Рассмотрел я и гребцов в шлюпке: смуглые, дюжие молодцы, одни в рубахах, другие в бушлатах, у некоторых шея повязана цветным платком, у одного за поясом пара пистолетов, у двоих или троих — по суковатой дубинке, и у каждого нож в ножнах. С одним из них, не таким отпетым на вид, я поздоровался и спросил, когда отходит бриг. Он ответил, что они уйдут с отливом, и прибавил, что рад убраться из порта, где нет ни кабачка, ни музыкантов; но при этом пересыпал свою речь такой отборной бранью, что я поспешил унести ноги.
Эта встреча вновь навела меня на мысли о Рансоме — он, пожалуй, был самый безобидный из всей этой своры; а вскоре он и сам показался из трактира и подбежал ко мне, клянча, чтобы я угостил его чашей пунша. Я сказал, что и не подумаю, потому что оба мы не доросли еще до подобного баловства.
— Кружку эля, сделай одолжение, — прибавил я.
Он хоть и скорчил на это рожу и, кривляясь, стал бранить меня так и сяк, но от эля не отказался. Вскоре мы уже сидели за столом в передней зале трактира, отдавая должное и элю и еде.
Тут мне пришло в голову, что недурно бы завязать знакомство с хозяином трактира, ведь он из местных. По тогдашнему обычаю я пригласил его к нашему столу; однако он был слишком важная персона, чтобы водить компанию с такими незавидными посетителями, как мы с Рансомом, и пошел было из залы, но я вновь окликнул его и спросил, не знает ли он мистера Ранкилера.
— Еще бы, — ответил хозяин. — Такой достойный человек! Да, кстати, это не ты сюда пришел с Эбенезером?
— Я.
— Вы, случаем, не в дружбе? — В устах шотландца это означает: не в родстве ли.
Я ответил, что нет.
— Так я и думал, — сказал хозяин. — А все же ты сильно смахиваешь на мистера Александра.
Я заметил, что Эбенезе, как будто пользуется в округе дурной славой.
— Само собой, — отозвался хозяин. — Пакостный старичок. Многие дорого дали бы, чтобы поглядеть, как он щерит зубы в петле: и Дженнет Клустон, да и другие, у кого по его милости не осталось ни кола, ни двора. А ведь когда-то славный был молодой человек. Но это до того, как пошел слух насчет мистера Александра, а после его как подменили.
— Какой это слух? — спросил я.
— Да что Эбенезер его извел, — сказал хозяин. — Неужто не слыхал?
— Для чего же было его изводить? — допытывался я.
— Чтобы завладеть имением, для чего ж еще.
— Каким имением? Шос?
— А то каким же? — сказал хозяин.
— Точно, почтеннейший? Правда это? Значит, мой… значит, Александр был старший сын?
— Само собой. А то зачем бы Эбенезеру его губить?
И с этими словами хозяин, которому с самого начала не терпелось уйти, вышел из залы.
Конечно, я сам давным-давно обо всем догадывался, но одно дело — догадываться, и совсем другое — знать. Я сидел, оглушенный счастливой вестью, не смея верить, что паренек, который каких-нибудь два дня назад без гроша за душой брел по пыльной дороге из Этрикского леса, теперь заделался богачом, владельцем замка и обширных земель и, возможно, завтра же вступит в свои законные права. Вот какие упоительные мысли теснились у меня в голове, а с ними тысячи других, и я сидел, уставясь в окно гостиницы, и ничего не замечал; помню только, что вдруг увидал капитана Хозисона; он стоял среди своих гребцов на краю пирса и отдавал какие-то распоряжения. Потом он снова зашагал к трактиру, но не вразвалочку, как ходят моряки, а с бравой выправкой, молодцевато неся свою статную, ладную фигуру и сохраняя все то же вдумчивое, строгое выражение лица. Я готов был усомниться, что Рансом говорил о нем правду: очень уж противоречили эти россказни облику капитана. На самом же деле он не был ни так хорош, как представлялось мне, ни так ужасен, как изобразил Рансом; просто в нем уживались два разных человека, и лучшего из двух капитан, поднимаясь на корабль, оставлял на берегу.
Но вот я услыхал, что меня зовет дядя, и увидел их обоих на дороге. Первым заговорил со мной капитан, причем уважительно, как равный с равным, — ничто так не подкупает юнца моих лет.
— Сэр, — сказал он. — Мистер Бэлфур отзывается о вас весьма похвально, да мне и самому вы с первого взгляда пришлись по душе. Жаль, что мне нельзя побыть здесь подольше и короче сойтись с вами, но постараемся извлечь как можно больше хотя бы из того, что нам осталось. Эти полчаса до начала отлива вы проведете у меня на борту и разопьете со мной чашу вина.
Сказать не могу, до чего мне хотелось взглянуть, как устроен настоящий корабль; но ставить себя в опасное положение я не собирался и ответил, что нам, с дядей надо идти к стряпчему.
— Ах да, — сказал капитан. — Он и мне обмолвился об этом. Что ж, высажу вас со шлюпки на городском пирсе, а там до Ранкилера рукой подать.
Тут он внезапно пригнулся к самому моему уху и шепнул:
— Остерегайтесь старого лиса, у него неладное на уме. Поднимитесь ко мне на бриг, там можно будет перекинуться словом.
И, взяв меня под руку и увлекая к шлюпке, вновь возвысил голос:
— Ну, признавайтесь, что вам привезти из Каролины? Всегда к услугам друзей мистера Бэлфура. Пачку табаку? Индейский головной убор из перьев? Шкуру дикого зверя, пенковую трубку? Может быть, птицу пересмешника, что мяучит точь-в-точь как кошка, или птицу кардинала, алую, словно кровь? Выбирайте, что душе угодно!
Мы уже были возле шлюпки, он уже подсаживал меня… А я и не думал упираться, вообразив, как последний дурак, что нашел доброго друга и советчика, и радуясь, что посмотрю на корабль. Как только мы расселись по местам, шлюпку оттолкнули от пирса, и она понеслась по волнам. Новизна этого движения, странное чувство, что сидишь так низко в воде, непривычный вид берега, постепенно растущие очертания корабля — все это так захватило меня, что я едва улавливал, о чем говорит капитан, и, думаю, отвечал невпопад.
Едва мы подошли вплотную к «Завету» (я только рот разинул, дивясь, какой он огромный, как мощно плещет о борт волна, как весело звучат за работой голоса матросов), Хозисон объявил, что нам с ним подниматься первыми, и велел спустить с грот-рея конец. Меня подтянули в воздух, потом втащили на палубу, где капитан, словно только того и дожидался, тотчас вновь подхватил меня под руку. Какое-то время я стоял, подавляя легкое головокружение, нащупывая равновесие на этих зыбких досках, пожалуй, чуточку оробевший, но безмерно довольный новыми впечатлениями. Капитан между тем показывал мне самое интересное, объясняя, что к чему и что как называется.
— А где же дядя? — вдруг спохватился я.
— Дядя? — повторил Хозисон, внезапно суровея лицом. — То-то и оно.
Я понял, что пропал. Изо всех сил я рванулся у него из рук и кинулся к фальшборту. Так и есть — шлюпка шла к городу, и на корме сидел мой дядя.
— Помогите! — вскрикнул я так пронзительно, что мой вопль разнесся по всей бухте. — На помощь! Убивают!
И дядя оглянулся, обратив ко мне лицо, полное жестокости и страха.
Больше я ничего не видел. Сильные руки уже отрывали меня от поручней, меня словно ударило громом, огненная вспышка мелькнула перед глазами, и я упал без памяти.
ГЛАВА VII
Я ОТПРАВЛЯЮСЬ В МОРЕ НА ДАЙСЕТСКОМ БРИГЕ «ЗАВЕТ»
Очнулся я в темноте от нестерпимой боли, связанный по рукам и ногам и оглушенный множеством непривычных звуков. Ревела вода, словно падая с высоченной мельничной плотины; тяжко бились о борт волны, яростно хлопали паруса, зычно перекликались матросы. Вселенная то круто взмывала вверх, то проваливалась в головокружительную бездну, а мне было так худо и тошно, так ныло все тело и мутилось в глазах, что не скоро еще, ловя обрывки мыслей и вновь теряя их с каждым новым приступом острой боли, я сообразил, что связан и лежу, должно быть, где-то в чреве этого окаянного судна, а ветер крепчает, и подымается шторм. Стоило мне до конца осознать свою беду, как меня захлестнуло черное отчаяние, горькая досада на собственную глупость, бешеный гнев на дядю, и я снова впал в беспамятство.
Когда я опять пришел в себя, в ушах у меня стоял все тот же оглушительный шум, тело все так же содрогалось от резких и беспорядочных толчков, а вскоре, в довершение всех моих мучений и напастей, меня, сухопутного жителя, непривычного к морю, укачало. Много невзгод я перенес в буйную пору моей юности, но никогда не терзался так душой и телом, как в те мрачные, без единого проблеска надежды, первые часы на борту брига.
Но вот я услышал пушечный выстрел и решил, что судно, не в силах совладать со штормом, подает сигнал бедствия. Любое избавление, будь то хоть гибель в морской бездне, казалось мне желанным. Однако причина была совсем другая: просто (как мне рассказали потом) у нашего капитана был такой обычай — я пишу здесь о нем, чтобы показать, что даже в самом дурном человеке может таиться что-то хорошее. Оказывается, мы как раз проходили мимо Дайсета, где был построен наш бриг и куда несколько лет назад переселилась матушка капитана, старая миссис Хозисон, — и не было случая, чтобы «Завет», уходя ли в плавание, возвращаясь ли домой, прошел мимо в дневное время и не приветствовал ее пушечным салютом при поднятом флаге.
Я потерял счет времени, день походил на ночь в этом зловонном закутке корабельного брюха, где я валялся; к тому же в моем плачевном состоянии каждый час тянулся вдвое дольше обычного. А потому не берусь определить, сколько я пролежал, ожидая, что мы вот-вот разобьемся о какую-нибудь скалу или, зарывшись носом в волны, опрокинемся в пучину моря. Но все же в конце концов сон принес мне забвение всех горестей.
Разбудил меня свет ручного фонаря, поднесенного к моему лицу. Надо мной склонился, разглядывая меня, человечек лет тридцати, зеленоглазый, со светлыми всклокоченными волосами.
— Ну, — сказал он, — как дела?
В ответ у меня вырвалось рыдание; незнакомец пощупал мне пульс и виски и принялся промывать и перевязывать рану у меня на голове.
— М-да, крепко тебя огрели, — сказал он. — Да ты что это, брат? Брось, гляди веселей! Подумаешь, конец света! Неладно получилось на первых порах, так в другой раз начнешь удачнее. Поесть тебе давали что-нибудь?
Я сказал, что мне о еде даже думать противно; тогда он дал мне глотнуть коньяку с водой из жестяной кружки и снова оставил меня в одиночестве.
Когда он зашел в другой раз, я не то спал, не то бодрствовал с широко открытыми в темноте глазами; морская болезнь совсем прошла, зато страшно кружилась голова и все плыло перед глазами, так что страдал я ничуть не меньше. К тому же руки и ноги у меня разламывались от боли, а веревки, которыми я был связан, жгли как огнем. Лежа в этой дыре, я, казалось, насквозь пропитался ее зловонием, и все долгое время, пока был один, изнывал от страха то из-за корабельных крыс, которые так и шныряли вокруг, частенько шмыгая прямо по моему лицу, то из-за бредовых видений.
Люк открылся, райским сиянием солнца блеснул тусклый свет фонарика, и пусть он озарил лишь мощные, почерневшие бимсы корабля, ставшего мне темницей, я готов был кричать от радости. Первым сошел по трапу зеленоглазый, причем заметно было, что ступает он как-то нетвердо. За ним спустился капитан. Ни тот, ни другой не проронили ни слова; зеленоглазый, как и прежде, сразу же начал осматривать меня и наложил новую повязку на рану, а Хозисон стоял, уставясь мне в лицо странным, хмурым взглядом.
— Что ж, сэр, сами видите, — сказал первый. — Жестокая лихорадка, потеря аппетита, ни света, ни еды — сами понимаете, чем это грозит.
— Я не ясновидец, мистер Риак, — отозвался капитан.
— Полноте, сэр, — сказал Риак, — голова у вас на плечах хорошая, язык подвешен не хуже, чем у всякого другого шотландца; ну, да ладно, пусть не будет недомолвок: я желаю, чтобы мальчугана забрали из этой дыры и поместили в кубрик.
— Желайте себе, сэр, дело ваше, — возразил капитан. — А будет, как я скажу. Лежит здесь, и пусть лежит.
— Предположим, вам заплатили, и немало, — продолжал Риак, — ну, а мне? Позвольте со всем смирением напомнить, что нет. То есть платить-то мне платят и, кстати, не слишком щедро, но лишь за то, что я на этом старом корыте второй помощник, и вам очень хорошо известно, легко ли мне достаются эти денежки. Но больше мне никто ни за что не платил.
— Если бы вы, мистер Риак, поминутно не прикладывались к фляге, на вас и вправду грех бы жаловаться, — отозвался капитан. — И вот что позвольте сказать: чем загадки загадывать, придержите-ка лучше язык. Ну, пора на палубу, — договорил он уже повелительным тоном и поставил ногу на ступеньку трапа.
Мистер Риак удержал его за рукав.
— А теперь предположим, что заплатили-то вам за убийство… — начал он.
Хозисон грозно обернулся.
— Что? — загремел он. — Это еще что за разговоры?
— Вас, видно, только такими разговорами и проймешь, — ответил мистер Риак, твердо глядя ему в глаза.
— Мистер Риак, мы с вами три раза ходили в плавание, — сказал капитан. — Пора бы, кажется, изучить меня: да, я крутой человек, суровый, но такое сказануть!.. И не стыдно вам? Эти слова идут от скверной души и нечистой совести. Раз вы полагаете, что мальчишка умрет…
— Как пить дать, умрет! — подтвердил мистер Риак.
— Ну и все, сэр, — сказал Хозисон. — Убирайте его отсюда, куда хотите.
С этими словами капитан поднялся по трапу, и я, молчаливый свидетель этого удивительного разговора, увидел, как мистер Риак отвесил ему вслед низкий и откровенно глумливый поклон. Как ни плохо мне было, две вещи я понял. Первое: помощник, как и намекал капитан, правда, навеселе; и второе: пьян он или трезв, с ним определенно стоит подружиться.
Через пять минут мои узы были перерезаны, какойто матрос взвалил меня к себе на плечи, принес в кубрик, опустил на застланную грубыми одеялами койку, и я сразу же лишился чувств.
Что за блаженство вновь открыть глаза при свете дня, вновь очутиться среди людей! Кубрик оказался довольно просторным помещением, уставленным по стекам койками; на них сидели, покуривая, подвахтенные, кое-кто лежал и спал. Погода стояла тихая, дул попутный ветерок, так что люк был открыт и сквозь него лился не только благословенный дневной свет, но время от времени, когда бриг кренило на борт, заглядывал даже пыльный луч солнца, слепя мне глаза и приводя в восторг. Мало того: стоило мне шелохнуться, как один из матросов тотчас поднес мне какое-то целительное питье, приготовленное мистером Риаком, и велел лежать тихо, чтобы скорей поправиться.
— Кости целы, — сказал он, — а что съездили по голове — невелика беда. И знаешь, — прибавил он, — это ведь я тебя угостил!
Здесь пролежал я долгие дни под строгим надзором, набираясь сил, а заодно приглядываясь к моим спутникам. Матросы в большинстве своем грубый народ, я эти были такие же: оторванные от всего, что делает человека добрей и мягче, обреченные носиться вместе по бурной и жестокой стихии под началом не менее жестоких хозяев. Одни из них в прошлом ходили на пиратских судах и видывали такое, о чем язык не повернется рассказать; другие сбежали из королевского флота Я жили с петлей на шее, отнюдь не делая из этого секрета; и все они, даже закадычные друзья, были готовы, как говорится, «чуть что — и в зубы». Но и нескольких дней моего заточения в кубрике оказалось довольно, чтобы мне совестно стало вспоминать, какое суждение я вынес о них вначале, как презрительно смотрел на них на пирсе у переправы, словно это нечистые скоты. Айди все подряд негодяями не бывают, у каждой среды есть свои пороки и свои достоинства, и моряки с «Завета» не являли собой исключения. Да, они были неотесанны, вероятно, они были испорченны, но в них было и много хорошего. Они были добры, когда давали себе труд вспомнить об этом, простодушны до крайности, даже в глазах неискушенного деревенского паренька вроде меня, и не лишены кое-каких представлений о честности.
Один из них, матрос лет сорока, часами просиживал на краешке моей койки и все рассказывал про жену и сына. Он прежде рыбачил, но лишился своей лодки и вынужден был поступить на океанское судно. Вот уже сколько лет прошло, а мне его никак не забыть. Его жена — «совсем молоденькая, не мне чета», как он любил говорить, — не дождалась мужа домой. Никогда ему больше не затопить для нее очаг поутру, не смотреть за сынишкой, когда она прихворнет. Да и многие из них, горемык, оказалось, шли в свой последний рейс: их приняло море и растерзала хищная рыба, а об усопших негоже говорить дурно.
Среди других добрых дел они отдали назад мои деньги, поделенные на всех, и хотя около третьей части недоставало, я все равно очень обрадовался и возлагал на эти деньги большие надежды, думая о стране, куда мы направлялись. «Завет» шел в Каролину, но не подумайте, что для меня она стала бы только местом изгнания. Правда, работорговля уже и тогда шла на убыль, а после мятежа американских колоний и образования Соединенных Штатов, разумеется, вовсе захирела, однако в дни моей юности белых людей еще продавали в рабство плантаторам, и именно такая судьба была уготована мне злодеем-дядюшкой.
Время от времени из кормовой рубки, где он и ночевал и нес свою службу, забегал юнга Рансом (от него я и услыхал впервые про эти страшные дела), то в немой муке растирая свои синяки и ушибы, то исступленно проклиная мистера Шуана за его зверство. У меня сердце кровью обливалось, но матросы относились к старшему помощнику с большим уважением, говоря, что он «единственный стоящий моряк изо всех этих горлопанов и не так уж плох, когда протрезвится». И точно; вот какую странность подметил я за первым и вторым помощниками: мистер Риак, трезвый, угрюм, резок и раздражителен, а мистер Шуан и мухи не обидит, если не напьется. Я спрашивал про капитана, но мне сказали, что этого железного человека даже хмель не берет.
Я старался использовать хоть эти короткие минуты, чтобы сделать из убогого существа по имени Рансом что-то похожее на человека, верней сказать — на обыкновенного мальчика. Однако по разуму его едва ли можно было назвать вполне человеком. Он совершенно не помнил, что было до того, как он ушел в море; а про отца помнил только, что тот делал часы и держал в комнате скворца, который умел свистать «Край мой северный»; все остальное начисто стерлось за эти годы, полные лишений и жестокости. О суше у него были странные представления, основанные на матросских разговорах: что якобы там мальчишек отдают в особое рабство, именуемое ремеслом, и подмастерьев непрерывно порют и гноят в зловонных тюрьмах. В каждом встречном горожанине он видел тайного вербовщика, в каждом третьем доме — притон, куда заманивают моряков, чтобы опоить их, а потом прирезать. Сколько раз я рассказывал ему, как много видел добра от людей на этой суше, которая его так пугала, как сладко меня кормили, как заботливо обучали родители и друзья! После очередных побоев он в ответ горько плакал и божился, что удерет, а в обычном своем дурашливом настроении, особенно после стаканчика спиртного, выпитого в рубке, только поднимал меня на смех.
Спаивал мальчишку мистер Риак — да простится ему этот грех, — и, несомненно, из самых добрых побуждений; но, не говоря уж о том, как губителен был алкоголь для здоровья Рансома, до чего жалок был этот несчастный, забитый звереныш, когда, лопоча невесть что, он приплясывал на нетвердых ногах! Кое-кто из матросов только скалил на это зубы, но не все: были и такие, что, припомнив, быть может, собственное детство или собственных ребятишек, чернели, словно туча, и одергивали его, чтобы не валял дурака и взялся за ум. Мне же совестно было даже глаза поднять на беднягу. Он снится мне и поныне.
Все эти дни, надо сказать, курс «Завета» лежал против ветра, бриг кидало с одной встречной волны на другую, так что люк был почти все время задраен и кубрик освещался лишь фонарем, качавшимся на бимсе. Работы хватало на всех: что ни час — то либо брать, либо отдавать рифы у парусов. Люди устали и вымотались, весь день то у одной койки, то у другой завязывались перебранки, а мне ведь ногой нельзя было ступить на палубу, так что легко вообразить, как опостылела мне такая жизнь и как я жаждал перемены.
Что ж, перемена, как вы о том узнаете, не заставила себя ждать; но прежде следует рассказать про один мой разговор с мистером Риаком, после которого мне стало немного легче переносить испытания. Улучив минуту, когда хмель привел его в благодушное настроение (трезвый, мистер Риак даже не глядел в мою сторону), я взял с него слово молчать и выложил без утайки свою историю.
Он объявил, что все это похоже на балладу, что он не пожалеет сил и выручит меня, только нужно раздобыть перо, бумаги, чернил и отписать мистеру Кемпбеллу и мистеру Ранкилеру: с их помощью, если я сказал правду, он определенно сможет вызволить меня из беды и отстоять мои права.
— А покуда не падай духом, — сказал он. — Не ты первый, не ты последний, можешь мне поверить. Много их мотыжит табак за океаном, кому жить бы на родине господами в собственном дому — ох, много! Да и что есть жизнь? В лучшем случае, перепев все той же песни? Взгляни на меня: сын дворянина, без малого ученый лекарь, и вот — гну хребет на Хозисона!
Чтобы не показаться неучтивым, я спросил, какова же его история.
Он громко присвистнул.
— Какая там история! Позабавиться любил, и все тут.
И выскочил из кубрика.
ГЛАВА VIII
КОРМОВАЯ РУБКА
Как-то поздним вечером, часов в одиннадцать, с палубы спустился за своим бушлатом вахтенный из смены мистера Риака, и по кубрику мгновенно пошел шепоток: «Доконал его все-таки Шуан». Имени никто не называл, все мы знали, о ком идет речь; мы еще не успели по-настоящему осознать, а тем более обсудить эту новость, как люк снова распахнулся и по трапу сошел капитан Хозисон. В пляшущем свете фонаря он окинул койки цепким взглядом и, шагнув прямо ко мне, проговорил неожиданно добрым голосом:
— Вот что, приятель. Мы хотим дать тебе службу в кормовой рубке. Поменяешься койками с Рансомом. Ну, беги на корму.
Он еще не кончил говорить, как в люке показались два матроса, и у них на руках — Рансом. В этот миг судно сильно накренилось, фонарь качнуло и свет его упал прямо на лицо юнги. Оно было белое, точно восковое, и на нем застыла жуткая усмешка. У меня захолонуло сердце и перехватило дыхание, как будто меня ударили.
— Беги же на корму, живо! — прикрикнул Хозисон.
Я протиснулся мимо матросов и Рансома, который лежал без звука, без движения, и взбежал по трапу на палубу.
Бриг, качаясь точно пьяный, несся наперерез бесконечным гребнистым валам.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.