Джексон. Зачем тебе? Ох…
Хаусмен. Мы ведь останемся друзьями, правда?
Джексон. Ох!
Хау смен. Конечно, Роза догадалась! Конечно, она должна была догадаться!
Джексон. Ох!
Хаусмен. Неужели ты даже на минуту не догадался?
Джексон. Как я мог догадаться? Ты выглядишь совершенно… ну, нормальным. Ты ведь не из этих эстетов… (гневно) как я мог догадаться?!
Хаусмен. А если бы я одевался как три мушкетера, ты бы тогда заподозрил? Ты – половина моей жизни. Мы устраивали пикник в Аиде. Там, на острове, была собака, дружелюбная потерявшаяся собака, даже не мокрая – вот ведь чудеса, – она впрыгнула к нам в лодку, чтобы мы ее спасли. Помнишь собаку? Мы с Поллардом спорили о том, что лучше для поэзии – английский или латынь, и склоняли собаку на разные лады: потерянный пес любит молодого человека – пес молодого потерянный человека любит, любит потерянный молодого человека пес. В этом латынь не переплюнешь: перетасуй слова по желанию, и окончания подскажут тебе, кто кого любит, кто молодой, кто потерялся; если не читаешь на латыни, в этой беседе тебе делать нечего, сиди дома. Ты поцеловал собаку. После того дня все прочее казалось мне тщетным и смехотворным: смехотворная мысль, что жизнь равна учебному курсу…
Джексон (озадаченно). Собака?
Хаусмен (выкрикивает). Если бы ты ничего не сказал! Мы бы так и жили дальше!
Джексон (объявляет). Это не твоя вина. Вот что я тебе скажу. Это ужасно, но это не твоя вина. Я не брошу в тебя первым камень. [167](Пауза.) Мы будем как прежде.
Хаусмен. Ты это серьезно?
Джексон. От меня никто ни о чем не узнает. Мы так долго были друзьями.
Хаусмен. Спасибо.
Джексон. Какая беда… но это будет наша тайна. Ты легко найдешь приличное жилье в этой округе. Мы будем ездить одним поездом на работу, как раньше, и, держу пари, ты сам не заметишь, как встретишь хорошую девушку, и мы втроем – с Розой – еще похихикаем над этой историей. Как тебе план? Кажется, я тебя удивил! Идет? Дай руку.
Джексон протягивает руку. Темнота, свет на Хаусмена.
Хаусмен.
Он не со мною больше, что не странно.
Он не со мной; к кому мне взором льнуть?
Я руку сжал ему, а в сердце рана. [168]
Свет на АЭХ.
АЭХ.
Полжизни – прочь, и я продолжил путь [169].
Хаусмен погружается в темноту.
АЭХ сидит за столом, на столе книги, чернильница, перо. В то же время в другом месте – встреча отборочной комиссии [170]. Среди них Председатель, двое или более участников, называемых «комиссией», и Постгейт.
Все – в академических мантиях.
АЭХ. Сплю я или бодрствую? [171] Мы прибываем вечером на поле сражения, где лежат двести трупов. Сто девяносто семь из них безбороды, у сто девяносто восьмого пушок на подбородке, у сто девяносто девятого – фальшивая борода сбилась под левое ухо, двухсотый обезглавлен, и головы не найти. Вопрос: была на последней голове борода обычная, борода фальшивая или никакая? Мистер Бюхелер [172] вам ответит. Была борода, борода на подбородке, логика тут простая. Поскольку рукопись понесла ущерб, то, по-видимому, утерянная часть заключала в себе то, что желательно мистеру Бюхелеру: а ученые так и не сумели обнаружить ошибку в его выкладках.
Председатель (читает из письма). «На протяжении последних десяти лет изучение классической науки занимало преимущественную долю моего досуга…»
АЭХ. Но я долго жил среди людей.
Председатель. Копии рекомендаций мистера Хаусмена прилагаются.
АЭХ. Конъектуры, в разумении мистера Маркса [173], делятся на три сорта: во-первых, конъектуры самого мистера Маркса, во-вторых, конъектуры человечества вообще и, в-третьих, конъектуры отдельных одиозных персон.
Комиссия. Чиновник Почтовой службы?
Председатель. Патентной службы… вот поощрительные письма от профессоров латыни из Оксфорда и Кембриджа, латыни и греческого из Дублина, вот редактор ClassicalReview… Уоррен, президент Магдалины…
АЭХ. Широта и разнообразие невежества Фрэнкена [174] восхитительны. По глупости замысла и неряшливости исполнения его apparatusmucusпревосходит apparatusБрейтера [175] в издании Манилия, и я еще не видывал другого, о котором бы можно было сказать подобное.
Председатель (Постгейту). Он пользуется расположением коллег?
АЭX. При очной ставке с двумя рукописями равного достоинства он начинает уподобляться ослу меж двух охапок сена и смятенно воображать, что, если одну охапку отнимут, он перестанет быть ослом.
Постгейт. Он… широко известен.
АЭX. Его заметки порочны настолько, таким клубком спутаны в них всевозможные бессмыслицы, что любые опровержения словно бы неуместны; главную же цель автор видит в замалчивании полезных сведений, с тем чтобы освободить место для долгого перечня своих конъектур, которые бесчестят человеческий интеллект.
Комиссия (читают). «Когда мистер Хаусмен принял мой шестой класс, он показал себя внимательным и благожелательным учителем…»
АЭX. Обладая низкой литературной культурой, он не отвратится от безграмотного, не смутится оскорбительным и посмакует шероховатое; при этом он готов защищать pronosпротив privos [176]Бентли как крайне поэтичную конъектуру; Бентли, однако, никогда не отрицал, что эта фраза поэтична, он лишь отрицал, что это – латынь.
Комиссия (читают). «Проницательность и тщательность, недостающие Бентли…» Это
Уоррен. «…Один из наиболее интересных и привлекательных учеников на моей памяти…»
Председатель…и Робинсон Эллис из Тринити… «Лично я всегда находил мистера Хаусмена приятным и скромным человеком».
АЭX. Ни одному слову не уберечься от Эл-лиса, если ему на ум придет другое, не хуже прежнего. Пытаться следовать за его мыслью – все равно как быть в постоянном общении с ребенком-идиотом. Он – прирожденный ненавистник науки, который наполняет страницы до половины отстоями итальянского Ренессанса и, взывая к читательским суевериям, пытается убедить их, что собирает с терновника виноград и с репейника смоквы [177].
Председатель. Что ж… Профессор Постгейт?
Постгейт. М-м-м.
АЭХ. Глубокий сон охватывает болезненную чуткость мистера Постгейта, когда дело доходит до modo [178]в строке одиннадцать, и здесь грамматике можно лишь пожелать доброго сна.
Комиссия. Да. Что вы скажете, Постгейт?
АЭX. Когда дело доходит до Постгейтовых vocesвместо noctes [179]в тридцать третьей, я положительно теряю дар речи.
Постгейт. Я вынужден заявить личный интерес.
АЭX (продолжает). Этой поправкой Постгейт лишает смысла всю элегию от начала до конца.
Постгейт. Мистер Хаусмен подал прошение на этот пост по моему настоянию. Я думаю, весьма вероятно, что он – ведущий ученый-классик в Англии. Хотя он не всегда прав насчет Проперция.
Председатель (закрывает собрание). Тетpusfugit. Nunc est bibendum! [180]
Комиссия удаляется.
АЭХ. Только я, не без раздумий и труда, привел этот малолюбопытный сад в приличествующий порядок, мистер Постгейт принялся прорубать дыру в заборе с вдохновенной целью восстановить в рукописях Проперция хаос. Все орудия, им используемые, обоюдоостры, хотя каждое из лезвий затупилось. Не без тягостных чувств, я все же считаю своим долгом…
Свет на Постгейта.
Постгейт (сердито). Ваша stemma codicum [181]порочна до самого основания, а если не выбирать выражений, она целиком ложна. Ваш просчет в том, что вы полагаетесь на датировку Неаполитануса [182] по Беренсу.
АЭХ. Вы видели статью?
Постгейт. Я приступаю к написанию ответа. Я намереваюсь вас осрамить.
АЭХ. Статью.
Постгейт. О…
АЭX. Оскар Уайльд арестован.
Постгейт. О…
АЭX. Я и понятия не имел, что задену вас, Постгейт.
Постгейт уходит.
Свет на Стэда, Лябушера и Гарриса – все с открытыми газетами. Возможно, в вагоне поезда.
Стэд. Признан виновным и приговорен к двум годам тяжелых работ!
Лябушер (читает). «Культ эстетизма в его отвратительной форме пресечен».
Гаррис (читает). «Откройте окна! Впустите свежий воздух!… от нашего Театрального Критика».
Лябушер. Осужден по статье из поправки Лябушера!
АЭХ.
О, кто этот юный грешник, на запястьях кандалы?
Кем он стал, пройдя сквозь вопли, сквозь угрозы и хулы?
И куда же он плетется, жалкий, как побитый пес?
О, его ведут в темницу за неверный цвет волос. [183]
Гаррис. Я умолял его покинуть страну. Я ждал его с закрытым кэбом на Гайд Парк Корнер и с яхтой в Грейвсенде, чтобы забрать во Францию…
Лябушер (Стэду). Два года совершенно несоразмерны. (Гаррису.) Нет, Фрэнк. Ты пригласил его пировать в CafRoyal. (Стэду.) Я добивался максимального приговора в семь лет.
Гаррис…с ужином из омаров на борту и бутылкой «Поммери», а также с маленьким собранием французских и английских книг.
Лябушер. Послушай, никакая не яхта, а столик в CafRoyal. (Стэду.) Генеральный прокурор убедил меня, что нерешительные присяжные скорее утвердят приговор в два года.
Гаррис. Ты ведь выступил с поправкой, чтобы провалить законопроект, – ты сам мне это рассказывал.
Лябушер. Кто же поверит тебе!
Стэд. Если бы вкусы Оскара Уайльда касались свежих невинных девиц лет, скажем, шестнадцати, никто бы его и пальцем не тронул.
Лябушер. Я провел эту поправку, потому что Стэд известил меня прямо перед прениями, что в некоторых районах Лондона проблема непристойного поведения среди мужчин столь же серьезна, как проблема с девицами.
Гаррис. В некоторых районах Лондона нет ни малейшей проблемы с девицами.
Стэд. Что касается девиц, то просвещенному языку лучше умолчать о страстях, царящих в некоторых районах.
Гаррис. Я именно об этом.
Темнота.
АЭХ.
Руки в кровь дерут канаты, неизменна колея.
Стужа ль, зной – артель в карьере портлендском ему семья.
А схватить глоток досуга средь работы довелось –
Проклинать он может Бога за неверный цвет волос [184].
Вплывают трое в лодке. Джером на веслах, Чемберлен (Джордж) пытается играть на банджо, (Фрэнк) Гаррис читает первое издание «Шропширского парня» [185].
Чемберлен, одиннадцатью годами старше, усатый, в полосатом пиджаке ядовитых цветов Джером и Гаррис – в твидовых жилетах и легких брюках с отворотом.
Чемберлен. Та-ра-ра… держи правее, Джей. Та-ра-ра-бум…
Джером. Хочешь взять весла?
Чемберлен. Нет, у тебя прекрасно получается… бум-ди-эй…
Гаррис / Джером. Джордж, заткнись!
Гаррис. Кто-нибудь проголодался?
Чемберлен. Гаррис бездельничает с самого Хенли.
Гаррис. Когда Чемберлен сказал, что мы пойдем вверх по реке, я решил, что речь идет о лодке, которая перевезет людей из одного места в другое. Обратный распорядок мне в голову не приходил. Лично мне не было никакого резона перемещать лодку оттуда, где она была; по мне…
Чемберлен / Джером. Гаррис, заткнись!
Чемберлен. Где мы, Джей?
Джером. Подходим к Редингу.
Чемберлен. Рединг!
Смотрят вперед.
Мы минуем тюрьму?
Джером. Может быть, Оскар увидит, как мы проплываем… В «Савое» он всегда просил комнату с видом на реку.
Гаррис (торжественно). Проститутки плясали на улицах.
Чемберлен. Джей тоже плясал.
Джером. Ничего подобного. Это правда, что в качестве редактора популярной газеты я счел своим долгом выразить протест, но я не испытываю гордости от того факта, что я, как, по-видимому, и все прочие, кто косвенным образом нес ответственность за трагически развернувшееся…
Чемберлен / Гаррис. Заткнись, Джей!
Джером. Я не раскаиваюсь. Я бы, может быть, раскаялся, если бы он утаивал свой злосчастный порок как джентльмен.
Чемберлен. Например, позируя в роли джентльмена.
Джером. Именно. Его труды тоже не будут долговечны. Декаданс – это тупиковый путь в английской жизни и словесности. Здоровый юмор и дивные добрые небылицы. Загляните в Шекспира.
Чемберлен. Или в твои книги.
Джером. Об этом не мне судить.
Чемберлен. Верно, Гаррис, хватай его за ноги.
Джером. Эти стихи мне дал Робби Росс [186]. Робби заучил несколько наизусть, чтобы прочесть Оскару на свидании в тюрьме.
Джером. Ах да, Госси [187] как-то рассказывал мне, кто этот Хаусбот, которого Робби так любит.
Гаррис. Не Хаусбот. А. Э. Хаусмен.
Чемберлен. Альфред Хаусмен?
Гаррис. Похоже, он сошелся с дурными людьми в Шропшире. Никогда еще не читал книг о том, что мертвым быть лучше, чем живым.
Чемберлен. Это он!
Гаррис. Никакого спасу нет: если тебя не застрелили, не повесили и не зарезали, иди и убей себя сам. Жизнь – вот проклятие, жизнь – вот беда, Бог – недотепа, вишневый цвет – мил весьма.
Чемберлен. Он профессор латыни.
Джером. Но повадки у него греческие, а, Джордж?
Чемберлен. Года три или четыре назад он был простым клерком в нашей конторе.
Джером. В смысле, уранические повадки.
Чемберлен. Как это определить?
Джером. Я бы смог. Есть ли что-то необычное в том, как он одевается?
Гаррис. В отличие, например, от Джорджа?
Джером. Ловко он подметил, а, Джордж?
Чемберлен. Подтяни-ка весло, Джей.
Джером. Хочешь взять весла?
Лодка уплывает.
Одинокий АЭХ стоит под звездным небом. В отдалении – фейерверк. Юбилейная ночь [188], июнь 1897 года.
АЭХ.
Ах, кто-то грезил
Легко, беспечно
О славе вечной,
О пылкой страсти.
О бедах думал
Я так упорно,
Пришли в час черный –
Я тверд в несчастье [189].
Чемберлен, того же возраста, что на лодке, но в обычной одежде, присоединяется к АЭХ на вершине холма.
Чемберлен (одновременно с АЭХ).
Пришли в час черный –
Я тверд в несчастье.
Подтяни-ка весло.
АЭХ (обрадованно). Чемберлен! Я не вспоминал о тебе много лет! У тебя усы!
Чемберлен. Привет, старина. Насчет усов не уверен, но что-то эдакое на мне растет.
АЭХ. Растет, и недурно.
Чемберлен. Только подумать, ты дожил до пожилых лет. Я бы на тебя и шестипенсовика не поставил, такой уж у тебя был вид тогда.
АЭХ. Когда?
Чемберлен. Да почти постоянно. Ну то есть не в счастливые дни. А когда Джексон уехал учителем в Индию. Нет – еще раньше. Нет – позже, когда он вернулся домой, чтобы жениться. Нет – раньше; тогда тебя не могли найти неделю. Я еще подумал: ищите в реке, тут и гадать не надо. Но ты вернулся даже не промокнув. Я ведь говорил тебе, правда?
АЭХ. Говорил? Ах да, ты говорил мне.
Чемберлен. Впрочем, иначе ты бы, наверное, не написал стихов.
АЭХ. Это правда.
Чемберлен. «Злой ветер из той далекой страны пронзает дубравы и рощи» [190].
АЭХ. Если позволишь, я дам тебе совет, Чемберлен; не перевирай стихи, когда хочешь показать автору, что ты их читал.
Чемберлен. Я цитирую слово в слово. «О, быть бы нам вместе, спиною к спине, плыть через лето…» [191] Что сталось с Джексоном?
АЭХ. Он вышел в отставку, поселился в Британской Колумбии, умер от рака.
Чемберлен. «Пусть лавр и расцветает раньше, быстрее розы вянет он». [192]
АЭХ. Это отвратная привычка, Чемберлен, – я запрещаю тебе.
Чемберлен. Но мне нравятся эти стихи, честное слово. Дубравы и рощи. Препоны. Сукровица. Старые добрые словеса. Никогда не знал, что они значат. Но – настоящая поэзия, ничего не скажешь. А ты – изрядный плут. Ты, должно быть, все время писал стихи в Торговых марках.
АЭХ. Не особенно. На меня что-то нашло двумя годами позже, в начале девяносто пятого, какой-то зуд. За пять месяцев того года я написал половину книги, пока не начал остывать. Это было время странного возбуждения.
Чемберлен. Процесс Оскара Уайльда.
АЭХ. Право слово, Чемберлен. Тебе бы биографией заняться.
Чемберлен. А что это за крестьянские сынки и пахари из Шропшира, которые мрут как мухи? Те, что не пошли служить королеве и не сгинули в чужих краях.
АЭХ. Ландшафт моего воображения.
Чемберлен. «Поскольку любил тебя больше, чем достойно мужчине любить…» [193]
АЭХ. Ты не мог бы утихомириться?
Чемберлен.
Но этой злосчастной любви все длиться,
Когда разделенная страсть испарится. [194]
Ты посылал их Джексону – те, что не вошли в книгу?
АЭХ. Нет.
Чемберлен. Ждал, пока умрешь?
АЭX. Я делал это из учтивости. Исповедь – не что иное, как насилие над невинным. Видишь фейерверк? Бриллиантовый юбилей старой королевы. Я ведь был викторианским поэтом, не забывай.
Те же и Кэтрин. Ей – тридцать пять.
Чемберлен остается.
Кейт. От Кли костер до небес горит! [195]
АЭХ. Грандиозное зрелище. Я насчитал пятьдесят два костра на юге и на западе. В Малверне был самый большой, но он прогорел за час.
Кейт. Хороший костер в Кленте. Мальчики там.
АЭ X. Я их знаю?
Кейт. Твои племянники, Альфред!
АЭ X. Ах, твои мальчики, их я определенно знаю.
Кейт. И Миллингтоны с ними. Миссис
М. говорит, что гид по Шропширу из тебя никакой, – она поехала, чтобы взглянуть на церковь Хали, и у здания даже шпиля не оказалось, не говоря уж о кладбище самоубийц.
АЭХ. Последнее легко поправить. Я никак не ожидал, что книжка за два шиллинга и шесть пенсов, у которой едва разошелся первый тираж в пятьсот экземпляров, привлечет в Хали паломников. Я там даже не бывал, мне просто понравилось название.
Кейт. Лоренс считал, что он у нас в семье поэт, а теперь он знает «Шропширского парня» наизусть и декламирует любимые строки. В разговоре с ним кто-то назвал твою книгу любимой.
АЭX. Я только надеюсь, что никто не приписывает стихов Лоренса мне.
Кейт. Это так мило, что он гордится тобой.
АЭХ. Да-да, мило.
Кейт. Мы все гордимся и восхищаемся. Клэм сказала: «У Альфреда есть сердце!»
АЭX. Ничего подобного. Я был подавлен… из-за больного горла [196], которое все не хотело проходить. В таком виде я мог писать стихи годами, но, по счастью, вспомнил сорт пилюль от кашля и излечился.
Кейт. Больное горло?!
АЭХ. В наказание за несдержанность в журнальной полемике. Ты умно поступила, Кейт, что прикинулась дурочкой, прежде чем тебя смогли раскусить.
Кейт. О, послушай! Жаворонки решили,
что уже заря.
АЭХ. Или конец света.
Кейт. Эх ты! Все тот же старина Альфред.
(Уходит.)
АЭX. Но я намереваюсь перемениться. Еще порадую дневную сиделку тем, что начну развлекать всю больницу Эвелин. Я ввел в практику популярный стиль лекционного чтения; основа стиля в том, чтобы, читая, замечать присутствие студентов. Я еще вызову сенсацию тем, что обращусь с репликой к своему соседу за обедом в Холле. Пока что я размышляю над репликой. В Тринити у меня репутация придиры и мизантропа. Некоторые говорят, что это всего лишь застенчивость, – грубияны и дураки. Тем не менее я полон решимости. Дружелюбие – это способность терпеть дураков с радостью, и Кембридж предоставляет неограниченные просторы, чтобы упражняться в этом удовольствии. Я учредил в Тринити crиme brыlйe, но если этого окажется недостаточно, то примусь беседовать с людьми. Ты все еще ездишь на велосипеде?
Чемберлен. Да, у меня «робертсон». Я знаком с твоим братом Лоренсом. Мы принадлежим к своего рода тайному обществу, «Орден Херо-неи», вроде Священного отряда Фив. У нас это скорее дискуссионная группа. Мы обсуждаем, как нам себя именовать. Недавно предложили имя – «гомосексуалисты».
АЭХ. Гомосексуалисты?
Чемберлен. Пока мы безымянны – нас будто нет.
АЭХ. Гомосексуалисты? Кто в ответе за это варварство?
Чемберлен. А что здесь плохого?
АЭX. Это наполовину латынь, наполовину греческий!
Чемберлен. Похоже, ты прав. Кстати, что случилось со мной?
АЭХ. Откуда мне знать? Верно, превратился в постраничную сноску. (Прислушивается.) Слушай!
Слабо играет «Марсельеза».
Чемберлен. «Марсельеза». Необычно, правда? Для юбилея королевы.
АЭХ. Оскар Уайльд жил во Франции, на побережье у Дьепа. Я послал ему книгу, когда он вышел из тюрьмы.
Чемберлен погружается в темноту.
Слабый отзвук детских голосов, поющих «Марсельезу», перебивает сильный звучный голос Оскара Уайльда. Он декламирует.
Уайльд, сорока одного года, читает из собственного экземпляра «Шропширского парня». Он пьет бренди и курит сигарету.
Вокруг него следы детского праздника в честь бриллиантового юбилея: гирлянды, Юнион Джеки [197] и триколоры [198], остатки большого разукрашенного торта.
Уайльд.
Убит? Конец мгновенный, чинный?
Не промах парень – прямо в лоб.
Болезнь твоя неизлечима,
Уж лучше взять с собою в гроб. [199]
Этот стих Робби не заучивал [200], но не все ваши поэмы были мне в новинку, когда я вскрыл ваш пакет.
Ты всё предвидел, всё продумал,
Прозрел, куда твой путь пролег,
К поре отважный, мудрый с юну…
АЭХ. Мои стихи – стоит им зазвучать – словно докучливые друзья.
Уайльд.
К поре отважный, мудрый с юну –
Бестрепетно спустил курок.
Бедный, глупый мальчик!
АЭХ. Я читал отчет о разбирательстве в «Ивнинг стандард».
Уайльд. О, хвала небесам! Вот почему я не поверил ни единому слову в вашей поэме.
АЭХ. Но это правда.
Уайльд. Отнюдь, это лишь факт. Правда – совершенно другая материя; это работа воображения.
АЭХ. Я уверяю вас. Это случилось вскоре после вашего процесса. Он был кадетом из Вулича [201]. Вышиб себе мозги, чтобы не жить в позоре и не навлечь позор на других. Он оставил письмо для следователя.
Уайльд. Само собой, оставил, и вам стоило бы отправить свою поэму следователю. Искусство занимается исключениями, не типами. Типы – это материал для фактов. Вот тип молодого человека, который застрелился. Он прочел об одном самоубийце в «Ивнинг ньюс» и сам застрелился в «Ивнинг стандард».
АЭХ. Но, позвольте!
Уайльд.
О, рано, – чтоб не ждать проклятий,
В бесчестье от стыда горя.
Тобой убит семьи предатель –
Душа, что в мир явилась зря [202].
Опять-таки, если бы он не застрелился до чтения вашей поэмы, застрелился бы после. Я не лишен сантиментов. Я даже осмелюсь предположить, что разрыдался бы, прочти я ту газету. Но от этого газета не становится поэзией. Искусство не может быть подчинено своему объекту, иначе это не искусство, но биография, а биография – это сито, которым нашу настоящую жизнь не уловить. Обо мне говорили, будто я ходил по Пикадилли с лилией в руке. Мне даже не пришлось этого делать. Сделать нечто – пустяк; заставить говорить, что ты сделал нечто, – вот что важно. Теперь это правда обо мне. У шекспировской Смуглой Леди, вероятно, было зловонное дыхание, – почти у всех пахло изо рта, пока я не дошел до третьего года в Оксфорде, – но искренность – это враг искусства. Вот чему научил меня Пейтер и что Рёскин так и не смог усвоить. Рёскин обращал добродетель в грех. Бедный Пейтер, может, и обратил бы грех в добродетель, но, как и вашему кадету, ему не хватало мужества, чтобы действовать. Я завтракал с Рёскином. На чай пришел Пейтер. Один – импотент, другой – трус: оба они боролись за мою артистическую душу. Но я подхватил сифилис у проститутки, и мои зубы почернели [203] от лечения ртутью. Мы встречались в Оксфорде?
АЭХ. Нет. Однажды мы напечатали стихи в одном журнале. Мое посвящалось умершей матушке. Ваше было о зверствах турок в Болгарии.
Уайльд. О да, я поклялся не прикасаться к турецкому шампанскому и есть исключительно болгарский рахат-лукум. Вы любите торт? Я пригласил пятнадцать детей из деревни, чтобы отпраздновать юбилей. Мы поднимали тосты за королеву и президента Республики, а дети кричали: «Vive Monsieur Melmoth». Месье Мельмот [204] – это я. Мы ели клубнику, и шоколад с гранатовым сиропом, и торт, и каждый ушел с подарком. Это была одна из самых удачных пирушек. Вы бывали на моих пирушках в Лондоне? Нет? Но у нас должны быть общие друзья. Бернард Шоу? Фрэнк Гаррис? Бердслей [205]? Лябушер? Уистлер [206]? У. Т. Стэд? Вы знали Генри Ирвинга [207]? Лили Лэнгтри [208]? Нет? Принца Уэльского? У вас были друзья?
АЭХ. У меня были коллеги.
Уайльд. Однажды я купил ворох лилий в Ковент-Гардене, чтобы подарить мисс Лэнгтри, и пока я ждал кэб, какой-то мальчик сказал мне: «Ох, какой вы богатый!…» «Ох, какой вы богатый!» (Плачет.) О… простите меня. Меня несколько расстроил… торт. Я старался отказаться от него; всякий раз, слабея, я выпивал стакан коньяку; часто я по целым дням не ем торта; но юбилей сломил мою волю, я позволил себе светский эклер и не помнил более ничего, пока не очнулся в груде печений. О, Бози [209]! (Плачет.) Я должен вернуться к нему, понимаете? Робби будет в бешенстве, но тут ничего не поделать. Измена другу – как пушок на весах любви, но об измене самому себе сожалеешь всю жизнь. Бози – вот что из меня вышло. Он испорчен, мстителен, крайне эгоистичен и не слишком одарен, но это лишь факты. Правда в том, что он был Гиацинтом, когда Аполлон полюбил Гиацинта, он весь – слоновая кость и золото, с его губ, подобных розовым лепесткам, исходит музыка, которая наполняет меня восторгом, он единственный, кто меня понимает. «Когда прорезываются зубы, бывает зуд; так же раздражена душа того, кто взирает на красоту юноши; он не может ни спать ночью, ни днем оставаться на одном месте» [210], и еще много тому подобного, но прежде чем Платон смог описать любовь, нужно было изобрести возлюбленного. Мы бы не знали любви, если б могли видеть дальше собственного изобретения. Бози – мое творение, моя поэма. Любовь открыла себя в зеркале изобретения. Тогда лишь мы увидели, что творили, – сжимали кусок льда в кулаке, который не удержать и не выпустить. (Плачет.) Вы так добры, что слушаете меня.
АЭХ. Нет. Моя жизнь отмечена долгими молчаньями. Первая конъектура, которую я опубликовал, была из Горация. Шестью годами позже я от нее отказался. Проперция я отложил в сторону чуть ли не пятьдесят лет назад в надежде, что обнаружится лучший список. Мне казалось важным переждать, если есть хоть малейшая надежда на восстановление текста. Пока – тишина. Тем временем я защищал классических авторов от поправок идиотов и издал Овидия, Ювенала, Лукана и, наконец, Манилия, которого посвятил моему товарищу Мозесу Джексону, – это и все, вот мой песочный замок близ разрушительного моря. Не считая классики, моя жизнь оказалась не настолько короткой, чтобы избежать ошибок, которых я хотел избежать; но ошибок было не много, и шакалы раскопают их с трудом. Я несколько раз переезжал; однажды, как говорят, из-за того, что во время обычной поездки в университет со мной заговорил незнакомец. Это не так, но это правда обо мне. В год бриллиантового юбилея я впервые отправился за границу.
Уайльд. Вот и мой лодочник. От него я узнал, что вы профессор латыни. Впрочем, он щедр на титулы и частенько жалует профессорским званием весьма неподходящих особ. Хотя многие из них и правда оказываются главами кафедр в наших старейших университетах.
АЭX. Я сожалею о вас. Ваша жизнь – ужасна. Хронологическая ошибка. Выбор не всегда находился между самоотречением и безрассудством. Вам нужно было родиться в Мегаре, где творил Феогнид [211], – он даровал любовнику песнь, пропетую на все века, – но не сегодня, когда в цене жертвенность и воздержность, когда дурная слава стала памятником вашей безымянной злосчастной любви.