала вам… что это я?
— Нет. Назвать имя мужчины она отказывается.
— Тогда почему же вы приписываете эту заслугу именно мне?
— Вас неоднократно видели вместе. Разве она не ходила в вашу мастерскую?
— Ходила.
— Разве вы не гуляли с ней по воскресеньям?
— Да, гулял.
— Какие же еще нужны доказательства?
Винсент минуту молчал. Потом он сказал спокойно:
— Я очень огорчен всем этим, отец мой, в особенности потому, что беда постигла моего друга Стин. Но должен уверить вас, что мои отношения с нею были совершенно чистыми.
— Неужели вы думаете, что я вам поверю?
— Нет, не думаю, — ответил Винсент.
Вечером, когда Стин возвращалась с поля, он ждал ее у порога хижины. Все семейство село ужинать, а Стин, не заходя в хижину, опустилась на землю рядом с Винсентом.
— Скоро вы сможете рисовать еще кое-кого, — сказала она.
— Так это правда, Стин?
— Конечно. Хотите пощупать?
Она взяла его руку и положила к себе на живот. Винсент почувствовал, как сильно он округлился.
— Отец Паувелс сегодня сказал мне, что этот ребенок от меня.
Стин засмеялась.
— Хотела бы я, чтобы он был от вас. Но вы-то никогда этого не хотели, правда?
Винсент поглядел на Стин, на ее грубоватые, неправильные черты лица, толстый нос, толстые губы, на ее смуглое, пропитанное потом тело. Она тоже взглянула на него и улыбнулась.
— Сказать по чести, Стин, я бы не отказался.
— Значит, отец Паувелс говорит, что это вы. Вот, забава-то!
— Что ж тут забавного?
— Если я вам скажу, от кого у меня ребенок, вы меня не выдадите?
— Даю слово.
— От сторожа его церкви!
Винсент даже присвистнул.
— Ваши родные знают?
— Конечно, нет. Я им никогда и не скажу. Но они знают, что это не вы.
Винсент вошел в хижину. Там было все по-прежнему, как будто ничего и не случилось. Де Грооты отнеслись к беременности Стин с таким равнодушием, словно это была не их дочь, а чужая корова. Винсента они встретили как обычно, и он видел, что они его не винят.
Но в поселке думали иначе. Адриана Схафрат подслушала у двери разговор отца Паувелса с Винсентом. Она тут же передала его соседям. Через час жители Нюэнена все до одного знали, что Стин Де Гроот беременна от Винсента и что отец Паувелс решил непременно обвенчать их.
Был уже ноябрь, наступила настоящая зима. Пора было уезжать. Жить в Нюэнене дольше не имело смысла. Он уже написал здесь все, что можно было написать, и узнал о крестьянской жизни все, что можно было узнать. Оставаться в этой деревне, где снова вспыхнула вражда к нему, он не хотел. Было ясно, что надо уезжать. Но куда?
— Минхер Ван Гог, — сокрушенно сказала Адриана, предварительно постучав в дверь. — Отец Паувелс говорит, что вы должны сегодня же покинуть наш дом и поселиться где-нибудь в другом месте.
— Что ж, пусть будет так.
Винсент прошелся по мастерской, оглядывая свои работы. Два года непрерывного каторжного труда! Сотни этюдов — ткачи, их жены, ткацкие станки, крестьяне, работающие в поле, тополи, растущие в саду пасторского дома, церковь с ее шпилем, пустоши и изгороди под жарким солнцем и в холодных зимних сумерках.
Он почувствовал, как на него навалилась невыносимая тяжесть. Все эти работы так отрывочны, так фрагментарны. Здесь были мелкие осколки крестьянской жизни в Брабанте во всех ее проявлениях, но картина, которая бы цельно, в едином сгустке показала крестьянина, выразила самый дух деревенской хижины и дымящегося картофеля — такой картины не было. Где же его брабантский «Анжелюс»? И как можно уехать отсюда, пока он не создан?
Винсент взглянул на календарь. До начала следующего месяца оставалось двенадцать дней. Он кликнул Адриану:
— Скажите отцу Паувелсу, что я уплатил за квартиру до первого числа и до тех пор никуда не уеду.
Он взял краски, холсты, кисти, мольберт и поплелся к хижине Де Гроотов. Там было пусто.
Он принялся набрасывать карандашом обстановку их комнаты. Когда семейство вернулось с поля домой, он разорвал рисунок. Де Грооты принялись за свой дымящийся картофель, черный кофе и ветчину. Винсент натянул холст и работал, пока хозяевам не пришло время ложиться. Всю эту ночь он дописывал полотно у себя в мастерской. Спать он лег уже утром. Проснувшись, он с отвращением и яростью бросил картину в огонь и снова пошел к Де Гроотам.
У старых голландских мастеров он усвоил, что рисунок и цвет неотделимы друг от друга. Де Грооты сели за стол точно так же, как садились всю свою жизнь. Винсент стремился как можно яснее показать, что эти люди, едящие картофель при свете висячей лампы, теми же руками, которыми они теперь брали еду, копали землю; он хотел рассказать о тяжком физическом труде, о том, как честно эти люди зарабатывают свой хлеб насущный.
— Сегодня приходил отец Паувелс, — сказала жена Де Гроота.
— Что ему надо? — спросил Винсент.
— Он предлагал нам денег, если мы откажемся позировать.
— Ну, а вы?
— Мы сказали, что вы наш друг.
— Он обошел тут все дома, — добавила Стин. — Но все ему сказали, что лучше будут позировать вам за одно су, чем примут от него подачку.
На следующее утро Винсент вновь уничтожил свою картину. Им овладело чувство гнева и бессилия. У него оставалось теперь всего-навсего десять дней. Он должен был уехать из Нюэнена; жизнь здесь становилась невыносимой. Но он не мог уехать, не исполнив своего обета, данного Милле.
Каждый вечер он приходил к Де Гроотам. Он работал там, пока они не засыпали, сидя за столом. Каждый раз он пробовал новое сочетание тонов и масс, новые пропорции и каждый раз убеждался, что не достиг своей цели, что картина его несовершенна.
Наступил последний день месяца. Винсент дошел в своей работе до исступления. Он перестал спать, почти ничего не ел. Он жил лишь за счет нервной энергии. Каждая новая неудача только подстегивала его. Он сидел в хижине Де Гроотов и ждал, когда они вернутся с поля. Мольберт был установлен в нужном месте, краски смешаны, холст натянут на подрамник. У него оставался последний шанс. Завтра утром он покинет Брабант навсегда.
Он работал, не отрываясь, много часов подряд. Де Грооты понимали его волнение. Окончив ужин, они не встали из-за стола, а продолжали сидеть, тихонько разговаривая на своем крестьянском жаргоне. Винсент уже сам не разбирал, что он пишет. Он стремительно метал краски на широкий холст, не думая и не соразмеряя того, что творила его рука. К десяти часам Де Грооты уже не могли бороться со сном, а Винсент был вымотан вконец. Он сделал все, что мог. Он собрал свои вещи, поцеловал Стин и распрощался со всеми. Потом он в темноте поплелся домой, машинально переставляя ноги.
В мастерской он поставил свое полотно на стул, закурил трубку и остановился перед ним. Картина не получилась. Он вновь промахнулся. Он не сумел схватить истинный дух деревни. Снова — в который раз — катастрофа. Два года тяжкого труда в Брабанте пропали даром.
Он выкурил трубку до последней затяжки, до последней крошки табака. Потом стал упаковывать вещи. Он снял со стены и убрал со стола все свои этюды и рисунки в положил их в большой ящик. Потом он лег на диван.
Он не сознавал, сколько прошло времени. Он встал с дивана, сорвал полотно с подрамника, швырнул его в угол и натянул новый холст. Смешал краски, уселся и стал работать.
«Начинаешь с того, что безуспешно копируешь природу, и все выходит из рук вон плохо; кончаешь спокойно обдуманным, творчеством, уже исходя из собственной палитры, и тогда природа подчиняется тебе, становится послушной.
On croit que j'imagine — ce n'est pas vrai — fe me souviens».[21]
Да, да, именно это говорил ему в Брюсселе Питерсен: он сидел слишком близко к натуре. Он не мог уловить перспективы. В ту пору он вкладывал всего себя в воссоздание натуры; теперь же он выразил натуру через свое восприятие.
Он писал композицию в тоне картофеля — доброго, пыльного, нечищеного картофеля. Грязная домотканая скатерть на столе, закопченная стена, лампа, подвешенная к грубым балкам, Стин, подающая отцу дымящуюся картошку, мать, наливающая черный кофе, брат, поднесший чашку ко рту, — и на всех лицах печать спокойствия, терпеливого смирения перед извечным распорядком вещей.
Утреннее солнце робко заглянуло в окно его комнаты. Винсент встал с табурета. На душе у него был полнейший покой и умиротворение. Двенадцать дней лихорадочных волнений остались позади. Он посмотрел на свою работу. Она попахивала ветчиной, дымком и картофельным паром. Он улыбнулся. Он создал свой «Анжелюс». Он уловил то непреходящее, что живет в преходящем. Брабантский крестьянин никогда не умрет.