Там его обычно просили встать и сказать несколько слов (не о покойном – по большей части это были люди малознакомые), но о религиозной терпимости вообще. Другими словами, его просили механически воспроизвести то, что сказал бы Уилкинс. Даниелю это было легко – легче, чем придумывать собственные слова. Из уважения к памяти отца он упоминал и Дрейка, что представлялось медленной и непрямой формой самоубийства; впрочем, после разговора с Джоном Комстоком Даниель не видел особого смысла цепляться за жизнь. Его странно умиротворял вид прихожан в белом и чёрном. (Иногда ярким пятном присутствовал Роджер Комсток в сопровождении придворного-двух, сочувствующих или по крайней мере интересующихся.) Часто церковь не вмещала всех, кто хотел проводить усопшего; люди стояли во дворе или на улице, заглядывали в открытые двери и окна. Даниелю вспоминалось, как во время его учёбы в Кембридже Апнор убил пуританина. Тогда он проделал пять миль, чтобы попасть на службу, и чудесным образом встретил отца и братьев. Их разговор стал для него трудною, но поддержкой. Сейчас его слова звучали неожиданно страстно – как две инертные субстанции, смешанные в алхимической ступке, дают взрывчатый состав, так и воспоминания о Дрейке и Уилкинсе, соединяясь, наполняли его огнем.
Однако Даниель к этому не стремился, поэтому начал избегать похорон и все время проводил в тихом каменном саду Бедлама.
Гук тоже переселился сюда, ибо в Грешем-колледже не стало прохода от придворных интриганов. Бедлам был далек от завершения – каменщики даже не приступали к флигелям. Однако центральную часть уже закончили, и наверху располагалась круглая башня с окнами по всем сторонам, где Гук любил уединяться: здесь было хорошее освещение и никто не мешал работе. Что до Даниеля, он оставался внизу и выходил в город только для встреч с Лейбницем.
* * *
Доктор Вильгельм Готфрид Лейбниц взял кофейник и в третий раз наклонил над чашкой. Из кофейника в третий раз ничего не вылилось – он был пуст последние полчаса. Лейбниц тихонько вздохнул и нехотя встал.
– Прошу меня извинить, сегодня я отправляюсь в долгий путь. Сперва через Ла-Манш, затем из Кале в Париж по дорогам, на которых хозяйничают сейчас французские полки – разбитые, голодные и озверелые.
Даниель настоял на том, чтобы расплатиться за обоих, и вместе с доктором вышел на улицу. Они двинулись к гостинице, в которой остановился Лейбниц, неподалёку от Биржи. На немощёных улицах по-прежнему валялись булыжники и обгоревшие головни.
– Лондон не блещет божественной гармонией, – сказал Даниель. – Мне стыдно, что я англичанин.
– Если бы вы вместе с Францией завоевали Голландию, у вас было бы больше оснований для стыда, – отвечал Лейбниц.
– Тогда, добравшись с Божьей помощью до Парижа, вы сможете сказать, что ваша миссия увенчалась успехом: войны нет.
– Моя миссия провалилась, – молвил Лейбниц. – Я не смог предотвратить войну.
– В день приезда вы сказали, доктор, что ваши философские занятия не более чем ширма для дипломатии. Однако я подозреваю, что всё наоборот.
– Мои философские занятия тоже закончились провалом, – пожал плечами Лейбниц.
– Вы снискали себе приверженца…
– Да. Ольденбург одолевает меня просьбами закончить арифметическую машину…
– В таком случае двух приверженцев, доктор.
Лейбниц даже остановился и взглянул на Даниеля – не шутит ли тот.
– Весьма польщён, сударь, но я предпочёл бы считать вас другом, а не приверженцем.
– В таком случае это я весьма польщён.
Они взялись за руки и некоторое время шли в молчании.
– Париж! – воскликнул Лейбниц, как если бы лишь одна эта мысль могла поддержать его в следующие несколько дней. – Вернувшись в Biblioteque du Roi, я обращу все свои усилия к математике.
– Вы не хотите заканчивать арифметическую машину?
Впервые Даниель увидел на лице доктора раздражение.
– Я – философ, а не часовых дел мастер. Философские проблемы, связанные с арифметической машиной, решены. Из этого лабиринта я выбрался.
– Кстати, доктор, в день приезда вы упомянули, что вопрос свободной воли либо предопределения – один из двух лабиринтов, в который увлекается мысль. Каков второй?
– Состав континуума, или: что есть пространство? Евклид утверждает, что всякое расстояние можно разделить пополам, затем ещё пополам и так до бесконечности. Легко сказать, трудно представить.
– Думаю, труднее для метафизика, чем для математика, – заметил Даниель. – Как во многих других областях, современная математика даёт нам средства оперировать как бесконечно большим, так и бесконечно малым.
– Что ж, может, я и впрямь в слишком большой степени метафизик, – согласился Лейбниц. – Понимаю, вы говорите о методе бесконечных последовательностей и рядов.
– Именно так, доктор. Но, как всегда, вы себя умаляете. Вы продемонстрировали Королевскому обществу, что знаете об этих последовательностях больше кого-либо из живущих.
– Увы, они не разрешают моих затруднений, лишь заставляют задуматься о глубине нашего непонимания. Например…
Лейбниц шагнул к свисающему с карниза на углу здания фонарю. Проект освещения лондонского Сити застопорился из-за нехватки средств, однако в этой неспокойной части города, где (по мнению сэра Роджера Лестрейнджа) в любом тёмном углу могли прятаться непокорные диссиденты, расходы на ворвань для фонарей сочли оправданными.
Лейбниц взял палку из груды мусора, которая еще недавно была златокузнечной лавкой, и, встав в круг желтовато-бурого света, нацарапал в грязи несколько первых членов последовательности;
– Сумма этих членов стремится к «пи». Так что у нас есть способ приблизиться к значению «пи» – тянуться к нему, но никогда его не достичь… подобно тому и человеческий мозг, устремляясь к Божественной Сущности, получает несовершенное знание, но не способен взглянуть Богу в лицо.
– Бесконечные ряды не только служат метафорой непознаваемости – они могут и прояснять! Мой друг Исаак Ньютон творит с ними чудеса. Он научился описывать бесконечными рядами любую кривую.
Даниель забрал у Лейбница палку и нарисовал на земле кривую.
– Это отнюдь не отвращает его от познания, напротив, укрепляет в понимании, давая способ определить касательную в каждой точке.
Он прочертил прямую, касающуюся кривой.
По улице прогрохотала черная карета. Четвёрка лошадей, подстегиваемая кучером, опасливо шарахнулась от груды развалин. Даниель и Лейбниц отступили в арку, чтобы её пропустить, колёса расплескали лужу и превратили лейбницевы гиероглифы вместе с Даниелевыми загогулинами в систему каналов, быстро смывающих нарисованное.
– Проживёт ли дольше хоть что-либо из наших начинаний? – горько произнёс Даниель. Лейбниц коротко рассмеялся и на протяжении следующих нескольких ярдов не проронил ни слова.
– Я думал, Ньютон занимается одной алхимией, – сказал он наконец.
– Время от времени Ольденбургу, Комстоку или мне удаётся растормошить его на математическую статью.
– Наверное, меня тоже следует тормошить, – произнес Лейбниц.
– Это сможет делать Гюйгенс, когда вы вернётесь.
Лейбниц резко тряхнул плечами, как будто хотел сбросить с них Гюйгенса.
– До сих пор он был мне хорошим наставником, но сумел дать лишь задачи, уже разрешённые англичанами, а следовательно, знает математику не лучше меня.
– Ольденбург тоже вас подталкивает, хотя и к иному.
– Я постараюсь найти в Париже кого-нибудь, кто построит арифметическую машину ради Ольденбурга, – вздохнул Лейбниц. – Это достойный проект, но там осталась работа для механика.
Они вошли в свет от следующего фонаря. Даниель воспользовался случаем заглянуть спутнику в лицо и оценить его настроение. Лейбниц выглядел куда решительнее, чем под прошлым фонарём.
– Ребячество – ждать, что старшие направят мою мысль, – сказал доктор. – Никто не велел мне думать о свободной воле и предопределенности. Я сам вступил в этот лабиринт, и заплутал, и вынужден был отыскать выход.
– Вас ждёт второй лабиринт, – напомнил Даниель.
– Да… время углубиться в него. Отныне это моя единственная цель. В следующий раз, когда вы увидите меня, Даниель, я буду первым математиком мира.
В устах любого другого европейского законоведа эти слова прозвучали бы нелепым бахвальством; однако их произнёс монстр.
Я дал волю своим страстям.
Однажды утром Даниель проснулся от приглушённого взрыва и решил, что за городом испытывают новую пушку. Он уже собирался заснуть, когда вновь раздалось «бух!», словно точка в конце книги.
Утренний свет наполнял башню Бедлама и медленно пробирался по балкам, крепям и лесам вниз, туда, где спал на соломенном тюфяке Даниель. Наверху кто-то двигался, не наобум, как вор или мыши, но проворно и точно, как птицы и Роберт Гук.
Даниель встал и, не надевая парик, чтобы прохладный ветер обдувал коротко остриженную голову, полез к свету по лесам и верёвочным лестницам. Просветы между досками над головой розовели прямыми линиями, тугими и параллельными, словно клавесинные струны. Он протиснулся в люк, вспугнув пару ласточек, и оказался под куполом башни, в полукруглом помещении вместе с Робертом Гуком. Воздух искрился пылинками. Гук разложил на полу большие чёрные крылья и воздушный винт. Перед окном он установил стекло, аккуратно расчерченное чёрной декартовой сеткой, на которое наносил параболы – траектории пушечных ядер. Гук любил наблюдать, как летит ядро, и восковым карандашом рисовать его траекторию.
– Отвесь мне пять гран пороха, – попросил Гук, не отрывая глаз от разрежающей машины: снабжённого поршнем цилиндра, одного из тех, при помощи которых они с Бойлем исследовали расширение газов.
Даниель подошёл к установленным на столе точным весам. Рядом на полу стоял бочонок с гербом Серебряных Комстоков. Затычка прилегала неплотно и была усеяна зёрнами чёрного пороха. Рядом лежал цилиндрический холщовый мешочек диаметром с кулак, набитый, как мучной куль. Когда-то он был зашит, но Гук разрезал неровные стежки. Заглянув под выцветшую ткань, Даниель тоже увидел порох.
– Взять из бочонка или из мешка? – спросил Даниель.
– Мне дороги мои глаза и машина, так что из бочонка.
– Почему вы так сказали? – Даниель снял затычку и увидел, что бочонок почти полон. Взяв медную ложку, которую Гук оставил рядом с весами (медь не даёт искр), он зачерпнул порох и начал сыпать на золотую чашку. Однако взгляд его постоянно устремлялся на мешочек; отчасти потому, что Гук, мало чего страшившийся, счёл его опасным. И ещё потому, что он казался смутно знакомым, хотя Даниель и не мог вспомнить, где его видел.
– Разотрите между пальцами, – посоветовал Гук. – Не бойтесь, не взорвётся.
Даниель взял из мешка щепоть пороха. Ответ не заставил себя ждать: порох в мешочке был тоньше, чем в бочонке. И тут же Даниель вспомнил, где такой видел: в ту ночь в лаборатории. Роджер Комсток растирал порох и ссыпал в очень похожий мешочек.
– Откуда это? Из театра?
Гук опешил, что с ним случалось нечасто.
– Почему вы задали такой странный вопрос? Как вам пришло в голову столь дикое предположение, скажите на милость?
– Тонкий порох используют в театре. – Даниель кивнул на мешочек, потому что руки у него были заняты. Отвесив пять гран пороха, он ссыпал их в бумажный кулёк и отнёс Гуку. – Такой горит много быстрее грубого. – В подтверждение своих слов Даниель потряс кульком; звук получился, словно встряхивали песок. Гук забрал порох и высыпал в цилиндр разрежающей машины. Некоторые из машин были стеклянные, но эта представляла собой тяжёлую медную трубку размером с чайницу, то есть, по сути, миниатюрную мортиру. Поршень входил в неё, как ядро.
– Знаю, – отвечал Гук, – потому и не хочу всыпать пять гран такого пороха в свою разрежающую машину. Пять гран комстоковского пороха горят медленно и ровно, выталкивая поршень, как мне нужно. То же количество пороха из мешочка сгорит в один миг, взорвав мой аппарат и меня.
– Вот почему я предположил, что он из театра, – сказал Даниель. – Такой порох не годится для разрежающей машины, но на сцене даёт эффектную вспышку.
– Этот мешочек, – сказал Гук, – доставлен с военного корабля. На некоторых кораблях порох по старинке сыплют в пушку из бочонка, как мушкетер заправляет своё оружие из рожка. Однако в пылу боя наши артиллеристы нередко просыпают порох на палубу или неверно отмеряют его количество. А держать открытый порох рядом с пушкой значит накликать беду. Сейчас появился новый метод. До боя, когда есть возможность работать сосредоточенно, порох тщательно отмеряют и ссыпают в мешки, называемые картузами, которые затем старательно зашивают. Картузы хранятся в пороховом погребе, и во время боя их подносят к пушкам по одному.
– Ясно, – сказал Даниель. – И канониру надо лишь разрезать мешок и всыпать порох в дуло.
Далеко не в первый раз Гука раздосадовала непонятливость Даниеля.
– Зачем возиться с ножом, если огонь сам вскроет мешок?
– Простите?
– Диаметр мешка равен диаметру дула. Зачем его вскрывать? Нет, весь мешок, как есть зашитый, забивают в дуло.
– И канонир даже не видит, что в нём?
Гук кивнул.
– Канониры имеют дело лишь с порохом для затравки, который насыпается в запальное отверстие и передаёт огонь мешку.
– Значит, канониры полагаются на тех, кто зашивает мешки, – вверяют им свою жизнь, – сказал Даниель. – Если положить в картуз не того пороха… – Он, не договорив, вернулся к мешку и запустил пальцы внутрь. Разница между этим порохом и комстоковским была как между мукой и песком.
– Вы говорите в точности как Джон Комсток, когда тот вручал мне бочонок и картуз.
– Он принёс их лично?
Гук кивнул.
– Сказал, что никому больше не доверяет.
Видимо, на лице Даниеля отразился ужас, потому что Гук поднял руку.
– Я прекрасно понимаю его состояние. Некоторые из нас, Даниель, подвержены меланхолии и во время ее приступов терзаются страхами, будто окружающие строят против них козни. Это опасное чувство. У меня время от времени возникают такие подозрения касательно Ольденбурга и других. Ваш друг Исаак Ньютон тоже к ним предрасположен. Из всех живущих, полагаю, Джон Комсток менее всего одержим подозрительностью. Однако когда он пришёл сюда с бочонком, то был целиком в её власти, и это огорчило меня более всех последних событий.
– Милорд считает, что его недруги подложили в пороховые погреба военных кораблей картузы с мелким порохом. Такой картуз, плотно зашитый, будет неотличим от остальных, но заправленный в пушку и подожжённый…
– Разорвёт ствол и убьёт всех вокруг, – закончил Гук. – Что спишут на дурную пушку или на дурной порох. Поскольку милорд поставляет и то, и другое, вина в любом случае ляжет на него.
– Откуда взялся картуз? – спросил Даниель.
– Милорд сказал, что получил его от своего сына Ричарда, который обнаружил картуз в пороховом погребе собственного корабля накануне отплытия к Саутуолду.
– Где Ричарда убило голландским бортовым залпом, – сказал Даниель. – И милорд попросил, чтобы вы осмотрели картуз и составили мнение, испорчен ли он некими заговорщиками.
– Именно так.
– И что вы сказали?
– Никто ещё меня не спросил.
– Даже Комсток?
– Даже он.
– Зачем было лично нести сюда картуз, чтобы потом ни о чём не спросить?
– Могу лишь предположить, – отвечал Гук, – что милорд пришёл к выводу о бессмысленности расследования.
– Какая странная мысль!
– Отнюдь, – возразил Гук. – Предположим, я засвидетельствую, что порох в картузе мелкий. Что это даст? Англси – ибо не сомневайтесь, за этим стоит он, – объявит, что Комсток подменил порох, дабы оправдаться за неисправные пушки. Сын Комстока – единственный, кто мог подтвердить подлинность мешка, – мёртв. Не исключено, что были и другие, но – спасибо адмиралу де Рёйтеру – они теперь на морском дне. Мы проиграли войну, и надо найти виновного – не короля и не герцога Йоркского. Комсток уже понял, что виновным назначат его.
В башне становилось светлее с каждой минутой. Гук вставил в цилиндр шатун и соединил его с кривошипом, потом через крошечное запальное отверстие поджёг порох. Бабах! Поршень подскочил так быстро, что Даниель не успел даже отшатнуться. Шестерни завертелись, закручивая пружину, свернутую в спираль диаметром с тарелку. Собачка остановила храповик, чтобы она не раскручивалась. Гук совместил шестерни так, чтобы огромная часовая пружина посредством ремня передавала движение ведущему валу странного спиралевидного предмета, очень лёгкого, изготовленного из пергаментной бумаги, натянутой на каркас из лозы. Наподобие архимедова винта. Пружина начала медленно раскручиваться, быстро и ровно вращая винт. Стоя рядом с ним, Даниель ощущал вполне заметный ветер. Это продолжалось больше минуты – Гук засёк время по своим новейшим часам.
– Если подобрать форму и закладывать порох через равные промежутки времени, эта машина сможет оторвать себя от земли, – сказал Гук.
– Добавлять порох будет непросто, – заметил Даниель.
– Я пользуюсь порохом потому лишь, что он у меня есть, – отвечал Гук. – Теперь, когда председателем Королевского общества избран Англси, я думаю испробовать горючие газы.
– Даже если к тому времени я переберусь в Массачусетс, – сказал Даниель, – я непременно вернусь взглянуть, как вы полетите по воздуху, мистер Гук.
Неподалеку начал бить колокол. Даниелю подумалось, что для похорон вроде рановато. Однако через несколько минут к первому колоколу присоединился второй. Затем третий. Они трезвонили не умолкая, словно праздновали некое радостное событие. Англиканские церкви не разделяли общего ликования; звонили только у голландцев, евреев и диссидентов.
* * *
Чуть позже к воротам Бедлама подъехал Роджер Комсток в карете, запряженной четвернёй. Герб прежнего владельца был сбит и заменен гербом Золотых Комстоков.
– Даниель, окажите милость сопровождать меня в Уайт-холл, – сказал Роджер. – Король ждёт вас на подписание.
– Подписание чего? – Даниель мог предположить несколько вариантов; самыми вероятными представлялись смертный приговор ему за подстрекательство либо Роджеру за саботаж в пользу Голландской республики.
– Как чего?! Декларации! Разве вы не слышали? Свобода вероисповедания для диссентеров всех мастей – почти. Как и мечтал Уилкинс.
– Весть добрая, соглашусь, – но зачем его величеству я?
– После Болструда вы у нас самый видный диссидент.
– Неправда!
– Не важно, – бодро отвечал Роджер. – Так считает король, и так будет с сегодняшнего дня.
– Почему он так считает? – спросил Даниель, уже почти зная ответ.
– Потому что я так говорю всем и каждому.
– Мне не в чем было бы пойти в бордель, не то что в Уайт-холл.
– Разница невелика, – рассеянно заметил Роджер.
– Вы не понимаете! В моём парике вывели птенцов ласточки, – отнекивался Даниель.
Однако Роджер щёлкнул пальцами, и тут же из кареты выскочил слуга с кучей свёртков. Через приоткрытую дверцу Даниель различил и женские наряды – на женщинах. Их было две. Сверху донеслись взрыв и приглушённая брань Гука.
– Не беспокойтесь, ничего щегольского, – сказал Роджер. – Всё прилично для ведущего диссидента.
– Относится ли сказанное к дамам? – спросил Даниель, входя вместе с Роджером и слугой в Бедлам.
– Они – не дамы, – ответил Роджер. – Окажите Лондону милость, снимите это тряпьё. Мой лакей сожжёт его в печке.
– Рубашка ещё вполне крепкая, – возмутился Даниель. – Впрочем, согласен, носить её больше нельзя. Однако она сгодилась бы на пороховой картуз для королевского флота.
– В них больше нет нужды, – заметил Роджер, – война ведь кончилась.
– Напротив, я бы сказал, что придётся шить много новых картузов, поскольку столько старых оказались дефектными.
– Что ж, для политического простачка вы неплохо осведомлены. Кто внушил вам подобные мысли? Очевидно, сторонники Комстока.
– Вероятно, сторонники Англси уверяют, будто порох был превосходен, а пушки Комстока – с изъяном.
– Это знает весь высший свет.
– Свет-то, может, и знает, но нам с вами и кое-кому ещё известно, что были изготовлены картузы с тонко истёртым порохом.
По совпадению или нет, к этому моменту разговора Даниель разделся догола; на нём было исподнее, но Роджер бросил ему новое и отвёл взгляд.
– Даниель! Я не могу смотреть на вас в таком виде и не желаю слышать ваших ядовитых намёков. Я поворачиваюсь спиной и буду некоторое время говорить. Обернувшись, я хотел бы увидеть нового человека, одетого и осведомленного.
– Что ж, полагаю, у меня нет особого выбора.
– Ни малейшего. Итак, Даниель. Вы видели, как я толку порох и ссыпаю его в мешок, – тут отпираться бессмысленно. Без сомнения, вы подумали обо мне худшее, как думаете со времён нашей общей учёбы в Кембридже. А как человек в моём положении может подкинуть картуз в пороховой погреб военного корабля? Ясно, что никак. Это сделал кто-то другой. Обладающий влиянием и связями, о каких мне нечего и мечтать.
– Герцог Ган…
– Молчите! Молчите! И в молчании поразмышляйте о сходстве между пушкой и ртом. Профан видит пушку и полагает, что это безотказное орудие против недругов. Однако старый канонир знает, что пушка, когда говорит, порою взрывается. Особенно если её заряжают в спешке. Когда это происходит, Даниель, враг остаётся невредим. Быть может, он ощущает лёгкое колебание воздуха, не способное даже взъерошить его парик. А вот ретивый канонир и все его товарищи – разорваны на куски. Задумайтесь об этом, Даниель, и хоть раз в жизни проявите чуточку осмотрительности. Не важно, как на самом деле зовут джентльмена, по чьей вине взорвалась пушка. Важно другое: я понятия не имел, что делаю. Откуда мне разбираться в военной артиллерии? В Королевском обществе я свёл знакомство с некими джентльменами. Им стало известно, что я помогаю Исааку Ньютону в алхимической лаборатории. Один из них попросил меня оказать им услугу. Ничего сложного. Очень тонко истереть порох и сложить в полотняный мешочек. Это, как вы помните, я исполнил. За год я изготовил полдюжины картузов. Один взорвался на месте благодаря вам. Из остальных, как я теперь понимаю, один подложили артиллеристам при «Осаде Маастрихта», и в результате пушка взорвалась на глазах у всего Лондона. Четыре попали на военные корабли. Один из них Ричард Комсток обнаружил и переслал отцу. Один взорвался во время боя с голландцами. Оставшиеся два лежат на морском дне. Касательно моей вины: я до последнего времени не подозревал, зачем упомянутый джентльмен обратился ко мне со столь странной просьбой. Заполняя мешочки, я не знал, что они послужат убийству.
Даниель, продевая руки и ноги в новую одежду, верил каждому слову. Он давно потерял счёт моральным изъянам Роджера. Роджер, подозревал Даниель, нарушил все заповеди и совершил все смертные грехи, какие только сумел, и активно искал способы добрать упущенное. Вся история не имела ни малейшего отношения к порочности Роджера. Кто-то подстроил смерть несчастных канониров, чтобы бросить тень на репутацию графа Эпсомского, – ничего гнуснее Даниель вообразить не мог. За этим мог стоять Томас Мор Англси или кто-то из его сыновей, ибо, как верно указал Роджер, самому ему такое было бы не под силу. Оставался один вопрос: понимал ли Роджер, для чего нужен порох. Англси ему, разумеется, не сказал, а карьера Роджера в Тринити не давала основания ждать от него гениальных прозрений.
Убежденность, что Роджер невиновен, сняла с плеч Даниеля бремя, о котором он до сей минуты даже не подозревал. Облегчение было такое, что включился пуританский самоанализ. Столь приятное чувство могло быть дьявольской уловкой. Быть может, он притворяется, будто верит Роджеру, ради собственного спокойствия.
– Как вы можете встречаться с этими людьми, если знаете, какие мерзости они творят?
– Собирался задать вам тот же вопрос.
– Простите?
– Вы встречаетесь с ними, Даниель, на каждом собрании Королевского общества.
– Я же не знал, что они – убийцы!
– Напротив, Даниель, вы знали это с той самой ночи в Кембридже, когда Луи Англси убил вашего единоверца.
Человек другого склада произнёс бы эти слова с мстительным торжеством. Дрейк изрёк бы их с горечью или гневом. У Роджера они прозвучали остротой. Даниель даже хохотнул, прежде чем одумался и помрачнел.
Условия сделки прояснялись. Почему Даниель отказывается ненавидеть Роджера? Не потому, что слеп к его недостаткам, – он видел моральную трусость Роджера, словно Гук, смотрящий в микроскоп. И не из христианского всепрощения. Он отказывался ненавидеть Роджера, потому что Роджер видел моральную трусость Даниеля, видел все эти годы – и не проникся к нему ненавистью. Всё честно. Они – братья.
Однако моральные терзания по поводу Роджера померкли через полчаса, когда Даниель, в парике, галстуке, камзоле и при часах, которые Роджер каким-то образом выцыганил у Гука, вышел из Бедлама и сел в карету. Ибо одна из женщин была Тесс Чартер. Сердце глухо стукнуло в груди. Бух.
Отсмеявшись вместе с подружкой выражению Даниелева лица, Тесс подалась вперёд и взяла его за руку. Она была умопомрачительно и пугающе живая – более живая, чем он. Тесс взглянула ему в лицо и сказала с французским акцентом:
– Право, Даниель, это такая замечательная роль – играть любовницу джентльмена столь чистого, столь духовного, что он не способен мыслить о тебе плотски! – Потом на простонародном лондонском наречии: – Однако я больше люблю играть перевоплощения – это и отделяет меня от Нелл Гвин.
– Интересно, что отделяет от Нелл Гвин короля? – спросила её товарка.
– Десять дюймов бараньей кишки с узлом на конце, если король себе не враг! – засмеялась Тесс. Бух.
И далее в том же духе. Даниель повернулся к Роджеру, сидевшему рядом с ним.
– Сэр! С чего вы взяли, будто я хочу притвориться, что у меня есть любовница?
– Кто говорит о притворстве? – отвечал Роджер и, когда Даниель не рассмеялся, сказал, подобравшись: – Пфу! Явиться в Уайт-холл без любовницы – всё равно что прийти на дуэль без шпаги. Право, Даниель, никто не воспримет вас всерьёз! Решат, будто вы что-то скрываете.
– А он и скрывает – хотя и не очень успешно, – сказала Тесс, указывая глазами на выпуклость в Даниелевых штанах.
– Мне понравилось, как вы сыграли в «Голландской потаскухе», – робко произнёс Даниель.
Всю дорогу вдоль Лондонской стены и дальше на запад за любой попыткой Даниеля завести серьёзный разговор следовала придворная острота – часто настолько фривольная, что Даниель не понимал её, как Тесс не поняла бы его выступление перед Королевским обществом, – затем взрыв женского смеха и необъяснимый переход на другую тему.
Как раз когда Даниелю казалось, что он завязал осмысленную беседу, карета въехала на Варфоломеевскую ярмарку. За окном отплясывали джигу медведи и ковыляли на ходулях гермафродиты. Набожные мужчины и благовоспитанные дамы отвели бы взгляд, однако Тесс и её приятельница (тоже актриса и, судя по всему, настоящая, не показная любовница Роджера) были не из таких. Десять минут спустя, когда карета въехала на Холборн, они всё ещё обсуждали увиденное. Даниель решил взять пример с Роджера, который не пытался беседовать с дамами, а смотрел на них и лыбился, словно деревенский дурачок.
Они остановились на углу Уотерхауз-сквер, чтобы ритуально восхититься земельным приобретением Роджера и съязвить по поводу дома, который построил себе Релей. Вердикт был таков: эту исполинскую кучу архитектор Релея наложил в приступе несварения желудка. Сходным образом дамы отозвались о наряде вдовой Мейфлауэр Хам, которая как раз выходила из дома, чтобы тоже отправиться в Уайт-холл.
Затем мимо многочисленных полей, церквей и скверов, носящих имя святого Эгидия, и по Пиккадилли до Комсток-хауса, где Роджер велел кучеру остановиться и несколько минут любовался тем, как Серебряные Комстоки выезжают из особняка, в котором их предки жили с войны Алой и Белой розы. Исполинские живописные холсты с охотничьими сценами и морскими баталиями стояли прислонённые к чугунной ограде. Рядом примостились картины поменьше, в основном портреты, лишённые золочёных рам, которые ушли с торгов. Казалось, будто целая толпа Серебряных Комстоков, по большей части в старинных дублетах и брыжах, уныло смотрит через ограду. «Да, за решётку их следовало отправить лет сто назад!» – сказал Роджер и рассмеялся собственной шутке так громко, что Джон Комсток, наблюдавший, как из дома выносят батальное полотно размером с грот линейного корабля, обернулся в его сторону.
Даниель смотрел на картины не отрываясь. Отчасти потому, что вид графа Эпсомского внушал ему грусть, отчасти потому, что слишком много времени провёл с Лейбницем, а тот часто говорил о таких картинах в связи с Божественным разумением. На одном холсте, словно бы с одной точки зрения, живописец изобразил различные стычки, прорывы, кавалерийские атаки и гибель нескольких главных участников, которые на самом деле происходили в разное время и в разных местах. И это была не единственная вольность в обращении с пространством и временем: подведение подкопа под бастион, взрыв и последующий штурм художник тоже нарисовал так, словно они происходили одновременно. Эти сцены располагались рядом, подобно заспиртованным личинкам в собрании Королевского общества, пребывая в одном времени, но так, что, скользя по ним взглядом, можно было представить себе весь ход событий. Батальное полотно, разумеется, было не одно, а в окружении других картин, вынесенных из дома ранее; его восприятие дополнялось другими сценами, которые Комстоки видели на своём веку и сочли достойным запечатления. Сейчас все они перемешались по скорбному поводу. Однако видеть падение Серебряных Комстоков в обрамлении стольких моментов их истории было не так страшно, чем если бы оно происходило само по себе, одинокое во времени и пространстве.