Воспоминания и портреты
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Стивенсон Роберт Луис / Воспоминания и портреты - Чтение
(стр. 4)
Обсуждать можно только самые насущные или самые общечеловеческие вопросы; и даже их обсуждают только те, кто живо интересуется ими. Специальные проблемы неизменно приятны знатокам, о чем бы ни шла речь — о спорте, искусстве или праве. Я слышал наилучшие разговоры подобного рода тех редких счастливцев, которые любят и знают свое дело. О пейзажах никто не говорит больше двух минут подряд, и я подозреваю, что мы слишком много читаем о них в книгах. Погода считается самой низкой и бессмысленной из разговорных тем. Но она, представляющая собой драматический элемент в пейзаже, гораздо лучше поддается описанию и гораздо более важна для людей, чем неизменные черты ландшафта. Матросы и пастухи, вообще люди с гор и побережья, говорят о ней хорошо; и она зачастую увлекательно представлена в литературе. Но направление любого разговора неизменно клонится к тому, что является общим для всего человечества. Разговор, порождение улицы и рынка, питается сплетнями, и последним его прибежищем до сих пор служит обсуждение нравов. Это героическая форма сплетни, героическая по высоте своих требований, но все же сплетня, потому что затрагивает личности. Людей, особенно шотландцев, невозможно долго удерживать от словопрений на моральные или богословские темы. Для всего мира они то же самое, что право для юристов, это специальные проблемы каждого, очки, через которые все рассматривают жизнь, и жаргон, на котором выносят свои суждения. Я знал трех молодых людей, которые в течение двух месяцев ежедневно отправлялись в темный красивый лес при ясной летней погоде, ежедневно разговаривали с неослабевающим пылом и почти не отклонялись от двух тем — богословия и любви. И возможно, ни суд по делам любви, нисобрание богословов не приняли бы их предпосылок и не одобрили бы выводов.
Собственно говоря, к выводам в разговоре приходят нечасто, как и в раздумьях наедине с собой. Польза не в этом. Польза в работе мысли и, главным образом, в переживаниях, потому что, рассуждая в общем смысле на любую тему, мы вспоминаем свое положение и историю жизни. Но время от времени, особенно когда речь идет об искусстве, разговор становится полезным, покоряющим, словно война, расширяющим границы знания, будто научное исследование. Возникает вопрос; он принимает проблематичный, обескураживающий, однако привлекательный характер; собеседники начинают ощущать будоражащее предчувствие близкого вывода; стремятся к нему с ревнивым пылом, каждый своим путем, стараются первыми его высказать; потом один с криком вскакивает на вершину, к которой они стремились, почти в тот же миг другой оказывается рядом; и вот они в полном согласии. Успех этот скорее всего иллюзорный, просто-напросто плетение словес. Но сознание совместного открытия тем не менее головокружительное и вдохновляющее. И в жизни любителя бесед подобные триумфы, пусть и воображаемые, нередки; они достигаются быстро и с удовольствием в часы веселья и по природе самого процесса заслуженно разделяются.
Существует определенная позиция, воинственная и вместе с тем уважительная, — готовность сражаться при полнейшем нежелании ссориться, по которой сразу можно узнать разговорчивого человека. Я люблю находить в своих дружелюбных противниках не красноречие, не честность, не настойчивость, а соединение в некоторой пропорции всех этих качеств. Противники должны быть не держащимися доктрины архиепископами, а охотниками, ищущими элементы истины. Должны быть не школьниками, которых нужно наставлять, а собратьями-учителями, с кем я могу спорить и соглашаться на равных. Мы должны достигать решения проблемы, тени согласия, без этого пылкий разговор превращается в пытку. Но мы не хотим достигать его легко, быстро или без борьбы и усилий, в которых и заключается удовольствие.
Любимого своего собеседника я стану называть Джек-Попрыгунчик. Я не встречал никого, кто так щедро смешивал бы всевозможные ингредиенты разговора. В испанской поговорке четвертый человек, необходимый, чтобы составить салат, окажется безумцем, если станет его перемешивать. Джек и есть этот безумец. Не знаю, что в нем самое замечательное: умопомрачительная ясность выводов, забавное красноречие или действенность метода, сводящего все стороны жизни в центр разбираемой темы, перемешивающего разговорный салат, будто пьяный языческий бог. Он изгибается, словно змей, меняется и сверкает, как узоры в калейдоскопе, переходит полностью на точку зрения других и таким образом, с подмигиванием и бурным восторгом, выворачивает вопросы наизнанку и швыряет их перед вами пустыми на землю, словно торжествующий фокусник. Обычно когда в присутствии Джека чье-то поведение озадачивает меня, я напускаюсь на этого человека с такой грубостью, пристрастностью и с такими утомительными повторами, что Джек в конце концов не выдерживает и встает на его защиту. Он моментально преображается, входит в нужный образ и с упорством безумца оправдывает данный поступок. Я не могу представить ничего сравнимого с энергией этих преображений, с причудливым разнообразием языка, переходящего от Шекспира к Канту, а от Канта к майору Дингуэллу.
«Быстро, как музыкант сыплет звуками Из своего инструмента…»
Он сверкает неожиданными широкими обобщениями, нелепыми, неуместными деталями, остроумием, мудростью, глупостями, юмором, красноречием и ложным пафосом, все это по отдельности ошеломляюще и, однако, блестяще в восхитительном беспорядке своего сочетания. Собеседником другого калибра, хотя принадлежащим к той же школе, является Здоровяк. Это человек замечательной внешности; он создает вокруг себя более ощутимую атмосферу, производит впечатление более грубой и сильной личности, чем большинство людей. О нем сказано, что его присутствие можно ощутить, войдя с закрытыми глазами в комнату, и то же самое, по-моему, говорили о других людях крепкого сложения, обреченных на почти полное физическое бездействие. В манере Здоровяка разговаривать есть что-то буйное, пиратское, вполне гармонирующее с этим впечатлением. Он может криком заставить вас замолчать, может уткнуться лицом в ладони, может вспылить; и при этом характер у него миролюбивый, чуткий; а после того как Пистоль окажется перепистолен и небосвод прозвенит несколько часов, вы начинаете улавливать какое-то успокоение в этих бурных потоках, согласие по некоторым пунктам и заканчиваете разговор в тесном содружестве, в пылу взаимного восхищения. Протест служит лишь тому, чтобы сделать ваш окончательный союз более неожиданным и драгоценным. С начала до конца в разговоре были полная искренность, полное взаимопонимание, желание слушать, хотя не всегда прислушиваться, и непритворное стремление встретить поддержку. Со Здоровяком вам не грозят опасности, которые присутствуют в споре с Джеком-Попрыгунчиком; тот может в любую минуту обратить свою способность менять точку зрения на собеседника, приписать вам взгляды, которых вы никогда не придерживались, а потом яростно обрушиться на вас за то, что держитесь их. Во всяком случае они оба мои любимые собеседники, оба громогласные, многословные, нетерпимые к чужому мнению собеседники. Это свидетельствует, что я сам принадлежу к той же категории; если уж мы любим разговаривать, то подавай нам умного, сильного противника, который будет решительно проводить свою линию шаг за шагом в нашей манере, дорого продавать свое внимание и выдавать нам в полной мере суматоху и накал сражения. Обоих можно выбить с их позиции, только на это потребуется шесть часов, это серьезный и опасный риск, пойти на который стоит. С обоими можно проводить целые дни в волшебной стране разума со своей обстановкой, населением и нравами, вести особую жизнь, более напряженную, деятельную, захватывающую, чем любое реальное существование, после окончания разговора выходить из нее, как из театра или сновидения, обнаруживать, что холодный восточный ветер все еще дует и тебя по-прежнему окружают обшарпанные стены старого города. У Джека гораздо более тонкий ум, Здоровяк гораздо более искренний; Джек изъясняется вдохновенной поэзией, Здоровяк — романтической прозой на подобные темы; один сверкает высоко, как метеор, светя во тьме, другой со многими изменчивыми оттенками пламени горит на уровне моря, словно пожар; но у обоих одни и те же юмор и художественные интересы, одна и та же неутолимая страсть поиска, одни и те же вихри разговора и громы возражений.
Мишень[12] совсем другая статья, но человек весьма забавный и доставлял мне огромное удовольствие в течение многих долгих вечеров. Говорит он сухо, быстро, настойчиво, лексикон у него скудный. Привлекательны в нем необычайная находчивость и решительность. Что бы вы ни предложили на обсуждение, у него либо уже есть об этом какая-то шаблонная теория, либо он тут же выдумает ее и начнет развивать в вашем присутствии. «Дайте минутку подумать, — скажет он. — У меня должна быть какая-то теория на этот счет». Более приятное зрелище, чем решимость, с которой он принимается за эту задачу, трудно вообразить. Он бывает одержим какой-то демонической энергией, изо всех сил смешивает различные элементы и сгибает идеи, будто силач подкову, с явным, демонстративным усилием. В теоретизировании у него есть некий компас, некое мастерство, то, что я назвал бы напускным пылом, нечто от Герберта Спенсера, которому не мешало бы видеть смешную сторону явлений. Вы, как и он, не обязаны верить в эти новоиспеченные мнения. Но кое-какие из них довольно здравые, даже способные выдержать испытание жизнью, а самые слабые служат мишенью — как бутылка, которую после пикника бездельники бросают в пруд и целый час развлекаются тем, что наблюдают, утонет она или нет. Какими бы ни были его мнения, хоть серьезными, хоть минутными причудами, он всякий раз отстаивает их с неизменными острословием и решительностью, получает в ответ жестокие удары, но мужественно переносит это наказание. Он знает и всегда помнит, что люди разговаривают прежде всего затем, чтобы поговорить; ведет себя на этом ринге, по старому сленговому выражению, как росомаха, и искренне радуется, отличая зрителя от своего противника. Мишень вечно возбужден, он заклятый враг сна. В три часа ночи он выглядит жертвой. Разговор его становится более сухим, чем самое сухое шампанское. Хитрость и несравненная находчивость представляют собой те достоинства, которыми он живет.
Этелред, напротив, искренний и несколько вялый человек, думающий вслух. Самый ненаходчивый из всех, кого я знал, неспособный блистать в разговоре. Иногда он обдумывает шутку минуту, а то и дольше, и, возможно, в конце концов так ее и не отпустит. И есть что-то необычайно обаятельное, зачастую поучительное в простоте, с которой он демонстрирует как процесс, так и результат, как механизм, так и циферблат часов. К тому же у него бывают минуты вдохновения. Нужные слова приходят на язык будто сами собой и, возникая из глубины сознания, несут в себе более личный оттенок, в них больше прекрасной, старой, укоренившейся человечности, сущности характера и темперамента. В некоторых высказываниях он утвердился как мастер образной речи, может показаться, что он оттачивает ее даже во сне. Однако Этелреда считают не столько автором превосходных фраз, сколько могучим лесорубом мысли. Я часто бывал уже с вязанкой дров, когда он все еще махал топором, и между нами из-за этого неравенства возникало много забавных недоразумений. Помню, как он несколько лет подряд из вечера в вечер упорствовал в одном и том же вопросе, постоянно вел о нем речь, прилагал его к жизни и так, и эдак, то всерьез, то в шутку, и никогда не спешил, не сникал, не подтасовывал факты. Джек в подобном случае может быть более великодушным к тем, с кем не согласен, но, с другой стороны, ход его мыслей всегда злобный, а Этелред более медлительный в оправданиях, еще более медлит с осуждениями и сидит над мировым хаосом колеблющийся, но рассудительный, и добросовестно сражается со своими сомнениями.
Оба последних собеседника много занимаются вопросами поведения и религии, разбираемыми в «сухом свете» прозы. Косвенно и словно бы вопреки его воле эти самые элементы время от времени появляются в беспокойном, поэтическом разговоре Опалстейна. Его многообразные экзотические знания, явные, хотя и нерешительные симпатии, утонченный, обильный, своеобразный поток речи дают ему возможность считаться лучшим из ораторов; для кого-то он, возможно, и лучший, для меня не совсем — я бы сказал, proxime accessit[13]. Он поет похвалы земле и искусствам, цветам и самоцветам, вину и музыке на лунный, серенадный манер, словно под гитару, даже мудрость исходит из его уст будто пение, поистине нет никого более мелодичного в верхних нотах. Но он, даже когда поет песню Сирен, прислушивается к лаю Сфинкса. Резкие байронические ноты нарушают течение его горацианского юмора. В его веселье есть нечто от оплакивания мира за его вечное несовершенство; и он наслаждается, как Дон Жуан, двумя оркестрами, один тихо играет танцевальную музыку, другой в отдалении громко исполняет Бетховена. Он не соотносит оба ни с жизнью, ни с собой, и эта настоятельная война в ушах иногда рассредотачивает внимание этого человека. Он не всегда, может быть, и не часто, бывает искренним. Привносит в разговор не те мысли, которые выражает; вам ясно, что он думает о чем-то другом, что не отрицает мира, не совсем забывает себя. Отсюда иногда возникают разочарования, даже несправедливость к собеседникам, сегодня они считают себя открывающими слишком много, а завтра, когда не в меру недоверчивы, слишком мало.
Переел принадлежит к другому классу, о котором я не упоминал. Он не спорщик, но при случае появляется в разговоре в двух отчетливых образах, один из них вызывает у меня восхищение и страх, другой я люблю. В первом он блестяще корректен и довольно молчалив, восседает на высоком, величественном холме и с этой выгодной позиции роняет реплики, словно делая одолжения. Он будто бы не принимает участия в наших приземленных спорах, ничем не выказывает интереса, и вдруг блещет кристаллом остроумия, до того отшлифованным, что тупому его не заметить, но таким изящным, что впечатлительные умолкают. Настоящему разговору требуется больше плоти и крови, он должен быть более громким, тщеславным, больше выражать сущность человека, настоящий собеседник не должен постоянно демонстрировать превосходство над теми, с кем разговаривает, и это одна причина из двадцати, по которой я предпочитаю Переела во втором образе, когда он расслабляется и переходит на тон любезной болтовни, начинает петь, будто чайник на огне. В этом настроении он обладает приятной непритязательностью, отдающей временами королевы Анны. Я знаю другого человека, который в минуты вдохновения достигает бесцеремонности комедии эпохи Реставрации, говорит так, как писал Конгрив, но это оригинальничанье и не подходит под данную рубрику, так как ответить ему тем же — увы! — некому.
И последнее замечание. Признаком настоящего разговора является то, что высказывания невозможно цитировать так, чтобы они производили свое полное впечатление за пределами круга общих друзей. Чтобы не утрачивать ничего, они должны появляться в биографии, с портретом автора. Хороший разговор драматургичен, он напоминает сценическую импровизацию, где каждый представляет себя в лучшем виде, а самый лучший тот, где каждый участник раскрывается откровенно и полностью и где, если один будет начинать речь, а другой продолжать, возникнут наибольшие потери в смысле и ясности. Потому-то разговор так сильно зависит от нашего общества. Нам бы хотелось познакомить Фальстафа с Меркуцио или сэром Тоби, но в разговоре с Корделией Фальстаф будет в высшей степени неприятным. Большинство из нас, благодаря присущему человеку протеизму, могут как-то беседовать с кем угодно, однако подлинный разговор, раскрывающий то лучшее, что в нас дремлет, получается только с близкими по духу людьми, способность к нему гнездится в той же глубине нашего существа, что и любовь, ею нужно наслаждаться в полной мере и быть вечно за нее признательными.
ХАРАКТЕР СОБАК
Воспоминание, манеры и нравы собак почти всецело находятся в зависимости от цивилизации, манер и нравов их наследственного повелителя — человека. Это во многих отношениях превосходное животное приняло зависимое положение, делит с тираном его домашнюю жизнь и потакает его капризам. Однако властелин, подобно британцу в Индии, обращает мало внимания на характер своего добровольного подвластного, оценивает его скучающим взглядом и трафаретными словами выносит приговор. Скучающими были взгляды тех, кто восторгался им, кто осыпал его всевозможными необоснованными похвалами и похоронил несчастного под гиперболами. Но еще более необоснованным и, если это возможно, еще более глупым является отношение его завзятых хулителей, тех, кто очень любит собак, «но на их надлежащем месте», кто приговаривает «бедняжка, бедняжка», но сам еще больше достоин сочувствия, кто точит нож вивисекциониста или греет его термостат, кто не стыдится восхищаться «инстинктом этого животного» и, хватив далеко через край, посмел оживить теорию «животных-машин». «Собачий инстинкт» и «автомат-собака» в наш век науки и психологии звучат диким анахронизмом. Собака, разумеется, автомат, машина, работающая независимо от своего оператора, сердце, приводящее, подобно мельничному колесу, все в движение, сознание, которое подобно человеку, запертому на чердаке мельницы, наслаждается видом из окна и содрогается от грохота жерновов, автомат, в одном из углов которого заключен живой дух, такой же автомат, как человек. И инстинктом собака, разумеется, обладает. У нее есть врожденные способности, врожденные недостатки. Некоторые вещи она, увидев, сразу же понимает, словно пробудясь ото сна, словно явилась в мир, «влача за собой шлейф славы». Но у нее, как и у человека, сфера инстинкта ограничена, его проявления невразумительны и случайны, и почти всю жизнь собака и ее повелитель должны руководствоваться наблюдениями и умозаключениями.
Главным различием между человеком и собакой является то, что один способен говорить, а другая нет. Отсутствие дара речи ограничивает собаку в развитии разума. Закрывает путь ко многим размышлениям, так как слова являются началом философии. Вместе с тем избавляет от множества предрассудков, и ее бессловесность создает ей более положительную репутацию, чем заслуживает ее поведение. Недостатков у собаки много. Она тщеславнее человека, необычайно жаждет внимания, необычайно обижается на насмешки, подозрительна, словно глухой, ревнива до безумия и насквозь лжива. День умной собаки проходит в выдумывании и старательном выражении обманов: она лжет хвостом, лжет глазами, лжет требовательными жестами лапой, и когда стучит своей плошкой или скребется в дверь, цели у нее не те, что кажется. Но в этом пороке кое-что оправдывает ее. Многие из знаков, составляющих ее язык, появились для выражения смысла, ясно понятного и ей, и хозяину. Однако когда возникает новое желание, собаке нужно либо изобрести новое средство передачи смысла, либо придать новое значение старому; и эта часто возникающая необходимость неизбежно должна снижать представление собаки о святости символов. При этом собака не идет против совести и с точностью человека проводит различие между правдой по форме и по сути. Своим законным вольным обращением с символами собака даже гордится, и когда ее уличают во лжи, всем своим видом раскаивается. Для собаки с джентльменскими понятиями обман и кража являются постыдными пороками. Джентльмен — как среди людей, так и среди собак — требует к своим проступкам монтеневского «Je ne sais quoi de genereux»[14]. Он почти не стыдится того, что кого-то облаял или покусал, и за те проступки, которые совершил, дабы блеснуть перед леди своего племени, даже при физическом наказании, сохраняет какую-то гордость. Но если понимает, что пойман на лжи, тут же сникает.
Недалекие наблюдатели считают собаку не только правдивой, но и скромной. Поразительно, как пользование языком притупляет способности человека — раз тщеславие не находит выхода в словах, зрячие существа не могут обнаружить столь явного, вопиющего недостатка. Если б избалованная собачка неожиданно обрела дар речи, она бы болтала без умолку и только о себе, принимая друзей, мы были бы вынуждены отправлять ее на чердак и запирать там и через год из-за ревнивого скулежа и склонности ко лжи разлюбили бы напрочь. Я хотел сравнить ее с сэром Уиллоуби Паттерном, но у Паттернов более сдержанное сознание собственных достоинств, а кроме того, на ум приходит более уместная параллель. Ганс Христиан Андерсен, каким мы его видим в собственных потрясающих мемуарах, трепещущий с головы до ног от мучительнрго тщеславия, ищущий даже на улице хотя бы тень обиды, — вот вам говорящая собака.
Эта самая страсть к значительности и соблазнила собаку принять зависимое положение в роли друга человека. Кошка, животное с более откровенными склонностями, сохраняет независимость. Но собака, живущая с постоянной оглядкой на зрителей, напросилась в рабство, похвалами и ласками ее заставили отречься от своей природы. Когда она отказалась охотиться и стала блюдолизом у человека, Рубикон был перейден. С тех пор пес повел жизнь праздного джентльмена, и за исключением немногих, кого мы заставляем работать, весь вид становился все более самодовольным, манерным и вычурным. В поведении маленькой собаки нет почти ничего естественного. Она пребывает в лучшем состоянии духа, не гнется под бременем материальных забот и держится гораздо наиграннее среднего человека. Вся ее жизнь, если у собаки есть претензии на галантность, проходит в тщеславном спектакле, в страстном домогательстве восхищения. Выведите на прогулку щенка, и вы увидите этот пушистый комок неуклюжим, глупым, озадаченным, но естественным. Пусть пройдет несколько месяцев, и когда снова поведете его на прогулку, вы обнаружите, что естественность скрылась под условностями. Щенок ничего не будет делать без рисовки; все самые простые дела будут совершаться с церемониями замысловатого, непонятного этикета. Инстинкт пробудился, говорит недалекий человек. Ничего подобного. Некоторые собаки — по крайней мере некоторые — если их держать отдельно от других, остаются совершенно естественными, а когда познакомятся с опытным собратом и поймут суть игры, будут отличаться неукоснительным соблюдением ее правил. Мне хотелось бы рассказать историю, которая ярко бы высветила этот вопрос, но у людей, как и у собак, существует замысловатый, непонятный этикет. И те и другие рабы условностей, что создает между ними узы дружбы.
Особь, человек или собака, у которой есть совесть, вечно обречена на притворство; чувство этого закона в костях непременно толкает того и другого к сдержанному, вычурному поведению. И наоборот, в замысловатых, осознанных манерах собаки видны моральные взгляды и любовь к идеалу. Следовать в течение десяти минут по улице за чванным породистым псом — значит получить урок актерского мастерства и искусного владения телом, пес в каждом движении соблюдает верность какому-то утонченному представлению, и самая тупая дворняжка, завидя его, поднимает уши и начинает имитировать и пародировать эту очаровательную непринужденность. Быть лощеным и гордым джентльменом, беззаботным, любезным, веселым — врожденная претензия собак. Крупная собака, гораздо более ленивая, грузная, весьма величественная в покое, весьма красивая в беге, рождается со всеми артистическими данными для безупречного исполнения этой роли. Более жалкое и, возможно, поучительное зрелище представляет собой маленькая собачка в добросовестных и несовершенных усилиях превзойти сэра Филипа Сидни. Дело в том, что идеал собак феодальный и религиозный; с одной стороны, ими вечно правит властный Олимп людей; с другой — их необычайная разница между друг другом в величине и силе никоим образом не допускает появления демократических взглядов. Более удачным, пожалуй, будет сравнить их общество с любопытным спектаклем, который представляет собой школа — младшие учителя, старосты, большие и маленькие ребята — при появлении противоположного пола. В каждом случае мы заметим несколько сходную скованность поведения и несколько сходное старание выказать себя в лучшем свете. В каждом случае большое животное сохраняет презрительное добродушие, в каждом маленькое раздражает его надоедливой бесцеремонностью, будучи уверенным в своей неприкосновенности, в каждом мы обнаружим двуличное поведение, создающее двуличные характеры, бестолковый и шумный героизм, сочетающийся с немалой долей робости в поступках. Я знал собак и знал школьных героев, которых, если бы не шерсть, трудно было бы отличить друг от друга; и если мы хотим понять древнее рыцарство, то должны обратить взгляд на школьные площадки для игр или навозные кучи, где собираются собаки.
Самка у собак давно получила свободу. Постоянное истребление щенков-самочек нарушило пропорции полов и извратило их отношения. Таким образом, когда рассматриваем поведение собаки, мы видим романтическое, моногамное животное, возможно, некогда нежное, как кошка, в борьбе с невыносимыми условиями. Человек должен ответить за многое; и роль, которую он играет, еще более отвратительная и вредная, чем роль Корина в глазах Оселка. Но его вмешательство по крайней мере поставило во властное положение немногих уцелевших леди. В этом обществе они правят безраздельно: признанные королевы, и в единственном случае нападения на самку, какой мне известен, преступника несколько оправдывали обстоятельства. Это маленький, очень живой, породистый, умный скайтерьер, черный, как шляпа, с влажным носом-пуговкой и напоминающими дымчатый кварц глазами. На взгляд человека, он определенно красив, но леди своего племени кажется отвратительным. Утонченный джентльмен с плюмажем и темляком, он появился на свет с высоким чувством учтивости к леди. И получал от них в высшей степени жестокое обращение. Я слышал, как он блеял овцой, видел его истекающим кровью, ухо его было изорвано в клочья, как полковое знамя, и все же он не унижался до того, чтобы давать сдачи. Мало того, когда хозяйка оскорбительно подняла хлыст на ту самую леди, что так жестоко обходилась с ним, мой маленький джентльмен, издав хриплый вопль, зубами и когтями атаковал мучительницу. Это история душевной трагедии. После трех лет тщетного рыцарства он внезапно, в единый час, сбросил с себя ярмо обязательств. Будь он Шекспиром, то написал бы «Троила и Крессиду», чтобы заклеймить представительниц немилосердного пола, но, будучи лишь маленькой собачкой, стал кусать их. Изумление тех леди, на которых он нападал, говорило о чудовищности его преступления, но он оттолкнул от себя своего доброго ангела, совершил моральное самоубийство, почти в тот же час, отбросив остатки пристойности, стал нападать и на престарелых. Этот факт следует отметить, он показывает, что этические законы у людей и собак общие и что единственное умышленное их нарушение уничтожает все сдерживающие начала «Но пока горит лампа, — гласит пословица, — величайший грешник может исправиться». Я с радостью увидел симптомы искреннего раскаяния в моем прелестном негоднике; и после трепки, которую он принял без жалоб на другой день от негодующей красавицы, я стал надеяться, что период «Sturm und Drang» кончился.
Все эти маленькие джентльмены тонкие казуисты. Моральное обязательство перед самкой очевидно, но когда возникают противоположные обязательства, они усаживаются и разбираются в них, словно иезуиты-исповедники. Я знал еще одного маленького скайтерьера с простоватыми манерами и внешностью, но очень умного и дружелюбного. Семья уезжала на зиму за границу, и на это время его принял дядя в том же городе. Зима прошла, семья вернулась, его дом (которым он очень гордился) был снова открыт, и скайтерьер оказался перед необходимостью выбора между долгом верности и долгом благодарности. Он не забыл старых друзей, но казалось неприличным покидать новых. И вот как он разрешил эту проблему. Каждое утро, едва открывалась дверь, Кулин мчался к дяде, навещал малышей в детской, приветствовал всю семью и возвращался домой к завтраку и своему куску рыбы. Делалось это не без ощутимой жертвы с его стороны, ему приходилось отказываться от особой чести и радости — утренней прогулки с моим отцом. Возможно, по этой причине он постепенно отходил от своего ритуала и в конце концов окончательно вернулся к прежнему образу жизни. Но то же самое решение помогло ему в другом, более мучительном случае раздвоения долга. Он отнюдь не был кухонной собачкой, но кухарка с необычайной добротой холила его в то время, когда он утратил душевное равновесие; и хотя не обожал ее так, как моего отца — Кулин (прирожденный сноб) видел в ней «просто-напросто служанку», — тем не менее питал к ней особую благодарность. Так вот, кухарка уволилась и стала жить в своей квартире на одной из соседних улиц; и Кулин оказался в положении юного джентльмена, лишившегося неоценимого блага — верной няни. Успокоить собачью совесть фунтом чая к Рождеству невозможно. Кулин, уже не довольствуясь мимолетными визитами, проводил всю первую половину дня у своей одинокой приятельницы. И так изо дня в день скрашивал ее одиночество, пока (по какой-то причине, чего я так и не смог понять и не могу одобрить) его не стали держать взаперти, чтобы отучить от этой любезной манеры. Здесь имеет смысл отметить не сходство, а разницу; четко определенные меры благодарности и пропорциональную им продолжительность его визитов. Что-нибудь более далекое от инстинкта трудно вообразить; и человека трогает, даже слегка раздражает характер, настолько лишенный стихийности, настолько бесстрастный в справедливости и настолько педантично повинующийся голосу разума.
Таких собак, как этот добрый Кулин, немного, людей тоже. Но этот тип ясно различим как в человеческом, так и в собачьем семействе. Целью его была не галантность, а здоровая, несколько обременительная респектабельность. Кулин был заклятым врагом всего исключительного, бросающегося в глаза, приверженцем золотой середины. И будучи педантичным и добросовестным во всех шагах своего безупречного пути, ждал той же педантичности и еще большей серьезности в поведении своего божества, моего отца. Быть идолом Кулина представляло собой нелегкую задачу: он был требовательным, будто строгий родитель, и при каждом признаке легкомыслия у почитаемого человека громко провозглашал гибель нравственности и скорое крушение основ жизни.
Я назвал его снобом; но все собаки снобы, правда, в разной степени. Нам нелегко разобраться в их снобизме, думаю, мы способны видеть различия в их положении, но понять критерия не можем. Так, в Эдинбурге, в приличной части города, существовало несколько собачьих обществ или клубов, которые собирались по утрам, чтобы — эта фраза условная — «обменяться новостями».
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8
|
|