— Леонардо, я только что из дворца Синьории. Мне хотелось сказать, что я огорчен тем, что случилось с фреской. Я ведь тоже понапрасну потратил этот год, и я понимаю, что это для вас значит…
— Вы очень любезны. — Голос Леонардо был холоден.
— Но это не главная цель моего прихода. Я хочу извиниться перед вами… за мою сварливость… за те гнусные слова, которые я говорил о вас, о вашей статуе в Милане…
— У вас был для этого повод. Я неуважительно отзывался о скульпторах по мрамору.
Леонардо начал оттаивать. На его алебастрово-белом лице проступили краски.
— Я смотрел ваших «Купальщиков», когда вас не было во Флоренции. Это в самом деле изумительный картон. Я делал рисунки с него, я рисовал и вашего «Давида». Ваша будущая фреска станет славой Флоренции.
— Не знаю. Теперь, когда ваша «Битва при Ангиари» не будет единоборствовать с моей фреской, мне уже не хочется и думать о ней.
Сделав шаг к тому, чтобы примириться со старым противником, Микеланджело в то же время подвергал опасному испытанию свою самую полезную дружбу. Через двое суток гонфалоньер Содерини вновь вызвал его к себе и зачитал письмо папы, в котором тот требовал, чтобы Синьория немедленно, под страхом лишиться папского благоволения, возвратила Микеланджело Буонарроти в Рим.
— Я вижу, лучше бы мне было удрать куда-нибудь подальше на север, хотя бы во Францию, — мрачно сказал Микеланджело. — Тогда вам не пришлось бы за меня отвечать.
— Как ты можешь куда-то удрать от папы? Рука его тянется через всю Европу.
— Почему же я стал таким драгоценным и нужным ему, живя во Флоренции? В Риме он запирал передо мной двери.
— Потому что в Риме ты был его слугой, которым можно было помыкать. Отказываясь ему служить, ты стал самым желанным для него художником в мире. Не доводи его до крайности.
— Я никого ни до чего не довожу! — с тоской воскликнул Микеланджело. — Я только хочу, чтобы меня оставили в покое.
— Об этом говорить уже поздно. Надо было думать раньше, до того, как ты поступил на службу к Юлию.
С первой же после этого разговора почтой Микеланджело получил письмо от Пьеро Росселли: когда он читал его, ему казалось, будто волосы у него на голове вздымаются и шевелятся, подобно змеям. Как выяснилось, папа желал его возвращения в Рим не затем, чтобы продолжать работу над мраморами; Браманте решительно убедил святого отца в том, что гробница ускорит его кончину. Его святейшество хотел теперь, чтобы Микеланджело расписал свод Сикстинской капеллы — самого неуклюжего и безобразного, самого дурного по конструкции, самого забытого господом архитектурного сооружения во всей Италии. Микеланджело читал и перечитывал строчки Росселли:
«Вечером в прошлую субботу, во время ужина, папа позвал Браманте и сказал: „Завтра утром Сангалло едет во Флоренцию и привезет с собой в Рим Микеланджело“. Браманте возразил: „Святой отец, Сангалло никак не сможет этого сделать. Я не раз говорил с Микеланджело, и он уверял меня, что он не возьмется за капеллу, которую вы хотите поручить ему; что он, вопреки вашему желанию, намерен работать только в скульптуре и не хочет даже думать о живописи. Святой отец, я думаю, он просто трусит взяться за эту работу, так как у него мало опыта в писании фигур, а фигуры в капелле будут расположены гораздо выше линии глаз зрителя. Это ведь совсем другое дело, чем живопись внизу на стенах“. Папа ответил: „Если он не возьмется за работу, он причинит мне глубокую обиду, — посему я полагаю, что он образумится и снова приедет в Рим“. И тут я в присутствии папы дал Браманте сильный отпор: я говорил так, как говорил бы ты сам, защищая меня; на какое-то время Браманте онемел, будто почувствовал, что он допустил промах, сунувшись со своими речами. Я начал слово так: „Святой отец, Браманте по этому делу никогда не разговаривал с Микеланджело, а если то, что он сейчас высказал, есть правда, я прошу вас отрубить мне голову…“
— Я разговаривал с Браманте? Это чудовищная ложь! — кричал Микеланджело наедине с собой. — И зачем ему нужны подобные небылицы?
Письмо Росселли только усилило в душе Микеланджело сумятицу и горечь. Работать он уже совсем не мог. Он перебрался в Сеттиньяно и молча сидел там, вырубая с братьями Тополино строительные блоки, затем пошел повидаться с Контессиной и Ридольфи. Их мальчик Никколо — теперь ему было уже пять лет — все упрашивал Микеланджело постучать молотком, чтобы «мрамор полетел вверх», и научить этому его самого. Урывками, по настроению, Микеланджело оттачивал и полировал бронзового «Давида», несколько раз ходил в Большой зал, тщетно пытаясь подстегнуть себя и приняться за работу над фреской. Еще прежде того, как гонфалоньер Содерини пригласил его в начале июля к себе, он знал, что бурные ветры вот-вот налетят с юга и принесут с собой новые тревоги.
Не тратя лишних слов, Содерини стал читать папское послание.
«Микеланджело, скульптор, покинувший нас без причин, из чистого каприза, боится, как нас извещают, возвратиться к нам, хотя мы с нашей стороны, зная характер людей гения, не сердимся на него. Надеясь, что он оставит в стороне все свои опасения, мы полагаемся на вашу лояльность, поручая вам убедить его от нашего имени, что если он возвратится к нам, то не потерпит никакой обиды и никакого ущемления и сохранит нашу апостолическую благосклонность в такой же мере, в какой он пользовался ею раньше».
Содерини положил послание на стол.
— Скоро я получу собственноручное письмо кардинала Павии, в котором он обещает тебе безопасность. Неужто тебя не удовлетворяет и это?
— Нет. Вчера вечером в доме Сальвиати я видел одного купца-флорентинца, Томмазо ди Тольфо. Он живет в Турции. Пожалуй, надо воспользоваться таким знакомством и уехать туда. Буду работать на султана.
Брат Лионардо попросил его о свидании, назначив встречу у ручья, на границе поля Буонарроти в Сеттиньяно. Лионардо сидел на своей родовой земле, Микеланджело на земле Тополино — ноги оба они опустили в ручей.
— Микеланджело, я хочу помочь тебе.
— Каким образом?
— Позволь мне сначала признаться, что в юности я наделал много ошибок. А ты поступал правильно, идя своим путем. Я видел твою «Брюггскую Богоматерь с Младенцем». Наши братья монахи в Риме с уважением говорят о твоем «Оплакивании». Ты, как и я, поклоняешься богу. Прости мне мои прегрешения против тебя.
— Я давно тебя простил, Лионардо.
— Я должен объяснить тебе, что папа есть наместник господа бога на земле. Когда ты выходишь из повиновения его святейшеству, ты выходишь из повиновения богу.
— И, по-твоему, именно так обстояло дело, когда Савонарола насмерть боролся с папой Александром Шестым?
Черный капюшон Лионардо опустился, затеняя глаза, и Лионардо не поднимал его.
— Да, Савонарола вышел из повиновения. Но независимо от того, что мы думаем о том или другом папе, папа есть преемник Святого Петра. Если каждый из нас будет по-своему судить и рядить о папе, в церкви наступит хаос.
— Папа — это человек, Лионардо, человек, избранный для высокого поста. А я буду делать то, что считаю справедливым.
— И ты не боишься, что господь накажет тебя?
Наклоняясь к ручью, Микеланджело взглянул на брата.
— Очень важно, чтобы в каждом из нас была отвага. Я верю, что господу богу независимость угодна больше, чем раболепство.
— Ты, должно быть, прав, — сказал Лионардо, вновь опуская голову. — Иначе он не помог бы тебе высекать такие божественные мраморы.
Лионардо поднялся и пошел вверх по холму, к дому Буонарроти. Микеланджело пошел по скату другого холма, к жилищу Тополино. С верхушки холмов они оглянулись, помахали друг другу рукою. Им уже не суждено было больше увидеться.
Среди друзей Микеланджело его бегство от папы не напугало только Контессину — она не питала почтительности к Юлию. Наследница одной из самых могущественных династий мира, она видела, как ее семью изгнали из города, которому эта семья помогла стать величайшим в Европе, видела, как отчий ее дом разграбили земляки-горожане, о которых ее семья любовно заботилась, творя им добро, видела, как в окнах дворца Синьории повесили ее деверя, и сама должна была в течение восьми лет жить в крестьянской хижине. Ее уважение к властям иссякло.
Однако муж Контессины смотрел на все по-иному. Ридольфи ставил себе целью уехать в Рим. По этой причине он никак не хотел прогневать папу.
— Против своего желания я должен просить вас, Буонарроти, не появляться здесь более. Ведь это станет известно папе. Святой отец — при посредничестве кардинала Джованни — наша последняя надежда. Мы не должны рисковать расположением Юлия.
Голос Контессины звучал чуть напряженно и сдавленно:
— Значит, Микеланджело мог приходить сюда раньше, рискуя своим положением во Флоренции, и он не может бывать у нас теперь, чтобы не пошатнуть твое положение в Риме?
— Не мое положение, Контессина, а наше. Если папа будет настроен против нас… В конце концов, у Буонарроти есть ремесло; если его изгонят из Флоренции, он найдет применение своему таланту где угодно. Рим — это единственное место, куда мы можем уехать. От этого зависит наша будущее, будущее наших сыновей. Это слишком опасно.
— Родиться на свет — вот самая главная опасность, — раздумчиво произнесла Контессина, глядя куда-то поверх головы Микеланджело. — После этого уже идет игра, где все предопределено, карты розданы.
— Я больше не приду к вам, мессер Ридольфи, — тихо сказал Микеланджело. — Вы должны оградить свое семейство от опасности. Извините меня, я поступил необдуманно.
4
В конце августа с войском в пять сотен рыцарей и дворян Юлий покинул Рим. В Орзието к нему присоединился его племянник, герцог Урбинский, и Перуджия была занята без кровопролития. Кардинал Джованни де Медичи оставался в Риме, управляя городом. С примкнувшим к нему маркизом Мантуи Гонзага, у которого была обученная армия, папа пересек Апеннины, обойдя стороной Римини: этот город держала в своих руках враждебная Венеция. Предложив кардинальские шапки трем его племянникам, папа подкупил кардинала Руана, находившегося при восьми тысячах французских солдат, посланных на защиту Болоньи; тот публично отлучил от церкви правителя Болоньи Джованни Бентивольо. В результате Бентивольо был изгнан самими болонцами. В Болонью вступил со своей армией Юлий.
Однако среди всех этих дел и хлопот папа Юлий Второй не мог забыть своего беглого скульптора. Как только Микеланджело вошел во дворец Синьории, гонфалоньер Содерини, по обе стороны которого сидели восемь его коллег, закричал, не скрывая своего раздражения:
— Ты пытался дать папе такой бой, на какой не отважился бы и король Франции. Мы не хотим по твоей милости вступать в войну с папой! Святой отец желает, чтобы ты исполнил кое-какие работы в Болонье. Давай-ка собирайся и езжай!
Микеланджело знал, что он побежден. Он знал это, по сути, уже не одну неделю — как только папа продвинулся в глубь Умбрии, присоединяя ее к папскому государству, а потом захватил Эмилию, флорентинцы при встрече на улице уже отворачивались от него. Флоренция, у которой не было средств обороны, так сильно нуждалась в дружбе папы, что дала ему в качестве наемников своих солдат — среди них был и брат Микеланджело Сиджизмондо — и тем способствовала его завоевательским действиям. Любой город хотел бы избежать нападения гордых успехами, уверенных в своих силах папских войск, которые только что одолели переход через Апеннины. Синьория и все флорентинцы твердо держались одного взгляда: Микеланджело следует отослать обратно к папе, невзирая на то, как это отзовется на его судьбе.
Что ж, они были правы. Благо Флоренции прежде всего. Он поедет в Болонью, он пойдет на мировую со святым отцом, сделав для этого все возможное. Содерини опять проявил о нем заботу. Он вручил Микеланджело письмо, адресованное своему брату, кардиналу Вольтерры, который находился при папе.
«Податель сего письма Микеланджело, скульптор, направлен к вам по просьбе его святейшества. Мы заверяем ваше преосвященство в том, что это прекрасный, молодой человек, единственный в своем искусстве на всю Италию, а может быть, и на весь мир. Нрав его таков, что посредством доброго слова и любезного обращения от него можно добиться всего; с ним надо быть ласковым и любезным, и тогда он сделает такие вещи, что всякий увидевший их будет в изумлении. Названный Микеланджело приехал к вам под мое честное слово».
К тому времени уже наступил ноябрь. Улицы Болоньи были запружены народом: тут толпились и придворные, и солдаты, и красочно одетые иностранцы — всем хотелось попасть ко двору папы. На площади Маджоре, в проволочной клетке, подвешенной у окон дворца нодесты, сидел какой-то монах: его поймали на улице борделей, когда он выходил из непотребного дома.
Микеланджело разыскал гонца, поручив ему доставить рекомендательное письмо кардиналу Вольтерры, а сам поднялся по ступеням к церкви Святого Петрония, с благоговением оглядывая скульптуры делла Кверча, высеченные из истрийского камня, — «Сотворение Адама», «Изгнание из Рая», «Жертвоприношение Каина и Авеля». Как далеко ему, Микеланджело, до исполнения своей мечты — изобразить эти сцены в объемных фигурах! Он вошел в церковь, где служили в тот час мессу, — и тут кто-то из римских слуг папы сразу узнал его.
— Мессер Буонарроти, его святейшество ждет вас с нетерпением.
Окруженный двадцатью четырьмя кардиналами, командирами своей армии, знатными дворянами, рыцарями, принцами, папа обедал во дворце; всего за столом сидело человек сто; зал был увешан знаменами. Епископ, которого заболевший кардинал Вольтерры послал вместо себя, провел Микеланджело из глубины зала к столу. Папа Юлий взглянул, увидел Микеланджело, сразу умолк. Смолкли и все в зале. Микеланджело стоял сбоку большого кресла папы, у заглавного места стола. Они пронзительно смотрели друг на друга, взоры их метали огонь. Не желая опуститься на колени, Микеланджело выпрямился, откинул плечи. Заговорить первым был вынужден папа.
— Долгонько же ты задержался! Нам пришлось двинуться тебе навстречу.
Микеланджело тоскливо подумал, что это правда: папа со своим войском покрыл куда больше верст, чем проехал на этот раз он сам. Он сказал упрямо:
— Святой отец, я не заслужил, чтобы со мной обращались так, как это было в Риме на пасхальной неделе.
В огромном зале легла мертвая тишина. Желая вступиться за Микеланджело, заговорил епископ:
— Ваше святейшество, имея дело с таким народом, как художники, надо быть снисходительным. Кроме своего ремесла, они ничего не понимают, и часто им недостает хороших манер.
Приподнявшись с кресла, Юлий загремел:
— Как ты смеешь говорить про этого человека такие вещи? Я и сам себе не позволил бы его так бесчестить. Это тебе недостает хороших манер — вот кому!
Епископ стоял оглушенный, не в силах двинуться с места. Папа подал знак. Несколько придворных схватили обмершего в страхе прелата и, награждая его тумаками, вытолкали прочь из зала. Видя, что папа таким образом приносит свое извинение и что на большее при свидетелях он пойти не может, Микеланджело встал на колени, целуя папский перстень; и пробормотал свои собственные сожаления. Папа благословил его, затем сказал:
— Будь завтра в моем лагере. Там мы и решим наши дела.
В сумерки он сидел перед горящим камином в библиотеке Альдовранди Альдовранди знал Юлия: дважды он ездил к нему в качестве болонского посланника, а теперь папа назначил его членом правящего Совета Сорока. Разговаривая с Микеланджело, он все смеялся над тем, что произошло за обедом у папы. Казалось, что светлое лицо и добрые веселые глаза Альдовранди были такими же молодыми, как и десять лет назад, когда Микеланджело впервые его увидел.
— Вы так похожи друг на друга, — говорил Альдовранди, — вы и Юлий. У вас у обоих есть террибилита — свойство внушать благоговейный ужас. Я уверен, что во всем христианском мире вы единственный человек, который отважился перечить первосвященнику после того, как вы сами семь месяцев открыто отвергали его домогательства. Не удивительно, что он уважает вас.
Микеланджело прихлебывал из дымящейся кружки сдобренную коричневым сахаром горячую воду — синьора Альдовранди подала ее ввиду суровой ноябрьской стужи.
— Что, по-вашему, святой отец намеревается со-мной делать?
— Усадить за работу.
— Над чем?
— Что-нибудь он придумает. Вы, конечно, поживете у нас?
Микеланджело принял это предложение с удовольствием. За ужином он спросил:
— Как себя чувствует ваш племянник Марко?
— Очень хорошо. У него новая девушка — он нашел ее в Римини, два года назад, в августе, в праздник феррагосто.
— А Кларисса?
— Ее удочерил… один из дядьев Бентивольо. А когда ему вместе с Джованни Бентивольо пришлось бежать, Кларисса за изрядную мзду передала свою виллу какому-то папскому придворному.
— Вы не скажете, где мне ее искать?
— Думаю, что на Виа ди Меццо ди Сан Мартино. У нее там квартира.
— И вы не осудите меня за это?
Вставая, Альдовранди тихо ответил:
— Любовь — это как кашель, ее все равно не скроешь.
Она стояла в проеме раскрытой двери, под козырьком навеса, глядевшего вниз, на площадь Сан Мартино. На оранжевом свету масляной лампы, горевшей у нее за спиной, проступал силуэт ее фигуры, обтянутой шерстяным платьем, лицо Клариссы было как бы вставлено в раму мехового воротника. Микеланджело пристально, не произнося ни слова, посмотрел ей в глаза, как смотрел он недавно, хотя и с иными, непохожими чувствами, в глаза Юлия. Она ответила ему тоже долгим взглядом. Память мгновенно перенесла его в то время, когда он увидел ее впервые — тоненькую, золотоволосую, девятнадцати лет, с волнующей мягкостью жестов; в каждом движении ее гибкого, как ива, тела сквозила тогда нежная чувственность, прекрасные линии шеи, плеч, груди напоминали Боттичеллеву Симонетту. Теперь ей минул уже тридцать один год, она была в зените зрелости и чуть отяжелела, чуть утратила свою искрометную живость. И все же он снова поддался власти ее великолепной плоти, чувствуя эту плоть каждой своей жилкой. У нее была прежняя манера говорить — ее будто свистящий голос проникал во все его существо, удары крови в ушах мешали различить смысл отдельного слова.
— Когда ты уезжал, я сказала тебе на прощанье: «Болонья — всем по дороге, куда бы ни ехать». Входи.
Она провела его в маленькую гостиную, где горели две жаровни, и лишь тут приникла к нему. Его руки скользнули под ее отороченное мехом платье, к горячему телу. Он поцеловал ее в податливые, сдающиеся губы. Она напомнила ему:
— Когда я тебе, давно-давно, сказала: «Это так естественно, что мы хотим друг друга», — ты покраснел, как мальчик.
— Художники в любви ничего не понимают. Мой друг Граначчи говорит, что это просто развлечение.
— А что сказал бы о любви ты?
— Я только йогу рассказать, что я чувствую, когда вижу тебя…
— Расскажи.
— Это как вихрь… как поток, который швыряет твое тело по камням, по обрывам, потом выбрасывает, поднимает его как морским прибоем…
— Ну, а потом?
— …хватит, я больше не могу…
Платье ее, шурша, тотчас же полетело в сторону. Закинув руки к голове, Кларисса вынула несколько заколок, и длинные золотистые косы упали, закрывая поясницу. В движениях ее проглядывало скорее не сладострастие, а памятная ему, милая ласка, словно бы любовь была обычным, естественным проявлением ее натуры.
Потом они, обнявшись, лежали под двойным, очень мягким шерстяным одеялом, отделанным небесно-голубой тканью.
— Так ты говоришь, — это похоже на прибой?.. — допытывалась она, наводя разговор на прежнее.
— …прибой поднимает тебя, захлестывает и выносит прямо в море.
— Ты знал за это время любовь?
— Нет, после тебя не знал.
— В Риме столько доступных женщин!
— Семь тысяч. Мой друг Бальдуччи пересчитывал их каждое воскресенье.
— И тебя не тянуло к ним?
— Это не та любовь, которой бы мне хотелось.
— Ты никогда не читал мне свои сонеты.
— В одном из них я пишу о шелковичном черве.
Лелеять кокон днями и ночами,
Чтоб соткан был искусными ткачами
На грудь твою прекрасную покров,
Иль в туфельки цветные превратиться
И ножки греть, когда рычит и злится
Седой Борей, примчавшийся с холмов.
Она словно бы взвесила прочитанные строки.
— Как ты узнал, что у меня прекрасная грудь. Ведь Ты не видел тогда меня раздетой.
— Ты забываешь мою профессию.
— Ну, а второй сонет?
Он прочитал несколько строк из своих выстраданных в мучительной лихорадке стансов:
Цветам в венке у девы благодать:
Кропя росу на сладостные вежды,
Любой бутон склоняется в надежде
Чудесное чело поцеловать.
— Я слышала, что ты замечательный скульптор: приезжие говорили о твоем «Оплакивании» и «Давиде». А оказывается, ты еще и поэт.
— Жаль, что ты не скажешь этого моему учителю поэзии, мессеру Бенивиени, — он был бы доволен.
Они тут же оборвали разговор, вновь крепко прижались друг к другу. Уткнувшись лицом в плечо и шею Микеланджело, Кларисса поглаживала кончиками пальцев его могучую спину, мускулистые твердые руки, так похожие на руки тех каменотесов, рисовать которых он ходил в Майано.
— Любить ради любви… — шептала ему на ухо Кларисса. — Как чудесно. Я была очень привязана к Марко. А Бентивольо хочет только забавы, развлечения. Завтра же я пойду в церковь и покаюсь в своем грехе, но я не верю, что такая любовь — грех.
— Любовь изобрел бог. Она прекрасна.
— А вдруг нас искушает дьявол?
— Дьявол — это изобретение человека.
— Но разве нет на свете зла?
— Все, что безобразно, есть зло.
5
Увязая в глубоком снегу, с трудом добрался он до военного лагеря Юлия на берегу реки Рено. Юлий проводил смотр своих войск — он был закутан до подбородка в огромную меховую шубу, голову его обтягивал, закрывая уши, лоб и губы, серый шерстяной шлык. Юлий был явно недоволен условиями, в которых содержались солдаты, ибо с грубой бранью набрасывался на офицеров, обзывая их «жульем и скотами».
Как Микеланджело уже слышал от Альдовранди, угодливые друзья папы постарались разгласить, что Юлий «великолепно приспособлен для военной жизни», что, при самой дурной погоде, целыми днями находится он при войске, перенося солдатские невзгоды и испытания даже легче, чем их переносят сами солдаты, что, объезжая линии войск и отдавая приказы, он похож на ветхозаветного пророка и что, слушая его, солдаты кричат: «Святой отец, ты наш настоящий боевой командир!» — в то время как завистники папы ворчат потихоньку: «Ну и святой отец! Кроме рясы да титула, ничего в нем нет от священника».
Юлий прошел в свой шатер, утепленный мехами. Вокруг трона сгрудились кардиналы и придворная челядь.
— Буонарроти, я все же надумал, что тебе надо сделать для меня. Большую бронзовую статую! Огромный мой портрет — в торжественных ризах, в тройном венце.
— Бронзовую! — это был крик, вырвавшийся у Микеланджело с мучительной болью. Будь у него хоть малейшее подозрение, что папа навяжет ему работу с бронзой, он ни за что бы не поехал в Болонью.
— Бронза — не моя специальность! — протестующе сказал он.
И воины и прелаты, находившиеся в шатре, замерли — возникла та особенная тишина, которая поразила Микеланджело вчера, в обеденном зале. Лицо папы вспыхнуло от гнева.
— Мы знаем, что ты создал бронзового «Давида» для французского маршала де Жие. Значит, если речь идет о маршале — это твоя специальность, а если о первосвященнике — уже не твоя?
— Святой отец, меня уговорили сделать бронзового «Давида», чтобы сослужить службу Флоренции.
— Довольно! Ты сделаешь эту статую, чтобы сослужить службу своему папе.
— Ваше святейшество, у меня вышла плохая скульптура, она не закончена. Я ничего не понимаю ни в литье, ни в отделке.
— Хватит! — яростно закричал папа, весь багровея. — Тебе мало того, что семь месяцев ты не хотел меня знать и не подумал вернуться на службу! Ты хочешь взять надо мною верх и теперь. Погибший человек!
— Но я еще не погиб как ваятель по мрамору, святой отец. Дайте мне возможность снова вернуться к мраморам, и вы увидите, что я самый послушный ваш слуга и работник.
— Я приказываю тебе не ставить мне никаких условий, Буонарроти. Ты сделаешь мою бронзовую статую для церкви Сан Петронио, чтобы болонцы поклонялись ей, когда я уеду в Рим. А теперь иди. Тебе надо сейчас же как следует изучить главный портал церкви. Мы построим там нишу — обширную, насколько хватит места между порталом и окном. Ты должен создать бронзовую фигуру, не стесняя себя размерами, как позволит ниша.
Микеланджело понял, что ему придется идти и работать над этой злополучной бронзой. Иного пути вернуться к мраморам нет. И может быть, это не более тяжкое испытание, чем те семь месяцев, которые он провел без работы, восстав против папы.
Еще до наступления вечерней темноты он снова был в лагере Юлия.
— Какого размера, по твоим расчетам, получится статуя? — спросил папа.
— Если делать фигуру сидящей, то аршинов пять-шесть.
— Дорого ли это обойдется?
— Думаю, что мне удастся отлить статую, израсходовав тысячу дукатов. Но это не мое ремесло, и я не желаю отвечать за результаты.
— Ты будешь отливать ее снова и снова, пока не добьешься успеха, а я отпущу достаточно денег, чтобы ты был счастлив.
— Святой отец, я буду счастлив только в том случае, если моя бронзовая статуя вам понравится и вы позволите мне вновь работать над мраморными колоннами. Обещайте мне это, и я буду вгрызаться в вашу бронзу прямо зубами.
— Первосвященник не вступает в сделки! — закричал Юлий. — Через неделю, начиная с этого часа, ты принесешь мне свои рисунки. Ступай!
Словно раздавленный, он поплелся обратно на Виа ди Меццо ди Сан Мартино и взошел по лестнице, ведущей в квартиру Клариссы. Кларисса была в шелковом ярко-розовом платье с низким вырезом на груди, с раздутыми рукавами, — талия у нее была перетянута бархатным розовым поясом, волосы в легкой нитяной сетке, усыпанной самоцветами. Она лишь взглянула в его бледное, убитое лицо и поцеловала вмятину на горбинке носа. Микеланджело словно бы очнулся, стряхнув с себя тупое оцепенение.
— Ты сегодня что-нибудь ел? — спросила она.
— Одни унижения.
— Вода на очаге уже закипела. Может, ты вымоешься, — это тебя освежит.
— Спасибо.
— Ты можешь помыться на кухне, а тем временем я приготовлю еду. И потру тебе спину.
— Мне никогда не терли спину.
— Тебе многое никогда не делали.
— И наверное, опять не будут.
— Ты расстроен. Какие-нибудь огорчения с папой?
Он рассказал ей, как папа потребовал отлить свое бронзовое изваяние величиной почти с конную статую Леонардо в Милане и насколько это немыслимое дело.
— А много времени тебе надо на рисунки для этой статуи?
— Чтобы лишь потрафить Юлию? Не больше часа…
— Так у тебя свободна целая неделя!
Она наполнила горячей водой длинный овальный ушат, дала Микеланджело кусок пахучего мыла. Он разделся, кинув одежду в кухне прямо на пол, осторожно ступил в горячую воду и со вздохом облегчения вытянул ноги.
— Почему бы нам не пожить эту неделю здесь, вдвоем? — сказала Кларисса. — Никто не будет знать, где ты находишься, никто не будет тебя тревожить.
— И всю неделю — только любовь и любовь! Невероятно! Ни минуты не думать о глине и бронзе?
— Разве я глина или бронза?
Он схватил ее своими мокрыми, в мыльной пене, руками. Прижимаясь к нему, она опустилась на колени.
— Сколько лет я говорил, что женские формы нельзя считать прекрасными для скульптуры. Я ошибался. У тебя самое прекрасное на свете тело.
— Однажды ты сказал, что я высечена без изъяна.
— Из розового крестольского мрамора. Я хороший скульптор, но тут бы мне не осилить.
— Нет, ты осилил меня.
Она засмеялась, и мягкий музыкальный ее смех как бы рассеял в его душе последние следы, дневных унижений.
— Вытрись вот здесь, перед огнем.
Крепко-крепко, до красноты, он растер себе полотенцем все тело. Потом Кларисса закутала его в другое огромное полотенце и усадила за стол, где в клубах пара стояло блюдо тонко нарезанной телятины с горохом.
— Мне надо послать записку Джанфранческо Альдовранди. Он приглашал меня жить в его доме.
На минуту Кларисса окаменела, словно увидев лицом к лицу свое уже забытое прошлое.
— Не надо думать ничего дурного, милая. Он Знает, что я рвался к тебе, — еще десять лет назад.
Она успокоилась, и тело ее, расслабнув, обрело кошачью грацию. Сидя напротив Микеланджело и поставив локти на стол, она обхватила щеки ладонями и в упор смотрела на него. Он ел с волчьим аппетитом. Насытясь, он переставил свой стул к камину, на лицо и руки ему пахнуло живым огнем: Кларисса села на пол и прижалась спиной к его коленям. Он чувствовал ее тело сквозь платье, и это ощущение жгло его безжалостней, чем жар горящих поленьев.
— Ни одна женщина не возбуждала меня, только ты, — сказал он. — Чем это объяснить?
— Любовь не требует объяснения. — Она повернулась и, привстав, обвила его шею своими длинными гибкими руками. — Любовь требует, чтобы ею наслаждались.
— И дивились на нее, — тихо сказал он. И вдруг он расхохотался, словно его взорвало. — Я уверен, у папы и в мыслях не было доставить мне удовольствие, но вот он доставил же… в первый раз.
В последний день отпущенной ему недели, уже под самый вечер, когда его одолевала сладостная усталость и он уже утратил ощущение собственного тела, когда он совершенно забыл о всяких мирских заботах, в этот час он взял рисовальные принадлежности и с удивлением увидел, что у него еле хватает воли провести углем по бумаге. И он вспомнил строки Данте: