Странно, что уважаемый профессор Крингольц не видит разницы. Что же касается малой вероятности возникновения жизни, то заметим, что даже простейшие химические молекулы соединяются между собой вовсе не хаотически, как почему-то считают, а согласно «сродству» (электромагнитным характеристикам) их атомных групп. А молекулы со сложной пространственной конфигурацией (высший химизм) вообще обладают лишь счетным количеством «разрешенных» соединений. Такой вот фундаментальный детерминизм. А если проще, то из той «химии», которой обладает Вселенная, ничего другого образоваться и не могло. Удивляться поэтому следует не тому, что жизнь на Земле вообще возникла, а тому, что она не возникает ежедневно и ежечасно, всегда и везде, где для этого существуют хоть сколько-нибудь приемлемые условия.
Голова шла кр
угом от бесконечных противоречий. Арик бросал одну монографию, нетерпеливо обращался к другой, оставлял ее, чтобы уточнить что-то в третьей, зарывался в четвертую, незаметно переходил к пятой, шестой, десятой... Шуршала кровь в сумраке мозга, постукивала на стене, перемещаясь по циферблату, стрелка часов, пылкой негой бессонницы растягивалась квартирная тишина, и когда, уже после полуночи, окончательно отупев, он с сожалением, что продолжать больше нельзя, отрывался от книг, то за мгновение до того, как провалиться в краткое забытье, всем сердцем, всем дремотным волнением чувствовал, что это и есть счастье.
После некоторых колебаний он вступил в Студенческое научное общество. Времени ни на что не хватало, но было ясно, что ему необходимо начинать говорить. Потому мало получить результат, пусть даже самый ошеломляющий, мало сквозь пленку банальностей увидеть новую суть – этот результат, эта суть еще должны быть внятно представлены профессиональной аудитории.
– Правильно, – подтверждал Горицвет. – Ученый, если он не Эйнштейн, обязан грамотно излагать свои мысли. Нет умения выступать, значит и насчет мыслей сомнительно. Встречают всегда по одежде, а уж потом начинают разглядывать – кто ты есть.
По его настойчивому совету Арик за полгода сделал на семинаре три коротеньких сообщения. Каждое – всего на десять минут, однако – ясные, энергичные, с предельно отточенными формулировками. Далее он обобщил их, собрав в некий не слишком сложный концепт, и, добавив туда фактуры, выступил на ежегодном весеннем симпозиуме. Доклад, судя по всему, прошел неплохо, поскольку месяца через два ему предложили стать председателем СНО.
– Во где мне это, – сказал некий Замойкис, руководивший обществом уже третий год. – Диссертация на носу, защита, потом предлагают сразу же перейти в ректорат. Понимаешь? Наука – в лабораториях, а здесь-то – зачем?
– Значит, сдаешь дела?
– Ну – принимай команду...
Это, конечно, расширяло возможности. Председателю СНО не возбранялось присутствовать на Большом ученом совете, он мог напрямую, если возникала необходимость, обратиться к декану, а на конференции, которые раз в два года собирал факультет, он, естественно, получал приглашения вне всякой очереди.
То есть, с этой стороны все было в порядке. С ним теперь здоровались и в деканате, и многие заведующие кафедрами, девочки из ректората благожелательно кивали ему, когда он заскакивал по делам, и даже державшийся чуть отстраненно, как и положено, факультетский парторг, удостаивал при встречах крепкого значительного рукопожатия.
– Как жизнь, молодежь?
– Вроде, бы ничего.
– Ну, если что – сразу ко мне...
Трудности у него возникали только с девушками. Первая же знакомая, которую он после танцев в полуподвальном сумраке общежития, внутренне обмирая, рискнул пригласить к себе, с такой легкостью поломала все его ближайшие планы, что, далеко не сразу поняв, как собственно это произошло, Арик испугался до оторопи, переходящей в растерянность. Куда, черт возьми, провалились последние две недели? Как это вышло, что до сих пор не смонтированы стеллажи в выделенном ему закутке на кафедре? Почему вовремя не написан отчет по лабораторному практикуму? И отчего «Биология жизни» старика Дэна Макгрейва, неподъемный талмуд, в девятьсот с лишним страниц, так и валяется, открытый на том же самом разделе?
Невозможно было это понять. Время вдруг утратило связность и начало распадаться на отдельные эпизоды. Вот они с Ольчиком, так звали его знакомую, бредут по каналу и осторожно, точно опасаясь обжечься, посматривают друг на друга. Ничто не заставляет их быть вместе, ничто не держит у чугунного ограждения, за которым, как в лихорадке, вздувается темная мартовская вода, и, тем не менее, вот уже третий час, безостановочно, в забытьи, блуждают они с набережной на набережную, задерживаются у спусков, ведущих гранитными ступенями в никуда, пересекают мосты, сворачивают в неожиданные переулочки, и из невидимых петель, которые ими натоптаны, можно сплести судьбу... Или вот они пребывают в темном зале кинотеатра: на экране что-то грохочет, что-то невыносимо взрывается, накатывается из-за горизонта конница, взлетают к небу пласты черной земли, они с Ольчиком этому заворожено внимают, и из вспышек света, прокатывающихся по рядам, из гремящей музыки, из быстрого прикосновения пальцев тоже, как из невидимой пряжи, можно сплести целую жизнь. Ничего не помню, признается потом Ольчик со вздохом... Или вот они в квартире у Арика: горит только торшер, скапливается за пределами света таинственный полумрак, скворчит где-то радио, плавают в воздухе пленочки неразборчивых слов, совершенно неясно, что следует делать, и вдруг Ольчик, разглядывающая книги на полках, поворачивается и смотрит на Арика так, словно видит его в первый раз.
Урок был получен чрезвычайно серьезный. Как-то утром, в самом начале апреля, когда солнце уже начало обретать немыслимую яркость, и жар, Арик, будто от удара, проснулся немного раньше обычного и, еще не открыв глаз, почувствовал, что так больше нельзя. Заныло сердце, точно в него всадили сахарную иглу. Заколыхались, тронутые теплом, шторы на окнах. Ольчик из его жизни исчезла. Пересмотрены были все основные принципы существования. Собственно, не так уж и сильно они изменились. Просто следовало понять – что есть главное и что есть второстепенное, чего надо придерживаться и без чего обойтись. Не плутать, как слепому, в путаных переулочках жизни, не разменивать золото смысла на медяки сомнительных удовольствий. Великая цель требует великой самоотверженности.
Правда, принять такое решение было проще, чем выполнить. Отказ от так называемых «удовольствий» давался ему с колоссальным трудом. Иногда ни с того ни с сего охватывала его какая-то лихорадка: кровь будто вскипала и едкими будоражащими парами отравляла сознание. В голове тогда образовывался туман, пронизывало ознобом, все валилось из рук. Страстный солнечный свет проникал прямо в мозг. Невозможно было ничем заняться. В нем точно начинал полыхать всепоглощающий жестокий огонь.
Эта зависимость от низменной биологии казалась ему унизительной. Ведь ничего сверхъестественного: просто избыток тестостерона, будоражащий кровь, обычная физиологическая алхимия, гормональная буря, вызванная приходом весны. Он в такие минуты до изнеможения занимался гантелями, отжимался от пола, делал многочисленные наклоны и приседания. Если же физическая нагрузка не помогала, то бросал все, как есть, и часа три-четыре бесцельно шатался по городу. Вдыхал прелесть голубизны, тающей в воздухе, щурился от блеска воды, колышущейся в каналах.
Лучшим средством, конечно, была работа на кафедре. Он теперь почти каждый день допоздна просиживал в закутке, выделенном ему для эксперимента: красил стеллажи, которые были смонтированы вдоль стен, набивал платы обогревателей, налаживал освещение. Колоссальные трудности вызвала необходимость как-то изолировать внутреннюю среду. Были придуманы особые колпаки, откуда почти до вакуума следовало откачивать воздух, поставлен был громоздкий насос, подведены трубки и шланги. Работяги из технических мастерских, глядя на это, хмыкали и почесывали в затылках. Расплачиваться за монтаж приходилось невероятным количеством спирта. И тем не менее, многое все равно нужно было делать собственными руками: пропаивать, например, края колпаков жидким стеклом, наслаивать на них пластик, одевать в муфты каждое подозрительное соединение. Арик от этих технических заморочек впадал в отчаяние. Навыков у него не было, всякую ерунду приходилось переделывать по несколько раз. Он проклинал свои неуклюжесть, данную, видимо, от природы, свои толстые короткие пальцы, которые, как ни бейся, ничего не могли удержать, свой нетерпеливый характер, требующий немедленного результата. Нетерпеливость мешала ему больше всего. Вот ведь, казалось бы, только и нужно что вставить эту никелированную фитюльку, мелкий переходник в щель между платами, подвести ее к гаечке, так аккуратненько навинтить. Казалось бы – чепуха, что тут такого? Нет – откуда-то мгновенная дрожь, все соскакивает, фитюлька, звякнув, откатывается в другой конец комнаты. Он бы, наверное, сдался, если бы не постоянное присутствие Горицвета.
Горицвет принимал во всем самое деятельное участие: дал много ценных советов, касающихся именно монтажа, без возражений выписывал на себя нужные материалы и реактивы, поставил Арику автоматом зачет по своему практикуму, добился для него разрешения работать на кафедре по вечерам. Ну, разумеется, нельзя же уходить в семь, вместе с уборщицей! Главное, сам не гнушался никакой черновой работой. Как только выпадали у него между практикумами и лекциями час или два, натягивал лабораторный халат, проеденный кое-где кислотами, засучивал рукава, подсаживался и без разговоров начинал делать то, что в данный момент было необходимо: подпаивал крохотные контактики к очередному переключателю, заклеивал тем же жидким стеклом подозрительные сочленения, а то и вовсе, скрючившись, сидя на корточках, как хомяк, шевеля губами, считал капли воды, нормируя капризный дозатор. Арик был ему очень признателен. Без него он не сделал бы к лету и половины намеченного.
Ничем Горицвет не брезговал, ни от чего не отказывался. Лишь иногда, притащив со склада в конце коридора, какой-нибудь особо ценный, заказанный специально для Арика реактив, он позволял себе иронически хмыкнуть: дескать, дорого обходятся науке твои идеи. Впрочем, тут же успокаивал: ничего-ничего, государство не обеднеет. Важно, чтобы отчетность на кафедре была в порядке...
Суть задуманного эксперимента он безусловно поддерживал. Правда, изредка, охлаждая энтузиазм, который у Арика переплескивал через край, напоминал про знаменитую в свое время теорию «белковых коацерватов». Дескать, Опарин еще в двадцатых годах высказывал нечто подобное. И возможность абиогенного синтеза была позже подтверждена Миллером, Пасынским и Павловской. Баловались тогда ультрафиолетовым излучением. Или вспомним, опять же, опыты Иеронима Слуцкого. Что он там получил в Саратове, в тех же двадцатых годах, толком никому не известно. Документы в связи с
некоторыми событиямиисчезли. Может быть, и артефакт, как считается, но кто знает? Горицвет многозначительно поднимал палец. А однажды, в приступе откровенности, сообщил, что и сам Бизон, как за глаза называли косматого их заведующего, сразу после войны пытался ставить аналогичные эксперименты. Темная какая-то была история. То ли у него не пошло, так бывает, то ли ему
посоветовалиэтим не заниматься. Времена, сам, наверное, знаешь, не очень способствовали.
Тем не менее, рекомендовал все это забыть. Не важно, что делали до тебя, важно – что делаешь ты. Это единственный способ чего-то достичь. Самым же существенным он полагал методологическую чистоту исследований. В технике эксперимента, если уж его проводить, не должно оставаться никаких сомнительных мест. Ничего такого, во что можно будет потом ткнуть пальцем.
– Не дай бог, у нас с тобой действительно что-то получится. Представляешь, как сразу же начнут обнюхивать каждую запятую. Каждую буковку станут проверять на просвет. Нет, лучше уж перестраховаться сейчас.
А потому он требовал от Арика почти невозможной тщательности подготовки. Научил его, в частности, фиксировать пробы в жидком азоте: бросаешь туда образец и получаешь картинку мгновенного замораживания. Обрабатывать, правда, потом приходится в криостате. Научил также делать экспресс-анализ белка, разгоняя ничтожные, «теневые» его количества на пластинках силикагеля. По крайней мере, фракции сразу видны. А когда, где-то уже в финале работы, у них вдруг опять, в третий раз, забарахлила система капельного отбора, то Горицвет, ни слова не говоря, отложил все дела и двое суток, ерзая по паркету, налаживал гибкие манипуляторы. Поздно вечером, в понедельник, с гордостью продемонстрировал Арику результат – как почти невидимая пипетка, выдутая по заказу, втягивает в себя капельку подкрашенной жидкости (дистиллят, куда добавлена тушь), выводит ее из отсека, просовывает в наружную камеру, а потом, практически без потерь, выталкивает в кювету-анализатор.
– Вот. Если хочешь добиться чего-нибудь, сделай это своими руками!
С другой стороны, он несколько раз вполне серьезно предупреждал, что отрицательный результат не менее важен, чем положительный. Если даже у нас с тобой ничего не выйдет, расстраиваться не надо. Жизнь на этом не завершится, наука не остановится. Мы, по крайней мере, покажем другим, что здесь – тупик.
В такой обстановке было, разумеется, не до девушек. Семь глубоких аквариумов, вставших на стеллажах, требовали непрерывной заботы. Нужно было поддерживать температуру, не очень-то доверяя то и дело отключающемуся реле, следовало менять освещенность в соответствии с начальными параметрами эксперимента, полагалось время от времени впрыскивать под колпаки сложные смеси газов: тоже операция кропотливая, требующая полной сосредоточенности. Ни на что иное времени, конечно, не оставалось. Какие там девушки? Какие там гуляния по каналам? В конце мая, перед самой экзаменационной горячкой, когда от начинающейся жары, от шума пробудившихся тополей город, казалось, поплыл в сиреневом мареве, Арик, торопясь на кафедру биохимии, где ему обещали в долг немного глюкозидаминазы, чуть не сшиб с ног трех девиц, внезапно вынырнувших из-за угла. Две из них, отскочив, прыснули совсем по-девчоночьи, а одна, тоже сначала прыснув, вдруг осеклась и посмотрела на него исподлобья. Извините, неловко пробормотал Арик. И только уже на кафедре, отдышавшись, получив заветную стеклянную ампулу, внезапно сообразил, что та, которая посмотрела, была – Ольчик.
Некогда было даже думать об этом. Домой Арик теперь возвращался, как правило, не раньше одиннадцати. Успевал до сна просмотреть еще пару реферативных журналов, а уже в семь утра, как заведенный пружиной, снова появлялся на кафедре. Где было взять время на Ольчика? Жизнь уплотнялась и упаковывалась с точностью до четверти часа. Не удавалось выкроить из нее ни минуты. Тем более, что, казалось, оправдываются мрачные пророчества Горицвета. Вода в первых трех аквариумах «протухла» уже через двое суток. Мутные бактериальные пленочки почти мгновенно расползлись по поверхности. Они увеличивались в размерах, упорно наслаивались друг на друга, утолщались, покрывались белыми комковатыми язвочками и – вдруг, за одну ночь – превратились в осклизлую плесень. Горицвет кисло сказал, что эту серию можно выбрасывать. Не сохранили стерильности, протекло у нас где-то, жаль. А еще три аквариума, наоборот, пронзительно пожелтели, внутренность их заискрилась, на дно выпал кристаллический многослойный осадок. Пробы показали наличие солей аммиака. Видимо, что-то здесь съехало, подвел итог Горицвет. Однако что именно, вряд ли удастся установить. Требуется профессиональный химик, мы этими методами не владеем... И лишь в последнем, самом крайнем аквариуме раствор, вопреки опасениям, пока оставался живым. Какие-то изменения тут, разумеется, тоже происходили: возникла опять-таки желтизна, как будто настояли воду на корках лимона. Однако через неделю она приобрела ясный зеленоватый оттенок. Далее цвет сгустился и сдвинулся до непрозрачно-коричневого, начали образовываться в нем мелкие сернистые пузыри, на дне, как и в предыдущем случае, выпали пластинчатые кристаллы. Казалось, дело здесь тоже идет к гибельному финалу. Арик всю эту неделю глаз не смыкал. Однако коричневато-бурая жидкость через некоторое время начала медленно осветляться, сперва – по краям, затем, постепенно – во всей толще воды, кристаллы на дне также начали истончаться, уменьшаться в размерах и, наконец, полностью перешли в водный раствор. Вместо них проступил вдоль стекла зыбкий неровный слой, чуть бугристый, напоминающий разбухший крахмал. Причем, как выяснилось, это не было еще завершением трансформации. Иногда, с периодом в десять – пятнадцать часов, образовывались в массиве его слабые завихрения, лунки водоворотов, перемещающих внутренние слои вещества, тогда «крахмал», видимо напружиниваясь, колыхался и, приседая, исторгал из себя мягкие протуберанцы. Будто лунные призрачные цветы, беззвучно распускались в аквариуме – выворачивались наизнанку, опадали длинными прядями. В систему бинокуляров, смонтированную техником из мастерских, различались слабые искорки. «Крахмал» точно дышал. Арик часами, как зачарованный, мог дожидаться очередного тихого извержения.
Даже Горицвет изменил своему обычному скепсису.
– По-моему, что-то у нас вырисовывается, – буркнул он как-то, со стоном расправляя затекшую спину. И тут же, чтобы не сглазить, три раза сплюнул через плечо.
– Думаешь, получается?
– Ну, это мы еще будем смотреть...
С трепетом ждали они, что вдруг «протухнет» и этот, уже последний, аквариум. Время тянулось мучительно, от непрерывного возбуждения Арика стал заикаться. Не выговаривались почему-то самые простые слова. Каждый истекающий день был наполнен тревогой. Падало сердце, если вдруг щелкало, резко переключаясь, реле. Стопорило дыхание, когда начинал подвывать от натуги дряхлый компрессор. Горицвет рекомендовал держать пальцы скрещенными. Он так и делал, чувствуя себя законченным идиотом. Однако незаметно истекла первая неделя эксперимента, за ней – вторая, прошел месяц – среда в аквариуме и не думала загнивать. «Крахмал» по-прежнему колыхался, образуя водовороты, по-прежнему распускались над ним красивые лунные венчики. Постепенно складывалось ощущение, что – это победа. Результат, пусть скромный, пусть предварительный был налицо. Он впервые в жизни получил нечто принципиально новое, открыл дверь тому, чего раньше не существовало. Горицвета тоже подергивало от возбуждения. Он еще больше осунулся и непрерывно, как при чесотке, скреб щеки и лоб ногтями. На исходе месяца вдруг ворвался в постукивающий таймерами тесный лестничный закуток и потряс четвертушкой бумаги, исчерканной математическими каракулями.
– Я тут посчитал, ну – приблизительно, разумеется... Это был один шанс на миллион миллиардов. Ты понимаешь? Нам исключительно повезло...
Арика неприятно царапнуло это «нам». С какой стати? Идея опыта принадлежала ему полностью и безраздельно. Ему даже в голову не приходило, что, может быть, придется с кем-то ее делить. Горицвет, конечно, помог, но если откровенно, без обиняков, то помощь эта была чисто технической. Неужели не ясно – кто подлинный автор? Или это случайная, мелкая, от радости, от волнения оговорка?
Возразить в тот самый момент он все-таки не решился. Слухи об удачном эксперименте уже распространялись по факультету. Взглянуть на аквариум приходили даже из дальних лабораторий: взирали на зыбкий протуберанец, кивали, делали глубокомысленные замечания. Вероятно, успех был даже больше, чем Арик первоначально предполагал. Заглянул из ректората Замойкис: Показывай, показывай, что ты тут учудил... Забежал потрясенный Бучагин: Старик, молодец, ты им всем вправил шарики!.. Пришел седовласый Шомберг, предупредил: У вас будут трудности с воспроизведением... Даже девочки из деканата и те заскочили на пару минут: Как интересно! А оно не взорвется? Олег Максимович просил представить ему подробный отчет... И, наконец, выдержав для солидности несколько дней, явился, по-видимому не слишком охотно, мрачноватый Бизон: прильнул, завесившись гривой, к бинокуляру, листнул мельком журнал, сдвинул страшноватые брови. В итоге изрек, предварительно пожевав губами:
– Оформляйте работу...
Щелкнуло, переключаясь, очередное реле, мигнул свет, напомнив о сделанной на скорую руку проводке, донеслась с другого конца кафедры телефонная трель.
У подавшегося чуть вперед Горицвета нетерпеливо сверкнули глаза.
Через три месяца вышла статья в университетском «Вестнике». Арик нетерпеливо открыл оглавление, и вдруг сердце его опоясало твердой судорогой. Сразу две фамилии были поставлены перед названием. Причем первым шел Горицвет, поскольку располагались они, естественно, в алфавитном порядке. И только потом, на втором месте – он сам.
Впечатление было убийственное. Он чуть было не разодрал пополам невзрачную мутно-зеленую книжицу. Пальцы уже сводило, пронизывая болью суставы, обложка уже начинала корежиться по краям будто в пламени.
Впрочем, «Вестник» был, разумеется, не виноват.
Что редакции предложили, то и было опубликовано.
Ему пришлось погулять с полчаса, чтобы придти в себя.
В этой ситуации напрашивались два крайних решения. Можно было устроить грандиозный скандал, так чтобы забурлила вся кафедра, написать жалобу в ректорат, потребовать создания специальной комиссии. Пусть, в конце концов, разберутся – откуда и что. Есть рабочий журнал, расчерченный по дням и часам, есть его первоначальный доклад Бизону, сделанный год назад. Вот лежит в папке сохранившийся экземпляр. Восстановить справедливость, по-видимому, будет не трудно. А можно было поступить и прямо противоположным образом: ничего никому не доказывать, скандалов не устраивать, не шуметь, сделать вид, что ничего особенного не произошло, замкнуться, как схимник, в отрешенном молчании. Однако более никогда не говорить Горицвету ни слова. Жить дальше так, словно этого человека нет.
После некоторого размышления он не избрал ни того, ни другого. Стиснул зубы и постарался вести себя как обычно. Отнес авторский экземпляр «Вестника» Горицвету, не дрогнув лицом, выслушал его восторженную тираду о том, что «это только начало». Надо будет наделать побольше копий. Вот увидишь, на эту нашу работу будут ссылаться.
Горицвет невыносимо сиял.
– А ты чего – грустный?
– Так, просто устал...
Он даже нашел в себе силы принять поздравления сотрудников кафедры. Улыбался, благодарил в ответ, скромно пожимал руки. Пару раз очень к месту напомнил о той большой помощи, которую Горицвет ему оказал.
– Без Владимира Анатольевича я бы, конечно, не справился...
Как в дальнейшем выяснилось, это было самое правильное решение. Потому что, когда еще месяца через два освободилась наконец ставка старшего лаборанта, ни у кого не возникло сомнений насчет возможной замены. Его кандидатура на это место была единственной. Вопрос в кабинете заведующего подытожили в три секунды. И Горицвет, сообщивший об этом, просто сказал:
– Пиши заявление. Со следующей недели тебя зачислят. – А потом импульсивно добавил, радуясь, вероятно, не меньше него. – Ну что ж, молодец. Значит, теперь будем работать вместе...
3
Кличка «Бизон» не была для него секретом. Еще лет десять назад, когда трясла факультет история со слиянием кафедр (пришла кому-то в голову гениальная мысль: объединить направления, по-новому рассадить музыкантов), он услышал в столовой, как Роголевский, который пребывал в ту пору ученым секретарем, рассказывает возбужденным шепотом за спиной: Ну, наш Бизон рогом уперся, его не сдвинуть... – и внезапно понял, что это говорят про него.
Дома он некоторое время рассматривал себя в зеркало. В самом деле бизон: массивная голова, вросшая в плечи, грива волос, складки тяжелых щек, какие-то выпуклости на лбу, маленькие, утопленные в морщинах, очумелые глазки. Так и кажется, что боднет. Когда, скажите на милость, успел стать таким? Когда в начале шестидесятых годов из ничего, из воздуха образовывал кафедру – буквально лбом, костью, тупым упрямством, проламывал одну инстанцию за другой? Или позже, когда вопреки ожиданиям, ориентированным, согласно эпохе, на немедленный результат, взялся за муторную, внешне не выигрышную работу по картированию онтогенеза: сведению в общий ряд бесчисленных вариантов развития? Все может быть. Человек – это то, чем он занимается. Годам к сорока, к пятидесяти начинаешь выглядеть так, как живешь.
Его это практически не задело. Бизон так Бизон. Бывают прозвища и похуже. Доркина, например, за глаза называют Дыркиным, поскольку дырка и есть, не человек – гулкая пустота. А у Кудилова вообще кличка такая, что при женщинах неудобно произносить. Это за его мучительные выступления на собраниях: жует, жует, ни одну мысль не может довести до конца. Пусть будет Бизон. Он был скорее доволен. Что же до некоторого пренебрежения, чувствовавшегося в подтексте: дескать, одним упорством берет, не способен к прозрению, полету мысли, то на это, господа и товарищи, можно ответить так: наука, господа и товарищи, не состоит из одних прозрений.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.