Драка началась. Ударов было нанесено совсем немного. Меньший из бойцов ловко подставил подножку, и его противник плюхнулся на зад. Светловолосый коленом ударил его в пах, потом под дых, потом придавил горло. Внезапно долговязый начал приподниматься, но лишь потому, что невысокий пытался оторвать ему оба уха. Словно крестьянин, влекущий вола за кольцо в носу, он за уши подтащил обидчика к ближайшей стене – это оказался фасад огромной, старинной грантемской церкви – и принялся возить лицом о камень, словно пытался протереть кожу до кости.
До сего момента мальчишки ликовали. Даже в Енохе победа слабого пробудила (на первой своей стадии) приятную гордость. Впрочем, дальше лица у школяров вытянулись, некоторые повернулись и убежали. Белокурый мальчик пришёл в некоего рода экстаз – он дрожал, как в любовном упоении. Тело – мертвый балласт, препятствующий расцветанию духа, – не могло вместить его страсть. Наконец какой-то взрослый – брат Кларка? – выскочил из школы и заспешил через двор к церкви неверной походкой человека, непривычного к столь быстрой ходьбе, сжимая в руках трость, но не касаясь ею земли. От ярости он не мог выговорить ни слова и даже не пытался разнять дерущихся, лишь, приблизившись, принялся лупить тростью по воздуху, словно слепец, отбивающийся от медведя. Довольно скоро он подобрался к светловолосому мальчику, уперся ногами в землю и принялся за работу. Каждый свист трости завершался звонким ударом.
Несколько школяров теперь осмелились подойти. Они оттащили белокурого мальчика от пострадавшего, который тут же скорчился под стеной в позе эмбриона, держа ладони перед окровавленным лицом, словно раскрытую книгу. Учитель поворачивался вслед за целью, как следящий за кометою телескоп, однако мальчик, похоже, ещё не почувствовал ударов; на его лице застыло то несломимое праведное торжество, с каким, по предположению Еноха, Кромвель мог наблюдать за избиением ирландцев в Дроэде.
Мальчика отволокли в школу, чтобы наказать основательнее. Енох поехал назад в аптеку, преодолевая глупое желание проскакать через городок во весь опор.
Кларк попивал шай и жевал галету. Он уже на несколько страниц углубился в новый алхимический трактат; губы с налипшими на них крошками шевелились, проговаривая латинские слова.
– Кто он? – вопросил Енох, входя в дверь.
Кларк сделал вид, будто не понимает. Енох пересёк комнату и отыскал лестницу. В конце концов, его не слишком интересовал ответ: та или иная английская фамилия, какая разница?
На втором этаже располагалась странной формы мансарда с грубо отёсанными балками и оштукатуренными стенами, на которых кое-где сохранились следы побелки. Енох нечасто бывал в детских, но они всегда представлялись ему подобием брошенного в спешке разбойничьего притона, где случайно забредший констебль видит бесчисленные улики странных, хитроумных, часто опрометчивых замыслов и плутней в разной стадии разработки. Он замер в дверях и собрался с мыслями, как хороший эмпирик, желая все увидеть и ничего не нарушить.
На стенах виднелось то, что Енох поначалу принял за небрежные следы мастерка. Когда глаза привыкли к полумраку, он понял, что питомцы мистера и миссис Кларк рисовали на стенах – видимо, углем из камина. Было ясно видно, какие картинки кому принадлежат. Часть механически воспроизводила карикатуры, какие, очевидно, рисовали в школе дети постарше. Другие – обычно ближе к полу – являли собой карты прозрений, манифесты ума, всегда чёткие, временами прекрасные. Енох не ошибся в предположении, что мальчик наделён редкостно тонким восприятием. То, что другие не видели либо не замечали из умственного упрямства, он впитывал с жаром.
В мансарде стояли четыре узенькие кровати. Раскиданные по полу игрушки были в основном мальчишескими, но возле одной кровати преобладали оборки и ленты. Кларк упоминал воспитанницу. Енох приметил кукольный домик и целый клан тряпичных кукол на разных стадиях онтогенеза. Здесь, очевидно, произошла встреча интересов. Кукольную мебель создали те же ловкие руки и тот же упорядоченный ум, который придумал, как обвязать камень бечёвкой. Мальчик соорудил ротанговые столы из пучков соломы, плетёные креслица из ивовых прутиков. Алхимик в нем прилежно скопировал рецепты из старого соблазнителя пытливых юных умов, «Трактата о тайнах Природы и Искусства» Бейтса, чтобы получить красители из растений и составить краски.
Он пытался рисовать других мальчиков, покате спят – только в это время они не двигались и не делали гадости. Художнику ещё не хватало умения на грамотный портрет, но порою Муза водила его рукой, и тогда ему удавалось запечатлеть красоту в изгибе скулы или ресниц.
Были сломанные и разобранные детали механизмов, которые поначалу поставили Еноха в тупик. Позже, пролистав тетради, в которые мальчик списывал рецепты, он обнаружил наброски крысиных и птичьих сердец, которые, судя по всему, препарировал юный исследователь. После этого крохотные механизмы обрели смысл. Ибо что такое сердце, как не модель вечного двигателя? И что такое вечный двигатель, как не попытка человека воспроизвести работу сердца, овладеть его неведомой силой и поставить её себе на службу?
Аптекарь, заметно нервничая, поднялся к Еноху в мансарду.
– Вы что-то затеяли, да? – спросил Енох.
– Хотите ли вы этим сказать…
– Он попал к вам случайно?
– Не совсем. Моя жена знакома с его матерью. Я видел мальчика.
– И, приметив его задатки, не могли устоять.
– У него нет отца. Я подал матери совет. Она женщина весьма достойная и добродетельная. Наученная читать-писать…
– Но слишком глупая, чтобы понять, кого произвела на свет?
– О да!
– Вы взяли мальчика под свою опеку и, когда он проявил интерес к алхимическому искусству, не стали ему препятствовать?
– Разумеется! Енох, может быть, он – избранный.
– Нет, – сказал Енох. – Во всяком случае, не тот избранный, о котором вы думаете. Да, он будет великим эмпириком. Ему суждены великие свершения, которых нам сейчас не дано даже вообразить.
– Енох, о чём таком вы говорите?
У Еноха заболела голова. Как объяснить, не выставив Кларка глупцом, а себя – шарлатаном?
– Что-то происходит.
Кларк подвигал губами и стал ждать объяснений.
– Галилей и Декарт были только предвестниками. Что-то происходит прямо сейчас. Ртуть поднимается в земле, как вода в колодце.
Енох не мог прогнать воспоминание об Оксфорде, где Гук, Рен и Бойль обмениваются мыслями настолько стремительно, что между ними практически летают молнии. Он решил зайти с другой стороны.
– В Лейпциге есть мальчик, подобный этому. Отец недавно умер, не оставив ему ничего, кроме обширной библиотеки. Мальчик начал читать книги. Ему всего шесть.
– Эка невидаль! Многие дети читают в шесть.
– На немецком, на латыни, на греческом.
– При должном наставлении…
– Вот и я о том же. Учителя убедили мать запереть от мальчика библиотеку. Я об этом проведал. Поговорил с матерью и заручился обещанием, что маленький Готфрид получит беспрепятственный доступ к книгам. За год он самостоятельно выучил греческий и латынь.
Кларк пожал плечами.
– Отлично. Может быть, маленький Готфрид и есть избранный.
Еноху давно следовало понять, что разговор бесполезен, тем не менее он предпринял новый заход.
– Мы – эмпирики; мы презираем схоластов, которые зубрили старые книги и отвергали новые. Это хорошо. Однако, возложив упования на философскую ртуть, мы заранее решили, что хотим отыскать, а это всегда ошибка.
Кларк только больше занервничал. Енох решил испытать другую тактику.
– В седельной сумке у меня лежат «Начала философии» Декарта, последнее сочинение, которое он написал перед смертью и посвятил юной Елизавете, дочери Зимней королевы.
Кларк изо всех сил делал вид, будто внимательно слушает, словно университетский студент, не отошедший от вчерашней попойки. Енох вспомнил камень на бечёвке и решил заговорить о чём-нибудь более конкретном.
– Гюйгенс сделал часы, в которых время отмеряет маятник.
– Гюйгенс?
– Голландский учёный. Не алхимик.
– Хм.
– Он придумал маятник, который всегда совершает мах за определенное время. Соединив его с часовым механизмом, он собрал идеально точный прибор для измерения времени. Тиканье маятниковых часов делит время бесконечно, как кронциркуль отмеряет лиги на карте. С помощью двух приспособлений – часов и кронциркуля – мы в состоянии измерить протяженность и длительность. Вместе с новым анализом, который предложил Декарт, мы сумеем описывать мироздание и, возможно, предсказывать будущее.
– А, ясно! – сказал Кларк. – Этот ваш Гюйгенс – какой-то астролог?
– Нет, нет, нет! Он не астролог и не алхимик. Он – нечто совершенно новое. Будут и ещё такие, как он. Уилкинс в Оксфорде пытается собрать их вместе. Возможно, они добьются большего, чем алхимики. – «Если нет, – подумал Енох, – мне будет очень жаль». – Я хочу сказать, мальчик может стать одним из подобных Гюйгенсу.
– Так вы хотите, чтобы я отвратил его от алхимического искусства? – ужаснулся Кларк.
– Коль скоро он будет проявлять интерес – нет. Однако сверх того не понуждайте его, пусть следует собственным влечениям. – Енох взглянул на портреты и чертежи по стенам, примечая вполне толково построенную перспективу. – Вижу, он заинтересовался математикой.
– Не думаю, что он создан быть простым счётчиком, – предупредил Кларк. – Дни напролет сидеть над тетрадями, корпеть над таблицами логарифмов, кубическими корнями, косинусами…
– Благодарение Декарту, теперь математикам есть чем заняться помимо этого, – промолвил Енох. – Скажите брату, чтобы показал мальчику Евклида, и пусть тот выбирает сам.
Разговор не обязательно происходил именно так. Енох имеет свойство обходиться с воспоминаниями, как шкипер – с корабельным имуществом: что-то подтянуть, что-то подлатать или просмолить, нужное закрепить понадежнее, ненужное швырнуть за борт. Беседа с Кларком могла заходить в тупик гораздо чаще, нежели ему помнится. Вероятно, много времени ушло на расшаркивания. Так или иначе, разговор занял большую часть того короткого осеннего дня, потому что Енох выехал из Грантема уже вечером. По пути к Кембриджу он ещё раз миновал школу. Все мальчики разошлись по домам, за исключением одного, которого в наказание оставили соскабливать собственное имя с подоконников и скамей. Видимо, брат Кларка давно приметил эти надписи, но берёг их до какой-нибудь серьёзной провинности.
Вечернее солнце светило в открытые окна. Енох подъехал к школе с северо-западной стены, чтобы случайный наблюдатель увидел лишь длинную тень в плаще с капюшоном. Он довольно долго смотрел на мальчика. Закатное солнце багрило и без того красное от натуги лицо. Мальчик истреблял надписи усердно и даже с жаром, как будто это жалкое место недостойно нести его собственноручную подпись. С одного подоконника за другим исчезало имя: «И. НЬЮТОН».
Ньютаун, Колония Массачусетского залива
12 октября 1713 г.
До такой степени английские Колонии приумножились в Размерах и Богатстве, что иные, хоть и по избытку Невежества, опасаются, как бы они не взбунтовались супротив английского Престола и не отложились в независимую Державу. Верно, опасения сии нелепы и беспочвенны, но успешно подтверждают то, что я сказал выше о Росте этих Колоний и о процветании ведущейся в них Коммерции.
Даниель Дефо, «План английской торговли».
Порою кажется, что все перебрались в Америку. Парусников в Северной Атлантике – что рыбачьих лодок на Темзе, и в океане пролегла уже более или менее наезженная колея. Еноху мнится, что его появление на пороге Института технологических искусств Колонии Массачусетского залива нимало не удивит её основателя. Однако при виде Еноха Даниель Уотерхауз едва не проглатывает зубы, и не только потому, что пола Енохова плаща сбивает на пол высокую стопку карточек. Мгновение Енох боится, что хозяина хватил апоплексический удар, и последним вкладом доктора Уотерхауза в деятельность Королевского общества, после более чем полувекового служения, станет заспиртованное в стеклянной банке измученное сердце. Первую минуту разговора доктор проводит полупривстав, с открытым ртом и держась левой рукой за грудь. Это может быть началом учтивого поклона – либо торопливой попыткой скрыть, что рубашка под камзолом покрыта грязными пятнами, бросающими тень на усердие молодой докторской супруги. А может быть, это философическое изыскание, и доктор считает себе пульс, что было бы отрадной новостью, поскольку сэр Джон Флойер только-только описал упомянутый метод в своей книге, и раз Даниель Уотерхауз о нём знает, значит, он следит за последними достижениями лондонской науки.
Енох пользуется затишьем, чтобы сделать другие наблюдения и определить эмпирически, так ли Даниель Уотерхауз выжил из ума, как уверяет гарвардская профессура. По шуточкам на пароме Енох ожидал увидеть исключительно шестерни и кривошипы. И впрямь, он примечает небольшую механическую мастерскую в углу – как он опишет это строение в докладе Королевскому обществу? «Бревенчатый домик», будучи терминологически правильным определением, заставляет представить одетых в шкуры дикарей. «Прочная недорогая лаборатория, воздвигнутая с использованием местных строительных материалов»? Годится. Впрочем, так или иначе, большая часть пространства отведена не железу, а чему-то куда более эфемерному – карточкам. Они составлены в колонны, которые обрушились бы от трепетания бабочкина крыла, если бы не были сложены в террасы, лестницы и бастионы. Всё сооружение покоится на плитках, уложенных без раствора поверх земляного пола. Енох предполагает, что это необходимая предосторожность, иначе карточки разбухнут от грунтовых вод. Протиснувшись дальше в комнату и заглянув за карточный бруствер, он видит письменный стол, заваленный всё теми же карточками. Из чернильниц торчат облезлые серые перья, сломанные и погнутые валяются на полу вперемежку с птичьими хрящами и пухом.
Якобы стремясь исправить причинённый ущерб, Енох начинает поднимать с пола рассыпанные карточки. У каждой наверху стоит довольно большое число, всегда нечетное, под ним – длинный ряд нулей и единиц. Поскольку последняя цифра всегда 1 – свидетельство нечетности, – Енох предполагает, что это то же самое число в двоичной записи, которую последнее время предпочитает Лейбниц. Дальше написано слово или короткая фраза, на каждой карточке свои. Поднимая их и складывая в стопку, он читает: «Ноев Ковчег», «Мирные договоры», «Мембранофоны (напр., мирлитоны)», «Концепция классического общества», «Зев и его наросты», «Чертёжные инструменты (напр., рейсшины)», «Скептицизм Пиррона из Эл иды», «Требования контрактов по страхованию морской торговли», «Камакура бакуфу», «Ошибочность суждений, не основанных на знании», «Агаты», «Порядок рассмотрения фактических вопросов в римском гражданском суде», «Мумификация», «Пятна на Солнце», «Органы размножения бриофитов (напр., печёночника)», «Евклидова геометрия – равенство и подобие», «Пантомима», «Избрание и правление Рудольфа Габсбургского», «Испытания», «Несимметричные диадические отношения», «Фосфор», «Традиционные средства от мужского бессилия», «Арминианская ересь» и…
– Некоторые представляются мне чересчур сложными для монад, – говорит Енох, пытаясь разрядить обстановку. – Вот хотя бы «Развитие португальского господства в Центральной Африке».
– Взгляните на число вверху карточки, – отвечает Уотерхауз. – Это произведение пяти простых чисел: для «развития», для «португальского», для «господства», для «центральной» и для «Африки».
– Ах, так это не монада, а составное множество.
– Да.
– Трудно определить, когда карточки лежат в беспорядке. Вы не думаете, что их следует разложить?
– По какому принципу? – вопрошает Уотерхауз.
– О нет, я не стану ввязываться в этот спор.
– Ни одна линейная система каталогизации не в силах передать многомерность знания, – напоминает Уотерхауз. – Зато коли каждой присвоить уникальное число: простые – монадам, произведения простых – составным множествам, то их упорядочение станет лишь вопросом вычислений… мистер Роот.
– Доктор Уотерхауз. Простите за вторжение.
– Пустяки. – Уотерхауз наконец окончательно садится и возвращается к прерванному занятию – начинает со скрежетом водить напильником по куску металла. – Напротив, весьма приятная неожиданность видеть вас здесь, негаданно, столь невероятно хорошо сохранившимся, – кричит он, перекрывая звон металла и визг нагревшегося инструмента.
– Телесная крепость предпочтительнее своей альтернативы, но не всегда удобна. Люди, не столь бодрые телом, вечно гоняют меня с поручениями.
– Долгими и скучными, как это.
– Тяготы, опасности и скука пути вполне искупаются для меня радостью видеть вас в плодотворных трудах и столь добром здравии. – Или что-то в таком роде. Это предварительный обмен любезностями, который много времени не займёт. Если бы Енох вернул комплимент, хозяин дома только бы фыркнул: никто не скажет, будто он хорошо сохранился в том же смысле, что и его собеседник. Даниель выглядит на свои годы. Однако он жилистый, с чистыми небесно-голубыми глазами, челюсть и руки не трясутся, он не мямлит, во всяком случае, теперь, преодолев первый шок от появления Еноха (и вообще кого-либо) на пороге института. Даниель Уотерхауз почти совершенно лыс, только на затылке белеют редкие седины, словно снег, прибитый ветром к стволу дерева. Он не просит извинений за непокрытую голову и не тянется за париком; весьма может статься, что у него вовсе нет парика. Глаза большие и склонны уставляться на собеседника, что, вероятно, тоже не укрепляет реноме доктора Уотерхауза. Крючковатый нос нависает над узким ртом скряги, надкусившего сомнительную монету. Уши удлинённые и покрыты прозрачным белым пушком наподобие младенческого. Такое несоответствие между органами ввода и вывода словно говорит, что человек этот знает и видит больше, нежели высказывает.
– Вы теперь колонист, или…
– Я здесь, чтобы повидать вас.
Большие глаза смотрят спокойно и понимающе.
– Так вы с визитом! Какой героизм – учитывая, что простой обмен письмами куда менее чреват морской болезнью, пиратами, цингой и массовыми утоплениями.
– Кстати о письмах. Вот. – Енох извлекает на свет эпистолу.
– Внушительная печать. Написал явно кто-то чрезвычайно важный. Не в силах выразить, как я потрясен.
– От близкой знакомой Лейбница.
– Курфюрстины Софии?
– Нет, от другой.
– А. И чего принцесса Каролина от меня хочет? Должно быть, чего-то ужасного, иначе не отправила бы вас мне докучать.
Доктор Уотерхауз стыдится своего первого испуга – отсюда эта несколько наигранная сварливость. Впрочем, так и лучше – Еноху кажется, что тридцатилетний Уотерхауз, таящийся в старике, проглядывает сквозь дряблую кожу, словно завернутая в мешковину статуя.
– Скажите лучше: выманить вас из добровольного заточения, Доктор Уотерхауз! Давайте найдем таверну…
– Мы найдем таверну после того, как я услышу ответ. Чего она от меня хочет?
– Того же, что всегда.
Доктор Уотерхауз сникает. Тридцатилетний внутри него ретируется, остается смутно знакомый старый хрыч.
– Мне следовало сразу догадаться. На что ещё годится никчёмный монадолог-вычислитель, одной ногой стоящий в могиле?
– Потрясающе!
– Что?
– Мы знакомы – дайте-ка вспомнить – лет тридцать-сорок, столько же, сколько вы знаете Лейбница. За эти годы я видел вас в весьма незавидных коллизиях, но, если не ошибаюсь, впервые слышу, чтобы вы ныли.
Даниель тщательно обдумывает эти слова и неожиданно смеётся.
– Приношу извинения.
– Полноте!
– Я думал, здесь мою работу оценят. Я надеялся создать заведение, которое стало бы для Гарварда тем же, что колледж Грешема – для Кембриджа. Воображал, будто найду здесь учеников и последователей, хотя бы одного. Кого-то, кто помог бы мне построить Логическую Машину. Тщетные обольщения! Вся механически одаренная молодежь бредит паровой машиной. Нелепость! Чем плохи мельничные колёса? Здесь полно рек! Вот одна течёт прямо у вас под ногами!
– Юные умы всегда влеклись к механизмам.
– Можете мне не рассказывать. В мои университетские годы чудом была призма. Мы с Исааком покупали их на Стаурбриджской ярмарке – маленькие драгоценности, укутанные в бархат. Возились с ними месяцами.
– Ныне этот факт широко известен.
– Теперешних молодых тянет во все стороны разом, словно четвертуемого преступника. Или восьмеруемого. Или шестнадцатируемого. Я уже вижу, как это происходит с юным Беном, и вскоре то же самое будет с моим собственным сыном «Изучать мне математику? Евклидову или Декартову? Анализ бесконечно малых по Ньютону или по Лейбницу? Или податься в эмпирики? И коли да, то чему себя посвятить: препарировать животных, классифицировать растения или выплавлять неведомые вещества в тиглях? Катать шары по наклонной плоскости? Возиться с электричеством и магнитами?» Что после этого может привлечь их в моей лачуге?
– Не объясняется ли отчасти недостаток интереса тем, что проект ваш, как всем ведомо, внушён Лейбницем?
– Я не пошёл по его пути. Он собирался использовать для двоичных знаков скатывающиеся шарики и совершать логические операции, пропуская их через механические воротца. Весьма изобретательно, но не очень практично. Я использую стержни.
– Поверхностно. Спрашиваю ещё раз: не связана ли ваша непопулярность с тем, что англичане поголовно считают Лейбница низким плагиатором?
– Странный поворот разговора. Вы хитрите?
– Лишь самую малость.
– Ах эти ваши континентальные замашки!
– Просто спор о приоритете за последнее время перерос в нечто невыносимо гнусное.
– Ничего другого я не ожидал.
– Думаю, вы не представляете, насколько всё это прискорбно.
– Вы не представляет, насколько хорошо я знаю сэра Исаака.
– Вы видели последние памфлеты, которые летают по Европе, без подписи, без даты, даже без имени издателя? Анонимные обзоры, подбрасываемые, как гранаты, в научные журналы? Внезапные разоблачения доселе безвестных «ведущих математиков», вынужденных подтверждать либо опровергать мнения, высказанные давным-давно в приватной корреспонденции? Великие умы, которые в другую эпоху свершали бы открытия коперниковского масштаба, растрачивают силы в роли наушников и наймитов той или другой враждующей стороны! Новоявленные журналишки возносятся до небес учёного общения, потому что какой-то холуй тиснул на последних страницах очередной подлый выпад! «Состязательные» задачи летают через Ла-Манш с единственной целью: доказать, что лейбницево дифференциальное исчисление – оригинал, а ньютоново – низкопробная подделка, либо наоборот! Вам это известно?
– Нет, – говорит Уотерхауз. – Я перебрался сюда от европейских интриг. – Его взгляд падает на письмо. Роот невольно смотрит туда же.
– Одни говорят «судьба». Другие…
– Не будем об этом.
– Хорошо.
– Анна при смерти, Ганноверы пакуют островерхие шлемы и расписные пивные кружки, а в промежутках берут уроки английского. София ещё может взойти на английский престол, пусть и ненадолго Однако раньше или позже Георг-Людвиг станет королём Ньютона и – поскольку сэр Исаак по-прежнему возглавляет Монетный двор – его начальником.
– Понимаю, к чему вы клоните. Это в высшей степени неловко.
– Георг-Людвиг – воплощение неловкости. Он едва ли знает и едва ли захочет знать. Зато его невестка-принцесса – автор этого письма и, вероятно, тоже будущая королева Англии – состоит в близкой дружбе с Лейбницем и одновременно восхищается Ньютоном. Она ищет примирения.
– Она хочет, чтобы голубь пролетел между Геркулесовыми Столпами. На которых ещё не высохли кишки предыдущих миротворцев.
– Вас считают иным.
– Уж не Геркулесом ли?
– Ну…
– Вы знаете, в чём я иной, мистер Роот?
– Нет, доктор Уотерхауз.
– Тогда в таверну.
* * *
Бена и Годфри отправляют на пароме в Бостон. В ближайшую таверну Даниель идти не хочет из-за каких-то давних разногласий с хозяином, поэтому они проезжают мили две на северо-запад, время от времени пропуская погонщиков со скотом, и оказываются в городке, который был столицей Массачусетса, пока отцы Бостона не обскакали здешнее самоуправление. Несколько дорог выныривают из леса и соединяются вместе; йомены, погонщики и лесорубы превратили их в месиво навоза и грязи. Рядом колледж. Другими словами, Ньютаун – рай для кабатчиков, и вся «площадь», как это здесь называют, окружена трактирами.
Уотерхауз заходит в таверну и тут же пятится назад. Заглянув ему через плечо, Енох видит длинный стол, судью в белом парике, присяжных на дощатых скамьях и приведённого на допрос угрюмого головореза.
– Неподходящее место для праздной болтовни, – бормочет Уотерхауз.
– Вы вершите суд в питейных заведениях?
– Пфу! Этот судья не пьянее, чем любой магистрат в Олд-Бейли.
– Что ж, можно взглянуть и так.
Даниель подходит к другому трактиру и открывает кирпично-красную дверь. У входа висят два кожаных ведра с водой на случай пожара, в соответствии с предписанием городских властей, на стене – приспособление для снимания сапог, дабы хозяин мог оставлять обувь посетителей в качестве залога. Сам кабатчик укрылся за деревянным бастионом в углу, позади него – полки с бутылями, к стене прислонена пищаль длиною не меньше шести футов. Енох дивится размеру половых досок. Они, словно лёд на озере, скрипят под ногами. Уотерхауз ведёт его к столу. Столешница выпилена из цельного ствола диаметром не меньше трёх футов.
– В Европе таких деревьев не видели сотни лет, – замечает Енох, измеряя стол локтем. – Этот ствол должен был пойти на постройку Королевского флота. Я потрясён.
– Из правила есть исключение, – говорит Уотерхауз, впервые обнаруживая весёлость. – Если дерево повалило бурей, любой может его забрать. Вот почему Гомер Болструд и его единоверцы-гавкеры основали свои колонии в лесной глуши, где деревья очень велики…
– А ураганы налетают нежданно-негаданно?
– И неведомо для соседей. Да.
– Смутьяны во втором поколении становятся мебельщиками. Интересно, что подумал бы старый Нотт.
– Смутьяны и мебельщики в одном лице, – поправляет Уотерхауз.
– Ах да. Будь моя фамилия Болструд, я бы тоже предпочел поселиться подальше от архиепископов и ториев.
Даниель Уотерхауз встаёт, подходит к камину, берёт с крюков пару полешков и сердито подбрасывает их в огонь. Потом направляется в угол и заговаривает с кабатчиком. Тот разбивает в две кружки по яйцу, наливает ром, горькую настойку и патоку. Напиток вязкий и мудрёный, как ситуация, в которую влип Енох.
За стеной похожая комната – для женщин. Слышно, как крутятся самопрялки и шуршит на кардах шерсть. Кто-то настраивает смычковый инструмент – не старинную виолу, а (судя по звуку) скрипку. Трудно поверить – в такой глуши! Однако, когда музыкантша начинает играть, звучит не барочный менуэт, а дикий протяжный вой – ирландский, если Енох не ошибается. Это всё равно что пустить муаровый шёлк на мешки для зерна – лондонцы хохотали бы до слёз. Енох встаёт и заглядывает в дверь – убедиться, что ему не почудилось. И впрямь, девушка с морковно-рыжими волосами наяривает на скрипке, развлекая женщин, которые прядут или шьют. И музыкантша, и мелодия, и пряхи со швеями – ирландские до мозга костей.
Енох возвращается за стол, ошалело мотая головой. Даниель опускает в каждую кружку по горячему песту, чтобы напиток согрелся и загустел. Енох садится, делает глоток и решает, что ему нравится. Даже музыка начинает казаться приятной.
– С чего вы взяли, что убежите от интриг?
Даниель оставляет вопрос без ответа. Он разглядывает других посетителей.
– Мой отец, Дрейк, отдал меня в учение с единственной целью, – говорит наконец Даниель. – Чтобы я помог ему подготовиться к Апокалипсису, который, по его убеждению, должен был наступить в 1666 году – число Зверя и всё такое. Соответственно, я родился в 1646-м – Дрейк, как всегда, всё просчитал. К совершеннолетию я должен был стать учёным клириком и овладеть многими мёртвыми языками, дабы, стоя на Дуврских скалах, приветствовать грядущего со славой Спасителя на бойком арамейском. Когда я смотрю вокруг, – он обводит рукой таверну, – на то, во что оно вылилось, я гадаю, мог ли отец ошибиться больше.
– Думаю, для вас это подходящее место, – говорит Енох. – Здесь ничто не идёт по плану. Музыка. Мебель. Всё вопреки ожиданиям.
– Мы с отцом видели казнь Хью Питерса – то был капеллан Кромвеля. Оттуда отправились прямиком в Кембридж. Поскольку казнили на рассвете, усердный пуританин успевал посмотреть расправу и до вечерних молитв совершить все положенные труды и поездки. Питерса лишили жизни посредством ножа. Дрейк не дрогнул, наблюдая, как из брата Хью выпустили потроха, лишь сильнее укрепился в решимости отправить меня в Кембридж. Мы приехали туда и зашли к Уилкинсу в Тринити-колледж…
– Погодите, что-то память меня подводит… Разве Уилкинс был не в Оксфорде? В Уодем-колледже?
– В 1656-м он женился на Робине. Сестре Кромвеля.
– Это я помню.
– Кромвель сделал его мастером Тринити. Но, разумеется, Реставрация положила этому конец. Так что он пробыл в Кембридже всего несколько месяцев – немудрено, что вы запамятовали.
– В таком случае простите, что перебил. Дрейк отвёз вас в Кембридж…
– И мы зашли к Уилкинсу. Мне было четырнадцать. Отец ушёл и оставил нас вдвоём, свято веря, что уж этот-то человек – шурин самого Кромвеля! – наставит меня на путь праведности: может быть, мы станем толковать библейские стихи о девятиглавых зверях, может быть, помолимся за упокой Хью Питерса.
– Полагаю, ничего такого не произошло.
– Попытайтесь вообразить коллегию Святой Троицы: готический муравейник, похожий на крипту древнего собора; старинные столы, в пятнах и подпалинах от алхимических опытов, реторты и колбы с содержимым едким и ярким, но, главное, книги – бурые кипы, составленные, как доски в штабелях, больше книг, чем я когда-либо видел водном помещении.