— Что ж, вы меня предостерегли, — весело возразил я. — Просто невозможно было бы сделать это изящней и красноречивей. Но я по-прежнему стою на своем. Пока я вновь не увижу ту, к которой стремлюсь всем сердцем, ничто не заставит меня покинуть Великобританию. Кроме того…
Но тут я прикусил язык. Я чуть было не поведал ему про гуртовщиков, но слова замерли у меня на губах. Ведь многотерпению поверенного тоже может прийти конец. В общей сложности я пробыл в Англии совсем недолго, причем большую часть времени находился в плену, в Эдинбургской крепости, и тем не менее, как уже признался поверенному, заколол человека ножницами, а сейчас едва не проговорился, что порешил другого дубинкой! На меня накатила волна благоразумия, холодная и глубокая, как море.
— Коротко говоря, сэр, тут замешаны чувства, — заключил я, — и ничто не удержит меня от поездки в Эдинбург.
Ежели бы я выстрелил ему в ухо из пистолета, он и то не так бы испугался.
— В Эдинбург! — повторил он. — В Эдинбург, где вас знает каждая собака?!
— Ну вот, теперь вам все известно, — произнес я. — Но бывает же, что смелость города берет, мистер Роумен! Учат же воинов появляться именно там, где враг меньше всего их ожидает! А где он ждет меня меньше всего?
— Клянусь честью, это не так уж глупо! — воскликнул поверенный. — В самом деле отлично придумано. Все свидетели, кроме одного, утонули, а этот один нам не страшен: он заперт в тюрьме. Вы же изменились до неузнаваемости… будем надеяться, что это так… и прогуливаетесь по улицам того самого города, где вы дали волю вашей… ну, скажем, вашему своеобычному нраву! Право, неплохо придумано!
— Так вы одобряете мою поездку? — спросил я.
— Одобряю?! — сказал он. — Какое уж тут одобрение! Я одобрил бы только одно: ваш немедленный отъезд во Францию.
— Ну, по крайней мере вы не вовсе не одобряете мою поездку? — поправился я.
— Нет, не вовсе. А если бы и вовсе не одобрял, это бы ничего не изменило, — отвечал Роумен. — Поступайте по-своему: вас не переубедишь. И я не думаю, что там вы будете в большей опасности, чем в любом другом месте в Англии. Дайте слугам уснуть, а тогда выходите на проселок и шагайте без роздыха ночь напролет, как поется в песенке. Утром наймите карету или, если угодно, садитесь в почтовый дилижанс и продолжайте путешествие, соблюдая все приличия, а также по мере сил и осторожность.
— Я пытаюсь представить себе эту картину, — сказал я. — Дайте срок, не торопите меня. Я хочу увидеть tout ensemble [45], а подробности мешают вообразить картину в целом.
— Шут! — пробормотал поверенный.
— Ну вот, теперь вижу. И вижу, что меня сопровождает слуга, и слуга этот именуется Роули, — сказал я.
— Чтобы вас связывала с дядей еще одна нить? — заметил поверенный. — Куда как благоразумно!
— Прошу прощения, но так оно и есть! — воскликнул я. — Благоразумно — самое подходящее слово. Я же не собираюсь прятаться всю жизнь. Ради одного ночлега незачем возводить каменные палаты. Это всего лишь палатка — мимолетное видение, — поглядели, восхитились, и вот оно уже исчезло. Короче говоря, тут требуется trompe l'oeil [46], которого бы хватило на двенадцать часов, проведенных в гостинице. Разве я не прав?
— Правы, но прав и я, когда вам возражаю. Если
Роули будет с вами, опасность только возрастет, — сказал Роумен.
— Роули отлично выдержит испытание, когда его увидят издали на запятках несущейся по дороге кареты. Он выдержит испытание и в гостинице, когда его встретят в коридоре, поглядят вслед, спросят, кто таков, и услышат в ответ: «Лакей господина из четвертого номера», — этакий проворный, воспитанный молодой человек. Он всюду выдержит испытание, только бы нам не встретился кто-нибудь, кто знает его в лицо. Ну, а в этом случае, дорогой сэр, что с него спрашивать? Понятно, ежели нам повстречается мой кузен или кто другой из тех, что присутствовали на нынешнем вечернем представлении (кстати сказать, весьма благоразумном), мы пропали, спору нет. Как ни удачен маскарад, всегда найдется уязвимое местечко; в этих случаях, если позволительно такое сравнение (оно само напрашивается при взгляде на карман вашего жилета), всегда прихватываешь с собою табакерку, полную случайностей. Если я возьму с собой Роули, она не станет ни на гран тяжелее. Короче говоря, малый он честный, любит меня, я ему доверяю, и в конце концов он же мой слуга.
— Он может не согласиться, — возразил Роумен.
— Бьюсь об заклад на тысячи фунтов — согласится! — воскликнул я. — Но неважно, вы только отправьте его нынче ночью на перекресток, а остальное предоставьте мне. Уж поверьте, он охотно останется моим слугой и, поверьте, отлично справится.
Говоря это, я прошел в другой конец комнаты и принялся делать смотр своему гардеробу.
— Что ж, — сказал Роумен, пожав плечами, — одной опасностью больше, одной меньше… вы бы сказали: a la guerre comme a la guerre [47]. Пускай мальчишка едет, по крайности будет вам помощник. — И он уже собрался было позвонить, но тут заметил, что я роюсь в гардеробе. — Напрасно вы так любовно разглядываете все эти сюртуки, жилеты, галстуки и прочие доспехи. Вам незачем превращаться в щеголя. В конце концов это даже противу нынешней моды.
— Вам угодно шутить, сэр, — сказал я. — А меж тем вы по этой части не знаток. От туалетов зависит моя жизнь, они помогают моему маскараду; но взять с собою их все я не могу, а потому спешить с выбором было бы преглупо. Поймите наконец, что мне надобно. Я хочу быть незаметным, это первое; второе, я хочу быть незаметным в карете и с лакеем. Неужто вы не в состоянии понять, сколь сложно выбрать для этого подобающее платье? Все предметы моего туалета должны быть не слишком грубы и не слишком изысканны: rien de voyant, rien qui detonne [48]; я должен обратиться в состоятельного молодого человека приятной наружности, каких немало, который путешествует как ему и положено и о котором хозяин гостиницы позабудет в тот же день, а горничная, быть может, украдкой вздохнет, ну и бог с ней! Так одеться — искусство весьма тонкое.
— Я с успехом в нем упражняюсь вот уже полвека, — с усмешкой сказал Роумен. — Черная тройка и чистая сорочка — вот вам самое верное средство.
— Вы меня удивляете. Никак от вас не ожидал суждений столь поверхностных! — сказал я, обдумывая меж тем, какому из двух сюртуков отдать предпочтение. — Помилуйте, мистер Роумен, да разве у меня такая же седая голова? Или, быть может, вы путешествуете в собственной карете да со щеголеватым лакеем?
— Признаюсь, ни то, ни другое, — отвечал он.
— В том-то и соль, — продолжал я. — Мне надо быть одетым под стать щеголеватому лакею и кожаной сумке для бумаг. — Тут я замолчал. Подошел к сумке и поглядел на нее с некоторым сомнением. — Да, — продолжал я. — Да, и кожаной сумке для бумаг! Сразу видно, у хозяина ее и денежки водятся и земли тоже, а значит, и поверенный имеется. Сумке этой цены нет. Вот только лучше бы в ней было поменьше денег. Уж больно тяжка ответственность. Не разумнее ли взять с собою пятьсот фунтов, а остальное вверить вашему попечению, мистер Роумен?
— Если только вы убеждены, что они вам не понадобятся, — отвечал Роумен.
— Ничуть я не убежден, — возразил я. — Не убежден прежде всего как философ. У меня никогда еще не бывало таких денег, и, почем знать, вдруг мне вздумается пустить их на ветер? Не убежден и как беглец. Поди угадай, что мне может понадобиться? Вдруг того, что будет при мне, не хватит. Но тогда я вам напишу, чтобы вы прислали еще.
— Вы не понимаете, — возразил Роумен. — Отныне я порываю с вами все связи. Нынче вечером, прежде чем уехать, вы должны выдать мне доверенность и с этой минуты забыть о моем существовании до лучших времен.
Помнится, я стал было с ним спорить.
— Но подумайте хотя бы раз и обо мне! — сказал Роумен. — Считается, что до нынешнего вечера я вас в глаза не видал. Нынче мы встретились с вами впервые, вы дали мне доверенность, и нынче же вечером я вновь потерял вас из виду… Я знать не знаю, куда вы подевались, у вас свои дела, я не считал себя вправе задавать вам вопросы! И заметьте, это все куда более ради вашей безопасности, нежели ради моей.
— И мне даже писать к вам нельзя? — спросил я, несколько сбитый с толку.
— Я чувствую, что обрываю последнюю нить, которая связывает вас со здравым смыслом, — отвечал он. — И, однако, это просто и ясно: да, и писать нельзя. А ежели вы напишете, я не отвечу.
— Но ведь письмо… — начал я.
— Выслушайте меня, — перебил Роумен. — Что сделает ваш кузен, едва прочтет ту злосчастную газетную заметку? Предложит полиции досматривать мою корреспонденцию! Стало быть, как только вы мне напишете, считайте, что написали прямиком на Бау-стрит; а ежели вы послушаетесь моего совета, то отправите мне письмо лишь из Франции.
— Проклятье! — не выдержал я, ибо вдруг понял, что это может помешать мне в серьезном деле.
— Ну что еще? — спросил Роумен.
— Стало быть, до отъезда придется нам заняться еще кое-чем, — отвечал я.
— У нас впереди ночь, — сказал он. — Лишь бы только вы уехали до рассвета.
— Признаться, я так выиграл от ваших советов и забот, мистер Роумен,
— сказал я, — что мне просто боязно порывать с вами все связи, и я даже попросил бы, чтобы вы нашли себе замену. Был бы крайне вам признателен, ежели бы вы дали мне рекомендательное письмо к кому-либо из ваших коллег в Эдинбурге — желательно, чтобы это был человек пожилой, искушенный в делах, весьма почтенный и умеющий хранить тайну. Можете вы снабдить меня таким письмом?
— Нет, — отвечал он. — Конечно, нет. Ничего подобного я не сделаю.
— Вы бы очень меня этим одолжили, сэр, — настаивал я.
— Я совершил бы грубую, непростительную ошибку, — возразил он. — Как? Дать вам рекомендательное письмо? А когда нагрянет полиция, забыть об этом, так, что ли? Ну, нет. И не просите.
— Вы правы, как всегда, — сказал я. — О письме не может быть и речи, я понимаю. Но имя адвоката вы могли просто обронить во время разговора, а, раз услыхав его, я мог воспользоваться случаем и самочинно явиться к оному адвокату; дело мое от этого только выиграет, а на вас не будет брошено ни малейшей тени.
— А что у вас за дело? — спросил Роумен.
— Я не говорил, что у меня есть какое-то дело, — отвечал я. — Это просто на всякий случай. Вдруг возникнет такая надобность.
— Хорошо, — сказал он, махнув рукой. — Я упомянул при вас мистера Робби, и хватит об этом!.. Хотя погодите! — прибавил он. — Я придумал, как вам помочь и самому при этом не запутаться.
Он написал на листке бумаги свое имя и адрес эдинбургского адвоката и сунул листок мне.
ГЛАВА XXI
Я СТАНОВЛЮСЬ ОБЛАДАТЕЛЕМ МАЛИНОВОЙ КАРЕТЫ
Когда, упаковав все необходимое, подписав бумаги и разделив с Роуменом преотличный холодный ужин, я наконец готов был пуститься в путь, шел уже третий час ночи. Поверенный сам выпроводил нас через окно в той части дома, которая, как выяснилось, была неплохо знакома Джорджу Роули: окно это, по его словам, служило своего рода потайным ходом, через который слуги имели обыкновение уходить и возвращаться, ежели у них была охота весело провести вечерок без ведома хозяев. Помню, какую кислую мину скорчил поверенный при этом открытии, как он поджал губы, нахмурился и несколько раз повторил: «Надобно этим заняться! Завтра же поутру велю забрать окно решеткой!» Поглощенный этими заботами, он, по-моему, сам не заметил, как простился со мною; нам передали наш багаж, окно за нами затворилось, и тот же час мы затерялись в сторожкой ночной тьме, среди деревьев.
Мокрый снег сонно, словно бы нехотя падал на землю, переставал и снова принимался падать; казалось, так было от века — мокрый снег, короткая передышка, снова снег и темень, хоть глаз выколи. Мы то брели среди деревьев, то оказывались на краю огородов и, точно бараны, тыкались лбом в какие-то изгороди. Роули с самого начала отобрал у меня спички и оставался глух ко всем моим мольбам и угрозам.
— Нет уж, мистер Энн, сэр, — твердил он. — Сами знаете, он не велел зажигать огня, покуда не перевалим через холм. Теперь уж осталось всего ничего. Да что это вы, сударь, а еще солдат!
Но хотя я и солдат, а вздохнул с превеликим удовольствием, когда слуга мой наконец соизволил запалить трут. С его помощью мы тут же без труда засветили фонарь, и теперь уже по лабиринту лесных тропок нас вел его трепетный, мерцающий огонек. Оба в высоких сапогах, в дорожных плащах, в одинаковых цилиндрах, нагруженные кожаной сумкой, ящиком с пистолетами и двумя пухлыми саквояжами, мы, вероятно, более всего походили на братьев-разбойников, только что ограбивших Эмершемское поместье.
Наконец мы вышли на проселочную дорогу, где можно было шагать не гуськом, а рядом и без особых предосторожностей. До Эйлсбери — нашей ближайшей цели — оставалось еще девять миль; часы, составлявшие часть моего нового снаряжения, показывали половину четвертого утра, а так как мы порешили не появляться там до рассвета, спешить было некуда. Я распорядился замедлить шаг.
— Итак, Роули, пока все идет как по маслу. Я от души тебе признателен, что ты согласился донести мне саквояжи. Ну, а дальше что? Что мы станем делать в Эйлсбери? Вернее сказать, что станешь там делать ты? Мне предстоит дальний путь. Уж не намерен ли ты меня сопровождать?
Роули тихонько усмехнулся.
— Все уже уговорено, мистер Энн, — отвечал он. — Чего уж там, вон и пожитки со мной в саквояже… полдюжины сорочек и все прочее. Я готов, сэр, вы только приказывайте, а дальше сами увидите.
— Он готов, черт побери! — воскликнул я. — Ты, кажется, совершенно уверен, что тебя примут с распростертыми объятиями.
— Да уж, с вашего позволения, сэр, — сказал Роули.
Он поднял на меня глаза, и в мерцающем свете фонаря я увидел его лицо
— такое по-мальчишески застенчивое и вместе с тем торжествующее, что во мне заговорила совесть. Нет, я не вправе позволить этому простодушному юнцу связать свою судьбу с моей, ведь мне на каждом шагу грозят опасности, даже гибель; я должен его предостеречь, но предостеречь не так-то просто, это — дело тонкое.
— Нет-нет, — сказал я. — Ты, должно быть, думаешь, что сделал выбор, но ты делал его вслепую, и надобно теперь все обдумать заново. Находиться в услужении у графа совсем неплохо, а на что ты хочешь променять свою службу? Не кажется ли тебе, что ты гонишься за журавлем в небе? Нет, не спеши мне отвечать. Ты думаешь, я богат и знатен, мой дядюшка только что объявил меня своим единственным наследником, и я вот-вот получу огромное состояние, — чего еще желать здравомыслящему слуге, где найти лучшего хозяина? Так, что ли? Ошибаешься, мой друг, я совсемсовсем не тот, за кого ты меня принимаешь.
Сказав это, я замолчал и посветил ему в лицо фонарем. Он стоял передо мною, ярко освещенный на фоне непроницаемого мрака ночи и медленно падающего снега, окаменев от неожиданности, с двумя саквояжами в руках, точно осел, навьюченный двумя кладями, а его разинутый рот зиял, точно дуло мушкетона. Мне еще не приходилось видеть лица, которое словно нарочно создано было, чтобы выражать удивление, выражать как нельзя лучше, и лицо это соблазнило меня, как соблазняет пианиста раскрытое фортепиано.
— Ничего подобного, Роули, — продолжал я заунывным голосом. — Это всего лишь видимость, пустая видимость. На самом деле я бездомный, гонимый скиталец, которому всякую минуту грозит погибель. Едва ли не каждый житель Англии мне враг. С этого часа я расстаюсь со своим именем, со своим титулом; я становлюсь человеком без имени, ибо имя мое объявлено вне закона. Моя свобода, самая жизнь моя висят на волоске. Ежели ты последуешь за мною, ты обрекаешь и себя тем же опасностям — тебя станут выслеживать, ты должен будешь скрываться под вымышленным именем, идти на всяческий обман и, быть может, разделить судьбу убийцы, за голову которого уже назначена цена.
До этой минуты лицо Роули, против ожидания, становилось все более и более трагически изумленным, на него, право же, стоило посмотреть, но при последних моих словах он внезапно просиял.
— А я ни капельки не боюсь! — сказал он, прыснул и продолжал, давясь от смеха. — Я ж так и знал с самого начала!
Мне захотелось его поколотить. Но я хватил через край, и пришлось теперь пустить в ход все свое красноречие и добрые две мили, чуть не полчаса, убеждать его, что все сказанное не выдумка и не преувеличение. Я так увлекся описанием нынешних опасностей, что совсем перестал заботиться о дальнейшей безопасности, и не только рассказал ему про Гогла, но не удержался и выложил все про гуртовщиков, а под конец проболтался и о том, что я наполеоновский солдат и военнопленный.
Когда я начинал разговор, все это отнюдь не входило в мои намерения: длинный язык — всегдашний мой враг. Мне кажется, это самый излюбленный судьбою недостаток. Ну кто из вас, людей благоразумных, мог бы поступить так безрассудно и вместе так мудро: довериться мальчишке, у которого и молоко-то на губах еще не обсохло? Но разве я потом хоть раз об этом пожалел? Препоны, стоявшие на моем пути, были таковы, что ни один советчик не оказался бы лучше этого зеленого юнца. Зачатки зрелого здравого смысла освещались у него последними отблесками детского воображения, и он способен был предаться мне с той беззаветностью, с какой подростки предаются игре. Роули был словно нарочно создан для меня. Его безмерно манила всевозможная романтика, и втайне он преклонялся перед всеми солдатами и преступниками. Он прихватил с собою в путь дешевое издание жизни Уоллеса [49] и несколько таких же грошовых выпусков «Записок старого судьи», принадлежащих перу стенографа Гарни, и этот выбор как нельзя лучше раскрывал его внутренний облик. Вообразите же, сколь воодушевили этого пылкого юнца открывшиеся перед ним горизонты. Быть слугой и спутником беглеца, солдата и убийцы — и все в одном лице, постоянно прибегать к всевозможным уловкам, маскараду, прикрываться вымышленными именами, одеться оболочкою полуночной тьмы и тайны — оболочкою столь плотной, что хоть ножом ее режь, — все это, конечно же, манило его куда сильнее вкусной и сытной пищи, хоть он и не дурак был поесть и был, можно даже сказать, обжора. Меня же — средоточие и источник всей этой романтики — он отныне воистину боготворил и скорее пожертвовал бы собственной рукою, нежели отказался от чести мне служить.
Мы брели по дороге под снегом, который с приближением утра повалил всерьез, и, дружески беседуя, установили исходные позиции предстоящей кампании. Я выбрал себе имя Рейморни, вероятно, оттого, что оно походило на Роумен, а Роули, повинуясь неодолимой прихоти, нарек Гэммоном. На его отчаяние невозможно было смотреть без смеха; сам он не нашел ничего лучше, как выбрать себе скромное имя Клод Дюваль! [50]. Мы уговорились, как вести себя в различных гостиницах, где будем останавливаться, и до тех пор репетировали все во всех подробностях, покуда не уверились, что нас невозможно застать врасплох; и можете не со мневаться, что во всех этих сценках сумка для бумаг играла не последнюю роль. Кто станет брать ее, кто укладывать в карету, кто сторожить, а кто класть под голову на ночь
— ничего-то мы не упустили, все заранее тщательно предусмотрели; мы уподобились сержанту, обучающему новобранцев, и вместе — ребенку, увлеченному новой игрушкой.
— Послушайте, мистер Энн, а ведь покажется чудно, коли мы с вами явимся на почтовую станцию со всем нашим багажом, — сказал Роули.
— Да, пожалуй, — отвечал я. — Но что тут поделаешь?
— А вот я вам скажу, сэр… вы только послушайте, — начал Роули. — По-моему, лучше вам явиться на станцию одному, без всякого багажа… ну, в общем, как положено джентльмену. И вы скажете, что ваш слуга ждет с багажом при дороге. Я так думаю, я уж какнибудь да справлюсь с этими окаянными вещами один… по крайности, если вы сперва поможете мне пристроить их половчее.
— Ну нет, Роули, — воскликнул я, — этого я не допущу! Да ты же окажешься совершенно беззащитен! Любой разбойник с большой дороги, новичок, молокосос, и тот с легкостью тебя ограбит. А когда я прикачу в карете, ты скорее всего будешь уже валяться в канаве с перерезанным горлом. Впрочем, тут есть и здравая мысль, давай-ка проверим ее на опыте, не откладывая в долгий ящик.
И вместо того, чтобы шагать прямиком к Эйлсбери, мы свернули на первом же перекрестке и направились боковой дорогой чуть севернее, к такому месту, где Роули мог бы спокойно дожидаться, покуда я не вернусь за ним в карете.
Снег все валил, кругом было белым-бело, и мы тоже были точно два бродячих сугроба, но едва стало светать, у обочины дороги завиднелся постоялый двор. Немного не доходя, за поворотом дороги и под прикрытием деревьев, я нагрузил Роули всем нашим имуществом и подождал, покуда он не добрел, спотыкаясь, до «Зеленого дракона» — так гласила вывеска этого заведения — и не скрылся благополучно в дверях. Тогда я бодро зашагал в Эйлсбери, радуясь свободе и отличному расположению духа, для которого, собственно, не было иной причины, кроме снежного утра, хотя, признаться, снег перестал задолго до того, как я вступил в Эйлсбери, и карнизы домов курились на солнце. Во дворе гостиницы стояло множество кабриолетов и фаэтонов, а в дверях ее и у входа в кофейную была нешуточная толчея. Я со всей очевидностью понял, что дорога эта весьма многолюдна, и меня охватило недоброе предчувствие: вдруг я не сумею раздобыть лошадей и вынужден буду задержаться в опасном соседстве с моим кузеном… Поэтому сколь ни был я голоден, а все же первым делом направился к почтмейстеру
— он стоял в углу двора, рослый, ладно скроенный, сам несколько схожий с лошадью, и, поднеся к губам ключ, безмятежно что-то насвистывал.
Услыхав мою скромную просьбу, он встрепенулся.
— Экипаж и лошадей? — воскликнул он. — Да где же я их возьму? Вот лопни мои глаза, хоть бы какой тарантас, хоть бы одна завалящая кляча — ничего у меня нету! Я ведь их не делаю, экипажи-то да лошадей — я их нанимаю. Будь вы хоть сам господь бог, неоткуда мне их взять! — выкрикнул он и вдруг умолк, словно только теперь меня заметил, а потом заговорил доверительно, понизив голос: — Вы, я вижу, джентльмен, так вот что я вам скажу: ежели хотите не нанять, а купить, у меня для вас кое-что найдется. Экипажик лондонской работы, от Лицета. Подержанный, но только самую малость. Игрушечка, все по самой последней моде. Гарнитура вся как на подбор, на крыше сетка, платформа для багажа, кобуры для пистолетов… Самый что ни на есть прекрасный, изысканный выезд, другого такого отродясь не видывал! И все за семьдесят пять фунтов! Прямо задаром!
— Что ж, по-вашему, я сам потащу его, точно уличный торговец тележку?
— вопросил я. — Нет, любезный, уж если мне суждено здесь застрять, лучше я куплю дом с садом!
— Да вы только подите поглядите! — воскликнул он, подхватил меня под руку и потащил к службам полюбоваться этим чудом красоты.
Карета и вправду была такой, о какой я мечтал для своего путешествия: бесспорно богатая, изысканная и, однако, не бросалась в глаза, и, хотя почтмейстер вовсе не показался мне знатоком, я поневоле с ним согласился. Карета была густо-малиновая, а колеса — бледнозеленые. Фонарь и стекла в окошках сверкали, как серебро, а весь экипаж в целом производил впечатление неприступной чопорности, которая у всякого отобьет охоту приставать с расспросами и обезоружит всякую подозрительность. С таким слугой, как Роули, и в такой карете можно преспокойно пересечь из конца в конец всю Англию, и всюду тебя станут встречать и провожать с низкими поклонами. Словом, товар пришелся мне по вкусу, и я, видно, не сумел этого скрыть.
— Ну как? — воскликнул почтмейстер. — Ладно, отдаю за семьдесят, лишь бы угодить хорошему человеку!
— А лошади? — возразил я.
— Что ж, — сказал он, глянув на свои часы. — Сейчас у нас половина девятого. Когда прикажете подать?
— И лошади будут, все, как полагается?
— И лошади и все, как полагается! — отвечал он. — Долг платежом красен. Вы отдадите мне за карету семьдесят фунтов, а я уж вам и упряжку добуду. Давеча я вам толковал, что мне их взять неоткуда, но ради хорошего человека можно и расстараться.
Ну что вы на это скажете? Конечно же, это не самый разумный поступок
— покупать экипаж всего в каких-нибудь двенадцати милях от дядюшкиного дома, но таким способом я получал лошадей до следующей станции. А в любом другом случае, сдается мне, пришлось бы ждать. Так что я выложил деньги — передал, пожалуй, фунтов двадцать лишку, хотя экипаж и вправду сработан и снаряжен был на славу, — велел подать его не позднее чем через полчаса, и пошел подкрепиться завтраком.
Стол, за который я уселся, стоял в глубокой оконной нише, и отсюда открывался вид на крыльцо гостиницы, а там, словно бы для моего развлечения, не иссякал поток отъезжающих; были там и суетливые и беспечные, и скупцы и моты — в минуту прощания, когда непременно проявляется человеческий нрав, всяк вел себя согласно своей натуре; одних до самого стремени или до дверец кареты провожали чуть не все коридорные, горничные и лакеи, другие отъезжали без единого провожающего, ибо не сумели завоевать ничьего расположения. Меня заинтересовал один постоялец, проводы которого превратились в настоящее торжество: каждый спешил ему помочь, и на крыльце толпились не только мальчишки на побегушках, но и буфетчица и хозяйка гостиницы, явился даже мой приятель-почтмейстер собственной персоной. Видно было также, что всем провожающим весело: путешественник этот, судя по всему, за словом в карман не лез и не гнушался шутить в такой компании. Мне не терпелось увидать, что он за птица, я подался вперед, но тотчас отпрянул и спрятал голову за чайник. Постоялец, вызвавший эту суету, оборотился, чтобы помахать всем на прощание, — и кто бы, вы думали, это оказался? — мой кузен Ален! Он был неузнаваем: в Эмершеме я видел его взбешенным, мертвенно-бледным, теперь же щеки его разгорелись от только что выпитого вина, глаза блестели, голову венчала копна кудрей, он был точно сам Бахус; отлично владел собою и улыбался с невыносимым превосходством, как человек, который знает, что он здесь любим и уважаем. Он напомнил мне то ли герцога королевской крови, то ли слегка постаревшего актера, а быть может, и странствующего торговца, незаконного дворянского сынка. Еще минута — и вот он уже плавно и бесшумно несется по дороге к Лондону.
Я перевел дух. С превеликой радостью я подумал о том, как мне повезло, что я вошел в гостиницу со стороны конюшни, а не со стороны крыльца, и какой верный случай повстречаться со своим кузеном упустил, покупая малиновую карету. Но тут я вспомнил, что в зале находился лакей. Он, конечно, видел, как я прятался за чайным прибором, и, конечно же, может по-своему истолковать этот странный и недостойный джентльмена поступок; надобно во что бы то ни стало сейчас же рассеять это впечатление.
— Послушай, любезный! — окликнул его я. — Это сейчас отбыл племянник графа Керуаля, я не ошибся?
— Он самый, сэр. Мы его называем виконт Керуаль, — был ответ.
— Так я и думал, — заметил я. — Ну-ну, будь они прокляты, все эти французы, вот что я тебе скажу!
— Ваша правда, сэр, — подтвердил лакей. — Они совсем не то, что наши английские господа.
— А что, очень уж нрав бешеный?
— Верное слово, страх какой он бешеный, этот виконт, сэр, — с чувством поддержал лакей. — Да что далеко ходить, вот только что нынче утром: сидит, завтракает и газету читает. И, видать, наткнулся на что-то про политику, а то про лошадей, да как хватит кулаком по столу, да как крикнет: «Кюрасо!» Я прямо чуть не подскочил, право слово, как он это закричал да хлопнул по столу. Нет, сэр, может, у них во Франции так и водится, а только я вовсе к такому обращению не приучен.
— Газету, говоришь, он читал? — спросил я. — Какую же это газету, а?
— Да вон она, сэр! — воскликнул лакей. — Он, видать, ее обронил.
И, подняв газету с полу, он подал ее мне.
Сказать по правде, я был готов к тому, что увижу, знал, чего ждать, но когда это предстало моим глазам, напечатанное черным по белому, сердце у меня оборвалось. Вот оно! Мрачное предчувствие Роумена не обмануло его: газета была раскрыта на том самом месте; где говорилось о поимке Клозеля. Да, сейчас я и сам не отказался бы от стакана кюрасо, но тут же передумал и приказал подать коньяку. Мне отчаянно захотелось выпить, и вдруг я увидел, что в глазах лакея блеснула словно бы догадка; конечно же, он подметил сходство между мною и Аленом, и только теперь меня наконец осенило, какого же я свалял дурака. Ежели Ален вздумает установить, не заезжал ли я в Эйлсбери, ему, теперь с уверенностью скажут, что заезжал и, словно этого было еще не довольно, я сам дал ему примету ценою в семьдесят фунтов, с помощью которой он сможет проследить мой путь по всей Англии, — примету в виде малиновой кареты! Изысканный экипаж этот (который теперь уже казался мне немногим лучше красной повозки палача) тем временем подали к дверям; я встал из-за стола, не окончив завтрака, и отъехал. С тем же усердием, с каким Ален устремился на юг, я стремился на север, уповая (что же мне еще оставалось делать), что меня выручат противоположное направление и не меньшая скорость.
ГЛАВА XXII
НРАВ И ПОЗНАНИЯ МИСТЕРА РОУЛИ
Мне думается, только теперь я понял наконец, сколь опасно предприятие, которое я затеял. При виде моего кузена с непомерно пышными кудрями, в галстуке, повязанном столь искусно, будто он готовился завоевать сердце дамы, при взгляде на его лицо — такое красивое, такое словно бы веселое и, однако, ежели всмотреться получше, отмеченное печатью такой злобы (сей джентльмен, вне всякого сомнения, спешил на Баустрит, чтобы направить по моему следу ищеек и наводнить всю Англию афишками не менее смертельными, чем заряженный мушкет), мне впервые до конца открылось, что приключение это грозит мне гибелью. Признаться, я чуть ли не надумал на следующей же станции поворотить лошадей и ехать прямиком к побережью. Однако я очутился в положении человека, который бросил вызов льву, или, вернее, в положении человека, который с вечера, выпив лишнего, затеял ссору, а наутро, протрезвясь в холодном свете дня, должен держать ответ. И не потому, чтобы я меньше стремился к Флоре или хоть сколько-нибудь к ней охладел.