Муки и радости
ModernLib.Net / Классическая проза / Стоун Ирвинг / Муки и радости - Чтение
(стр. 58)
Автор:
|
Стоун Ирвинг |
Жанр:
|
Классическая проза |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(824 Кб)
- Скачать в формате doc
(808 Кб)
- Скачать в формате txt
(780 Кб)
- Скачать в формате html
(825 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64
|
|
Широкая улыбка осветила лицо Микеланджело. Тяжесть, до той поры давившая ему грудь и голову, сразу исчезла.
— Ты, наверное, знаешь, что я должен писать для папы Павла «Страшный Суд».
— Мне говорили об этом на заутрене. Ваша фреска будет блистательным завершением капеллы, под стать великому плафону.
Чтобы скрыть нахлынувшие на него чувства, Микеланджело отвернулся от Томмазо и молча стоял, проводя кончиками пальцев по чудесно изваянным ягодицам Венеры. Волна счастья охватывала его, и, с трудом овладев собой, он заговорил, обращаясь к другу:
— Томмазо, до этой минуты я не думал, что дерзну приняться за «Страшный Суд». Теперь я знаю, что я могу его написать.
Они стали подниматься по широкому маршу лестницы. Вверху, под защитой балюстрады, у Кавальери были расставлены меньшие и более хрупкие изваяния: женская голова, служившая подставкой для корзины, древнеримская статуя императора Августа, морская раковина, внутри которой была заключена обнаженная фигура.
Половину своего рабочего дня Томмазо Кавальери тратил на исполнение своих обязанностей в налоговой комиссии и в конторе по строительству публичных зданий, остальное время он посвящал рисованию. Мастерская его размещалась в задней части дворца, выходя окнами на Торре Арджентина, — это была почти пустая комната с деревянными козлами, на которых лежали голые доски. На стене, подле рабочего стола, висели рисунки Микеланджело — и те, которые он сделал два года назад в Риме, и те, что он прислал из Флоренции. На досках были разложены десятки рисунков самого Томмазо. Микеланджело внимательно оглядел их и воскликнул:
— У тебя замечательный талант! И ты упорно работаешь.
Лицо Томмазо заволокло облако печали.
— В прошлом году я попал в дурную компанию. Рим, как вы знаете, полон искушений. Я слишком много пил, предавался разврату, а работал очень мало.
Микеланджело удивился той сумрачной серьезности, с какой Томмазо корил самого себя.
— Даже Святой Франциск был необуздан в молодости, Томао. — Эта ласкательная форма имени, к которой прибегнул Микеланджело, заставила Томмазо наконец улыбнуться.
— Могу я работать с вами хотя бы два часа в день?
— Моя мастерская всегда открыта для тебя. Что может принести мне больше счастья? Погляди, как укрепляет меня твоя вера, твоя любовь. Я уже жажду приняться за рисунки для «Страшного Суда». Я хочу быть тебе не только другом, но и учителем. Ты поможешь мне увеличить мои рисунки, будешь рисовать моих натурщиков. Мы вырастим из тебя великого художника.
Томмазо стоял бледный, потускневшие его глаза словно подернула серая пелена. Он глухо сказал:
— Вы — само олицетворение искусства. Пристрастие, которое вы проявляете ко мне, вы могли бы проявить к любому человеку, обожающему искусство и готовому посвятить ему жизнь. Я скажу вам так: никого я не любил больше, чем люблю вас, ничьей дружбы не желал горячей, чем желаю вашей.
— Мне бесконечно жаль, что я не в состоянии отдать тебе все свое прошлое, как я могу отдать тебе будущее.
— А мне жаль, что я не могу ничем одарить вас в ответ.
— Ах, — сказал Микеланджело мягко, — тут ты заблуждаешься. Когда я стою вот у этого рабочего стола и смотрю на тебя, я не чувствую своих лет и не боюсь смерти. Это самое драгоценное из всего, что человек может дать другому человеку.
Они стали неразлучны. Они выходили рука об руку на площадь Навона подышать свежим воздухом, вместе по воскресеньям делали зарисовки на Капитолии или на Форуме, ужинали друг у друга дома после работы, а затем целыми вечерами беседовали или увлеченно рисовали. Радость, которую они испытывали в обществе друг друга, каким-то отблеском озаряла и других людей, кто их видел вместе; теперь это нерасторжимое единство признавали уже все и, желая куда-либо пригласить Томмазо или Микеланджело, неизменно приглашали обоих.
Как он мог бы назвать свое чувство к Томмазо? Несомненно, это было прежде всего поклонение красоте. Физическое обаяние Томмазо действовало на него с огромной силой, вызывая ощущение щемящей пустоты где-то под сердцем. Он понимал, что то, что он чувствовал по отношению к Томмазо, можно было определить только словом «любовь», но не хотел признаться себе в этом. Если припомнить все увлечения, какие он испытывал в своей жизни, то как можно назвать эту привязанность? С какой былой любовью сравнить эту любовь? Она даже отдаленно не напоминала ту любовь, которую он питал к своему семейству и которая скорей походила на подчинение; она была совсем не похожа и на то поклонение, с которым он относился к Великолепному, или на глубокую почтительность к Бертольдо; нельзя было сопоставить ее ни с терпеливой и долгой, хотя и приглушенной, любовью к Контессине, ни с незабываемой страстью к Клариссе, ни с чувством дружеской любви к Граначчи, ни с отеческой его любовью к Урбино. Быть может, эта любовь, пришедшая в его жизнь так поздно, вообще не поддавалась определению словом.
— Вы чтите во мне свою утраченную юность, — сказал Томмазо.
— Даже в своих мечтах я не заносился так высоко, чтобы быть похожим на тебя, — с горечью отозвался Микеланджело.
Они рисовали за столом, поставленным у горящего камина. Микеланджело делал первые наброски будущей фрески в Систине, вычерчивая уравновешивающие друг друга фигуры для боковых частей стены: справа люди словно взлетали вверх, к небесам, слева низвергались в преисподнюю.
— Когда вы возражаете мне, — снова заговорил Томмазо, — вы думаете лишь о своей внешней оболочке. А ведь мой внутренний облик очень беден и прост. Я с удовольствием отдал бы свои физические черты за ваш гений.
— И свалял бы дурака, Томмазо. Физическая красота — это один из редчайших даров господа.
— И один из самых бесполезных, — отозвался Томмазо с мукой, весь побледнев.
— Нет, нет! — воскликнул Микеланджело. — Красота дает радость всем и каждому. Скажи, зачем, по-твоему, я создал целое племя великолепных существ в мраморе и красках, отдав на это свою жизнь? Да потому, что я поклоняюсь красоте — этому внешнему проявлению божественного начала в человеке.
— Ваши творения прекрасны потому, что вы вдохнули в них душу. Ваше «Оплакивание», «Моисей», фигуры Сикстинского плафона — они чувствуют, размышляют, им ведомо сострадание… Только потому они живые, и только потому они для нас что-то значат.
Этот взрыв страсти заставил Микеланджело сразу же сдаться.
— В твоих словах звучит мудрость человека, которому шестьдесят, а я рассуждал с легкомыслием двадцатичетырехлетнего юноши.
Он просыпался с рассветом, горя желанием сесть за рабочий стол. К тому времени когда солнце освещало колонну Траяна, приходил Томмазо: в руках его был сверток со свежими булочками, на завтрак Микеланджело. Постепенно приноровясь к требованиям Микеланджело, Урбино теперь искал натурщиков — в мастерской каждый день появлялись разные незнакомцы — рабочие, механики, дворяне, ученые, люди всякого вида, всех национальностей. В фреску «Страшного Суда» должно было войти много женщин: пришлось нанимать натурщиц в банях, в борделях, приглашать самых дорогостоящих гетер — те позировали обнаженными ради забавы.
Микеланджело нарисовал портрет Томмазо — это был единственный случай в жизни, когда он соблаговолил сделать портрет. С помощью черного мела он выразительно передал его гладкие щеки, чудесно изваянные скулы; Томмазо был изображен в античном костюме и держал в руках медальон.
— Узнаешь себя, Томмазо?
— Рисунок великолепный. Но это не я.
— Нет, ты — такой, каким я тебя вижу.
— Это лишает меня последней веры… Вы лишь подтвердили то, о чем я догадывался с самого начала: у меня есть вкус, я могу отличить хорошую работу от плохой, но во мне нет творческого огня.
Томмазо, сгорбившись, сидел на скамье, Микеланджело, вскинув голову, стоял рядом — любовь к Томмазо словно бы делала его всесильным гигантом.
— Томао, разве моими стараниями Себастьяно не стал известным живописцем? Разве я не обеспечил его крупными заказами? А ведь ты одареннее его в тысячу раз.
Томмазо стиснул челюсти. Отступать и отказываться от своего убеждения он не хотел.
— Учась у вас, я глубже постигаю природу искусства, но творческие мои способности от этого не возрастут. Вы напрасно теряете время, занимаясь со мной. Мне не надо больше приходить к вам.
После ужина Микеланджело уселся за своим длинным столом и начал писать. К утру он закончил два сонета:
ЛЮБОВЬ, ДАЮЩАЯ СВЕТ
Лишь вашим взором вижу сладкий свет, Которого своим, слепым, не вижу; Лишь вашими стопами цель приближу К которой мне пути, хромому, нет; Бескрылый сам, на ваших крыльях, вслед За вашей думой, ввысь, себя я движу; Послушен вам — люблю и ненавижу, Я зябну в зной, и в холоде согрет. Своею волей весь я в вашей воле, И ваше сердце мысль мою живит, И речь моя — часть вашего дыханья. Я — как луна, что на небесном поле Невидима, пока не отразит В ней солнце отблеск своего сиянья. Когда Томмазо явился в мастерскую, Микеланджело подал ему первый стонет. Томмазо прочел стихотворение, лицо его вспыхнуло. Вынув из верстака второй листок, Микеланджело сказал:
— Вот и второе стихотворение, которое я написал:
О чуждом злу, о чистом говорят, О совершенном мире эти очи, — Небесных сил в них вижу средоточье, За человека гордостью объят! Томмазо долго стоял, опустив голову, без единого движения. Потом он поднял взор, открытый и ясный.
— Я недостоин такой любви, но я сделаю все возможное, чтобы заслужить ее.
— Если нам всегда станут воздавать по заслугам, — с кроткой улыбкой ответил Микеланджело, — то как же мы встретим день Страшного Суда!
3
Он вошел в Сикстинскую капеллу один и, став под многолюдное сборище из Книги Бытия, тщательно осматривал алтарную стену.
С краю потолка, на своем мраморном троне, восседал Иона — этот пророк из Ветхого завета будет теперь сидеть над головой творящего суд Христа из Евангелия.
Стена, распростершаяся почти на восемь сажен в вышину и на пять с лишним в ширину, вся была заполнена и расписана; в нижнем ее поясе были изображены шпалеры, почти в точности такие, как и на боковых стенах; над престолом были две фрески Перуджино — «Спасение младенца Моисея» и «Рождество Христово»; выше располагались два окна, парные окнам на боковых стенах, с портретами двух первых пап — Святого Лина и Святого Клита, а затем, в самом верху, в четвертом ярусе, были два его, Микеланджело, собственных люнета, расписанных изображениями предшественников Христа.
Снизу стена была задымлена; запачкана и повреждена она была и во втором ярусе, а вверху виднелись подтеки от сырости; пыль, сажа и копоть от свеч, зажигаемых на алтаре, покрывала всю ее поверхность. Микеланджело не хотелось уничтожать фрески Перуджино, но поскольку требовалось сбить и два его собственных люнета, его нельзя будет упрекнуть в мстительности. Он устранит два мешающих ему окна, возведет совершенно новую, из свежего кирпича, стену — он поставит ее чуть наклонно, отведя низ дюймов на десять вглубь, так, чтобы пыль, грязь и сажа не прилипали к ней столь легко.
Папа Павел охотно дал свое согласие на все эти планы. Фарнезе нравился Микеланджело все больше и больше, между ними завязались чисто дружеские отношения. Бурно проведя свою молодость, в конце концов Павел стал ученым, знатоком греческого и латинского, прекрасным оратором и писателем. Он был намерен избегать военных столкновений, к которым так рвался Юлий, он не желал устраивать при своем дворе оргий, какие устраивал папа Лев, надеялся не допустить тех ошибок в международных делах, какие были у Клемента, и не хотел вести те интриги, какие вел тот. Как убедился Микеланджело, когда его пригласили в Ватикан, Павел был щедро наделен чувством юмора. Видя блестящие, лукавые глаза первосвященника, Микеланджело сказал:
— Вы сегодня чудесно выглядите, ваше святейшество.
— Не говори об этом слишком громко, — с усмешкой шепнул ему в ответ Павел. — Иначе ты огорчишь всю коллегию кардиналов. Ведь они избрали меня папой только потому, что считали, будто я при смерти. Но папство пришлось мне так по вкусу, что я решил пережить всех кардиналов.
Микеланджело чувствовал себя счастливым — он прилежно рисовал в своей мастерской, которую Урбино привел в порядок и заново выкрасил. Рисование, подобно пище, напиткам и сну, прибавляет человеку сил. Чертя по бумаге, рука подавала Микеланджело первые зародыши мыслей, и он быстро их ухватывал. Судный день, гласит христианская догма, должен совпасть с концом света. Верно ли это? Мог ли господь сотворить мир только для того, чтобы его оставить? Ведь господь бог создал человека по своему собственному побуждению. Так разве у бога недостанет могущества, чтобы хранить и поддерживать этот мир всегда и вечно, вопреки всем бесчестиям и злу? Разве господь не стремился к этому, разве не такова его воля? Поскольку каждый человек перед смертью сам себя подвергает суду, каясь в грехах или умирая нераскаявшимся, разве нельзя предположить, что Страшный Суд — это преддверье золотого века, который господь уготовил людям, только ожидая часа, чтобы послать народам Христа и начать судилище? Микеланджело считал, что Страшный Суд ему надо писать отнюдь не совершившимся, а едва только начатым, на пороге свершения. Тогда он мог бы показать суд человека над самим собой перед лицом смертных мук. Тут уж не могло быть уверток и обмана. Микеланджело верил, что каждый несет ответственность за свои деяния на земле, что существует внутренний суд человека. Мог ли даже пылающий гневом Христос принести человеку большее возмездие? Мог ли Дантов Харон, плывя в своей ладье по Ахерону, низвергнуть злодеев в преисподнюю более страшную, чем та, что видится взору человека, суровым судом осудившего самого себя?
С той секунды, как перо его прикоснулось к бумаге, он уже искал очертания человеческих форм, той единственной, нервной линии для каждой фигуры, которая передавала бы отчаянную напряженность движения. Сердясь на то, что приходится прерывать линию, он окунал перо в чернила и снова вел ее, стремясь выразить и форму и пространство одновременно. Внутри возникшего контура он наносил как бы пучки перекрестных штрихов и линий — так выявлялась игра мускулов в их различных состояниях, проступала взаимосвязь внутренних тканей и покровов. Он стремился как можно острее отграничить телесные формы от живого, трепетного воздуха — этого он достигал, вторгаясь в голые нервы пространства. Каждый мужчина, женщина и ребенок должны были предстать в совершенной ясности и явить свое человеческое достоинство во всей полноте, ибо каждый из них был личностью и чего-то стоил. Это был главный мотив в борьбе за возрождение знания и свободы, которые после сна и мрака многих веков вновь воспрянули во Флоренции. Никогда и никто не скажет, что он, Микеланджело Буонарроти, тосканец, низводил человека до незаметной, неразличимой частицы примитивной массы, изображал ли он его на пути к раю или к аду.
Хотя он сам и не признался бы в этом, но руки его были утомлены беспрерывным десятилетним ваянием фигур в часовне Медичи. Чем пристальней осматривал он свой плафон в Сикстинской капелле, тем больше склонялся к мысли, что в конце концов живопись могла бы стать благородным и вечным видом искусства.
Постепенно вокруг Микеланджело собралась целая группа молодых флорентинцев — каждый вечер они приходили в отремонтированную его мастерскую на Мачелло деи Корви и обсуждали с ним свои планы свержения Алессандро. Во главе этого кружка стояли такие лица, как блестящий, полный энергии кардинал Ипполито и кардинал Эрколе Гонзага, разделявшие верховенство в ученых и художественных сферах Рима; изящный и милый кардинал Никколо; Роберто Строцци, отец которого в свое время помог Микеланджело пристроить Джовансимоне и Сиджизмондо к шерстяной торговле, а дед купил у Микеланджело первую проданную им скульптуру; многие сыновья и внуки давних жителей флорентийской колонии, в чьи дома любезно приглашали Микеланджело и ту пору, когда он впервые приехал в Рим и когда кардинал Риарио вынудил его долго слоняться без дела. Начав теперь в воскресные вечера наносить визиты, Микеланджело сделался центром внимания со стороны другой деятельной группы молодых людей: там были Пьерантонио, скульптор; Пьерино дель Вага, наиболее известный лепщик и декоратор в Риме; его ученик Марчелло Мантовано; Ямонино дель Конте, флорентинец, ученик Андрея дель Сарто, приехавший в Рим вслед за Микеланджело; Лоренцетто Лотти, архитектор при соборе Святого Петра, сын колокольного мастера, того самого, что работал с Микеланджело в Болонье. Эти юноши видели в Микеланджело смелого человека, который бросал вызов папам, достойного воспитанника Лоренцо Великолепного. Флоренция катилась теперь в глубокую пропасть, ее сыны приходили в отчаяние и теряли веру в себя, и этим юношам было отрадно знать и думать, что Микеланджело возвышается над Европой подобно горе Альтиссиме. Он укреплял в них гордость от сознания того, что они тосканцы; он один создал столько поистине гениальных произведений, сколько не создали все остальные художники, вместе взятые. Если Флоренция могла породить Микеланджело, она переживет Алессандро.
С болью в душе Микеланджело сознавал, что никогда раньше он не пользовался подобного рода признаньем и что вряд ли бы он благосклонно отнесся к подобной популярности, приди она в былые годы.
— У меня меняется характер, — говорил он Томмазо. — Когда я расписывал плафон, ни с кем, кроме Мики, я тогда и не разговаривал.
— Это было для вас несчастное время?
— Художник, когда он в расцвете своих сил, живет в особом мире — обычное человеческое счастье ему чуждо.
Микеланджело понимал, что перемена в его характере отчасти вызвана его чувством к Томмазо. Он восхищался телесной красотой и благородством духа Томмазо так, как мог бы восхищаться впервые влюбленный юноша нежной девушкой. Он ощущал все симптомы подобной любви: его переполняла радость, когда Томмазо входил в комнату, томила печаль, когда он уходил, он мучился ожиданием, когда предстояла с ним встреча. Вот он смотрит на Томмазо, сосредоточенно рисующего что-то углем. Он не смеет сказать ему, какие чувства его обуревают, и только глубокой ночью, оставшись один, он расскажет о них в сонете:
Всегда ль за грех должны мы почитать Той красоты земной обожествленье, Что нам внушает к высшему стремленье, Душе дарит господню благодать… В Риме стало известно, что Карл Пятый собирается выдать свою незаконную дочь Маргариту замуж за Алессандро; такой брак означал бы союз императора с Алессандро, позволявший тирану удержаться у власти. Все надежды флорентийской колонии в Риме рушились. В те же нерадостные дни Микеланджело пришлось пережить и одно личное разочарование. Дело касалось Себастьяно — этот тучный, лоснящийся, как круг сыра, монах только что возвратился в Рим после путешествия.
— Мой милый крестный, как я рад видеть вас! Вам надо сходить в церковь Сен Пьетро ин Монторио и посмотреть, удачно ли я перевел ваши рисунки в масло.
— В масло? Я всегда думал, что ты будешь работать по фреске.
Толстые щеки Себастьяно покраснели.
— Фреска — это ваша специальность, дорогой маэстро. Вы ведь никогда не ошибаетесь. А по моему характеру больше подходит масло — если я наделаю ошибок, я тут же соскребу краску и пишу на стене заново.
Они поднялись к церкви Сан Пьетро ин Монторио, возвышавшейся надо всем Римом. Воздух был прозрачен; под зимним небом, среди черепичных крыш, чистой голубизной сверкал Тибр. Во дворике они полюбовались на Брамантово Темпиетто, эту жемчужину архитектуры, всегда вызывавшую у Микеланджело искреннее восхищение. Едва Микеланджело ступил в церковь, как Себастьяно, не скрывая своей гордости, провел его в первую часовню справа. Микеланджело убедился, что работа у Себастьяно была мастерская — на росписях, сделанных по его рисункам, краски казались совсем свежими. А ведь кто ни пробовал писать на стенах масляными красками, даже такие художники, как Андреа дель Кастаньо или Антонио и Пьеро Поллайоло, — все равно их росписи быстро блекли или темнели.
— Я изобрел новый способ, — самодовольно объяснял Себастьяно. — Я беру для грунта сырую глину, смешивая ее с мастикой и камедью. Разогреваю эту смесь на огне, а на стену наношу мастерком, раскаленным добела. Скажите, вы недовольны мною?
— Что ты расписал еще после этой часовни?
— Да, собственно, ничего…
— Что ж так — при твоей-то гордости своим новым методом?
— Когда папа Клемент назначил меня хранителем печати, у меня больше не стало нужды в работе. Деньги сами плыли мне в руки.
— Значит, ты писал только ради денег?
Себастьяно посмотрел на Микеланджело так, словно бы его благодетель внезапно лишился рассудка.
— А ради чего же еще писать?
Микеланджело вспылил, но сразу успокоился, поняв, что гневаться на Себастьяно так же неразумно, как гневаться на ребенка.
— Ты прав, Себастьяно, — сказал он. — Пой, играй на своей лютне, забавляйся. Пусть искусство будет уделом тех бедняг, которым не остается ничего другого.
Полный застой на стройке собора Святого Петра был для Микеланджело куда более горькой пилюлей. Опытный его глаз говорил ему, что за те месяцы, которые он прожил в Риме, стены собора не поднялись ни на аршин, хотя там работали сотни людей и тратилось много бетона. Римские флорентинцы хорошо знали, что на строительстве попусту расточаются деньги и время, но даже три кардинала — друзья Микеланджело — не могли ему, сказать, догадывается ли папа Павел, что там происходит. Занимая пост архитектора храма в течение двадцати лет, Антонио да Сангалло так укрепился в Риме, что спорить и ссориться с ним ни у кого не хватало отваги. Микеланджело понял, что самым благоразумным с его стороны будет держаться пока спокойно. По внутренне он кипел: никогда он не мог преодолеть в себе чувства, что собор Святого Петра — его детище, что отчасти благодаря ему, Микеланджело, возник проект этого храма и началось его строительство. Когда терпение Микеланджело истощилось, он, улучив минуту, стал рассказывать папе, как обстоят дела на стройке.
Поглаживая свою длинную белую бороду, папа Павел слушал его внимательно.
— Разве ты не предъявлял те же самые обвинения и Браманте? Теперь при дворе будут говорить, что ты ревнуешь к Антонио да Сангалло. Это выставит тебя в дурном свете.
— Меня выставляли в дурном свете почти всю мою жизнь.
— Пиши, Микеланджело, «Страшный Суд», а собор Святого Петра пусть строит Антонио да Сангалло.
Когда он, потерпев такую неудачу, удрученный пришел домой, его ждали там Томмазо, кардинал Ипполито и кардинал Никколо. Они расхаживали по мастерской, придерживаясь каждый своей орбиты.
— Я смотрю, тут целое посольство! — удивился Микеланджело.
— Так оно и есть, — ответил Ипполито. — Скоро Карл Пятый проездом будет в Риме. Он посетит здесь лишь один частный дом — Виттории Колонны, маркизы Пескарской. Карл большой друг семьи ее мужа в Неаполе.
— Я не знаком с маркизой.
— Но я знаком с нею, — отозвался Томмазо. — Я попросил ее пригласить вас вечером в воскресенье, когда у нее соберутся гости. Вы, конечно, пойдете?
Прежде чем Микеланджело успел спросить: «Гожусь ли я для подобного общества?», заговорил Никколо, подняв свои печальные карие глаза, так похожие на глаза Контессины:
— Если вы станете другом маркизы и она представит вас императору, вы сделаете для Флоренции огромное дело.
Когда кардиналы ушли, Томмазо сказал Микеланджело:
— Я давно уже хочу, чтобы вы познакомились с Витторией Колонной. За те годы, что вас не было в Риме, она стала здесь первой дамой. Это замечательная поэтесса, один из самых тонких умов в Риме. Она очень красива. И к тому же — святая.
— Ты влюблен в эту даму? — спросил Микеланджело.
— Совсем нет — весело рассмеялся Томмазо. — Этой женщине сорок шесть лет, у нее был удивительный роман потом замужество. Последние десять лет она вдова.
— Она из того рода Колонны, чей дворец стоит на Квиринале, выше моего дома?
— Да она сестра Асканио Колонны, хотя живет во дворце редко. Большую часть времени она проводит в женском монастыре Иоанна Крестителя. Строгая и суровая жизнь монахинь ей по душе.
Виттория Колонна, родившаяся в одной из самых могущественных семей Италии, была помолвлена с неаполитанцем Ферранте Франчески д'Авалос, маркизом Пескарским, когда жениху и невесте было но четыре года. В девятнадцать их повенчали — свадьба, состоявшаяся в Некий, была очень пышной. Медовый месяц оказался кратким, ибо маркизу, как военачальнику, служившему императору Священной Римской империи Максимилиану, пришлось тотчас же отправиться на войну. За шестнадцать лет своего замужества Виттория редко видела мужа. В 1512 году он был ранен в битве за Равенну. Виттория выходила его, вернув к жизни, но он опять уехал к войскам и через тринадцать лет пал в битве под Павией, в Ломбардии, совершив на поле боя героические подвиги. Виттория провела долгие годы в одиночестве, усердно изучая греческий и латинский языки, и стала одной из самых ученых женщин Италии. После гибели мужа она хотела постричься в монахини, но папа Клемент запретил ей это. Последние десять лет она помогала бедным, вкладывала много средств в строительство женских монастырей, помогая стать монахинями многим и многим девицам, лишенным приданого, а значит, и надежды на замужество. Стихотворения Виттории были значительным литературным событием тех лет.
— Я видел вблизи только одного живого святого, — заметил Микеланджело. — Это был настоятель Бикьеллини. Интересно взглянуть, как выглядит женский вариант святого угодника.
И больше он уже не думал о Виттории Колонне, маркизе Пескарской. А в воскресенье вечером к нему зашел Томмазо, и они направились вверх по Виа де Кавалли, шагая мимо садов Колонны по одной стороне и терм Константина по другой. Скоро они были на вершине горы Кавалло, получившей свое название по двум мраморным «Укротителям Коней», — Микеланджело знал эти статуи с первого своего дня в Риме, когда его затащил сюда Лео Бальони. В садах женского монастыря Святого Сильвестра на Квиринале лился теплый весенний свет, в тени высоких лавров стояли старинные каменные скамьи, стены за ними были увиты зеленым плющом.
Виттория Колонна беседовала со своими немногочисленными гостями; приветствуя Микеланджело, она встала. Микеланджело был изрядно озадачен. По рассказам Томмазо, который говорил о печалях и лишениях маркизы, о ее святости, он ожидал увидеть пожилую матрону в черном одеянии, со следами пережитой трагедии на лице. А сейчас он смотрел в яркие и глубокие зеленые глаза самой красивой, обольстительной женщины, какую он когда-либо встречал. У нее был нежный румянец на щеках, полные, приятно раскрывающиеся в разговоре губы, вся она словно бы дышала юной увлеченностью и любовью к жизни. Несмотря на царственную сдержанность манер, в ней не чувствовалось высокомерия. Под легкой тканью ее простого платья Микеланджело видел фигуру зрелой прекрасной женщины; ее зеленые глаза хорошо оттенялись длинными медово-золотистыми косами, спадавшими на плечи, нос был прямой, римский, мило вздернутый на кончике, чудесно вылепленные подбородок и скулы делали это лицо не только красивым, но а сильным.
Микеланджело устыдился того, что он раздевает взором беззащитную женщину, будто это была какая-то наемная натурщица; от замешательства в ушах у него гудело, и он не мог уже разобрать, о чем ему говорила маркиза. Он подумал:
— Как это ужасно — беседовать со святою!
Чувство вины отрезвило его, и шум в ушах стихнул, но отвести от маркизы глаза Микеланджело не мог. Ее красота была как полуденное солнце, которое и наполняло сад светом, и в то же время слепило. Напрягая внимание, Микеланджело понял, что его представляют Латтанцио Толомеи, ученому посланнику Сиены; поэту Садолето; кардиналу Мороне; папскому секретарю Блозио, которого Микеланджело встречал при дворе; наконец, какому-то священнику, только что прервавшему свою речь о Посланиях апостола Павла.
Голос у Виттории Колонны был звучный, грудной.
— Я приветствую вас, Микеланджело Буонарроти, как старого своего друга, ибо ваши работы беседуют со мною вот уже много лет, — сказала она.
— Значит, мои работы куда более счастливы, чем я сам, маркиза.
Зеленые глаза Виттории затуманились.
— Я слышала, синьор, что вы человек прямой и не прибегаете к лести.
— Ваши сведения справедливы, — ответил Микеланджело.
Тон, каким он произнес эти слова, не оставлял возможности для возражений. Секунду поколебавшись, Виттория Колонна продолжала:
— Мне говорили, что вы знали фра Савонаролу.
— Нет, не знал. Но я много раз слушал его проповеди. В церкви Сан Марко и в Соборе.
— Как мне хотелось бы быть на вашем месте!
— Его голос гремел по всему огромному пространству Собора и, словно отталкиваясь от стен, отдавался в моих ушах.
— Очень жаль, что его проповедь все-таки не сразила Рим. Иначе в нашей матери-церкви давно были бы введены реформы. И мы не утеряли бы наших духовных чад в Германии и Голландии.
— Вы поклоняетесь фра Савонароле?
— Он пал жертвой за наше дело.
Прислушиваясь к жарким речам гостей маркизы, Микеланджело понял, что он оказался в гуще кружка, резко настроенного против политики папства и искавшего средств, чтобы провести свою церковную реформацию. Это было очень серьезно: ведь инквизиция в Испании и Португалии обрекала на смерть тысячи людей за прегрешения куда менее важные. Восхищенный смелостью маркизы, он взглянул на нее: лицо ее сияло подвижнической самоотверженностью.
— Я не хотел бы быть непочтительным, синьора, но должен сказать, что фра Савонарола принес в жертву множество прекрасных произведений искусства и литературы — он сжег их, как он выражался, на «кострах суетности», прежде чем сам погиб на костре.
— Я всегда сожалела об этом, синьор Буонарроти. Я уверена, что нельзя очистить человеческие сердца, опустошая человеческий разум.
С этой минуты беседа стала общей. Гости говорили о фламандском искусстве, очень почитаемом в Риме, о его резком отличии от итальянского, потом речь зашла о том, как складывались христианские представления о Страшном Суде, Микеланджело прочитал по памяти 31—32 стихи из двадцать пятой главы Евангелия от Матфея:
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64
|
|