над набережной тополя, желтый зов окон откуда-то издалека, россыпь звезд, соляной крепкий месяц, отражающийся в воде, это сказочные переулки, озаренные фонарями, вязь оград, за которыми крутятся силуэты иного мира, жизнь, распахнутая на все стороны света… А белые ночи – это не только депрессия и шизофрения, не только тоска о несбыточном, останавливающая сердце, это еще и то необыкновенное время, примерно с мая по август, когда магическое сияние сфер изменяет пейзаж: дома, низкие подворотни, мосты, площади, улицы. Чудится тогда, что само пространство светится колдовством: по другому распределяются городские тени, бел тополиный пух, черна изнанка листьев, подрагивающих от малейшего движения воздуха, с фантасмагорической ясностью очерчиваются перспективы. Все так далеко и одновременно – так близко. И как будто именно в это мгновение одинокий Мечтатель провожает глазами счастливую пару, удаляющуюся от него по набережной, и в уединенном домике на Васильевском острове важный министерский чиновник превращается в наглого раскормленного кота, бледный офицер, сводимый с ума тайной трех карт, прокрадывается к старухе-графине, а через огромную Покровскую площадь, что в Коломенской части города, торопится титулярный советник в новой шинели – пугливо оглядывается, втягивает голову в плечи, жмурит глаза. И уже поднимаются перед ним зловещие тени…
А еще Петербург – это вот такие тихие каменные дворы, образующие анфиладу, где время как будто распределено по разным эпохам. В ближнем дворе – век двадцатый: пара-тройка машин, асфальт, кодовые замки на дверях. В среднем – уже матерчатые занавески на окнах, лысый булыжник, расхлябанные, кривые, просевшие створки парадных; время здесь отступило на сто лет назад. А в самом дальнем, стиснутом обычно желтовато-серыми стенами, – черная, в едкой закиси, никогда не просыхающая земля, гранитный валун, неизвестно как попавший сюда, выползающая из-под него цепкая жилистая крапива. Это, вероятно, еще на сто лет раньше. И если поднять голову и посмотреть на голубой квадрат неба, врезанный между крыш, на плывущие в нем облака, на золотистое марево скрытого за домами солнца, то легко представить себе, что все это существует одновременно: и чиновник, пробирающийся через пустынную площадь, и дробь барабанов в декабрьской мерзлоте плаца, и Мечтатель, бредущий по набережной, и скрип жесткого блокадного снега под санками, и горячий пух, и трель сотового телефона, и извозчик на козлах, и мерцающий синевой экран телевизора. И все это – Петербург…
Сейчас я, однако, находился в первом дворе. Память моя не простиралась так далеко. Она охватывала период всего в несколько лет, которые для меня, правда, были значительнее всех предшествующих эпох. Вон там, на шестом этаже, находилась квартира: ранней осенью я распахивал рамы и вглядывался в небо над городом. Нигде, наверное, нет столько звезд, сколько над Петербургом. Яркие, словно промытые, скапливаются они над крышами, и от звона их, рожденного высотой, начинает ныть сердце. А напротив, через узкий прямоугольник двора, этажом ниже жила тогда одна девочка. Мы с ней обменивались тайными знаками: она поднимала ладони и показывала на пальцах, когда выйдет из дома. Кроме нас, никто ни о чем не догадывался. Летом это было светлое платье в таинственном полумраке, зимой – сквозь медленный снегопад – теплота электричества с прильнувшей к перекрестью рам смутной фигурой. Осенью и весной, в дождь и в солнце, утром, днем вечером… Потом девочка выросла, мы долго бродили с ней по улицам, тянущимся к Витебскому вокзалу: звенели трамваи, сворачивая на Загородный проспект, распахивался летней прелестью сад за зданиями одноэтажных казарм, а над пологим спуском к каналу, отчеркивающему центральную часть города, воспламенялись закаты такой изумительной красоты, что вода меж гранитных стенок казалась ожившим золотом. Поцеловались мы на Вознесенской протоке, под громадными тополями, помнящими, наверное, еще времена Бирона. И ничего, что свистела флейта над Семеновским плацем и что сбоку от ТЮЗа, пред эшафотом, выстроилось оцепление гренадеров. Жизнь не обращает внимания на подобные мелочи. Через какое-то время девочка стала моей женой, а еще года через четыре я уехал из Петербурга.
Я больше никогда не видел ее. Начиная с того памятного момента, когда вышел из этой квартиры, не подозревая еще, что сюда уже не вернусь. Я даже ничего не слышал о ней все эти годы. Она исчезла, перейдя в область воспоминаний, в ту изменчивую, наполовину вымышленную реальность, которую каждый создает сам для себя. И сейчас, глядя с низу двора на окна верхнего этажа, на открытую форточку, на смутные, еле различающиеся за стеклами занавески, я подумал, что, наверное, можно было бы эту девочку отыскать. Она, скорее всего, по-прежнему живет в Петербурге, там же работает, ходит, скорее всего, по тем же улицам. Не так уж сложно это и сделать. Вот только зачем? Какой в этом смысл? Вспоминать, как мы лежали животами на подоконнике и, сцепив пальцы, чтобы ни на секунду не расставаться, смотрели на улицу, где после дождя дышала редкая для города свежесть, где плескалось и капало со всех крыш, где спешили прохожие, озабоченные своими делами, и где никто, никто не догадывался о нас? Мы даже не разговаривали друг с другом. Не было у нас необходимости разговаривать. И так было ясно, что это – уже навсегда…
Дверь в парадную была заперта. Причем, видимо, изнутри, поскольку кодового замка на ней не имелось. Скорее всего, она была заколочена – когда я дернул сильнее, то створки дрогнули, будто сцепленные деревянными брусьями. Я не очень понимал, как это возможно. Ведь дом – жилой, люди как-то должны сюда попадать. Или, может быть, пробили дверь с другой стороны? Впрочем, неважно. Обходить весь квартал, разыскивая ее, я не буду. Что прошло, то прошло, то сгинуло, действительно, навсегда. Не надо ни о чем вспоминать.
Порыв мой угас. В мрачноватом проеме арки, ведущей на улицу, я оглянулся. Все, я сюда уже не вернусь. Никогда, никогда, как бы мне этого ни хотелось. Даже если опять окажусь в этих местах. Той жизни, что когда-то была, больше не существует.
И ведь бывают же такие удивительные совпадения. Когда я уже совсем поворачивался, чтобы уйти, где-то, по-видимому на середине лестничного пролета, хлопнула дверь, звук рухнул вниз – сила воздушной отдачи прокатилась по всему дому.
Судя по шорохам, даже посыпалась штукатурка.
Створка парадной чуть отошла, обнаружив за собой душную черноту.
Я не поверил своим глазам.
Оказывается, парадная вовсе не была заперта.
Наверное, это был знак судьбы. Судьба, если, разумеется, верить в нее, дает нам иногда странные предупреждения. Обычно мы не обращаем на них внимания, с досадой отмахиваемся, отбрыкиваемся, недоумеваем, мы не хотим их видеть, хотя они, как огненные «мене, текел, фарес», пылают перед глазами. И только когда на нас с грохотом обрушивается камнепад, когда происходит нечто, переворачивающее жизнь вверх тормашками, мы с изумлением обнаруживаем, что первые признаки катаклизма отчетливо проявляли себя еще бог знает когда. Жизнь как роман: сюжетный ход не возникает в ней ниоткуда. Он подготавливается заранее, тысячью предварительных мелочей. Тем более, что в моем случае были особые обстоятельства. Однако, как в литературе мы редко бываем умнее автора: глубинное содержание книги, как правило, не сразу доходит до нас, так и за шумом обыденности, которую мы принимаем за жизнь, не сразу различаем потрескиваний надвигающегося обвала.
Я здесь исключения не представляю. Я вовсе не гений, я – самый обыкновенный, без каких-либо способностей человек. Предвидеть, предугадывать, прозревать – не моя стихия. И хотя у меня есть, видимо, определенная склонность к аналитическому мышлению, отсюда никак не следует, что я способен считывать «опережающую реальность». Аналитика ведь не занимается предсказанием будущего. Аналитика изучает процессы, текущие в настоящем. Разумеется, она может представить некое прогностическое обобщение, однако именно – обобщение, а не фактуру, включающую в себя строгие «что? где? когда?». Здесь тот же известный «принцип неопределенности»: чем конкретней прогноз, тем меньше вероятность, что он когда-либо осуществится. И наоборот: чем большей вероятности прогнозирования требуется достичь, тем меньшую определенность мы вынуждены ему придавать. Самое трудное – связать частное с общим. По крохотной косточке ящера восстановить весь ход эволюции. Повторяю: у меня таких способностей нет. И потому, увидев черную щель парадной, как будто предвещающую собой будущий мрак, я даже не попытался понять что это может в данной ситуации означать. Для меня здесь все было завершено. Я лишь пожал плечами, перехватил в другую руку портфель, который мне уже надоел, и, свернув из подворотни направо, решительно зашагал в сторону Загородного проспекта. До квартиры, где я должен был поселиться, отсюда было минут пятнадцать ходьбы. Я очень хорошо помню эти минуты. Вероятно, последние мгновения безмятежности, которые мне были отпущены. Океан светлого жара омывал город. Тени жались к фундаментам и боялись высунуться из подвалов. На глазах просыхали трещины, скопившие сырость ночи. Я шел и думал, что дань прошлому, тревожившему меня, теперь отдана, брошен прощальный взгляд, совершен обряд расставания. Более оно не будет заслонять настоящее. Меня это радовало. Ностальгия полезна лишь малыми дозами, гомеопатически, иногда – чтобы дымка ретроспективы оттеняла сегодняшние реалии. Это – правильно. Это придает жизни большую глубину. Если же ее принимать стаканами, как до сих пор происходило со мной, то она отравит каждый вдох, каждый выдох. В общем, достаточно. Книга тех лет прочитана до конца. С треском захлопнута, убрана с глаз долой. Сейчас я приду, встану под душ, далее, выбросив из головы все, возьмусь за работу. Единственное, чего я хочу. Скорее, скорее…
Меня охватывало нетерпение.
Я убыстрял шаги.
Правда, если б я догадывался, что меня ждет, я бы, наверное, не торопился.
Квартира на Бронницкой улице была снята примерно два года назад, когда Борис, сначала относившийся к Клубу как к некоей интеллектуальной забаве, неожиданно понял, что, собирая случайные камешки под ногами, наткнулся на золотую жилу. Может быть, даже не на золотую – на платиновую, урановую, бериллиевую, может быть, на алмазную трубку – не знаю, с чем это лучше сравнить. Любопытно, что при всем его колоссальном чутье он понял это не сразу. Первая запись, которая была сделана исключительно в рабочем порядке, ушла наверх, насколько я понимаю, чисто случайно. Борис просто воткнул ее в один из отчетов как иллюстративный материал. Отчет – это ведь не просто фитюлька на две страницы. Отчет требует «периферии», которая указывала бы на объем произведенной работы. Всякие аудио или видео приложения этому очень способствуют. Так что запись ушла, о ней благополучно забыли. И даже когда, примерно через неделю после отправки, к Борису, якобы совсем по другому вопросу, зашел Сева Микешин из администрации президента и, обсудив этот якобы не терпящий отлагательств вопрос, уже в конце разговора как бы между прочим заметил, что запись вызвала некоторый интерес, у вас что – новая группа образовалась? занятно, занятно, нельзя ли еще что-нибудь посмотреть, то даже это Бориса нисколько не насторожило. Он со спокойной совестью отдал еще две кассеты, которые ему к тому времени переслали. Его легкомысленное отношение к данному материалу выразилось хотя бы в том, что он даже не потрудился снять копии. О чем впоследствии, естественно, сожалел, поскольку получить оригиналы обратно было уже невозможно. Остается только гадать, что содержалось в тех записях. Их более никто никогда не видел. Единственное, что Борис при тех обстоятельствах сделал – внес факт передачи материалов в свой личный реестр, маленький такой твердый блокнот, застегивающийся на замочек. Потому что если уж оказываешь услугу, это надо непременно фиксировать. Иначе все сбрасывается со счетов уже через полчаса. И только когда Сева Микешин опять где-то через неделю появился вторично и, не прикрываясь уже никакими дымовыми завесами, прямым текстом сказал, что он в этих материалах заинтересован, любопытные материалы, нельзя ли получать их более-менее регулярно, выразил даже готовность покрыть соответствующие расходы, только тогда Борис начал о чем-то догадываться.
– У меня будто лампочка в голове зажглась, – объяснял он несколько позже. – Слыханное ли дело, чтобы Микешин сам предлагал финансирование? Тут кто угодно насторожился бы. На моей памяти – это вообще единственный случай…
Далее последовали интенсивные переговоры, при которых ни одна из сторон не называла вещи собственными именами. Сева Микешин – потому что таков был привычный ему стиль общения, а Борис – потому что понятия не имел об истинной ценности этих записей. Какое соглашение было ими выработано, неизвестно, в подробности своих соглашений Борис нас никогда не вводил, считал, что не следует забивать голову пустяками, однако записи заседаний велись с тех пор регулярно, доставлял их из Петербурга в Москву уже особый курьер, а их копии (копии теперь обязательно делались) хранились в сейфе, купленном специально для данной цели. В общем, из ситуации было выжато все, что можно. Разумеется, кроме самых первых кассет, насчет которых оставалось лишь кусать локти. Впрочем, ошибка Бориса была вполне естественной. Кто мог представить тогда, что дело обернется именно так? Даже сейчас, по прошествии времени, оно выглядело не слишком реалистично.
– Ты в это действительно веришь? – нерешительно спросил я, когда три дня назад был более-менее посвящен в суть проблемы.
До этого я знал о ней понаслышке.
Бориса мой вопрос, вероятно, задел. Он то ли сам чувствовал чрезмерную необычность происходящего и, будучи вынужденным в данный момент с этим считаться, одновременно боялся, если все вдруг окажется пшиком, попасть в дурацкое положение. Репутация трезво мыслящего аналитика была для него превыше всего. То ли, напротив, как с ним это бывало, опережая события, уже строил далеко идущие планы и в настоящее время опасался лишь одного – что своими необдуманными поступками я могу им помешать.
А может быть, все было иначе. Быть может, Борис уже тогда начинал догадываться о сути происходящего, чувствовал жутковатый сквозняк, которым потянуло из Петербурга, и понимал, что двумя смертями дело не ограничится. Впереди у нас – крупные неприятности.
Во всяком случае ответил он достаточно нервно.
– Что значит «верить»? Ты можешь мне объяснить, что значит «верить»? Если человек таскает в кармане каштан, подобранный много лет назад на бульваре в Париже – ты, видимо, знаешь, о ком идет речь, – ни на секунду не расстается с ним, сжимает в кармане во время ответственных заседаний, то, вероятно, это ему действительно помогает. Подстраивает, например, психику, создает настроение. Не следует его в этом разубеждать. Потому что оно выполняет свою главную функцию: оно работает. Здесь – то же самое. Я готов поверить во что угодно: в мистику, в магию, в астрологию, в заклинание духов, в любую чертовщину – лишь бы работало. Не забывай, с каким контингентом мы имеем дело.
Насчет «контингента» он попал в самую точку. С тех пор, как года два или три назад я узнал, что в Генеральном штабе, оказывается, существует подразделение военных астрологов, то есть людей, на основе прогнозов которых планируются и проводятся операции (штурм Грозного, например, в первой Чеченской кампании был начат при соответствующем расположении звезд), меня уже ничто больше не удивляло. А когда Гек Сорокин, отвечающий в нашей группе за связи с депутатами Думы, рассказал, кстати, безо всякой иронии, как-то вскользь, что в здании на Охотном ряду существует некая «энергетическая картина», чеканка по меди, изображающая древнерусского витязя, висит на втором этаже, сразу за туалетами, и если ждешь откуда-нибудь неприятностей, надо коснуться щита, а если жаждешь сокрушить оппонента, провести рукой по копью, обе детали уже сверкают от прикосновений, то я воспринял это как нечто обыденное. Ну – витязь, ну – прикасаются, ну – сверкают. И как нечто совершенно обыденное воспринимал я тот факт, что депутат от одного из северных округов выписал себе в Москву настоящего, потомственного шамана – тот поставил в гостиной чум, накрыл его оленьими шкурами, и перед каждым важным голосованием проводит камлание: разжигает костер, бьет в бубен, пляшет вокруг, поет до изнеможения, потолок в депутатской квартире черен от копоти. А другой депутат, возглавляющий, кстати, довольно влиятельный комитет, ничего не решает, не посоветовавшись предварительно с одной из московских путан, считает, что у нее – дар прозрения. Был даже скандал, когда другой депутат пытался эту путану перекупить. Половина политиков имеет личных астрологов, остальные склоняются к экстрасенсам, астралу, гнозису, белой и черной магии. Кстати, черная, мне говорили, стоит дороже. Ну, еще бы, варить крыс и жаб в полночь! А еще есть целая группа (донес тот же Сорокин), которая, считая не патриотичным использование разлагающих западных технологий, обращается за вдохновением к древним Славянским Ведам (написанным, между прочим, двумя бойкими московскими журналистами); к кабинете у этой группы висит маска Даждь-бога, украшенная рогами козла, а все заседания у них начинаются с песнопений в честь Перуна и Велеса.
Повторяю, я уже ничему этому не удивлялся. Более того, услышав от Гека историю о «прозорливой путане» (говорят, что она предсказала чуть ли не половину правительственных назначений), я в шутку предложил Борису написать проект «Звездной лиги»: неформального объединения магов, астрологов, экстрасенсов и колдунов, обращенных к политике, делающих соответствующие прогнозы. Курировать такое объединение мог бы спецотдел ФСБ, все равно никакая другая организация с подобным проектом не справилась бы. А особым образом форматируя «предсказательный горизонт», можно было бы ощутимо влиять на политическую ситуацию. Честное слово, с моей стороны это была только шутка. И я был прямо-таки ошарашен, когда Борис на полном серьезе ответил, что такой проект уже давно существует, они его сделали примерно за год до дефолта, проект интересный, более того – очень перспективный проект, однако имеет трудности с инсталляцией: внутри самого ФСБ существует сейчас несколько конкурирующих структур, ни одна не согласна отдать данный проект под контроль оппонента. Были в прошлом переговоры, достичь компромисса не удалось. Видимо, время таких проектов еще не настало. И слава богу, сказала Аннет, которая присутствовала при разговоре. Если такое время настанет, нам всем будет хана. Ну, это мы еще посмотрим, сказал Борис. Если успеем и если нам разрешат посмотреть, сказала Аннет.
У них это был давний спор. Борис полагал, что развитие нынешней ситуации, конечно, может пойти по самому худшему варианту, мы не застрахованы ни от чего, достаточно глянуть на морды, которые иногда попадаются в правительственных коридорах: нелюдь, вурдалаки при галстуках, история их так ничему и не научила. Но с другой стороны, хорошо это или плохо, нас охраняет сама профессиональная принадлежность: грамотные аналитики понадобятся любому правительству, вспомни хотя бы «чикагских мальчиков» при Пиночете, никто не станет резать курицу, несущую золотые яйца, ладно – не золотые, пускай обычные, зато – регулярно, по доступной цене, главное – гарантировано, без сальмонеллеза. То есть, Борис считал, что хотя трансформация власти в сторону диктатуры имеет весьма высокую вероятность: в стране достаточно сил, жаждущих упрощения социальной среды, но в общем и целом нам беспокоиться не о чем. Мы выживем при любом социальном раскладе. Разве что придется использовать при проектировании другую идеологическую упаковку.
Аннет придерживалась иной точки зрения. Конечно, аналитиков в Москве меньше, чем, например, постовых, говорила она, но, будем честными сами с собой: аналитиков тоже хватает. Набрать новую группу трудности не составит. Тем более, что ЛПР (лица, принимающие решения) даже в принципе не способны отличить истинную аналитику, от гадания на кофейной гуще. Для них все равно, что наши проекты, сделанные на конкретном материале, что проекты Паши Вальковского, которые тот просто высасывает из пальца. Они не в состоянии оценить разницу. Вальковский для них даже лучше, поскольку прекрасно чувствует конъюнктуру. Они услышат то, что хотят. А какое отношение это имеет к реальности – дело десятое. Реальность ведь никого не интересует. Реальность – это то, с чем никто не хочет иметь дела. Потому что реальность непредсказуема. А все заняты только тем, что выдают сногсшибательные прогнозы. Поэтому не надо иллюзий. Не надо морочить голову себе и другим. Ничего уникального мы собою не представляем. Если наши позиции в данный момент несколько предпочтительнее, это лишь потому, что мы случайно нажали нужную кнопку. Мы тоже держимся на шаманстве. На шаманстве, на заклинании духов, на почти бессмысленном словоговорении. Мы ничем не лучше Паши Вальковского…
Под шаманством Аннет подразумевала «петербургский проект», о котором я тогда практически ничего не знал. Борис с самого начала работы придерживался железного правила: каждым проектом занимаются только его непосредственные исполнители. Остальные, конечно, могут привлекаться в случае необходимости, получать какие-то частные указания, даже разрабатывать их, но им вовсе не обязательно быть в курсе всего. Чем меньше знаешь, тем спокойней живешь. Правда, теперь я как раз был полностью в курсе и, представляя себе проект целиком, вынужден был согласиться с Аннет. Действительно – шаманство чистой воды. Я вспоминал, как всего лишь позавчера, сидя напротив Бориса в его кабинете, и, полуприкрыв глаза, что, как считается, способствует медитации, слушал чуть задыхающийся, приподнятый голос: «Нет, ты утонешь в тине черной, / Проклятый город, Божий враг. / И червь болотный, червь упорный / Изъест твой каменный костяк»… И потом, безо всякого перехода: «В черных сучьях дерев обнаженных / Желтый зимний закат за окном. / К эшафоту на казнь осужденных / Поведут на закате таком»… И далее, словно человек продолжал давно начатый монолог: «Как вам нравится буква „з“? Как будто ножом по стеклу… Вот это и есть Петербург… Как писал Достоевский, самый умышленный город на свете… Страшное метафизическое начало… Ведь даже во всеми любимых белых ночах, есть какая-то необъяснимая дьявольщина… Все эти дворцы, площади, пустые улицы, странный свет, тревожный, безумный, красивый… Вот Павел I прогуливается себе и вдруг догоняет его некто в черном плаще, высокий такой, говорит: „Тебе жить не долго. Бедный Павел… “ Это они там – неподалеку от Медного всадника… А ведь с ним идет его приближенный, он спрашивает: „С кем вы беседуете, ваше императорское величество?“. И Павел в ответ: „Ты разве не видишь?“… Я понимаю, что Павел I был не самый психически устойчивый человек, но это и Петербург, его темная сила… Ведь кладбище в центре города. Разве можно, чтобы в центре города – кладбище?.. Ведь, что такое история российской монархии?.. Петр I убил своего сына, Екатерина II – мужа… Александр I дал согласие на заговор против отца, тоже – убили, задушили шарфом… Потом Николай I и декабристы… Зачем повесил?.. Ну, ладно, повесил, государственная измена, но почему не разрешил похоронить по обряду?.. В какую-то яму, с известью, на Голодае… Вот что-то такое, непреодоленное зло… Страшное это пророчество: „Петербургу быть пусту“… Помните, наверное, пьяный дьячок на колокольне первой Троицкой церкви?.. Кстати, церковь эта потом сгорела… Всегда – в октябрьские, в ноябрьские вечера, все революции, перевороты у нас – в октябре, в ноябре… И главный наш символ, наш главный миф – бронзовый всадник на каменном постаменте… Автор памятника, между прочим, был не такой уж выдающийся скульптор… И вот, в этом городе, вдруг – ничего подобного не было… Этот истукан, он до сих пор гонится за бедным Евгением… Продолжается и сейчас… Ведь бывают такие дни, месяцы, годы – нечем дышать… Словно болезнь… Во многих дневниках сказано»…
Как раз это мне было понятно. Я тоже помнил то время, сгинувшее, казалось бы, без следа, время, когда нечем было дышать. Я возвращался домой, опустошенный бессмысленностью очередного тусклого дня, и, попадая в стоячую тишину квартиры, выгороженной из тьмы, тут же, как обреченный на казнь, начинал слышать гулкий стук сердца. И уже до ночи не мог его успокоить: вокруг, как в неземном пространстве, не было воздуха… Или я приезжал в институт, вымороченный, уплотненный, состоящий, по-моему, из одних коридоров, и, усаживаясь за компьютер, где медленно, как в аквариуме, проплывали разноцветные графики, тоже вдруг начинал ощущать, что воздуха в помещении не осталось и что если я немедленно отсюда не выйду, не сделаю вдох, то просто упаду без сознания… Или в бесконечные выходные дни, чувствуя, что молчание комнат становится невыносимым, я под тем предлогом, что мне надо подумать, выбирался из дома и двигался куда-нибудь в сторону Новой Голландии. Разворачивались передо мной улицы, выкрашенные унынием, под ногами, как панцири древних существ, потрескивали сухие листья, горький запах тоски пронизывал собой мироздание. И вот тоже, стоя, например, где-нибудь на набережной Фонтанки, вглядываясь в лепнину домов, теснящихся на другой ее стороне, в дуги мостов, поддерживаемые своими черными отражениями, в фиолетовые, будто из сгущенного неба, купола Троицкого собора, я опять чувствовал, что воздуха не хватает. Начинала мерцать теневая ноющая боль в груди. Как будто ткань сердца растягивалась, охватывая колкую пустоту, и, не в силах справиться с ней, готова была лопнуть от напряжения. Казалось, что ничего больше не будет. Я родился не там, не тогда, не так, непонятно зачем. Каждое мгновение бытия было напрасным. Полной грудью я вздохнул лишь на Ленинградском вокзале в Москве, когда, вздернутый бессонницей в поезде, вышел на асфальтовый, полукруглый, подиум перед зданием, и увидел впереди площадь, забитую суматошным транспортом, зубчатую кирпичную башенку в наплывах глазури, путепровод, возносящееся за ним здание какого-то министерства. Это была совсем другая страна, другая вселенная, другая жизнь…
Сейчас я тоже задыхался от воспоминаний. И потому, вероятно, не сразу обратил внимание на одну странную вещь, которая при других обстоятельствах бросилась бы в глаза. Лишь когда я пересек широкий солнечный двор на Бронницкой, когда открыл дверь парадной и, с удовольствием прикасаясь ладонью к деревянным перилам, поднялся на площадку между первым и вторым этажом, я внезапно почуял тухлый земляной запах, исходящий неизвестно откуда, и заметил, что по ступеням лестницы, опережая меня, тянется наверх отчетливая цепочка следов. Причем краешек сознания просигнализировал мне, что такие же следы были и во дворе, и, возможно, на улице. Только я, поглощенный своими мыслями, этим действительно пренебрег. Теперь же они просто приковывали взгляд: расплющенные нашлепки земли, карабкающиеся по середине пролета. Как будто человек, прежде чем явиться сюда, топтался в жидкой грязи. И, видимо, он делал это не слишком давно: середка следов просохла, приобретя беловатый, пыльный оттенок, зато окаймление их еще поблескивало влажными комьями.
Из меня точно выдернули какой-то стержень. Следы, поднимаясь на следующую площадку, шли внутрь той самой квартиры, где мне предписано было остановиться. Я видел приоткрытые двери, вертикальную узкую полосу темноты между ними, тусклый солнечный луч, упертый в филенку. Сомнений быть не могло. Вон и номер, «двенадцать», вычеканенный на медной табличке. Мне даже не нужно было сверяться с записями. Кто-то заранее знал, что я прибуду сюда, и этот кто-то ждал сейчас моего появления.
Это был очень неприятный сюрприз.
И тут я сделал колоссальную глупость. В жизни, вообще-то, положено делать глупости, иначе пропадают какие-то важные обертоны. Что это за жизнь, если в ней все логично? Однако, есть «умные глупости», они к лицу самому рассудительному человеку: выводят его из привычной среды, как говорят социологи, увеличивают пространство решений. И есть «глупые глупости», свойственные дуракам, никакого пространства решений они, естественно, не увеличивают, напротив – обедняют его, сужают до фатальной воронки. Получается то же самое, только гораздо хуже.
Я совершил именно «глупую глупость». Вместо того, чтобы немедленно сообщить о случившемся, запросить помощь, как мне вдалбливал Сергей Николаевич, проводя инструктаж, я осторожно, чуть ли не на цыпочках поднялся к квартире, потянул на себя дверь и просочился в прихожую.
Не знаю, что я там намеревался узреть. Прихожая была как прихожая – с вешалкой, на которой висел чей-то забытый плащ, с большим зеркалом, где отразилась моя напряженная физиономия, с телефоном, покоящимся на круглом полированном столике.
– Гм… Кто-нибудь есть?..
Ответом мне была тишина.
Следы вели по паркету в одну из двух комнат. Я толкнул дверь в квадратиках пузырчатого стекла, сделал маленький шаг и остановился, как вкопанный.
Комната тоже была лишена какой-либо индивидуальности: створчатое трюмо, шкафчик, тахта, упертая валиком в стену, гравюра над ней, изображающая часть Летнего сада, на тумбочке в противоположном углу – экран телевизора. Полная гостиничная безликость. Впрочем, не удивительно, если вспомнить, что для этого квартира и предназначалась.
Гармонию нарушала единственная деталь. Прямо посередине паркета, подсвеченного солнечными лучами, прямо на восковой, медовой его теплоте, словно выброшенная вулканом, возвышалась громадная куча грязи. Была она какая-то особенно черная, отвратительная, с влажными склизкими проблесками в развалах, с камешками, с обломками кирпича, с прелыми обесцветившимися травинками, со щепочками и корешками; в одном месте высовывалось из нее горлышко битой бутылки, в другом – что-то вроде ощерившейся кроссовки; пробка, бок пластмассового стаканчика, крючья гвоздей, окурки, мокреть газеты…
Этого я никак не ожидал увидеть.
Сердце у меня бухнуло и зачастило в темпе припадка.
Подойти к куче ближе я не рискнул.
Правда, теперь я понял, откуда исходит тот тухлый запах, который ударил мне в ноздри еще на лестнице. Запах разложения, плесени, свежей земляной ямы. Запах смерти, где не было ничего человеческого.
Запах, от которого можно лишиться сознания.
Он исходил именно из нее – из этой неряшливой, невозможной грязевой кучи…
Глава третья
Имя его было Авдей, фамилия – Вальцер, и, представляясь, он иронической интонацией дал понять, что ему самому вполне очевидно это этимологическое противоречие. Между отчетливо славянским «Авдей» и таким же отчетливо не славянским (немецким, еврейским) «Вальцер». Однако, ничего не поделаешь. Следует воспринимать это как данность. Предложил называть его только по имени.